(1) «История безумия в классическую эпоху» стала важным вкладом в наше знание истории и социальных функций психиатрии. Хорошо написанные истории лечения психических болезней появлялись и до и после ее публикации. Но в общем эти работы пытаются следовать за развитием дисциплины — либо из
внутренней перспективы (центрированной на развитии психиатрического знания и учреждений или на интересах профессионалов этой сферы и их клиентуры), либо в отношении к внешним трансформациям морального, социального или политического порядка (например, знаменитый эпизод с Пинелем, снимающим цепи с душевнобольного, традиционно описывают в контексте Французской революции). Подход Фуко знаменует разрыв с этими тактиками, хотя и не отрицает их методологической ценности (стремление улучшить качество лечения, несомненно, было одной из причин эволюции медицинских практик лечения душевных болезней). Но история той или иной социальной системы — это не только история прогресса, поступательного развития познания или корпуса практик, стремящихся к зрелости и достигающих ее пусть даже через кризисы. Во всех этих последовательно возникающих новшествах сохраняются элементы, которые можно назвать архаичными. Так, несмотря на три революции, провозглашенные в свое время профессионалами, — в эпоху Пинеля, в эпоху Фрейда и в социальной психиатрии после второй мировой войны, — в тот момент, когда Фуко писал «Историю безумия», в лечении душевных болезней в целом еще господствовал принцип изоляции больного от общества. Эта опора на практики сегрегации — не случайно сохранившийся пережиток давно забытого прошлого. Соответствующие практики продолжают оказывать известное влияние на повседневные решения, блокировать инициативу и иной раз выхолащивать наиболее смелые новшества — даже в претендующих на современность психиатрических службах. Рассматривая сменявшие друг друга слои, наследниками которых, после эпохи средневековых лепрозориев стали психиатрические учреждения, данный тип анализа предлагает интерпретативную схему, способную выявить механизмы функционирования современной практики. Если это и не единственно возможная история психиатрии, то по меньшей мере это мощное лекарство от обольщения теми историями, которые исходят из необходимости описать развитие сферы лечения душевных заболеваний как этапы единого пути, ведущего к научной зрелости и максимальной эффективности. Этот «эпистемологический разрыв» представляет собой необходимое условие для выделения и исследования уровня рациональности, ускользающего от точечного анализа настоящего в синхронном измерении. Идя совершенно другой дорогой, Фуко смещает акценты, подобно Ирвингу
Гоффману в «Приютах» (Asylums) 11. Каждый из них открывает исследовательское направление, позволяющее рассматривать в совокупности институциональные практики и профессиональные идеологии, ориентированные на терапевтические цели медицинского лечения душевных болезней. Конечно, это не «полное» объяснение терапевтико-практического блока, известного как душевная болезнь, но, в моем представлении, это фундаментальный вклад в его объективное познание.
Эта «история настоящего» позволяет истории овладеть эффектом двойного видения прошлого. Она проясняет, как функционируют современные практики, показывая, что они продолжают испытывать структурное влияние того, что ими унаследовано. Но она также проясняет и все развитие лечения душевных расстройств, показывая, что история этого развития началась до его официального рождения. Хотя врачи, стоявшие у истоков психиатрической больницы как специализированного медицинского учреждения ясно высказывались против доминировавшей в свое время концепции изоляции (возмущение, вызванное тем фактом, что с безумными обращались как с преступниками и изолировали вместе с последними, было определяющим для признания в начале XIX в. необходимости основания «особых учреждений» с определенной терапевтической целью), они не уничтожили это наследие, а сохранили и трансформировали его. Так, Эскироль* считал, что «терапевтическая изоляция» оправдывается «необходимостью отвлечения от бреда» путем отрыва больного от его социального и семейного окружения12. Принудительная изоляция больных более не является чем-то случайным — она стала необходимым условием лечения. Когда-то она являлась базовой практикой для лепрозория, а затем — для hôpital général; с появлением психиатрической больницы она никуда не исчезает, но обновляется и видоизменяется под давлением новых требований филантропии и нарождающейся медицинской науки. Недифференцированное пространство заключения расслоилось, порождая учреждения различного назначения: психиатрическую больницу, приют для бедных и тюрьму. Однако каждое из них продолжает также выполнять сегрегативные функции.
* Эскироль, Жан Этьенн Доминик (1772-1840) - французский психиатр, один из основоположников научной психиатрии (прим. ред.).
Мог ли «чистый» историк проделать подобный анализ? Такая постановка вопроса уже означает подчинение требованиям традиционных академических форм анализа. Очевидно, что к полученным результатам Фуко смог прийти только благодаря методу проблематизации — т. е. вследствие пристального внимания к внутренним противоречиям современной психиатрии. Ясно также, что этот метод обогатил наше знание как настоящего, так и прошлого в лечении душевных болезней.
(2) И все же обращение Фуко с историческим материалом оставляет место и для критических замечаний. В данном случае я намерен ограничиться рассмотрением темы «великой изоляции», место коей в «Истории безумия» хорошо известно. Фуко обращается к эдикту, изданному Людовиком XIV в 1657 г., «касательно основания hôpital général для помещения в него бедняков и нищих города и окрестностей Парижа»13, и рассматривает его как учредительный акт, вновь придающий значение замкнутому пространству как социальному институту власти. В средневековье практика изоляции применялась по отношению к прокаженным, и, очевидно, именно она стала основой для различных техник контроля за «проблемным населением» в рамках того, что Ирвинг Гоффман назвал «тотальным институтом». Некоторые сомнения могут быть высказаны в адрес того, как Фуко интерпретирует hôpital général, — в отношении даты его основания, типов населения, которые он обслуживал, и способов обращения с соответствующими категориями населения.
Прежде всего, дата. Екатерина Медичи основала учреждение аналогичного типа в 1612 году*. Начиная с 1614 г. «Госпиталь Сен-Лоран» открыт в Лионе для размещения в нем «неисправимых попрошаек». Его устав совмещал труд и обязательную молитву. Это все, что есть в этот момент во Франции. Но в Англии Брайдвелл был основан в 1554 г. в Лондоне. Вскоре после этого появился Распхёйс (Rasphuis) в Амстердаме. В короткие сроки подобные учреждения возникают еще в ряде голландских городов14. Все они де-факто являлись hôpitaux généraux. Конечно, парижское учреждение hôpital général в 1657 г. было результатом королевского эдикта, что сразу выделяло его из ряда аналогичных
* Здесь в тексте английского оригинала, по-видимому, допущена ошибка: французская королева Екатерина Медичи умерла в 1589 г. (прим. ред.).
заведений. А эдикт 1662 г. уже распространялся на «все города и крупные поселения королевства». И все же, hôpital général не был порожден неким исключительным выражением королевской власти: эдикт 1662 г. предписывал городам основывать hôpital général под собственной юрисдикцией и на местные средства. В частности, большую роль в основании сети hôpital général сыграло Общество Святого Причастия — организация католических подвижников.
В такого рода делегировании центральной власти местным властям и в «частную» юрисдикцию не было ничего уникального. Так делалось уже при закладке основ «муниципальной политики» в XVI в. Новшества, привнесенные в 1530-х гг. в систему социальной поддержки населения в различных французских городах, в 1566 г. были воспроизведены на национальном уровне муленским королевским указом. Ту же схему можно наблюдать во Фландрии, где указом, изданным в 1531 г. Карлом V, центральная власть брала на себя ответственность за муниципальную деятельность фламандских и голландских городов и ее координацию.
Таким образом, не было очевидного разрыва между новой стратегией социальной изоляции и более ранними формами контроля за «бедными и попрошайками». В XVI в. система социальной помощи характеризовалась развитием местных инициатив, опиравшихся на муниципалитеты, которые пытались взять на себя груз поддержки всех малоудачливых подданных при условии, что эти люди находились под юрисдикцией местных властей15. Система социальной помощи пыталась взять на себя функцию защиты населения по принципу местожительства, пытаясь тем самым сохранить общинные связи между обитателями, ослабевавшие вследствие бедности, отсутствия работы, болезней или нетрудоспособности местных жителей. Согласно Фуко, в XVII в. социальная изоляция играла большей частью противоположную роль — сегрегирующую: нищие и другие категории населения, считавшиеся склонными к нарушению общественного порядка, отделялись от городской общины и помещались в закрытое пространство. Их лишали территориальности и исключали из жизни общества.
Однако это спорная интерпретация. Обитатели hôpital général были не столько отсечены от своей общины, сколько перемещены, т. е. переведены в специально отведенное место, где о них по-прежнему можно было заботиться. На самом деле, предпола-
галось, что ресоциализация этих людей произойдет посредством воспитательных мер в виде молитвы и принудительного труда. Поэтому изоляция рассматривалась как своего рода перерыв между периодом неупорядоченной жизни, когда общинные связи ослабли, но не порвались, и восстановительным периодом, когда, едва только эти связи восстановятся благодаря молитве и труду, затворник снова обретет место среди членов общины. Таким образом, социальная изоляция может рассматриваться скорее как часть некоего непрерывного процесса, нежели как радикальный разрыв (с учетом общинной политики, направленной на сохранение социальных связей), и такое понимание, на мой взгляд, является более предпочтительным. Обеспечивать непосредственную защиту стало труднее именно потому, что в XVI—XVII вв. городская сеть расширилась и усложнилась. Изоляция была новым, отмеченным большей активностью (и большей жестокостью) явлением, но за этой практикой скрывалась прежняя цель: не исключать, а, насколько возможно, включать, интегрировать. Однако поскольку группы населения, представлявшие известный риск, демонстрировали нараставшую угрозу полной десоциализации, потребовались и более радикальный формы помощи. И изоляция была просто более длинным и извилистым путем назад, в общину, временным разрывом, а не целью в себе.
Это соображение подкрепляется тем фактом, что группы населения, на которые первоначально была нацелена практика изоляции, не включали в себя индивидов, рассматривавшихся, как наименее социализованные, наименее желательные или наиболее опасные, — бродяг. Вначале среди заключенных в hôpital général были только дееспособные попрошайки и инвалиды с постоянным местом жительства, которые еще оставались «живой плотью церкви Иисуса Христа»16 в противоположность «бесполезным членам государственного тела» (куда относили бродяг). Тексты той эпохи утверждают, что только тот пригоден к помещению в hôpital général, кого можно рассматривать, как часть общины. Население, не подпадавшее под меры изоляции (именно не подпадавшее под эти меры, а не исключенное ими), мыслилось, согласно стандартам эпохи, в парадигме асоциальности и угрозы. То были бродяги без определенного местожительства и общинных уз. Им предписывалось покинуть город в течение трех дней. На них распространялись жестокие полицейские меры, которые были определены специально для них. Они были «недостойны»
гг
изоляции, поскольку находились целиком за пределами территориальных границ общины17.
Без сомнения, реформаторская утопия изоляции в итоге свелась на нет (но то же самое можно было бы сказать обо всем, что мы обычно называем социальной политикой во всех обществах Старого Режима). Hôpital général вскоре стал общим домом для различных нежелательных категорий населения — положение, которое было ярко описано Фуко. Сумасшедшие, подобно бродягам, оказались здесь в компании попрошаек, больных и недееспособных, безымянных обездоленных, распутников, женщин легкого поведения, государственных преступников и т. п. Тем не менее собственно политика изоляции не была сегрегативной, с точки зрения конечной цели. Сегрегация от мира путем помещения в hôpital général не была максимально жесткой формой исключения из социальной жизни. Иное дело — ситуация с бродягами, нигде не имевшими собственного места — даже в hôpital général. Их вытесняли, отправляли в изгнание, приговаривали к галерам и т. д. Изоляция, напротив, была предельным случаем защиты — настолько предельным, что вошла в противоречие со стремлением организовать систему социальной поддержки.
Таким образом, видно, что дискуссия о дате основания hôpital général — это не только вопрос исторической хронологии. Фуко настаивает на 1657 г. потому, что желает выделить изменение в стратегиях контроля за проблемными группами населения. Смещение этой хронологии (на основе исторических документов), напротив, означает открытие преемственности в этой политике. Тогда великая изоляция XVII в. предстает в контексте более ранних стратегий контроля за попрошайками, жившими в общине. Будучи крайней и сугубо репрессивной разновидностью муниципальной политики, она все же не противоречит гражданскому намерению сохранить в пределах общины некоторые, если не все, категории населения, представлявшие угрозу социальному порядку.
Ослабляют ли эти частности позицию Фуко? Нет. Остается верным то, что hôpital général быстро стал местом, где содержали нежелательных индивидов разного рода, включая сумасшедших, отделив их от общества. И это не было чем-то случайным: сокрушительная сила «тотального института» превратила практики ресоциализации (труд и молитву, которыми нужно было там заниматься) в фикцию. Также верно и то, что в конце XVIII в. эта
структура разрушилась (хотя она никогда специально не была запрещена), породив среди прочих социальных институтов психиатрическую больницу, унаследовавшую у нее функцию социального исключения. Но психиатрическая больница — это не просто место, наследующее функцию социальной изоляции. Можно было бы добавить, что это учреждение также унаследовало цель ресоциализации, лежавшую в основании hôpital général, которая в этом случае отражает стремление к интеграции населения, лежавшей в основе муниципальной политики. Вышеупомянутая «терапевтическая изоляция» возникает как необходимая мера, обеспечивающая осуществление двух неотделимых друг от друга операций: изоляцию больного, для того чтобы «отвлечь его от бреда», и лечение пациента путем создания терапевтического пространства, основанного на этом разрыве с внешним миром. Это «счастливое сочетание»18 (а в реальности— тщательно выстроенный комплекс) примиряет интересы пациента с необходимостью сохранения общественного порядка при наличии индивидов, воспринимаемых как опасные. В этом контексте можно понять фундаментальную важность «морального лечения» в психиатрической больнице (и с ее помощью как особого социального института) — терапевтического эквивалента труда и молитвы, практиковавшихся в hôpital général. Фуко не фокусирует внимания на этих техниках интеграции, поскольку, как в случае психиатрической больницы, так и в случае hôpital général, он интересуется их сегрегирующими функциями. В этом он прав, если учесть его цель: установить радикальную инаковость безумия относительно порядка разума. Исходя из этого, он должен был настаивать на тех аспектах психиатрии, которые в период возникновения ее как отдельной дисциплины вели к этой инаковости, — на сегрегирующем характере социальных институтов и практик. Тем не менее он полностью раскрыл только одну из целей hôpital général и психиатрической больницы, в то время как интерпретация исторических данных указывает, что в этом случае цель сегрегации не может быть отделена от стремления к интеграции.