П. Я. Чаадаев (1794—1856)

НИЧТО О НИЧЕМ

(...) «Библиотека для чтения» начинает уже третий год своего существования, и, что очень важно, она нисколько не изменя­ется ни в объеме, ни в достоинстве своих книжек, ни в духе и характере своего направления; она всегда верна себе, всегда равна себе, всегда согласна с собою; словом, идет шагом ров­ным, поступью твердою, всегда по одной дороге, всегда к одной цели; не обнаруживает ни усталости, ни страха, ни непостоянства. Все это чрезвычайно важно для журнала, все это составляет необходимее условие существования журнала и его достоянного кредита у публики; в то же время это показывает, что «Библио­текою» дирижирует один человек, и человек умный, ловкий, смет­ливый, деятельный - качества, составляющие необходимое условие журналиста; ученость здесь не мешает, но не составляет необходимого условия журналиста, для которого в этом отноше­нии гораздо важнее, гораздо необходимее универсальность обра­зования, хотя бы и поверхностного, многосторонность познаний, хотя бы и верхоглядных, энциклопедизм, хотя бы и мелкий. О «Библиотеке» писали и пишут, на нее нападали и нападают, сперва враги, а наконец, и друзья, поклявшиеся ей в верности до гроба, пожертвовавшие ей собственными выгода-ми, разумеется, в чаянии больших от союза с сильным и богатым собратом; а «Библиотека» все-таки здравствует, смеется (большею частью молча) над нападками своих противников! - В чем же заклю­чается причина ее неимоверного успеха, ее неслыханного кредита у публики? - Если бы я стал утверждать, что «Библиотека» журнал плохой, ничтожный, это значило бы смеяться над здра­вым смыслом читателей и над самим собою: факты говорят лучше доказательств; и первенство и важность «Библиотеки» так ясны и неоспоримы, что против них нечего. сказать. Гораздо лучше показать причины ее могущества, ее авторитета. На «Библиотеку», на Брамбеуса и на Тютюнджи-оглу1 (что все почти тождественно), было много нападков, часто бессильных, иногда сильных, было много атак, часто неверных, иногда впопад, но всегда бесполез­ных. Не знаю, прав я или нет, но мне кажется, что я нашел при­чину этого успеха, столь противоречащего здравому смыслу и так прочного, этой силы, так носящей в самой себе зародыш смерти, и так постоянной, так не слабеющей. Не выдаю моего открытия за новость, потому что оно может принадлежать многим; не выдаю моего открытия и за орудие, долженствующее быть смертельным для рассматриваемого мною журнала, потому что истина не слишком сильное орудие там, где еще нет литератур­ного общественного мнения «Библиотека» есть журнал провин­циальный - вот причина ее силы. (...)

Я сказал, что тайна постоянного успеха «Библиотеки» заклю­чается в том, что этот журнал есть по преимуществу журнал провинциальный, и в этом отношении невозможно не удивляться той ловкости, тому уменью, тому искусству, с какими он приноров­ляется и подделывается к провинции. Я не говорю уже о постоян­ном, всегда правильном выходе книжек, одном из главнейших достоинств журнала; остановлюсь на числе книжек и продолжи­тельности срока их выхода. Я думал прежде, что это должно обратиться во вред журналу; теперь вижу в этом тонкий и вер­ный расчет. Представьте себе семейство степного помещика, семейство, читающее все, что ему попадется, с обложки до обложки еще не успело оно дочитаться до последней обложки, еще не успело перечесть, где принимается подписка и оглавление статей, составляющих содержание номера, а уж к нему летит другая книжка, и такая же толстая, такая же жирная, такая же болтливая, словоохотливая, говорящая вдруг одним и несколькими языками. И в самом деле, какое разнообразие! - Дочка читает стихи гг. Ершова, Гогниева, Струговщикова и повести гг. Загоскина, Ушакова, Панаева, Калашникова и Масальского; сынок, как член нового поколения, читает стихи г. Тимофеева и повести Барона Брамбеуса; батюшка читает статьи о двух­польной и трехпольной системе, о разных способах удобрения земли, а матушка о новом способе лечить чахотку и красить нитки; а там еще остается для желающих критика, литературная ле­топись, из которых можно черпать горстями и пригоршнями готовые (и часто умные и острые, хотя редко справедливые и добросовестные) суждения о современной литературе; остается пестрая, разнообразная смесь; остаются статьи ученые и новости иностранных литератур. Не правда ли, что такой журнал - клад для провинции?..

Но постойте, это еще не все: разнообразие не мешает и сто­личному журналу и не может служить исключительным призна­ком провинциального. Бросим взгляд на каждое отделение «Биб­лиотеки», особенно и по порядку. Стихотворения занимают в ней особое и большое отделение: под многими из них стоят громкие имена, каковы Пушкина, Жуковского; под большею частию стоят имена знаменитостей, выдуманных и сочиненных наскоро самою «Библиотекою»; но нет нужды; тут все идет за знаменитость; до достоинства стихов тоже мало нужды; имена, под ними подпи­санные, ручаются за их достоинство, а в провинциях этого руча­тельства слишком достаточно. То же самое в отношении имен должно сказать и о русских повестях: иностранные подписаны именами, которые для провинций непременно должны казаться громкими, хотя бы и не были громки на самом деле; подписаны именами журналов, громких и известных во всем мире. То же должно сказать и о прочих отделениях «Библиотеки». Теперь скажите, не большая ли это выгода для провинций?- Вам известно, как много и в столицах людей, которых вы привели бы в крайнее замешательство, прочтя им стихотворение, скрывши имя его автора и требуя от них мнения, не высказывая своего; как много и в столицах людей, которые не смеют не восхититься статьею, ни осердиться на нее, не заглянув на ее подпись. Очень естественно, что таких людей в провинциях еще больше, что люди с самостоятельным мнением попадаются туда случайно и состав­ляют там самое редкое исключение. Между тем и провинциалы, как и столичные жители, хотят не только читать, но и судить о прочитанном, хотят отличаться вкусом, блистать образован­ностью, удивлять своими суждениями, и они делают это, делают очень легко, без всякого опасения компрометировать свой вкус, свою разборчивость, потому что имена, подписанные под стихотворениями и статьями «Библиотеки», избавляют их от всякого опасения посадить на мель свой критицизм и обнаружить свое безвкусие, свою необразованность и невежество в деле изящ­ного. А это не шутка! - В самом деле, кто не признает проблесков гения в самых сказках Пушкина потому только, что под ними стоит это магическое имя «Пушкин»? То же и в отношении к Жу­ковскому. А чем ниже Пушкина и Жуковского гг. Тимофеев и Ершов? Их хвалит «Библиотека», лучший русский журнал, и принимает в себя их произведения? - Может ли быть посредст­венна или нехороша повесть г. Загоскина? Ведь г. Загоскин автор «Милославского» и «Рославлева», а в провинции никому не может притти в голову, что эти романы, при всех своих досто­инствах, теперь уже не то, чем были, или по крайней мере чем казались некогда. Может ли быть не превосходна повесть г. Ушакова, автора «Киргиз-Кайсака», «Koтa Бурмосека», быв­шего сотрудника «Московского телеграфа», сочинителя длинных, скучных и ругательных статей о театре? Провинция и подозре­вать не может, чтоб знаменитый г. Ушаков теперь был уволен из знаменитых вчистую. Кто усумнится в достоинстве повестей гг. Панаева, Калашникова, Масальского? - Да, в этом смысле «Библиотека» журнал провинциальный!

<...> Я не хочу нападать на явное отсутствие добросовестности и благонамеренности в критическом отделении «Библио­теки», не хочу указывать на беспрестанные противоречия, на
какое-то хвастовство уменьем смеяться над всем, над прили­чием и истиною, обо всем этом много говорили другие и мне почти ничего не оставили сказать. Скажу только, что недоброcовестность критики «Библиотеки» заключается в какой-то не­понятной и высшей причине, кроме обыкновенных и пошлых жур­нальных отношений. Г. Тютюнджи-оглу ненавидит всякой род истинной славы, гонит с ожесточением все, что ознаменовано
талантом, и оказывает всевозможное покровительство посред­ственности и бездарности: гг. Булгарин и Греч у него писатели превосходные, таланты первостепенные, а г. Гоголь есть русский Поль-де-Кок и, конечно, нейдет ни в какое сравнение с этими
гениями. (...)                                     

Но не одной недобросовестностью удивляет отделение «Критики» в «Библиотеке»: оно, сверх того, носит на себе отпечаток какой-то посредственности, какой-то скудости, негибкости и не­
растяжимости ума, которого не становится даже на несколько страниц. Но наш критик умеет этому помочь: на две строки своего сочинения он выписывает две, три, четыре страницы из раз­бираемой книги, и этим часто избавляет себя от больших затруд­нений. Да и в самом деле, что бы он стал писать, он, для которого не существует никаких теорий, никаких систем, никаких законов и условий изящного. <...>

Журнал должен иметь прежде всего физиономию, характер; альманачная безличность для него всего хуже. Физиономия и характер журнала состоят в его направлении, его мнении, его господствующем учении, которого он должен быть органом. У нас в России могут быть только два рода журналов -  ученые и лите­ратурные; говоря, могут быть, я хочу сказать - могут приносить пользу. Журналы собственно ученые у нас не могут иметь слишком обширного круга действия; наше общество еще слишком молодо для них. Собственно литературные журналы составляют настоящую потребность нашей публики; журналы учено-литературные, искусно дирижируемые, могут приносить большую пользу. Теперь, какие мнения, какое учение должно господствовать и наших журналах, быть главным их элементом? Отвечаем, но задумываясь: литературные, до искусства, до изящного относящиеся. Да - это главное! Вы хотите издавать журнал, с тем чтобы делать пользу своему отечеству, так узнайте ж прежде всего его главные, настоящие, текущие потребности. У нас еще мало читателей: в нашем отечестве, составляющем особенную, шестую часть света, состоящем из шестидесяти миллионов жите­лей, журнал, имеющий пять тысяч подписчиков, есть редкость неслыханная, диво дивное. Итак, старайтесь умножить читателей: это первая и священнейшая наша обязанность. Не пренебрегайте для того никакими средствами, кроме предосудительных, накло­няйтесь до своих читателей, если они слишком малы ростом, пережевывайте им пищу, если они слишком слабы, узнайте их привычки, их слабости и, соображаясь с ними, действуйте на них. В этом отношении нельзя не отдать справедливости «Биб­лиотеке»: она наделала много читателей; жаль только, что она без нужды слишком низко наклоняется, так низко, что в рядах своих читателей не видит никого уж ниже себя; крайности во всем, дурны; умейте наклонить и заставьте думать, что вы накло­няетесь, хотя вы стоите и прямо. Потом, вторая ваша обязан­ность: развивая и распространяя вкус к чтению, развивать вместе и чувство изящного. Это чувство есть условие человеческого достоинства: только при нем возможен ум, только с ним ученый возвышается до мировых идей, понимает природу и явления в их общности; только с ним гражданин может нести в жертву отечеству и свои личные надежды и свои частные выгоды; только с ним человек может сделать из жизни подвиг и не сгибаться под его тяжестью. Без него, без этого чувства, нет гения, нет та­ланта, нет ума - остается один пошлый «здравый смысл», не­обходимый, для домашнего обихода жизни, для мелких расчетов эгоизма. (...)

Чувство изящного развивается в человеке самим изящным, следовательно, журнал должен представлять своим читателям образцы изящного; потом, чувство изящного развивается й обра­зуется анализом и теориею изящного, следовательно, журнал должен представлять критику. Там, где есть уже охота к искусству, но где еще зыбки и шатки понятия об нем, там журнал есть руководитель общества. Критика должна составлять душу, жизнь журнала, должна быть постоянным его отделением, длинною, не прерывающеюся и не оканчивающеюся статьею. И это тем важнее, что она для всех приманчива, всеми читается жадно всеми почитается украшением и душой журнала. Первая ошибка «Наблю­дателя» состоит в том, что он не сознал важности критики, что он как бы изредка и неохотно принимается за нее. Он выключил из себя библиографию, эту низшую, практическую критику, столь необходимую, столь важную, столь полезную и для публики и для журнала. Для публики здесь та польза, что, питая доверенность к журналу, она избавляется и от чтения и от покупки дурных книг, и в то же время, руководимая журналом, обращает внимание на хорошие; потом, разве по поводу плохого сочинения нельзя вы­сказать какой-нибудь дельной мысли, разве к разбору вздорной книги нельзя привязать какого-нибудь важного сужде­ния? Для журнала библиография есть столько же душа и жизнь, сколько и критика. «Библиотека» очень хорошо поняла эту истину, и за то, браните ее как угодно, а у ней всегда будет много читателей. (...)

Телескоп, 1836, № 1—4

* «Ничто о ничем...». Впервые опубликовано в «Телескопе» (1836. N° 1—4). Статья написана в форме отчета издателю «Телескопа» Н.И. Надеждину. В ней дается оценка ряда журналов и утверждается такое качество журнала, как единое направление.

1 Брамбеус, Тютюнджи-оглу - псевдонимы О.И. Сенковского.

2 Поль де Кок (1793—1871)  - французский писатель.

3     «Наблюдатель» - имеется в виду журнал «Московский наблюдатель».

«ПАРИЖСКИЕ ТАЙНЫ»

Роман Эжена Сю. Перевел В. Строев. Санкт-Петербург. 1844. Два тома, восемь частей

(...) В наше время объем гения, таланта, учености, красоты, добродетели, а следовательно, и успеха, который в наш век счита­ется выше гения, таланта, учености, красоты и доброде­тели, - этот объем легко измеряется одною мерою, которая условливает собою и заключает в себе все другие: это - ДЕНЬГИ. В наше время тот не гений, не знание, не красота и не добро­детель, кто не нажился и не разбогател. В прежние добро­душные и невежественные времена гений оканчивал свое великое поприще или на костре, или в богадельне, если не в доме умалишен­ных; ученость умирала голодною смертью; добродетель имела одну участь с гением, а красота считалась опасным даром природы. Теперь не то: теперь все эти качества иногда трудно начинают свое поприще, зато хорошо оканчивают его; сухие, тоненькие, бледные смолоду, они, в лета опытной возмужалости, толстые, жирные, краснощекие, гордо и беспечно покоятся на мешках с золотом. Сначала они бывают и мизантропами и байронистами, а потом делаются мещанами, довольными собой и миром. Жюль Жанен начал свое поприще «Мертвым ослом и гильотинирован­ною женщиною», а оканчивает продажными фельетонами в «Jour­nal des Debats», в котором основал себе доходную лавку похвал и браней, продающихся с молотка. Эжен Сю в начале своего поприща смотрел на жизнь и человечество сквозь очки черного цвета и старался выказываться принадлежащим к сатанинской школе литературы: тогда он был не богат1. Теперь он принялся за мораль. (...)

Чтоб для большинства русской публики сделать понятнее чрезвычайный успех «Парижских тайн», надо объяснить местные и исторические причины такого успеха. Причины эти принадлежат теперь истории; о них перестала говорить политика: Следовательно, они сделались уже предметом исторической жизни. Королевскими повелениями в 1830 году была изменена французская хартия2; рабочий класс в Париже был искусно приведен в волнение партиею среднего сословия (bourgeoisie). Между народом и королевскими войсками завязалась борьба. В слепом и безумном самоотвержении народ не щадил себя, сражаясь за наруше­ние прав, которые нисколько не делали его счастливее и, следо­вательно, так же мало касались его, как и вопрос о здоровье китайского богдыхана. Сражаясь отдельными массами, из-за бар­рикад, без общего плана, без знамени, без предводителей, едва зная против кого и совсем не зная за кого и за что, народ тщетно посылал к представителям нации, недавно заседавшим в абони­рованной камере; этим представителям было не до того; они чуть не прятались по погребам, бледные, трепещущие. Когда дело было кончено ревностию слепого народа, представители выползли из своих нор и по трупам ловко дошли до власти, от­терли от нее всех честных людей и, загребая жар чужими руками, преблагополучно стали греться около него, рассуждая о нравственности. А народ, который в безумной ревности лил свою кровь за слово, за пустой звук, которого значения сам не понимал, что же выиграл себе этот народ? - Увы! тотчас же после июльских происшествий этот бедный народ с ужасом увидел, что его_положение не только не улучшилось, но значительно ухудшилось против прежнего. А между тем вся эта историческая комедия была разыграна во имя народа и для блага народа! Аристократия пала окончательно; мещанство твердою ногою стало на ее место, на­следовав ее преимущества, но не наследовав ее образованности, изящных форм ее жизни, ее кровного презрения, высокомер­ного великодушия и тщеславной щедрости к народу. Француз­ский пролетарий перед законом равен с самым богатым собствен­ником (proprietaire) и капиталистом; тот и другой судится одинаким судом и, по вине, наказывается одинаким наказанием; но беда в том, что от этого равенства пролетарию ничуть не легче. Вечный работник собственника и капиталиста, пролета­рий весь в его руках, весь его раб, ибо тот дает ему работу и произ­вольно назначает за нее плату. Этой платы бедному рабочему не всегда станет на дневную пищу и на лохмотья для него самого и

1 Эжена Сю и Жюля Жанена Белинский рассматривает как типичных пред­ставителей продажной французской литературы, угождающей вкусам мещанства и буржуазии.                                                        

2 Французская конституция 1814 года, Изменение этой конституции королем в 1830 году в пользу крупных землевладельцев явилось одним из поводов Июльской революции.

 

для его семейства; а богатый собственник с этой платы берет 99 процентов на сто… Хорошо равенство! И будет легче умирать зимою, в холодном подвале или на холодном чердаке, с женою, с детьми, дрожащими от стужи, не евши уже три дня, будет легче так умирать с хартиею, за которую пролито столько крови, нежели без хартии, но и без жертв, которых она требует?.. Собственник, как всякий выскочка, смотрит на работника в блузе и деревян­ных башмаках, как плантатор на негра. Правда, он не может его, насильно заставить на себя работать; но он может не дать ему работы и заставить его умереть с голода. Мещане - собствен­ники - люди прозаически-положительные. Их любимое правило: всякий у себя и для себя. Они хотят быть правы по закону гражданскому и не хотят слышать о законах человечества и нравственности. Они честно платят работнику ими же назначен­ную плату, и если этой платы недостаточно для спасения его с семейством от голодной смерти, и он, с отчаяния, сделается вором или убийцею, - их совесть спокойна - ведь они по закону правы! Аристократия так не рассуждает: она великодушна даже по тщеславию, по принятому обычаю. По тому же самому она всегда любила ум, талант, науку и искусство и гордилась тем, что покровительствовала им. Мещанство современной Франции подражает аристократии только в роскоши и тщеславии, которые у него проявляются грубо и пошло, как у Мольерова мещанина во дворянстве (bourgeois-gentillhomme). И вот за кого народ жертвовал своею жизнью! По французской хартии избирателем и кандидатом может быть только собственник, который с своей недвижимости платит подати не менее четырехсот франков в год. Следовательно, вся власть, все влияние на государство сосредо­точены в руках владельцев, которые ни единою каплею крови не пожертвовали за хартию, а народ остался совершенно отчужден от прав хартии, за которую страдал. У нас, в России, где выраже­ние «умереть с голода» употребляется как гипербола, потому что в России не только трудолюбивому бедняку, но отъявлен­ному лентяю-нищему нет решительно никакой возможности уме­реть с голода, - у нас в России не все поверят без труда, что в Англии и во Франции голодная смерть для бедных самое воз­можное и нисколько не необыкновенное дело. Несколько недель, два-три месяца болезни или недостатка в работе, - и бедный пролетарий должен умереть с семейством, если не прибегнет к преступлению, которое должно повести его на гильотину. Вот почему мы и распространились об этом предмете, так тесно связан­ном с содержанием «Парижских тайн». Бедствия народа в Париже выше всякой меры, превосходят самые смелые выдумки фантазии. Но искры добра еще не погасли во Франции - они только под пеплом и ждут благоприятного ветра, который превратил бы их в яркое и чистое пламя. Народ - дитя; но это дитя растет и обещает сделаться мужем, полным силы и разума. Горе научило его уму-разуму и показало ему конституционную мишуру в ее истинном виде. Он уже не верит говорунам и фабрикантам законов и не станет больше проливать своей крови за слова, которых значение для него темно, и за людей, которые любят его только тогда, как им нужно загрести жар чужими руками, чтоб воспользоваться некупленным теплом. В народе уже быстро развивается образование, и он уже имеет своих поэтов, которые указывают ему его будущее, деля его страдания и не отделяясь от него ни одеждою, ни образом жизни. Он еще слаб, но он один хранит в себе огонь национальной жизни и свежий энтузиазм убеждения, погасший в слоях «образованного» общества. Но и теперь еще у него есть истинные друзья: это люди, которые слили с его судьбою свои обеты и надежды и которые Добровольно отреклись от вся кого участия на рынке власти и денег. Многие из них, пользуясь европейскою известностью, как люди ученые и литераторы, имея все средства стоять на первом плане конституционного рынка, живут и трудятся в добровольной и честной бедности. Их добросовестный и энергический голос страшен продавцам, покуп­щикам и акционерам администрации, - и этот голос, возвы­шаясь за бедный, обманутый народ, раздается в ушах админи­стративных антрепренеров, как звук трубы судной. Стоны народа, передаваемые этим голосом во всеуслышание, будят общественное мнение и потому тревожат спекулянтов власти. С этими чест­ными голосами раздаются другие, более многочисленные, которые в заступничестве за народ видят верную спекуляцию на власть, надежное средство к низвержению министерства и занятию его места. Таким образом, народ сделался во Франции вопросом об­щественным, политическим и административным. Понятно, что в такое время не может не иметь успеха литературное произведе­ние, героем которого является народ. И надо удивляться, как дух спекуляции, обладающий французскою литературою, не дога­дался ранее схватиться за этот неисчерпаемый источник верного дохода!..

Эжен Сю был этим счастливцем, которому первому вошло в голову сделать выгодную литературную спекуляцию на имя на­рода. Эжен Сю не принадлежит к числу тех немногих литера­торов французских, которые, махнув рукою на мерзость запусте­ния общественной нравственности, добровольно отказались от настоящего и обрекли себя бескорыстному служению будущего, которого, вероятно, им не дождаться, но которого приближению они же содействовали. Нет, Эжен Сю - человек положительный, вполне сочувствующий материальному духу современной Фран­ции. Правда, некогда он хотел играть роль Байрона и кривлялся в сатанинских романах, вроде «Атар-Гюля», «Хитано», «Крао»; но это оттого, что тогда книгопродавцы и журналисты еще не бегали за ним с мешками золота в руках. Сверх того, мода на поддельный байронизм уже прошла, да и лета Эжена Сю давно уже должны были сделать его благоразумным и заставить его сойти с ходуль. Он всегда был добрым малым и только прики­дывался демоном средней руки, а теперь он - добрый малый вполне, без всяких претензий,  почтенный мещанин в полном смысле слова, филистер конституционно-мещанской гражданст­венности, и если б мог попасть в депутаты, был бы именно таким депутатом, каких нужно теперь хартии. Изображая французский народ в своем романе, Эжен Сю смотрит на него, как истинный мещанин (bourgeois), смотрит на него очень просто - как на голодную, оборванную чернь, невежеством и нищетою осужденную на преступления. Он не знает ни истинных пороков, ни истинных добродетелей народа, не подозревает, что у него есть будущее, которого уже нет у торжествующей и преобладающей партии, потому что в народе есть вера, есть энтузиазм, есть сила нравст­венности...

Эжен Сю сочувствует бедствиям народа: зачем отнимать у него благородную способность сострадания, - тем более, что она обещала ему такие верные барыши? но как сочувствует - это другой вопрос. Он желал бы, чтобы народ не бедствовал и, пере­став быть голодною, оборванною и частью поневоле преступною чернью, сделался сытою, опрятною и прилично себя ведущею чернью, а мещане, теперешние фабриканты законов во Франции, оставались бы попрежнему господами Франции, образованнейшим сословием спекулянтов. Эжен Сю показывает в своем романе, как иногда сами законы французские бессознательно покрови­тельствуют разврату и преступлению. И надо сказать, он показы­вает это очень ловко и убедительно; но он не подозревает того, что зло скрывается не в каких-нибудь отдельных законах, а в целой системе французского законодательства, во всем устройстве общества. (...)

Отечественные записки, 1844, № 4

НИКОЛАЙ АЛЕКСЕЕВИЧ ПОЛЕВОЙ    

 (Отрывок)

<...> Полевому предстояла роль деятельная и блестящая, вполне сообразная с его натурою и способностями. Он был рожден на то, чтоб быть журналистом, и был им по призванию, а не по случаю. Чтоб оценить его журнальную деятельность и ее огромное влияние на русскую литературу, необходимо взглянуть на состояние, в котором находилась тогда литература и особенно журналистика.

<...> «Вестник Европы», вышедший из-под редакции Карам­зина, только под кратковременным заведованием Жуковского напоминал о своем прежнем достоинстве. Затем он становился все суше, скучнее и пустее, наконец сделался просто сборником ста­тей, без направления, без мысли, и потерял совершенно свой жур­нальный характер. <...> В начале двадцатых годов «Вестник Ев­ропы» был идеалом мертвенности, сухости, скуки и какой-то стар­ческой заплесневелости. О других журналах не стоит и говорить: иные из них были, сравнительно, лучше «Вестника Европы», но не как журналы с мнением и направлением, а только как сборни­ки разных статей. «Сын отечества» даже принимал на свои, до крайности сырые и жесткие, листки стихотворения Пушкина, Баратынского и других поэтов новой тогда школы, даже открыто взял на себя обязанность защищать эту школу; но тем не менее сам он представлял собою смесь старого с новым и отсутствие вся­ких начал, всего, что похоже на определенное и ни в чем не про­тиворечащее себе мнение...

Вообще должно заметить, что война за так называемый роман­тизм против так называемого классицизма была начата не Поле­вым. Романтическое брожение было общим между молодежью того времени. Острые и бойкие полемические статейки Марлинского против литературных староверов, печатавшиеся в «Сыне отече­ства», и его же так называемые обзоры русской словесности, пе­чатавшиеся в известном тогда альманахе; месячный сборник «Мнемозина» - все это выразило собою совершенно новое направле­ние литературы, которого органом был «Телеграф», и все это не­сколькими годами упредило появление «Телеграфа». Следователь­но, Полевой не был ни первым, ни единственным представите­лем нового направления русской литературы. Но это нисколько не уменьшает заслуги Полевого: мы увидим, что он сумел на сво­ем пути стать выше всех соперничеств и даже восторжествовать в борьбе против всех враждебных соревнований...

Романтизм - вот слово, которое было написано на знамени этого смелого, неутомимого и даровитого бойца, - слово, кото­рое отстаивал он даже и тогда, когда потеряло оно свое прежнее значение и когда уже не было против кого отстаивать его!..

Вопрос стоил споров, дело стоило битвы. Теперь на этом поле все тихо и мертво, забыты и побежденные и победители; но плоды победы остались, и литература навсегда освободилась от условных и стеснительных правил, связывавших вдохновение и стоявших непре­одолимою плотиною для самобытности и народности. И первым поборником и пламенным бойцом является в этой битве Полевой как журналист, публицист, критик, литератор, беллетрист.

«Московский телеграф» был явлением необыкновенным во всех отношениях. Человек, почти вовсе неизвестный в литературе, нигде не учившийся, купец званием, берется за издание журнала - и его журнал с первой же книжки изумляет всех живостию, свежестию, новостию, разнообразием, вкусом, хорошим языком, наконец, верностию в каждой строке однажды принятому и резко выразившему­ся направлению. Такой журнал не мог бы не быть замеченным и в толпе хороших журналов, но среди мертвой, вялой, бесцветной, жал­кой журналистики того времени он был изумительным явлением. И с первой до последней книжки своей издавался он, в течение почти десяти лет, с тою постоянною заботливостью, с тем вниманием, с тем неослабеваемым стремлением к улучшению, которых источником может быть только призвание и страсть. Первая мысль, которую тот­час же начал он развивать с энергиею и талантом, которая постоян­но одушевляла его, была мысль о необходимости умственного движения, о необходимости следовать за успехами времени, улучшать­ся, идти вперед, избегать неподвижности и застоя, как главной при­чины гибели просвещения, образования, литературы. Эта мысль, теперь общее место даже для всякого невежды и глупца, тогда была новостью, которую почти все приняли за опасную ересь. Надо было развивать ее, повторять, твердить о ней, чтобы провести ее в общество, сделать ходячею истиною. И это совершил Полевой!

<...> Он был литератором, журналистом и публицистом не по случаю, не из расчета, не от нечего делать, не по самолюбию, а по страсти, по призванию. Он никогда не неглижировал издани­ем своего журнала, каждую книжку его издавал с тщанием, обду­манно, не жалея ни труда, ни издержек. И при этом он владел тайною журнального дела, был одарен для него страшною способностию. Он постиг вполне значение журнала, как зеркала совре­менности, и «современное» и «кстати» - были в руках его поис­тине два волшебные жезла, производившие чудеса. Пронесется ли слух о приезде Гумбольдта в Россию, он помещает статью о сочи­нениях Гумбольдта; умирает ли какая-нибудь европейская знаме­нитость, - в «Телеграфе» тотчас является ее биография, а если это ученый или поэт, то критическая оценка его произведений. Ни одна новость никогда не ускользала от деятельности этого журна­ла. И потому каждая книжка его была животрепещущею новостию, и каждая статья в ней была на своем месте, была кстати. Поэтому «Телеграф» совершенно был чужд недостатка, столь общего даже хорошим журналам: в нем никогда не было балласту, то есть та­ких статей, которых помещение не оправдывалось бы необходимостию... И потому, без всякого преувеличения, можно сказать положительно, что «Московский телеграф» был решительно луч­шим журналом в России, от начала журналистики. <...>

Белинский В.Г. Поли. собр. соч. В 13 т. М., 1955. Т. 9. С. 682-684, 687, 693.

* «Николай Алексеевич Полевой». Впервые отпечатано отдельной бро­шюрой в 1846 г.

1 «в известном тогда альманахе» — речь идет о статьях Бестужева (Марлинского) в альманахе декабриcтов «Полярная звезда».

 

 





П.Я. ЧААДАЕВ (1794—1856)


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: