Образ восприятия и творческий процесс связываются ассоциативной деятельностью. Композиция как мыследеятельность по упорядочению восприятия и творчества несет в себе некоторые специфические черты характерные для архитектуры.
Процесс творчеств определяют принципы творчества. Формирование замысла связывает две программы: смысловую и эмоциональную. Создание смысловой программы-замысла происходит в результате творческих операций типизации, концептуализации, идеализации и символизации. эмоциональная программы состоит в получении такого продукта, который, был бы насыщен эмоциями, симпатией и антипатией, пафосом, страстью субъекта. Образ должен быть не только логически убедителен, но и эмоционально убедителен, нести чувство субъекта – зодчего.
Творчество зависит от психологических характеристик субъекта, от силы и способности к воображению, от целенаправленности объемно-пространственного мышления. Соотношения субъекта, объекта и замысла определяют сущность метода. Абсолютная зависимость продукта субъективации от объекта есть тенденция объективизма в творчестве, выражающаяся в натуралистических и технических началах. Абсолютная зависимость продукта субъективации от субъекта, как тенденция субъективизма в творчестве, выражается в формалистических, декоративистских, оформительских методах. Очевидно, что в реалистическом творчестве архитектор стремится объединить объективные и субъективные аспекты. К продукту субъективации относятся, кроме образа-замысла, восприятия и переживания, настроения, понятия, идеалы, суждения и т.д.
|
|
Мы прикоснулись к сложнейшей проблеме творческого мышления с разных сторон, подходя к казалось бы очевидным характеристикам творческого метода, лишь задевая проблему сущности реалистического метода в архитектуре. Для того чтобы подойти к ней ближе необходимо рассмотреть еще один непростой вопрос, волновавший зодчих со времен возникновения архитектуры как деятельности. Вопрос этот о сущности эстетическ
Теория сложных систем и ее влияние на структуру появления нового знания и качества в архитеутуре.
(На основе анализа М.Я. Ямпольского)
Процесс отражения в предметно-простраственной среде экономических, технических, социальных, эргономических, экологических и эстетических факторов есть сложный и многоуровневый процесс теория сложных систем дает современное представление о этом процессе.
Первый и главный вопрос такой: может ли современная наука распасться на множество мелких, не связанных между собой исследований и не испытывать ностальгии или нужды в большой теории? Второй вопрос, который требует ответа: в чем своеобразие сегодняшней ситуации? Что означает невозможность большой теории? Значит ли это, что время «больших» теорий (как время больших исторических нарративов) миновало? Или это лишь передышка между несколькими «большими» теориями? Ситуация напоминает мне период после смерти Гегеля, когда немецкая академическая среда свободно вздохнула и ощутила конец гегелевской диалектики как освобождение. На смену уже склерозированному к тому времени гегельянству ринулись научный позитивизм и эмпиризм. Казалось, философия кончилась. Но прошло время, и она вернулась вновь в ином обличье. Так вот, хочется понять, чем отличается наше время от времени постгегельянской реакции.
|
|
Не будет большим открытием указать на то, что все мы в той или иной степени, хотя иногда и не осознавая этого, сталкиваемся с лавинообразным усложнением поля нашего исследования, усложнением, которое бросает очевидный вызов традиционной аксиоматике дисциплин. В написанной в середине 1960-х годов книге о русской культуре Ален Безансон писал: «Русское общество было в Европе одним из самых простых. Вплоть до XIX века это общество состояло из двух достаточно монолитных классов, скрепленных достаточно примитивным государством. Это общество понятнее, чем французское, английское или итальянское. Русская культура — это культура края света, конечно европейская, но периферийная. Кучка писателей-гигантов, которые ее поддерживали, могут быть прочитаны без избытка ссылок на культурную историю центра цивилизации. Их комментировать гораздо проще, чем Данте, Паскаля, Гёте. Романы Стендаля сотканы из намеков на оперу, куртуазный роман, живопись болонской школы, а чтобы войти в мир романа Достоевского, достаточно быть христианином»[3]. Конечно, Безансон не считает русское общество «примитивным», он понимает, что всякое общество чрезвычайно сложно, «простота» русской культуры обнаруживается на фоне гораздо более богатой традицией европейской культуры.
Но европейское общество XIX века сегодня кажется нам «простым» по сравнению с тем глобальным обществом, которое возникло сегодня. Соответственно и культура XIX века кажется нам относительно «простой»[4]. Это культура, в которой господствуют национальные литературы (главным образом французская, немецкая и английская), где живопись сначала детерминируется официальным салоном, к которому постепенно добавляется слабо развитый рынок и оппозиция к салону, провозглашающая себя «передовой». Зрелища разделяются на буржуазный и народный театр и их подвиды, плюс опера и балет, обладающие высокой эстетической однородностью. При этом буржуазный театр в основном определяется литературной сферой[5]. Медиасфера сводится к небольшому количеству газет и т.д.
Сегодня культурные иерархии и телеология культурного развития утратили свою методологическую эффективность. Ныне почти невозможно мыслить тексты в категориях завершенной формы и диссонансов, проникающих в эту форму. Литературный объект, в наших глазах, усложнился. Это, конечно, не значит, что нынешний роман сложнее, чем «Война и мир», но его становится невозможно мыслить ни в категориях культурных иерархий, ни в жанре телеологии развития, ни в категориях формы как тотальности. Само культурное поле бесконечно разрослось, а с возникновением Интернета претерпело радикальную мутацию. Литература утратила господствующее положение, классические каноны, хотя и сохраняются в школах, едва ли детерминируют структуру сегодняшних культурных ценностей и т.д. Когда мы говорим, что мы теперь призваны разрабатывать каждый и по-своему фрагмент распавшегося целого, мы признаем неспособность к интеграции этого фрагмента в новое целое. Но это означает и признание частичной неадекватности наших исследований. Ведь часть приобретает смысл только в отношении к другим частям.
|
|
То же самое происходит и в социальных науках. Это хорошо видно на примере кризиса марксизма. М. Хардт и Т. Негри в недавнем бестселлере «Империя» были вынуждены признать, что сегодняшняя неэффективность марксизма связана с тем, что Маркс все еще мыслил экономику в категориях централизованного и иерархически организованного индустриального труда. Сегодня же «капитал сталкивается с однородным миром — или, точнее, миром, который определяется новыми и сложными системами дифференциации и гомогенизации, детерриториализации и ретерриториализации. Создание путей движения и ограничений для этих новых глобальных потоков сопровождается изменениями самих важнейших производственных процессов, в результате чего роль промышленной рабочей силы снижается, и главенство отдается рабочей силе, ориентированной на межперсональную кооперацию»[8]. Все большую роль играет не столько старый индустриальный, сколько новый «имматериальный» труд, обеспечивающий биополитическую организацию социальной жизни. В ситуации такого резкого усложнения мира большие теории прошлого, вроде марксизма, уже не работают.
Когнитивная теория — это модель сложной системы, которая еще находится в рамках традиции, в том числе и гуманитарной. Сама идея символической репрезентации укоренена в философскую, логическую традицию и связывает эту традицию с математикой. Точно так же, как в лингвистике, где мы привыкли думать об означающем как о репрезентации означаемого, алгебраические символы х или унаполняются значением, когда на их место подставляются некие величины, которые они репрезентируют. Когнитивная теория атомистична и описывает усложнение системы через описание дополнительных правил, которые в нее вводятся. Чем сложнее система, тем больше элементов и правил она предполагает (каждое исключение тоже должно описываться через частное для данного случая правило). В конце концов, количество правил и символов становится столь большим, что система перестает быть функциональной.
|
|
До недавнего прошлого интеграция научного знания «большой» теорией происходила совершенно иначе. Вспомним последний впечатляющий пример такой интеграции в рамках структурализма. Основные понятия структурализма были выработаны в лингвистике; на основе этих идей возникла мета- наука о культуре — семиотика, почти не затронувшая естественно-научные дисциплины.
Семиотическая догматика (главным образом идея оппозиций, нарративных функций и т.д.) была эффективно приложена к разным областям знания — литературоведению, антропологии, искусствознанию и даже к киноведению, где с легкой руки Кристиана Метца страстно обсуждался вопрос, является ли кино языком или речевой практикой.
Это применение семиотической догматики не требовало радикального пересмотра основных дисциплинарных категорий. Наоборот, оно позволяло их упорядочить. Культура стала полюсом значащей оппозиции по отношению к природе, бытовое поведение — по отношению к художественной практике и т.д. Категориальный аппарат не был разрушен семиотикой, а лишь приобрел дополнительное «научное» достоинство. Сегодня ситуация гораздо более радикальная.
Важно то, что теория эта не возникает как законченная система, имеющая определенного автора — Гегеля, Хайдеггера, Соссюра и Якобсона и т.д. Мы имеем дело с совершенно непривычным способом выработки этой теории. Теория сложных систем связана с теоретическим комплексом так называемой эмерджентности, описывающей нелинейное эволюционное возникновение системы, генезис которой не может быть логически или детерминистически объяснен свойствами ее частей или предшествующей ей системы.
Сама новая теория возникает как эмерджентный феномен (ею же описываемый) из совершенно разных дисциплинарных полей.
Одним из существенных свойств эмерджентности является возникновение принципиально нового из агрегатов известных элементов в тот момент, когда они складываются в систему повышенной сложности.
Новая теория возникает из агрегатного ассамбляжа разнородных элементов, взятых из разных областей и разных подходов. Самое поразительное свойство происходящего для стороннего наблюдателя — это ощущение неожиданной конвергенции совершенно разных областей и полей.
Что вполне соотвествует процессу отражения действительности средствами архитектуры.
До сих говорили о новой теории как о теории сложных систем. Но само это определение способно ввести в заблуждение, так как слишком напрямую связывает новую теорию с системными исследованиями языка или нейронных сетей. Новая теория близка этим дисциплинарным или междисциплинарным исканиям, но совершенно к ним не сводится. Я даже думаю, можно примыкать к новому теоретическому мышлению, совершенно игнорируя когнитивистику или коннективизм нейрофизиологии или лингвистики. Главным свойством новой теории я полагаю прорыв за пределырепре- зентативно-символического мышления, за пределы мышления в терминах кодификации и иерархий.
Конечно, теория сложных систем находящеяся еще в стадии становления и развития требует специальных усилий для ее интепритации в отношении предметно-простраственной среды, да уже многие зарубежные архитекторы и теоретики (Дженкс) пытаются это сделать, однако нужно констатировать, что эти интепритации не выходит за рамки «ощущения» и «предположения», здесь должны быть произведены серьезные исследования фундаментального характера. Кто их будет существлять при общем упадке теоретических исследований в области архитектуры в нашей стране непонятно, остается надеяться, что за рубежом такие условия сохраняются.
Но поскольку сам предмет архитектурной деятельности является сложнейшим конгломератом проистикающим из многих сфер (экология, экономика, социальные процессы, инженерно-технические, эргономические, эстетические), то гипотетически теория сложных систем может пролить свет на новое осмысления архитекетуры и градостроительства. Необходимость интерпритации теории сложных систем, в области архитектуры очевидна, следует ожидать специальных исследований этого процесса.