Вампиры. Опасные связи 35 страница

Даниэлла яростно вырывалась, но Кларисс поймала ее за другую руку и поддержала подругу:

– Мы не хотим умирать из-за твоей неосторожности!

Даниэлла кусала и царапала подруг. Она лягалась и изворачивалась, и хотя она чувствовала, как треснули кости запястий, ее продолжали крепко держать.

В подвале священник поднял руку в крестном знамении. Охранник кивнул человеку у дальней стены комнаты.

– Нет! – закричала Даниэлла, и свидетели заерзали на стульях от неудобства при виде разыгрывающейся драмы.

– Давайте, – сказал охранник.

– Нет! – закричала Даниэлла.

Она била ногами решетки и оконную раму. Стекло треснуло и разлетелось осколками по полу подвала.

Раздался звук едущего трамвая, высокий, ноющий визг, от которого казалось, что вибрирует комната. Александра трясло и подбрасывало на кресле. От его волос поднимался дым, а потом по ним пробежал огонь, треща и щелкая оранжево-синими языками.

– Боже мой, – сказал один из свидетелей.

– Надеюсь, что он уже мертв, – отозвался другой.

Привязанное к креслу тело продолжало плясать, как марионетка на электрических нитях, но тут надзиратель кивнул, и рубильник опустили.

Даниэлла не могла двинуться с места. Она вцепилась ногтями себе в лоб и, лежа в траве, смотрела, смотрела на ужасную картину, вбирая ее в себя и одновременно не веря своим глазам. Александр снова умер.

И тут Александр застонал. Свидетели охнули и зажали рты руками. Надзиратель резко взмахнул рукой, и человек у рубильника снова дернул его, и снова Александр заплясал.

Все закончилось через шесть минут. Александр наконец-то умер. Охранники осторожно отстегнули тело, громко жалуясь, что о него можно обжечься, потом перекатили его на каталку у дальней стены. Накрыли простыней. Но когда врач попытался ее приподнять, то не смог этого сделать из-за высокой температуры. Надзиратель вывел его из комнаты, ждать, пока тело остынет.

– Через полчаса, – сказал он побледневшему доктору. – Пусть оно остынет, да и проветрится немного. И нам надо арестовать тех женщин во дворе.

– Я ненавижу вас, – сказала Даниэлла подругам.

– Неправда, – возразила Мари.

– Правда!

Держащие ее руки обмякли, и она наконец-то смогла обернуться клоком тумана и влететь через окно в подвал. Подруги последовали за ней.

Они стояли в облаке, пахнущем смертью. Даниэлла помолчала, но через некоторое время произнесла:

– Я проклята так же, как и он.

– Мы не прокляты, Даниэлла, – возразила Кларисс. – Наоборот, нам повезло.

– Тогда что такое проклятие? То, чего ты не хочешь, о чем никогда не просила, но оно не отпустит тебя никогда!

– Это не Александр, – повторила Мари. – Пойдем с нами. Пойдем с нами!

– Вы ничего не понимаете, – сказала Даниэлла.

И она не пошла с ними.

Даниэлла подошла к каталке и подняла простыню. На каталке лежал ее возлюбленный, с опаленным лицом, почерневшими волосами. Его прекрасные руки скрючились клешнями. Она подняла одну руку, поцеловала и облила слезами.

– Если бы я могла, я бы сняла с тебя проклятие, – прошептала девушка.

Она нагнулась к обгоревшей шее и вонзила в нее зубы. У крови был вкус угля, и Даниэллу стошнило.

Она услышала приближающиеся мужские голоса. Шаги по бетонному полу подвала. Надо уходить. Но она найдет его снова. Она будет всегда настороже, она не растеряется, и она будет готова. Она последует за ним и, возможно, сумеет его спасти. Только она не знала, для чего его спасет. Но все равно она найдет его.

Она тронула карман юбки. Библия исчезла. Она переместилась в неведомое будущее, чтобы снова отыскать ее возлюбленного.

– До встречи, – сказала Даниэлла.

Она покинула подвал вместе с ветерком, все еще пахшим дымом. Мари и Кларисс снаружи уже не было. Она знала, что никогда больше их не увидит. Но ее это не огорчило. Она не хотела возлагать на подруг свою ношу. Она справится с ней в одиночку.

В Виргинии она купила билет на ночной авиарейс в Иллинойс. До нее доходили слухи, что в Управлении исправительных учреждений приняли решение о предоставлении приговоренным к смерти права выбора между электрическим стулом и новым, более цивилизованным способом казни – через смертельную инъекцию.

Она не знала, кто из приговоренных ее Александр. Сто лет она искала его в новом воплощении и ничего не находила. Но сейчас она близилась к цели. Он был там, в облике другого человека. Она узнает его по рукам.

Даниэлла подняла пластиковую штору и уставилась на луну. Луна оставалась такой же, как и столетия назад. Может, она тоже проклята?

– Я иду к тебе, Александр, – сказала Даниэлла ночи.

И если она проиграет, ей всего лишь придется снова подождать. А времени у нее предостаточно. Столько, сколько понадобится.

ЭЛЕН КАШНЕР
Ночной смех

Повесть Элен Кашнер «Томас-рифмач» («Thomas the Rhymer») в 1991 году принесла автору Всемирную премию фэнтези и Мифопоэтическую премию, а ее первый роман «На острие шпаги: мелодрама манер» («Swordspoint: A Melodrama of Manners») в 2000 году вместе с произведениями Николя Гриффит и Теодора Старджона удостоился номинации «Gaylactic. Network Spectrum Hall» за лучшее прозаическое произведение, написанное до 1998 года.

Произведения малых форм, принадлежащие перу Кашнер, за последнее время появлялись в следующих антологиях: «Звездный свет-2» («Starligth-2»), «Сирены и другие демонические возлюбленные» («Sirens and Other Daemon Lovers»), «Основной город Пограничье» («The Essential Bordertown») и «Бессмертный единорог Питера С. Бигла» («Peter S. Beagle's Immortal Unicorn»). Книги Кашнер переведены на французский, японский, немецкий, латышский и каталонский.

С 1996 года Кашнер получила известность как радиоведущая и сценарист передачи «Звук и дух» (тоже удостоившейся наград) – еженедельной часовой программы, посвященной музыке, мифам, традициям мира, их истории и исследованиям. Для этой передачи Кашнер записала два альбома – «Приветствуя Младенца в этом мире» («Welcoming Children Into the World», Rycodisc, 1988) и «Золотой дрейдл: клезмерский „Щелкунчик“ для Хануки» («The Golden Dreydl: A Klezmer „Nutcracker“ for Chanukah»), написанный и озвученный автором, с музыкой Ширима (S&S, 2000).

О появлении рассказа «Ночной смех» Кашнер говорит так: «Некоторые истории просто являются тебе в завершенном виде, и эта – из их числа. Я жила в Нью-Йорке, на пятом этаже здания, украшенного горгульями. Как-то я стала спускаться по лестнице к почтовым ящикам – проверить, не пришло ли мне еще каких отказов от издателей, – а когда добралась до первого этажа, вся история уже оформилась у меня в голове. Помню, я почему-то задумалась о том, что вампиров всегда изображают в вечерних нарядах, а потом спросила себя: может, дело тут не только в глупых голливудских шаблонах, может, вампирам просто нравится наряжаться?»

Начинается с того, что ты проникаешься ненавистью к дневному времени. Днем случается все самое худшее: и пробки, и час пик, и очереди в банк, и непрошеные телефонные звонки, и рекламная макулатура в почтовом ящике, и самое грубое хамство, на какое только способны переутомленные работой люди. А вот ночь – другое дело, это время любить, время в одиночестве читать при свете лампы, танцевать, вдыхать прохладу и свежесть. И не важно, горяча или холодна твоя кровь: ночь принадлежит тебе.

– Ну пойдем же, – сказала я, потянув его за руку, – пойдем повеселимся, развеемся!

Он отстраняется, медлит, мнется.

– Пойдем потанцуем! – настаиваю я.

Весь город мигает огнями. Надо всем городом звенит ночной смех.

– Пойдем погуляем, окунемся в ночь!

– Ты сумасшедшая, вот ты кто такая, – откликается он.

Ночной смех щекотно вскипает у меня в гортани. Я позволяю ему проступить, самую малость, лишь в уголках рта, – чтобы напугать его. Он пугается. Спрашивает:

– Хочешь потанцевать?

Отвернувшись, я небрежно пожимаю плечами:

– Да не особенно.

– Тогда, может, покататься?

– Не-а. – Я облизываю губы – банально, откровенно, многозначительно. – Пойдем прогуляемся. В парк.

– Но там сейчас ни души!

– Там будем мы. Вдвоем, и больше ни души. И все дорожки и аллеи – наши.

Он все-таки поднимается и идет за мной. Вот она, ночь, вот ее могущество.

На нем лучший из его костюмов. Ночь – самое время принарядиться, щегольнуть, расфуфыриться. Надеть самое элегантное, что есть в запасе, для мужчины – отглаженное и накрахмаленное, черное и белое, и к этому, может быть, чуточку золота или яркий платок, галстук – чтобы оттенить. А для женщины ночь – время лучших нарядов, в которых ты сверкаешь и скользишь, как новая машина, в которых ты выхолена и вылощена, как кинозвезда. Вот и мое платье как раз такое: облегает, как вторая кожа, струится, змеится. Я красуюсь перед ним на высоченных шпильках, цокаю и гарцую, будто кобылка хороших кровей на крошечных козьих копытцах. Когда-то давно, в Ахее, бог цокал козьими копытцами и играл на своей свирели ночи напролет. Свирель Пана, сделанная из тростника… Из нее лились длинные, точно саксофонные, ноты, и как одиноко звучали они, на ветру, под сенью деревьев.

В парке деревья выстроились рядами, как на параде, такие же высокие и темные, как уличные фонари, но только под деревьями лежит темнота, а под фонарями – круги света, такие яркие, что при нем можно читать, и в этих ореолах жужжа кружится мошкара.

На скамейках спят бездомные; бедняги, они и не ведают, ночь сейчас или день. Я всегда стараюсь избегать их. Им только и нужно, что деньги; они понятия не имеют, как поразвлечься, а может, знали, но забыли. Когда-то я знавала одного человека, не переносившего дневной свет, да, представьте себе. Бывало, сменит белый смокинг на бархатный халат, наденет темные очки и на рассвете собирается спать, прячется от солнечных лучей, будто от ядовитых стрел. Помню, мы, бывало, смотрели из окна, как гаснут уличные огни там, за парком, и он еще пошучивал, что расправится с птицами за их утренний щебет. Я называла его Сыч, а он меня – Мышка. Но под конец он ослаб, пристрастился высасывать алую жизнь из винной бутылки толстого стекла, такого же темно-зеленого, как и шторы, – и утратил вкус к настоящей жизни. Может, теперь он вообще скатился на дно и стал одним из бездомных, спящих на парковых скамейках. Они знают, им ничто не угрожает: мы не тронем их без крайней нужды.

А тот, с кем я шагаю теперь но дорожкам ночного парка, все озирается, глаза его все бегают, словно он опасливо высматривает полицейского, или наркомана, или грабителя. Я беру его за руку, прижимаюсь к нему.

– Да ты замерзла, – произносит он.

– Нет, ничего подобного. – Я дважды оборачиваю серебристый шарф вокруг шеи.

Путь наш пересекает световая полоска – это легли на дорожку огни прокатившей мимо машины. Я запрокидываю голову и щурюсь на светлое небо – да, оно светлое, потому что облака отражают городские огни.

– Кажется, вон мой офис, – говорит он, – вон там виден, за деревьями.

Я увожу его подальше от фонарей, во тьму, к озеру и лодочной станции.

– Между прочим, там довольно опасное место, – предупреждает он, но тем не менее идет со мной.

Сбрасываю туфли, швыряю в черную гладь озера – они серебряными ракетами пронзают темноту. Ступаю по влажной земле, чувствую сырость и прохладу, такое совершенное ночное ощущение. Но под ногами у меня не просто земля, а еще окурки, битое стекло, хрупкие птичьи косточки.

Задумчиво прислоняюсь к дереву, разматываю шарф и мечтательно улыбаюсь, как умею только я.

– Сигарету? – хрипловато спрашиваю его.

Он роется в карманах, протягивает мне белеющую в темноте сигарету, но я не двигаюсь с места, и он, наклонившись, вставляет сигарету в мои накрашенные губы. Я бросаю ему томный взгляд из-под ресниц, и он достает зажигалку.

Как ярко вспыхивает это крошечное пламя во мраке ночи! При дневном свете такого оранжевого огня не увидишь. Я вдыхаю дым, оставляя на фильтре алый след помады, а потом передаю сигарету ему. В воздухе тянется призрачный шлейф дыма. Мой спутник машинально закуривает.

Машинально… но он все еще нервничает. Не умеет расслабиться, не умеет отдыхать! Да, он моя ошибка, пусть симпатичная, но ошибка. Что ж, не всякая ночь приносит удачу. Я вздыхаю – так тихо, что это слышит лишь ветер. В озере квакают лягушки, состязаясь со сверчками на берегу, пытаясь заглушить далекий гул машин. Передо мной открывается еще одна отличная ночь. Главное – пожелать.

– Поди сюда, – говорю я ему хрипловато.

Как аккуратно повязан его галстук, как безупречно начищены ботинки – даже в темноте и то блестят… Он послушно приближается, лицо его теперь спокойнее, оно озаряется надеждой: вот сейчас, кажется, будет хоть что-то понятное. Он зарывается лицом в мою шею. Я обвиваю его плечи обнаженными руками: белое на черном.

Он прижимает меня к стволу дерева. В горле у меня вновь вскипает ночной смех, и я думаю: а что, если проворно отступить и он со всей силы стукнется о ствол? Но я лишь подаюсь к нему, и он – такой понятливый – обнимает меня еще крепче, и мы сливаемся. Теперь ночь и ему по душе. Теперь его руки нашли что-то живое и блуждают в лабиринте между моей кожей и тканью платья. Кончиками пальцев касаюсь его ушей, подбородка, шеи, а он стискивает меня все сильнее и сильнее, и дыхание его ритмично, как джазовая синкопа. Я ощущаю пульсацию его жизни сквозь ткань. Сыч всегда говорил: пусть их, пусть делают это, позволь им.

Он уже задирает мне платье, и руки у него горячие. Ах, как же он счастлив. Звякает пряжка брючного ремня. Выдыхаю ему в шею, он смеется.

– Ну как, правда, хорошо?

– Угу…

– Вот теперь ты отдыхаешь?

Кончиком языка щекочу самое основание его шеи, он запрокидывает голову, и в бледном ртутном отсвете, исходящем от облаков, я вижу его торжествующее лицо. И во мне вновь вскипает ночной смех, и теперь он слишком силен, чтобы сдерживаться долее. На мои губы выползает ночная улыбка, и они впечатываются в его шею, и пузырьки радости пляшут у меня в крови, будто в шампанском, и губы у меня окрашиваются яркой влагой, яркой, как лужа в неоновом свете фонарей.

Ах, хорошо… Это как бурлящий поток, как орхидея, что распускается в ночи прихотливым цветком, как дикий зверь, выпущенный на волю, как гонка на автомобиле вдоль океанского побережья. Это сама жизнь!

Теперь он сделался почти невесомым. Оставляю его под деревом: пусть бездомные поживятся чем сумеют. Из сумки вынимаю пару туфелек: уже пробила полночь, но я не Золушка-неудачница, чтобы бежать домой босиком. Для меня полночь – лишь начало.

В отдалении разносится вой сирены. По городу мчатся грузовики, их прицепы громыхают по мостовой, будто стараясь разбить ее вдребезги. Из-за облаков вышла луна, и ее мертвенный свет смешивается с бликами уличных фонарей на озерной глади.

Прохожу мимо какой-то конной статуи, беззвучно и грациозно скольжу в чередовании света и тьмы, под деревьями и фонарями. На повороте впереди замаячил чей-то светлый силуэт, такой белоснежный и четкий, что ясно – это смокинг. На миг мне кажется, будто это Сыч вернулся. Но мужчина оборачивается, и я вижу незнакомое лицо.

Смокинг у него слегка помят, но ни пятнышка грязи, и черный галстук-бабочка сидит идеально. Незнакомец улыбается, я нагоняю его.

– Сигарету? – предлагает он.

– Спасибо, только что курила.

Он достает себе сигарету из золотого портсигара, не спеша, с довольным видом затягивается. Его губы оставляют на фильтре темное пятно.

– Вы голодны? – интересуется он.

– Ничуточки, – отвечаю я. – Прекрасная ночь.

Незнакомец кивает, все с той же удовлетворенной улыбкой.

– Пойдемте потанцуем? – произносит он.

Мы славно отдохнем.

КРИСТА ФАУСТ
Нож за голенищем

Криста Фауст – фетиш-модель и энтузиастка садомазохизма – живет и пишет в Лос-Анджелесе. Ее работы публиковались в таких антологиях, как «Откровение» («Revelation») под редакцией Дугласа И. Винтера и «Любовь в венах» («Love in Vein») под редакцией Поппи 3. Брайт. Ее дебютный роман «Управление капризами» («Control Freak») недавно был переиздан в «Babbage Press», в настоящее время она работает над вторым. Также она написала сценарий черно-белого садомазосериала для Сети.

«Забавно, – признается автор, – но, хотя в „Ноже за голенищем“ присутствуют кровавые фетиши и аксессуары вампиризма, я всегда считала, что этот рассказ скорее история о привидениях или даже о зомби (если возможно заставить умершую любовь встать из могилы), чем история о вампирах.

Я действительно получаю удовольствие от кровавых игр, это своего рода индульгенция для меня, но из этого старого архетипа, на мой взгляд, высосешь не так много крови. Так же, как в моей другой истории – „Cherry“, в этом рассказе я хотела рассмотреть старый образ под несколько другим углом. Я хотела уйти от этой чертовщины о бессмертии, от романтических фантазий на тему, как навеки остаться бледненькой, худой и миленькой, и попробовать сделать что-то более человечное».

Первым делом она отрезала его правую кисть – источник его совершенства, его ИСКУССТВА (она всегда слышала заглавные буквы, когда он произносил это слово в своей тягучей, приглушенной манере). Эта кисть представляла для него гораздо большую ценность, чем пенис, и она получила огромное удовольствие, отрезав ее. Затем последовала левая кисть – отрезана как раз под плетеным медным браслетом, который она подарила ему на последнее Рождество. Далее – татуированные руки, сначала предплечья, затем плечи. Их плавные формы выглядели намного привлекательнее отдельно от хозяина. Она отрезала ступни в ботинках, левую, затем правую, и бросила их в образовавшуюся кучу ампутированных членов. Она нарезала его ноги на тонкие джинсовые ломтики, пока не дошла до узких бедер. Перед тем как отделить таз от торса, она вырезала его драгоценный пенис. («Ты никогда больше не вставишь его в какую-нибудь анорексичную сучку из художественной школы за моей спиной, выпендрежник».) Она кромсала его живот и вялую грудную клетку до тех пор, пока целой не осталась одна голова.

Лицо его сохраняло невозмутимость, словно ему было безразлично, что его расчленяют, как было безразлично все, что не требовалось для исполнения его сиюсекундных потребностей. Его глаза были такими же голубыми, как в тот день, когда Мона запала на него, тот же насыщенный бирюзовый оттенок, который для нее никогда не ассоциировался с ложью. Она вырезала их по одному – левый, правый. Вырезала его сладкий, лживый рот и острый аристократичный нос, а потом бросила в кучу то, что осталось от его головы.

– Подонок, – тихо сказала она себе под нос и швырнула все эти нарезанные и вырезанные куски в огонь.

Долгую минуту она наблюдала за тем, как их пожирают извивающиеся языки огня, такие же голубые, как его глаза. После этого она принялась за другие фотографии. По большей части это были моментальные снимки, сделанные их приятелями. Мона и Даниэль на всяких скучных вечеринках; она чувствует себя некомфортно в черном обтягивающем платье из магазина эконом-класса, он в своей извечной униформе – заляпанная краской футболка и драные джинсы, в руке самодельная папироска (слишком крут, чтобы соблюдать дресс-код). Мона и Даниэль на Джексон-сквер, позируют на фоне кованой решетки, вокруг яркий хаос картин Даниэля. Мона и Даниэль – влюбленные – стоят в обнимку, улыбаются и верят, что так будет всегда. Она передернула плечами и добавила эти снимки в огонь.

Потом фото только с Даниэлем. Снимки, сделанные ею, когда черты его лица и гладкие изгибы его рук что-то значили для нее. Даниэль с широкой кистью в зубах, щеки и грудь измазаны небесно-голубой и ярко-зеленой красками. Даниэль спит, сжав кулаки иод подбородком, как ребенок. Она исполосовала их ножницами и бросила в огонь.

Письма не сохранились, осталось только одно, последнее:

8/11/01

Мона, мне очень жаль, что все так повернулось. Я знаю, что был мудаком, и сделаю все, что угодно, лишь бы помириться, если ты только позволишь. Я знаю – тебе больно, но ты не можешь просто вычеркнуть меня после всего, что мы вместе пережили. Дай мне только шанс все объяснить. Если бы у меня была возможность увидеть тебя, поговорить с тобой, я уверен, у нас бы все склеилось. Эта неделя без тебя была сущим адом. Я не сплю. Не ем. Ни о чем не могу думать, только о тебе. Невыносимые ночи в этой пустой студии. Каждое утро я просыпаюсь и протягиваю к тебе руку только для того, чтобы обнаружить, что рядом пустота. Послушай, я понимаю, что не прав, но разве я уже не достаточно наказан? Мне так тебя не хватает. Теперь все будет по-другому, клянусь. Мона, прошу, позвони мне. Мне необходимо услышать твой голос.

Я все еще влюблен,

Даниэль

Мона тряхнула головой и добавила этот единственный драгоценный скетч в огонь. Пламя в действительности было жалким – так, темные раскаленные угли и бледные вялые язычки огня в центре широкого кирпичного камина. Получив на добавку письмо, огонь чуть взметнулся, вспыхнул поярче и снова угас. Не так много останков умерших взаимоотношений Моны и Даниэля можно было пустить на подкормку.

Еще оставалось несколько почтовых открыток, которые он присылал ей во время своей поездки в Париж. Одну за другой она скормила их огню, лишь вскользь пробежав глазами милые послания с бесконечными «люблю» и «скучаю», с бесконечными сердечками и виньетками. Позднее она узнала, что в ту поездку он трахался как минимум с тремя разными телками. Процесс сожжения этих последних обрывков их романа принес особенное удовлетворение.

Когда открытки почернели и скукожились и содержавшуюся в них ложь проглотил жадный огонь, Мона почувствовала легкое головокружение и прилив энергии от обретенной вновь свободы. Естественно, не обошлось без слез, без злости и битой посуды, но все это, казалось, было тысячу нет назад. Теперь же она чувствовала себя очистившейся, обновленной, сбросившей все лишнее до бойцовского веса. В квартире на Мэгэзин-стрит остались только принадлежащие ей вещи. Она медленно бродила по длинным комнатам и со странным трепетом касалась предметов обстановки. Ее старый скупой текстовый процессор, космическая консоль со стереосистемой, которая обошлась ей в кругленькую сумму плюс гонорар за первый роман. Стеклянная ваза с серо-белыми фрагментами костей, подобранными на бесхозных могилах нью-орлеанских кладбищ. Безвкусные, разноцветные бусы с ее первого Марди Гра.[43] Ее вещи, ее история. Неровные, но крепкие полки, сооруженные ею из подобранных то тут, то там досок и стекла. Два витых стула, спасенные с помойки и выкрашенные в серебристый цвет. Модели классических монстров: творение Франкенштейна и его невеста; агонизирующий Человек-Волк и ужасная Мумия; Призрак Оперы и Нечто из Черной Лагуны. Все выполнены и раскрашены в те времена, когда Мона не могла ни секунды выносить вид мигающего курсора. Они были ее слабостью, приводящей Даниэля в ужас. Он называл их самым дрянным, поштучно раскрашенным образцом нон-арта. Но они все еще были здесь, а Даниэль и его ИСКУССТВО исчезли, и это заставило Мону улыбнуться. Словно никогда и не было «Мона + Даниэль». Была только Мона, сейчас и навсегда. Она стала чуть мудрее и гораздо сильнее, она была готова выйти из дома и задать жару всему миру.

Мона сняла с себя одежду, встала под душ и почти целый час наслаждалась, стоя под прохладной струей воды. Сбривая волосы под мышками, она напевала «Я смою этого мужчину с моих волос». Когда-то она перестала сбривать волосы под мышками только потому, что Даниэль находил это сексуальным, и теперь она смеялась, наблюдая за тем, как еще одна часть ее прошлой жизни исчезает в стоке душевой кабины.

Чистая и благоухающая, с порозовевшей после душа кожей, она растянулась на своих новых, «пост-Даниэль» простынях, приобретенных на распродаже в «Вулворте» по девятнадцать долларов девяносто девять центов. Простыни были темные, чернильно-фиолетовые, и пахли невинностью и кондиционером для белья. Она улыбалась сама себе и мастурбировала. Она ни о ком не фантазировала. Вместо этого она представляла шелк, воду и запах собственной кожи. Каждый оргазм придавал ей сил и подталкивал ее вперед к новой жизни.

8/17/01

Привет, Мона!

Хитрая сучка, как ты там? Как жизнь в похотливом Нью-Орлеане? Знаешь, я прочитала твою книгу. Круто, ничего не скажешь. Здесь все клево, вкалываю, участвовала в нескольких достойных сессиях, но ты же знаешь – это мир мальчиков, а большинство парней не доверяют цыпочке на барабанах (даже такой непревзойденной богине ритма, как я). Но у меня все в порядке, живу на чердаке «Вилли-Би», где никого не волнует, если я играю всю ночь до утра. Жизнь прекрасна.

Вообще-то реальная причина этого письма (не считая откровенного желания обладать твоим телом) это то, что Лулу и я пишем демо с этой сумасшедшей басисткой по имени Ноктурна, и мы хотим записать «Румянец». Это была твоя лучшая песня, и мы были бы жутко рады, если бы ты приехала и спела. Возвращайся в Нью-Йорк-Сити и стань снова Дивой Де-моной. Всего на день, ради старых добрых времен. Мы даже билет тебе пришлем. Огромное пожалуйста, подслащенное комплиментами! Надо расслабиться и выпустить пар. Можем прокатиться голяком. Давно это было, леди. Скучаю по тебе.

Огромная любовь и влажный поцелуй взасос,

Минерва

Во Французском квартале Мона прислонила велосипед к увитой плющом кирпичной стене и расположилась за столиком уличного кафе. Отпив глоток горячего черного кофе, она взглянула на письмо и нахмурилась. Прошло уже почти десять лет с тех пор, как она в Джи-Эф-Кей[44] поцеловала на прощание Минерву. Их никогда не связывала любовь, они были просто близкими подругами и временами заигрывались до секса. В ту ночь, когда Мона бежала от кошмара совместной жизни с Викториной, она без приглашения завалилась к Минерве, и та не ложилась до утра, слушала старые, заезженные альбомы «Кисс» и горестное нескончаемое нытье подруги. Через три дня Минерва отвезла ее в аэропорт с одним-единственным чемоданом и взятыми в долг пятью сотнями долларов. Выбор на Нью-Орлеан пал случайно. Звучит экзотично и романтично. Мона оставила позади старую жизнь, впереди ее ждали будоражащий душу блюз, кофе с цикорием и юные черноглазые креолы. Она рассталась с прошлым, но самое главное – она рассталась с Дивой Демоной.

Дива Демона – ее давным-давно позабытое альтер эго. Видение из разодранных кружев и рваного бархата. Из кожи, серебра и мертвенно-бледной плоти, из грима кабуки, из клыков и длинных черных ногтей. Ее волосы – как черные вперемешку с пурпурными шипы дикобраза. Ее сценический образ – кровь и власть, исполосованная бритвой похоть. Иногда она надевала костюм из латекса, гладкий и блестящий, как влажный футуристический сон, и превращалась в сексуального инсектоида. Иногда – наряды из шелка, изорванные в лохмотья пеньюары, жуткие корсеты, и появлялась на сцене, словно призрак из канувших в Лету веков. Мужчины платили за то, чтобы увидеть ее, услышать, как она поет, за то, чтобы почувствовать ожог от удара ее хлыста и беспощадное жало ее жестокого языка. Она была богиней и знала об этом, молодая, надменная и порочная. Она была горящей конструкцией с периодом полураспада плутония, слишком недолговечной, чтобы прожить дольше двадцати одного года. Поэтому, когда Моне пошел двадцать второй, она рассталась с Дивой Демоной. Рамки этого варианта Моны стали слишком жесткими, и она обнаружила, что больше не в состоянии поддерживать заданный уровень жуткого и театрального бунта и при этом не раствориться в роли. Ее жизнь уменьшилась до размеров эстрадного номера, ей требовалось что-то новое, что-то совершенно неожиданное, что заставило бы ее снова почувствовать себя живой.

Поэтому идея воскрешения той старой личности была странной и даже немного неприятной, словно ей предложили улечься в свою старую колыбель. Но, несмотря на то что последние десять лет Мона посвятила писательству, она не потеряла голос, и у нее не было причин, по которым она отказалась бы приехать домой, повидаться со старыми друзьями и попеть старые песни. Дива Демона умерла и давно погребена, а довольно успешная писательница Мона Мерино жива-здорова и готова к авантюрам. Небольшой отпуск мог бы пойти ей на пользу, он вымыл бы из ее жизни последние следы Даниэля. Как и ни к чему не обязывающей секс с красивой и сильной женщиной, с такой, как Минерва, простой и приятный. Она вспомнила длинное худое тело подруги, то, как падали обесцвеченные дреды на ее обведенные черной тушью глаза. Вспомнила долгие разговоры на всю ночь, дешевое красное вино, «жемчужные» ванны, леденцы и ворованные сигареты. Ей стало любопытно: изменилась ли ее подруга настолько же, насколько она сама, пользуется ли она по-прежнему этим дымным чефрасовым парфюмом. Мона допила кофе и решила, что поедет.

6/13/90

Викторина, моя самая совершенная рабыня!

Я в заточении ожидаю еще одного усмиренного яппи с фетишем в подгузниках. Почему я должна терпеть этих клоунов с их отчаянно маленькими членами и прозаичным мазохизмом? Да, мы все должны платить по счетам, и я скорее соглашусь быть повелительницей-мамочкой для моих убогих клиентов, чем рабыней-секретаршей для каких-то калек-женофобов из так называемого «реального мира».

Но ты, моя любовь…

Твоя восхитительная покорность – единственное, что заставляет меня жить дальше в такие дни, как этот. Мне страшно не хватает тебя, не хватает бледного соблазнительного изгиба твоих ягодиц, вздымающихся под ударами моего хлыста. Не хватает доверия, которое излучают твои ясные глаза, когда я ввожу в тебя последний палец и сжимаю ладонь в кулак. Я считаю бесконечные часы до того мгновения, когда я снова познаю тебя и почувствую на языке острый привкус твоей крови.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: