Точки сближения» русских и западноевропейцев

 

Такой компромисс был возможен при Борисе Годунове и Лжедмитрии I.

Борис Годунов старался придать своему царствованию больше открытости, известности в христианском мире. На его коронацию 1 сентября 1599 г. были приглашены многие греческие иерархи: «епископ Ериссо и Святой Горы кир Игнатий, который спустя некоторое время сделался архиепископом рязанским и патриархом Москвы и всея России, и архиепископ ахридский кир Нектарий, и митрополит видинский Феофан, и великий архимандрит иерусалимский кир Дамаскин из Эллады, и великий старец великой лавры святого Саввы Освященного в Иерусалиме Дамаскин, и многие другие иеромонахи святой Афонской горы и из других различных монастырей»[382]. Участием восточного православного духовенства Борис старался освятить авторитетом вселенской православной церкви статус нового выборного московского царя, который принимает роль защитника всего православного мира, как прежде были византийские императоры. Неслучайно, по версии Маржерета, английский, французский и даже польский монарх в дипломатической переписке начала XVII в. использовали термин «император» по отношению к российскому собрату. Однако этот «вселенский аспект» мало запомнился россиянам, утвердившимся за XV–XVI вв. в своей религиозной исключительности и уже мало чтившим авторитет греков.

Гораздо больше русские современники запомнили раздававшиеся от имени нового царя милостыни, видя в Борисе «подражателя блаженнейшего и освященного отца своего царя Феодора»[383]. Когда в 1602 г. скончалась сестра Бориса Годунова царица Ирина (монахиня Александра), он «роздал большую милостыню архиереям, священникам и во все монастыри не только в Москве и в России, но и в Константинополь, и в Александрию, и в Антиохию, и в Иерусалим святейшим патриархам, архиереям, отправил великую милостыню на Святую Гору и во все монастыри Востока и Запада»[384].

Демонстрация православного рвения не мешала Борису Годунову весьма терпимо относиться к западному христианству. Об этом свидетельствуют планы двух смешанных браков его дочери Ксении. Причем известно, что датского принца, жениха своей дочери, при этом протестанта, православный государь посадил обедать по приезде за свой стол. «Этого никогда не бывало прежде, — удивился Жак Маржерет, — так как по русским обычаям никто, исключая сыновей, не может сидеть за столом царя»[385]. Борис намеревался выделить зятю-датчанину в удел Тверь, где «немцы» могли построить для своих духовных нужд протестантский храм.

Также Борис Годунов дал разрешение западноевропейской общине вновь построить в Немецкой слободе лютеранскую церковь. Еще иностранцам позволили пригласить из-за рубежа для службы в церкви и преподавания в школе в помощь к старым пасторам, вывезенным в Россию еще в период Ливонской войны, двух новых проповедников — Вольдемара Гульмана из Вестфалии и студента Мартина Бера из Нейштадта. Ходатайствовали за немецкую общину лейб-медики, которых, кстати, по версии К. Буссова, русский православный царь «под конец просил…, чтобы они за него молились, да сподобится он вечного блаженства»[386].

Царское благорасположение к служилым «немцам» и ко всем жителям Немецкой слободы определило ее внутренний и внешний климат. Юные западноевропейцы ходили в школу, в церкви звучал хор, поющий на 6-8 голосов, «и многие добрые люди плакали от радости, что милосердный Бог дал им дожить в Москве до такого прекрасного времени»[387].

Другим религиозным послаблением или проявлением большей по сравнению со старыми временами толерантности можно считать участие служилых иностранцев в православных праздниках. «Немцы», приехавшие с датским принцем Гансом (Иоганном), стали свидетелями столичных шествий по случаю праздника Богоявления. Интересно, что в шествии к реке для освящения воды участвовали иноземцы, которые оказались поставленными в иерархии данной процессии выше простого православного люда. Первым шел патриарх с духовенством, потом — царь Борис с царевичем Федором, за ними — «целая толпа старых князей и бояр…по трое в ряд», далее «шли немцы, поляки и другие иноземцы, бывшие у царя на службе, а за ними весь простой народ…»[388].

В Вербное воскресенье 17 апреля 1603 г. свита умершего датского принца присутствовала на шествии «отца папы» (Московского патриарха) и царя в «Иерусалим» (Покровский собор на Рву, он же храм Василия Блаженного). Для иностранных послов сделали специальную площадку. Кроме свиты Ганса там оказались «стральзунцы» и «лючане» (послы из Любека, прибывшие в Москву 25 марта 1603 г.). Чтобы иноземным гостям все было хорошо видно, «русские господа велели согнать с дороги» стоявший перед немцами народ[389]. Западные послы видели, что на сей раз служилые иноземцы замыкали шествие духовенства, царя и бояр, а народ устилал дорогу вербными прутиками и своими одеждами. Возвращаясь с патриархом из Покровского собора, царь послал дьяка к свите датского принца и «лючанам» сказать, «…что его величество жалует их со своего стола». Вскоре действительно на подворье датчан и ганзейцев явились пристав «в сопровождении знатного дворянина и толпы слуг с царским угощением…»[390].

Надо сказать, что автора «Подлинного известия о русском и московском путешествии и въезде светлейшего высокородного князя и государя господина герцога Иогансена…» проповедника М.И. Лунда (или секретаря герцога И. Вебера) очень занимали религиозные обычаи московитов. Он описал несколько торжественных служб, посвященных различным церковным праздникам, не менее подробно, нежели похороны своего господина. Причем, в отличие от «Записок» Ченслора и его сподвижников, в рассказе этого «немца» нигде не было допущено осуждения или осмеяния православных обычаев московитов как суеверных. Не было, правда, и одобрения или сочувствия, главный лейтмотив данных «Записок» — любопытство и интерес.

В XVI в. иностранные авторы не раз отмечали, что русские православные не пускают иностранцев иных христианских конфессий в свои храмы. А католик пан Мартын Стадницкий в конце апреля 1606 г. в Вяземах под Москвой «пошел в церковь и попал на проповедь, в которой поп прославлял святого Николая…»[391] Знатные литовские и польские гости свободно присутствовали в главном православном храме страны на венчании Лжедмитрия I и Марины Мнишек.

Сказанное, впрочем, не означает, что нетолерантность в религиозном вопросе со стороны западных иноземцев исчезла полностью. Свидетель событий царствования Дмитрия Самозванцы (Лжедмитрия I) голландский торговый агент Вильям Руссель, к примеру, подчеркнул: русские — «христиане, но схизматики, ибо исповедуют греческую веру…»[392] А Конрад Буссов предельно четко выражает свое отношение к вере московитов. В рассказе о царе Федоре он пишет: «…Федору Ивановичу, человеку весьма благочестивому и на их московитский лад богобоязненному, больше было дела до своих лжебогов, чем до правления…»[393]

Борис Годунов, как и Иван IV, мог подолгу беседовать с западными иноземцами. Он выражал им еще больше, нежели грозный царь, доверия и симпатии, но из этого не вытекало, что прежний контроль со стороны государства за иностранцами в правление Бориса Годунова был снят. Особенно если речь шла не о наемниках и купцах, а о западных дипломатах.

Меры предосторожности начинались уже с размещения иностранцев. Если купцы и служилые немцы были отгорожены от русских Немецкой слободой, то послов и их окружение стерегли куда надежнее. Их обязательно изолировали от любопытных московских обывателей в каком-нибудь подворье с крепким и высоким забором. У проезжавшего через Московию в Испанию Урух-бека есть описание размещения трех иностранных посольств: «По въезде нашем в город нас поместили в нескольких очень хороших домах, имевших вид крепости: в одном — персидского посланника, приехавшего к царю, в другом — нашего посланника и нас, в третьем — англичанина и других и оставили при нас 300 человек стражи»[394].

Передвижения иностранных дипломатов также строго контролировались. «Когда кто из нас хотел выйти посмотреть город, то всякий раз надо было испрашивать разрешения у начальника крепостцы, и он давал четырех человек стражи»[395]. Посольству из Речи Посполитой во главе с литовским гетманом Львом Сапегой в 1600 г. вообще много дней «не позволено было выходить из своих квартир», а аудиенция у царя Бориса откладывалась из-за царской болезни, по убеждению поляков, притворной[396].

Точно такой же строгий надзор за дипломатами описывает Георг Тектандер фон дер Ябель, секретарь имперского посла С. Какаша в Россию (1602 г.). Посольство Габсбургов, традиционно дружественных России, было встречено в миле от Москвы знатными дворянами и вскоре размещено в отведенной «квартире, где все было великолепно устроено и прибрано», но откуда имперским дипломатам «ни под каким видом не позволяли ни выходить куда-либо, ни осматривать город вообще, но держали под караулом…»[397] Аналогичный прием и порядок ждали и нового посла Габсбургов — Генриха фон Логау, прибывшего в Россию летом 1603 г. на смену умершему Стефану Какашу. Свиту Генриха фон Логау в 60 персон встретили 15 июля в миле от Москвы 4 тысячи дворян и служилых немцев. Посольство разместили на подворье, где ранее стояли люди датского принца Ганса (Иоганна). Кстати, ранее на этом же подворье размещали великого канцлера Львовского и его сопровождение в 2 тысячи поляков. В 1604-1605 гг. здесь жили члены английского посольства Томаса Смита, путевые заметки которого, предположительно, составил по рассказам членов посольства английский драматург Джорж Уилкинс. Последний описывает те же строгости и любезности при содержании иностранных особ. Англичанам, чтобы посетить церковь, в которой был похоронен датский принц Ганс (приходившийся родственником английской королеве), пришлось испрашивать разрешение, и, конечно, было дано сопровождение.

При Лжедмитрии I ситуация с общением иностранцев и россиян круто изменилась в сторону ослабления контроля. Новый царь всячески поощрял контакты своих коренных подданных, причем и мужчин и женщин, с иностранцами (служилыми немцами, купцами, послами). Швед Петр Петрей в своем первом сочинении о России (долгое время ошибочно приписываемом мифическому немецкому купцу Петру Паттерсону) так описывает встречу москвичами свиты Марины Мнишек и группы торговцев, следовавших за ней. «На улицах по обеим сторонам, где мы проезжали, находилось великое множество людей, которые, сойдясь, ожидали приезда царицы; мужчин было менее, но женщин — итальянок, француженок, немок и москвитянок — чрезвычайно много»[398].

Однако резкое разрушение барьера привело не столько к росту взаимопонимания, сколько к осознанию разницы между московитами и европейцами и росту конфликтов. Василий Шуйский в данном вопросе стремился уже отыграть назад, по крайней мере в 1606 г. он пытался возобновить жесткий контроль на границе, особенно по поводу выезда из России служилых немцев. Неслучайно Жак Маржерет констатировал: «Все пути из страны закрыты таким образом, что невозможно покинуть ее без позволения императора; до сих пор не бывало, чтобы они выпустили из страны кого-нибудь из носящих оружие, так что я первый…» [399] Впрочем, вскоре за ним последовали еще 500 западных офицеров и солдат, которым Шуйский дал официальный отпуск, видимо потому, что в казне не было средств на оплату их службы.

Попытался Шуйский восстановить строгости и в содержании иностранных посольств. Послы Сигизмунда III оказались после 17 мая 1606 г. под домашним арестом. Но и в таком положении польских дипломатов вскоре обнаружились послабления. О них повествует Ганс Георг Паерле, один из трех купцов из Аугсбурга, которые, ища спасения от погрома 17 мая, очутились на посольском дворе и разделили с польскими дипломатами их 18-месячное затворничество в Москве. Немецкие купцы и польские дипломаты свободно беседовали с приставами и охраной на любые темы, чего ранее представить себе было невозможно. От стрельцов обитатели Посольского двора проведали (а заодно узнают и историки), что 4 июня 1606 г. «в городе было страшное волнение; народ восстал на стрельцов, бояр и великого князя, обвиняя всех их в умерщвлении истинного государя Дмитрия»[400]. Направляясь в сопровождении приставов и стрельцов в город для разных своих нужд, польские дипломаты и немецкие послы, судя по всему, имели возможность при попустительстве охраны поболтать с москвичами и даже почитать какие-то «подметные письма», причем на явно опасную для новой власти тему. «Носилась в Москве, — вспоминает Ганс Георг Паэрле, — всеобщая молва, что убит не Дмитрий, а один из немецких телохранителей, родом из Праги, весьма на него похожий… Одни верили этому; другие же говорили нам, что Дмитрий действительно умерщвлен, что мы своими глазами могли видеть труп его, лежащий на площади трое суток… Мы не знали, чему верить: одни говорили, что убит, другие, что жив, и в доказательство представляли даже письменные свидетельства»[401]. При подходе Болотникова к Москве приставы сообщили послам, что к городу подступает толпа ничтожной черни, но Паэрле сообщает, что сидельцы Посольского двора вскоре получили возможность убедиться, «что бояре имеют дело не с чернью, а с сильным войском…»[402]

В целом в Смуту после 1605 г. знатные люди уже привыкли приглашать западноевропейцев в гости и вести с ними разнообразные переговоры. Это было неслыханной ранее вольностью. Так, правая рука Лжедмитрия I — боярин Петр Федорович Басманов зазвал как-то к себе в гости одного из царских телохранителей немца Конрада Буссова. А беседовали они ни мало ни много о самом государе. Наемник просил Басманова «открыть доверительно правду» о государе: «прирожденный ли он наследник или нет?»[403] Этот вопрос в Немецкой слободе, видимо, занимал многих. По крайней мере ранее Буссов уже обсуждал данную тему со старой немецкой дворянкой, лифляндской пленницей, которая была некогда повитухой у Марии Нагой, а также с немцем-стариком, царским аптекарем, знавшим мальчика-царевича Дмитрия. Никто из них не верил в «истинность» Дмитрия. Возможно, эти немцы беседовали не только со своими, но и с русскими. Примером тому упомянутая нами выше беседа в Угличе Буссова с 105-летним дворцовым сторожем[404]. (Впоследствии Буссов решит, что Лжедмитрий являлся незаконнорожденным сыном польского короля Стефана Батория, которого «подыскал и подучил» беглый монах Григорий Отрепьев. Неслучайно литовский магнат Иван-Петр-Павел Сапега в присутствии Буссова говорил своим офицерам, что и первого, и второго самозванца посадили на московский трон «мы — поляки»[405]. А вот Исаак Масса считал, что самозванец был 22-летним «служкой» одного чудовского монаха или игумена, который давал ему книги, откуда юноша и узнал все про царевича[406].)

Басманов на вопрос ответил: «Вы, немцы, имеете в нем отца и брата. Он вас любит и возвысил вас более, чем кто-либо из прежних царей, и я знаю, что вы верны ему. Молитесь за него, чтобы Бог его сохранил, я тоже это буду делать вместе с вами. Хотя он и не сын царя Ивана Васильевича, все же он теперь наш государь. Мы его приняли и ему присягнули, и лучшего государя на Руси мы никогда не найдем»[407]. Рационализм, политический прагматизм и свободомыслие Басманова отражают те возможности для развития критического мышления, которые открыло русским людям Смутное время, ставшее суровой, но эффективной школой отечественной политической мысли. Басманов сумел разделить «государя» и «государство» — два понятия, ранее нераздельных для русских людей, и подошел к проблеме «государя» не с сакральным трепетом, а с рациональным расчетом, равнодушным к «природности» претендента на трон. Это совершенно не совпадало и даже противоречило народному, средневеково-мистическому пониманию данного вопроса.

Очевидно, что общественно-политическое сознание простого народа и общественной элиты России на начало XVII столетия уже значительно разошлись. О том же свидетельствует еще одно сообщение любознательного охранника. Уже после свержения Лжедмитрия I в переговорах с Мнишеками и королевским послом русские бояре объясняли: самозванец «сам хорошо знал, что он не Дмитрий, а то, что мы его приняли, произошло потому, что мы хотели свергнуть Бориса, мы полагали, что с его помощью улучшим свои дела, но жестоко обманулись и даже, напротив, сделали много хуже»[408]. Этот рассказ Буссова, относящийся к событиям конца мая 1606 г., косвенно подтверждает версию Бориса Годунова, которую тот озвучил в 1604 г., заявив, что самозванец, объявившийся в Польше, — дело рук русских бояр. Но в данном случае нас интересуют не сами истоки «явления Дмитрия», а явное расхождение рационального взгляда на него русских бояр и служилых иноземцев с «чудесной» трактовкой этого образа народом. Это свидетельствует, что исток столь четко наблюдающегося в XIX в. несогласия менталитетов русской дворянской элиты (а шире — всего образованного общества) и народа появился отнюдь не вследствие напористой европеизации Петра I, а столетием раньше.

Была еще одна важная точка сближения иностранцев и русских. Она касалась концепции истории России. Она прекрасно прослеживается во всех записках иностранцев о Московии XV — начала XVII в., особенно ярко присутствуя в сочинении шведа Петра Петрея и парадоксально — в труде французского историка Жака Огюста де Ту. Первый был сам в России, второй не был никогда. Зато оба писали, проштудировав огромный пласт западноевропейских сообщений о России. Оба встречались с людьми, побывавшими в России, собирали прямые и косвенные документы и свидетельства самих русских о своей истории и современности. В итоге их работы оказались как бы обобщением западного знания о России и отчасти — воззрений самих русских начала XVII в. на свою историю.

Начнем с Петра Петрея, автора, претендовавшего на то, что он создал обобщающий труд по русской истории, «коротко» рассказав «…обо всех русских великих князьях, властвовавших в России со времен братьев Синеуса, Трувора и Рюрика до ныне царствующего великого князя Михаила Федоровича…»[409]

Ю.А. Лимонов установил круг источников Петрея[410]. Их можно было разделить на четыре группы. К первой относятся книги западных авторов о России, прежде всего немцев С. Герберштейна, П. Одеборна, поляков Меховского и А. Гваньини. Ко второй — присвоенный Петреем труд Конрада Буссова, с дневниковой точностью воспроизводящего события Смуты, участником которых являлся сам Буссов. К третьей — наблюдения самого Петрея, участника похода Делагарди. К четвертой — пересказ[411] россиянами (скорее всего, новгородцами[412]) сообщений русских летописей о Киевской Руси и дальнейшая устная историческая традиция, бытовавшая в России к началу XVII в. Если историю России конца XV — начала XVII вв. западные предшественники Петрея и он сам писали, полагаясь на собственные исследования, то более ранний период (IX–XV вв.) — это явное заимствование сведений их русских собеседников.

В итоге периодизация России и у западных авторов, и в устной русской исторической традиции сложилась одинаковая. Выглядела она так:

1) призвание варягов (рождение государства) и период Киевской Руси;

2) провал, приходящийся на удельные века;

3) правления Ивана III, Василия III;

4) подробное описание времени тирана Ивана IV Грозного;

5) история Бориса Годунова и Смутное время до избрания Михаила Романова.

Нас должен привлечь более всего именно провал XII — середина XV вв. Он явно свидетельствует об «уходе из европейского пространства и времени» значительной части истории Руси. Молчание западной традиции о данном периоде вполне объяснимо: насильственно развернутая в сторону Востока «Ордынская» Русь («Татария» по Нострадамусу) была практически закрыта от Запада. Но почему молчат русские?

Вот здесь начинается самое интересное. Открывается факт «краткой исторической памяти» стихийного массового сознания россиян. (Эту особенность обнаружил еще В.О. Ключевский, когда нашел, что древнерусские летописи ничего не помнят о подъеме конца VI — VII вв. юго-западного крыла восточного славянства («державы волынян») за исключением проходного рассказа о мучениях дулебов от обров-аваров. Другим примером «забывчивости» служит факт сохранения осколков древнерусского героического эпоса только в новгородском фольклоре. Этот феномен, можно даже сказать изъян исторической памяти народа определил механизм формирования и поддержания в дальнейшем русской устной исторической традиции. Феномен «забывчивости» позволял легко манипулировать исторической памятью народа, внедряя в нее тот исторический миф, который соответствовал интересам власти: в данном случае — центральной власти единого Московского государства, а также удовлетворял по тем или иным соображениям политическую и церковную элиту.

Московской Руси Рюриковичей XV–XVI вв. удельный период казался полным безвременьем, не говоря об опасной для Москвы «местной памяти» об автономии, самобытности и достижениях отдельных русских земель (Новгорода, Пскова, Твери и т.д.). С точки зрения Москвы, «настоящая история» немосковских земель началась только с присоединения их к Московскому государству. Поэтому история Удельной Руси стала заботой узкого круга летописцев. Государственная концепция русской истории конца XV–XVI вв. создавалась по мере становления доктрины «Москва — Третий Рим». Варяги Рюрик, Синеус, Трувор — потомки мифического Прусса, родича римского императора Августа; креститель Руси Владимир I и его правнук Владимир Мономах, сын византийской принцессы, заложили ее основание. Династическая связь древнерусских и московских Рюриковичей стала той прямой линией, которая связала историю Киевской Руси с единым Московским государством, сделав их вершинами единого исторического процесса. Его завершением и одновременно апогеем мировой истории русским людям XVI — начала XVII вв. представлялась современность Московского царства.

К последнему выводу западные авторы остались равнодушны, отметив лишь особое религиозно-государственное самомнение русских. «Римскую родословную» большинство авторов воспроизводят с известной долей скептицизма. Петрей вообще ее отвергает. Он рассказывает о Пруссе (Prussus) из Придцена (Prydtzen), но тут же заявляет, что «это отвергают все историки, и Иван (Грозный. — Прим. авт.) ничем не мог доказать того»[413]. Однако сама периодизация русской истории «Киевская Русь — провал — Московская Русь» в точности совпадает у западных авторов, в частности у Петрея, с устной исторической традицией самих россиян.

Это говорит о том, что религиозно-государственные построения промосковских книжников, пропагандируемые Русской православной церковью и органами государственной власти, особенно Посольским приказом, стали не только основой для исторической самоидентификации россиян, но и достоянием международного знания о русской истории.

Другой точкой сближения Московской Руси и Западной Европы было то, что к началу XVII столетия Россия прочно вошла в Европу: на Западе без истории России уже не мыслили европейской истории. Это особенно хорошо видно из труда Жака Огюста де Ту.

Этот французский историк завершал дело, начатое еще его родителем Христофором де Ту, председателем высшего судебного органа Франции — Парижского парламента. Христофор собрал многочисленный материал для написания сочинения по современной ему всемирной истории. Жак дополнил отцовскую коллекцию и создал 138 книг «Истории моего времени», которая подробно осветила историю Франции и затронула наиболее важные, по мнению Ту, для общей европейской истории события из жизни других европейских стран с 1543 по 1607 г. Из русской истории Жак де Ту выбрал царствование Лжедмитрия I.

Хотя французский историк пользовался сообщениями западноевропейцев, прямых свидетелей событий времен правления Бориса Годунова и Дмитрия Самозванца (Ж. Маржерета, Петрея-Патерсона Упсальского, К. Фидлера), он сделал немало фактических ошибок. Но это было не очень важно для его труда, так как главной целью работы Жака де Ту являлась не фактология, а создание общей концепции происходящего в России в Смуту с объяснением причин, сути и итогов событий. Вот здесь и обнаруживается парадоксальное родство картины, нарисованной де Ту, с выработанной позже в России середины — конца XVII в. канонической государственной версией природы Смуты. Ясно, что ни русские поздние мемуаристы, ни государственные летописцы не были знакомы с «Историей моего времени» Жака де Ту, однако выдавали примерно одинаковые объяснения Смуты. Это говорит о родстве самих подходов западноевропейской и русской исторической мысли XVII столетия при поиске причин и смысла глобальных кризисных явлений своего времени.

Схема природы Смуты у Жака де Ту такова[414]. Рассматривая причины, он игнорирует социально-экономические аспекты, сразу переходя к политическим и особенно внешнеполитическим факторам. При этом он, как и все русские мемуаристы, сразу смешивает причины и повод, полагая главной исходной точкой Смуты организацию убийства в Угличе в 1591 г. царевича Дмитрия Борисом Годуновым, который замыслил похищение русской короны.

Как и все русские и зарубежные авторы, де Ту полностью игнорирует факт отсутствия у царевича Дмитрия юридических прав на престол. Православная церковь считала законным лишь три брака христианина. Все браки сверх этого с точки зрения закона являлись прелюбодеяниями, и рожденные в них дети были бастардами, не имевшими никаких прав. В этом плане царевичу Дмитрию, сыну Грозного от седьмого брака отца, мало что полагалось. Неслучайно при царе Федоре Иоанновиче его даже не поминали в храмах среди членов царской фамилии.

Убийство Дмитрия заостряет внимание читателя на религиозно-нравственной составляющей человеческой истории и невозможности любого человека вмешиваться в планы Провидения. Источник неудач великих начинаний Бориса Годунова и его личной трагедии не в том, что он не обладал государственным умом и волей, и не в том, что его политика как царя была неверной, а в том, что он занял МЕСТО, НЕ ЕМУ УГОТОВАННОЕ БОГОМ. Заметим, что этот же вывод мы находим в «Истории государства Российского» Н.М. Карамзина и трагедии «Борис Годунов» А.С. Пушкина, авторов XIX в.

Далее анализ более поверхностных, с точки зрения де Ту, политических причин приводит его к утверждению, что Лжедмитрий I был созданием польской королевской инициативы, активными вдохновителями которой явились иезуиты. Таким образом, стрелки с изучения внутренних причин Смуты переводятся на козни внешнеполитических и конфессиональных врагов России. Такой подход надолго запутал, увел по ложному следу поиски истоков Смуты и понимание ее природы. Вспомним, сколько усилий было потрачено С.Ф. Платоновым и В.О. Ключевским для доказательства обратного, сводящегося к постулату о том, что самозванец был только «испечен в польской печке, а заквашен — в России». Причем если в современной науке приведенная выше фраза Ключевского получила полное признание и дальнейшее обоснование, то в русской исторической традиции все осталось без изменения. Массовое сознание воспроизводит и тиражирует подход XVII в.

Для России XVII в. подобный подход был самым простым и эффективным способом решения внутриполитических задач. Перевод ответственности на внешнего врага ведет к объединению национального сознания, что было так важно для правительства России в конце Смуты для построения общественного консенсуса и поисков компромисса после завершения гражданской войны.

У Жака де Ту данный подход появился, видимо, по другим соображениям. Историк, в юности ставший свидетелем ужасов Варфоломеевской ночи, стал ярым сторонником веротерпимости. Он был одним из авторов Нантского эдикта (1598 г.) и противником распространения во Франции решений Тридентского собора, насаждавшего католическую контрреформацию в Западной Европе. Иезуиты, наиболее активные и изощренные проводники католического влияния, стали для Жака де Ту той темной силой, опасность которой красной линией подчеркивается во всех 138 книгах его всемирной истории. Неудивительно, что и русский сюжет о Лжедмитрии, ставленнике иезуитов, занявший видное место в 135-й книге автора, появился в связи с данной важной для де Ту линией. Надо сказать, Папская курия не оставила без внимания заслуги французского историка, внеся его труд в Индекс запрещенных книг (1609).

Вообще большинству протестантских авторов, оставивших записки о Московии, свойственно солидаризироваться с православными в ненависти к латинянам и иезуитам. Явно преувеличивает роль иезуитов в царствование Лжедмитрия I, к примеру, кальвинист Исаак Масса. Он утверждал в своем «Кратком известии о Московии в начале XVII в.», что с подачи папы Римского и иезуитов самозванец собирался перебить всех русских аристократов, подчинить себе внешнюю политику Речи Посполитой, разгромить протестантскую Швецию и мусульманские Крым и Турцию, и все — ради пропаганды католицизма!

Между тем, как известно, в окружении Лжедмитрия находились только двое иезуитов: Николай Черницкий и Андрей Лавицкий. Их самозванец использовал как своих дипломатических агентов. Видя сложности Лжедмитрия, иезуиты старались вести себя как можно незаметнее и не предприняли никаких действий для миссионерской деятельности в России. Протестантская клевета на особую роль иезуитов и Папы в авантюре Лжедмитрия беспокоила Ватикан и в XIX в. В итоге появился весьма документально обоснованный труд историка-иезуита Павла Пирлинга («La Russie et la Saint-Siege»), где автор изучал проблему отношения Папской курии к Лжедмитрию I[415].

Религиозный вопрос стал еще одной точкой парадоксального сближения России и Запада. Религиозные войны, сотрясающие Запад в XVI–XVII вв., заставили и католиков, и протестантов по-новому взглянуть на православную Россию. Каждая из сторон, тяготевшая к бескомпромиссной борьбе, вдруг открыла для себя возможность рассматривать православную Россию в качестве возможного, безусловно, временного, но союзника. Неслучайно еще при Иване Грозном купцы и лейб-медики (лютеране и кальвинисты) снабжают царя антипапистскими трактатами, а в записках итальянских католиков и иезуитов, посетивших Россию, звучат порой ноты сочувствия и уважения русскому православному религиозному рвению.

Религиозный аспект дополняется светским внешнеполитическим расчетом. Значительный военный вес и геополитические успехи России второй половины XV–XVI вв. приучают западноевропейские правительства рассматривать Московию как возможного союзника или как серьезного стратегического врага.

Оба названных аспекта (религиозный и внешнеполитический) в воззрениях западных стран на Россию присутствуют и в Смуту с той лишь разницей, что значительная внутренняя нестабильность и слабость России вследствие гражданской войны открыли для всех западных контрагентов России две возможные линии поведения в отношении России. Если Московия по-прежнему достаточно сильна, то это либо потенциальный союзник, партнер, либо стратегический враг. Если Смута кардинально ослабила Россию, это возможная европейская колония (фактория) различных западноевропейских метрополий. Колебания между двумя данными курсами оказались характерными чертами отношения к России многих западноевропейских стран и Святого престола.

Ярче всего это видно в русско-шведских контактах. Швеция как стратегический враг Речи Посполитой ищет альянса с Россией и, учитывая трудности русских монархов в связи с началом Смуты, готова была предложить свою помощь еще Борису Годунову. Реальная возможность реализовать план русско-шведского союза наступил после заключения между Василием IV Шуйским и Карлом IX Выборгского договора 18 (28) февраля 1609 г.

Стремление придать русско-шведскому союзу религиозное «созвучие» видно из, казалось бы, совершенно второстепенных источников, порожденных на свет заурядными обстоятельствами. В частности, вопрос транспортировки в Россию части шведских сил для совместной борьбы Скопина-Делагарди с Тушинским вором (Лжедмитрием II) породил переписку шведских военачальников с Антонием, игуменом Соловецкого монастыря, являвшегося мощнейшей крепостью в русском Поморье.

Если в первом послании — от 23 февраля 1609 г. — шведский воевода Исаак Бем спрашивает, кого признает царем Антоний и не нужна ли ему шведская помощь, то во втором, очевидно, получив уверения в верности монастыря Василию Шуйскому, союзнику Карла IX, он утверждает, что поляки-католики вмешиваются в дела России, чтобы уничтожить православие. Эта же идея звучит подтекстом в третьем письме Антонию, отправленном уже другим шведским офицером, Андреем Стивертом[416]. Швеция явно делает ставку на общность с Россией своих духовных целей в «религиозной войне» с папистами.

Близкое прочтение природы конфликта России и Речи Посполитой присутствует и в современной западноевропейской историографии. Именно так видит после Брестской унии 11 (21) октября 1596 г. развитие русско-польского конфликта Дж. Беллингтон. Если Россия напугана административным подчинением части православной церкви Папе Римскому, то Сигизмунд III, проводник влияния иезуитов, отражал обеспокоенность католического мира ориентацией православной России на сближение с протестантской Европой посредством найма на русскую службу более всего протестантов и дружеских контактов с протестантскими странами Европы[417].

Однако, увидев растущую слабость России, фактическое разрушение центральной власти после свержения Шуйского, Швеция отказывается от союза с Россией и переходит к политике экспансии на русскую территорию. Меняется и тон шведских воевод в их переписке с Соловецким монастырем. Офицеры теперь концентрируются на объяснении «законности» территориальных претензий своего короля как платы за его «выслушку» России[418].


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: