До всего тебе в мире дело

 

Сосны стеной стояли куда ни глянь, и не было им конца‑края.

Лил дождь. Ветер пронизывал стужей, ломал вершины деревьев, швырял в лицо сухие колючие шишки.

Степан потерял счет – четыре ли ночи, пять ли ночей он бродил среди нескончаемых красных стволов.

Перед ним расстилались болота, топи, и их приходилось по полдня обходить стороной, то вправо, то влево…

Голос отца звал Стеньку, слышался за лесным шумом…

«Может, за мой грех помер уж батька и надо мною душа его пролетает», – подумал Степан.

– Ты мне, батька, помог бы из лесу выйти, – взмолился Степан. – Пропаду ведь я тут не по‑казацки – без чести, без славы сдохну. А шел за тебя молить бога… Что грех случился – так с кем не бывает? Ты б меня вывел из лесу, я б помолился, душу твою успокоил…

Олениха с олененком прошли в чаще.

«Сколь мяса!» – подумал Стенька. Ему казалось, что пожрал бы и мать и теленка. «Да, может, то знак от батьки: иди, мол, за зверем!» – подумал он.

Он побрел по оставшимся на земле оленьим следам, по звериной лесной тропе… И «чудо» свершилось: стволы расступились. Свинцовым сумрачным блеском сквозь прогал сверкнуло холодное море…

Степан только слышал о море. Но те моря, о которых рассказывали Тимофей Разя и все казаки, представлялись солнечными и знойными, а это дышало холодной, осенней мглой…

Стенька, шатаясь от устали, пошел вдоль пустынного берега. И вскоре встретил рыбачье жилье. Лодка, весла, мокрые сети… Лохматый пес грозно поднялся от порога избы… На его лай дверь отворилась, и вышел высокий рыбак в холщовой рубахе.

– Здорово, молодой! – приветливо крикнул он и, не ожидая ответа, широко распахнул дверь. – Заходи, погрейся…

Не в силах вымолвить слова в ответ, Стенька хотел перешагнуть порог жилища, но в глазах помутилось, он качнулся… и только тогда пришел в себя, когда уже без шапки и без сапог лежал на скамье.

Старик ему что‑то сказал, но Степан не ответил. Пока тот выходил в сени, казак снова бессильно закрыл глаза…

 

 

Покойник‑отец явился ночью в избу и уселся на лавке напротив.

– Наделал дела, сынок! – с укором сказал он, будто живой, шаря за голенищем табачную трубку. – Сгубил человека без покаянья, а ныне его душа, проклятая, бродит, вот так‑то, как и моя, да мучит меня, собака, – зубами грызет, пристает: «Твой сын, мол, меня топором тяпнул, а ныне покою мне нет. И тебе не дам же покою!..»

– Назад не воротишь, – сказал Степан, – чего мне с ним делать!

– Молись за него, окаянного, – возразил Тимофей. – Он сказывает: «За тебя молиться шел Стенька. Стало, и ты повинен, что я околел без церковного покаянья!» Пошли мы с ним к ангелу: мол, рассуди нас! И послал нас ангел назад от ворот…

– Чего же он сказал? – просто спросил Степан, словно говорил не об ангеле, а о станичном есауле.

– Твой сын, мол, Стенька. Ты сам его сговори молиться. Хоть в монастырь пусть идет пострижется, а покою проклятой душе добудет! – ответил отец.

Дверь рыбацкой избы распахнулась, вошел убитый монах, по‑волчьи щелкнул зубами, распахнул синий рот, весь в крови…

– Ага‑а! Вон куды ты забрался! – накинулся он на старого Разю. – Печенку свою от меня спасаешь?! – Он страшно завыл, лязгнул клыками.

Тимофей вскочил с лавки…

– Батька! Постой!.. – крикнул Стенька, готовый еще раз убить Афоньку.

Но старый Разя пропал вместе с монахом, как не было их обоих…

Стенька проснулся в холодном поту. Пес заливался лаем за дверью…

Старик рыбак рядом на лавке спал, вытянувшись во всю длину. Глядя на него, Стенька вспомнил, как, умирая, лежал такой же костлявый и длинный Разя.

«Вот уж и помер батька, и я не успел дойти в Соловки. А теперь и хуже: на том свете покою ему не стало! – корил себя Стенька. – Да кабы шел я тихо, по чину, как надлежит богомольцу, то, может, и дожил бы батька…»

Он вспомнил разом все страшные рассказы своих спутников‑богомольцев о вещих снах, о явлениях душ умерших, о колдунах, о людях, убитых без покаяния и молитвы…

Приход покойника‑отца и убитого монастырского приказчика показался Степану не сновиденьем, а страшной явью…

Степан вскочил с лавки, схватил хозяина за плечо и изо всех сил начал трясти.

– Чего ты? Чего, молодой? – пробормотал спросонья старик.

– Далече отсель монастырь? – нетерпеливо спросил Стенька.

– Пошто тебе?

– Свези меня в обитель, отец! Нельзя мне в миру… Не хочу грешить, а грешу… Православного загубил… Кинусь игумну в ноги, чтобы в монахи постриг… – бормотал казак, как в горячке.

– Ишь ты какой! – усмешливо удивился старик. – Птица индейская ты – больше никто… Есть в Индии таки птицы: голову сунет в песок и мыслит, что схоронилась. Так‑то и ты: «В монастырь!» Птица! Вчера мне рыбак встрелся на море, сказывал, что Афоньку убили. А что ж тут сказать? Туды, говорю, и дорога. Какой же тут грех?!

Старец глядел на Степана веселыми, молодыми глазами, словно над ним смеялся:

– Что ж, индейская птица, поедим да поедем. Робкому смелости не вобьешь. Повезу.

– Отколе ты взял, что я робок? – вспыхнул Степан.

– Мира страшишься, людей страшишься – кто же ты еси? Боязливец, реченный трус… Страха ради в монахи с таких‑то лет!..

– Нравом горяч я, – оправдываясь, пояснил Степан.

– Горяч – не беда, – возразил старик, – и холоден – не беда. Сказано во откровении Иоанна: «Поелику ты ни холоден, ни горяч, но обуморен еси, изблевати тя от уст моих имам!» Афонька твой сам сколько душ загубил нипочем!..

Но Степан был встревожен ночным сновидением и рассказал о нем старику.

Старый рыбак слушал его тепло и с сочувствием. Он поставил перед Степаном миску с едой.

– Ешь покуда, – сказал он, – а там и рассудим после. Силой тебя держать не стану. Захочешь – не то в монастырь, хоть в пекло ступай…

Молча Степан принялся за еду.

– Послушь, молодец казак, – снова заговорил старик. – Шли два друга с рогатинами в лесу. Видят – зверь человека дерет. Пал один на колени, учал молиться: «Господи, помоги человеку, пошли ему чудо – пусть зверь почует, кую неправду творит!» А товарищ его не молился – схватил рогатину да всадил зверю в брюхо. Кто прав? – Старик засмеялся. – Так‑то, Стенька! А ты: в монастырь, молиться!

– Куды ж ты велишь? – растерялся Степан.

– На плечах не кочан, смекай! – заключил старик. – А сонным видениям веру дают легковеры. Не батька к тебе приходил. Кто помер, тот больше не ходит. Сам ты себя терзал.

В напряженной задумчивости Степан сдвинул брови, и оттого шрам у него на лбу, оставшийся после драки за Сережку Кривого, стал еще глубже.

«Сережка вон тоже сгубил человека, не в монастырь ушел небось – в казаки!» – говорил про себя Стенька.

Старик молча наблюдал напряженное раздумье казака.

– Ну что же, – сказал рыбак, – иди погуляй по бережку, с миром простись. Вишь, море в ночи разыгралось. Маленько волна упадет, и я тебя в монастырь отвезу.

Стенька, охваченный смятением и сомнениями, вышел из избы рыбака. Ему безотчетно хотелось остаться теперь одному. Старик мешал ему думать…

«…хоть правду старый сказал, что молитвой в беде не поможешь, коль зверь человека дерет… Да что же, Афонька – не лютый ли зверь, пуще волка!.. И зверя убить али грех?! Да есть ли в таком и душа?!» – продолжал размышлять Степан.

Море шумело и пенилось. Волны невиданными водяными горами катились из неоглядной дали, шли на Степана и вдруг, разбившись о берег у самых его ног, шурша по песку, убегали назад, как белые змеи. Влажный холодный ветер летел над морем, срывал с гребней брызги и бросал их в лицо Стеньки. С каждой минутой ему дышалось свободней и легче, словно тяжелый камень сползал с плеча и будто Степан с убегающею волною сам уплывал в этот морской простор, который лежал впереди вольней, чем донская степь… И вся эта ширь – море и небо – вливалось в сердце Степана, и сердце стало само просторным, как море…

Из бледного неба вдруг глянуло солнце и засияло над всей водяной далью…

– Вот краса так краса! – невольно шепнул Степан. – Ну и ди‑иво!

Стая чаек, откуда‑то взявшись, вдруг пронеслась над берегом, низко спустилась к воде, снова взметнулась, сверкнув под солнцем, будто подброшенная потоком встречного ветра, и невдалеке от Степана присела на волны, ныряя в хляби и вновь возносясь на валах…

«Земля‑то ведь рай, а они ее пакостят, право! Гадят да гадят вот эки Афоньки и людям житья не дают! Вон рыба скакнула, вон птахи летят над волной – и всем воля; а человеку ни в небе, ни в море, ни на земле – нигде воли нету… Пошто же не задавить того, кто тать людской воли?!»

Казак стоял недвижимо, не в силах отвести глаза от сверкающего чуда. Оно пьянило его, заворожило, взяло в плен все чувства, напоило восторженным ощущением жизни, праздника жизни…

Шум волны сливался с безумолчным величавым шумом сосновых вершин за спиною Степана, и он не слыхал, как рыбак несколько раз окликнул его по имени.

– Ну что же, индейска птица, волна поутихла малость, пойдем отвезу к покаянию! – сказал старик с прежней усмешкой, тронув казака за плечо.

Степан обернулся к нему и, ничего не ответив, снова отвел глаза к морю.

– Ты что же? – спросил рыбак.

– Ничего. Не пойду в монастырь. На Дон ворочусь… – буркнул Стенька.

– На До‑он?! – весело протянул старик. – Ну, туды я тебя на моем челночишке, сокол, не свезу. Туды ты и сам доберешься!.. А море по нраву пришло? – спросил он так, будто сам создал море на радость всем людям.

– Краше зари небесной! – сказал от души молодой казак.

– Вот то‑то! – ответил старик, словно он говорил уже раньше Степану об этой красе.

На другое утро Степан спросил старика, какою дорогой лучше добраться к Дону.

– Спешишь! Небось тебя по дорогам ищут. Того и гляди, наскочишь на сыск, – остановил старик.

– Я казак. На Москве казаков не судят, – уверенно возразил Стенька.

– Вишь, как просто‑то жить в державе, – с обычной усмешкой заметил рыбак. – Монах – человек ить церковный, – пояснил он Степану, – за него тебе сам патриарх не простит. А патриарх – что Москве, что Дону – на всю Русь один. Поймают тебя да, не спросив, и упекут в монастырь за решетку. Никто на Дону и ведать не будет, куда казачишка Степанка девался! Сиди‑ка покуда тут у меня. А как шум поуляжется после Афоньки, тогда и домовь..

Старик любил рассказывать «басенки» и говорил их бессчетно много, ко всякому случаю жизни.

– Слышь, Стенька: где бог сплоховал, там разумному человеку исправить надо. До всего тебе дело на свете – тогда ты прямой человек! Слушь‑ко. Ехали два товарища. Видят худой мост. Один говорит: «Починим, брат, мост». Другой говорит: «Не нами, брат, сломано – не нам и чинить! Пошарим, брат, броду». Один стал броду искать – потонул. Другой потрудился. Глядишь, к нему люди пристали, работу его скоротили вместе – и всем добро!..

Стариковы речи были в полном разладе с тем, что говорил в Посольском приказе Алмаз Иванович.

Кто же из них двоих прав? Алмаз – мудрый царский советник. А тут простой дед, безвестный рыбак! Тот велит не касаться чужого дела: твори, что положено, в иное не суйся. А сей мудрец говорит: «До всего тебе дело на свете!»

Степан охотно рассказывал старику обо всем, что успел повидать по пути на север. О виденных им обидах и бедах простого народа, о том, что крестьянам осталось либо бежать на Дон в казаки, либо, как «дикой бабе», уйти в разбой, жечь поместья, грабить и убивать богатых дворян.

– Разбойничать – что комаров шлепать, – поучающе возразил старик. – Слушь‑ко басенку, может, на что сгодится. Шли два товарища по лесу да присели. Силища мошкары налетела на них, жалит, язвит – беда! Один как учал супостатов шлепать, всю рожу себе изнелепил – а их все богато, так и зудят… Другой натащил сучья, костер запалил да так всю их скверность и выкадил… Вот и суди! – добавил рыбак, подмигнув Степану.

– Где же большого огня взять? – спросил казак.

– А ты сам, молодой, поразмысли! – засмеялся старик. – Сколь узлов наплетут, сколь советов тебе дадут – и все хороши, а прикинешь по‑своему – лучше! Куды сердце ведет человека, с того ему не свернуть. Не я тебя не пустил к чернецам, ты сам не схотел, да смелости не хватало от замысла своего отречься. А тут перед взором море играет, и сердце твое, как море, взыграло, говорит: «Люблю бури, Стенька, а ты в болото меня волочишь!» Вот оно, сердце, и дало тебе волю!

Иногда рыбак целыми днями молчал, и Степан оставался с ним, помогая ему в починке снастей или на море – в ловле. Если же старик говорил, то всегда так, словно высказывал вслух Стенькины мысли. «И как он узнал, отколь догадался, что так я думал?!» – про себя удивлялся Степан.

 

 

Суровая ширь холодного моря и невольное одиночество научили Степана искусству думать, а общение со стариком обогатило его великим даром сомнения: все задачи, доселе имевшие только одно, исстари привычное решенье, вдруг стали двулики. Даже бесчисленные притчи, которые так любил рыбак, о двух товарищах, попадавших в различные передряги, скоро стали казаться Степану слишком простодушными.

– А я, кабы третьим был с ними, не так бы вершил, – возразил Степан, когда старик рассказал одну из таких побасенок.

– Ишь ты! – одобряюще усмехнулся рыбак. – Коли не так вершил бы, знать, свой ум в голове завелся… И пора! Не все‑то чужим жить! Ты как чинил бы? – с любопытством спросил он Стеньку.

– Один, вишь, направо пошел: «Хоть коня загублю, да пешим жар‑птицы достигну», другой назад повернул: «Лучше дома останусь – на кой мне жар‑птица, и кур на насесте хватит!» А я бы прямой дорогой обоих повел: коли нас трое, авось и сладим с бедой – и кони и всадники будут целы! – сказал Степан.

– А каб не пошли с тобой? – усмешливо подзадорил старик.

– Повел бы чертей собачьих! – с жаром воскликнул Стенька.

– Водить человеков – великое дело, – серьезно заметил рыбак. – Сам идешь да споткнешься – себе и ответ за свою башку, а людей ведешь – не споткнись!.. Иван Болотников был таков – ты слыхал? Почитают его на Дону? Хорошо! Он почета достоин, Иван‑то Исаич, за то, что народ возлюбил, а не власть свою над народом. Правдой горел, как огнем… Молодой я тогда был, в твоих же годах; любил его, света. Легко за ним было на битву идти, даже смерть принять было легко за его великую правду… Вот кто, Степан, комаров‑то не шлепал на роже, а на всю Русь костер зажигал… Зрячий вож был Иван Исаич. И слепым от правды его светло становилось! Ведь все человеки во мгле ходят: кто не вовсе слеп, и тот тоже бельмаст, как в тумане… А вожом быть, водить человеков – глаз нужен зоркий!

– Пошто, дед, говоришь, что все люди слепы? Отколь слепота? – задорно спросил Стенька, привыкнув к тому, что дед говорит как бы притчами.

– От безмыслия, сын: люди по вере ходят, а вера слепа есть.

– Так что же, безверием жить?! Чай, не нехристи русские люди!

Старик усмехнулся.

– Апостол Фома в Исуса Христа не верил, и сам Христос ему дал уверенье: ребра свои пощупать велел. И я тебе так‑то: пощупал – тогда уж и верь на доброе здравье!..

– Щупать на что, когда бог дал глаза?! Кто слепой, тот щупат! – возразил Степан.

Старик качнул головой.

– Иной раз и зрячего глаз видит луг, а ступил ногой – топь! Ощупал ногою – твердо! Тогда человеков веди…

– А есть на свете, чего ни зрети, ни щупать не мочно? – добивался Степан.

– Люди бают, что в море – русалки. А ты спроси меня: дед, мол, ты море изведал, – есть в нем бесовски девы? Что ж я скажу? Не видал. Люди бают, что есть на свете, чего ни зрети, ни щупать. А как они знают?!

 

 

Старик без промаха бил стрелою лесную дичь, и Степан удивлялся его искусству.

– Меток я смолоду был, – сказал старый рыбак. – Для того и держали нас, вьюношев метких, рядом с самим Иваном Исаичем в битвах. От всякого худа, от злобы, от пули и от меча берегли мы его… Ан сберечь не сумели! – со вздохом добавил рыбак.

– Да, может, та пуля была с наговором, какая его достала, – подсказал в утешение Стенька.

– Нет, пуля его не достала, Степанка. Лжа да нечестье людское его доконали. Вся правда его была нечестью и лживцам гроза, и он всегда лицемерье и лжу издалека видел…

– А тут сплоховал? – спросил Стенька с сочувствием.

– И тут тоже видел, да никому не сказал. Сам себя на погибель предал, чтобы народ упасти от расправы. Такая была в его сердце великая правда…

– Все «правда» да «правда» – а что же за правда его? – перебил старика Степан.

Лицо старика просветлело. Он отложил челнок для починки сети и поглядел в сторону моря, словно там, в широком просторе, увидел того, кого так любил…

– Святая, великая правда была его, малый. Хотел он соделать, чтобы всяк на земле был всякому равен, чтобы никто не смел воли отнять у другого. Явился народу Исаич, как витязь божий, в ясном доспехе, собою красив, отважен, глаза как небесные звезды, а голос его таков, что глухой услышит и мертвый подымется на призыв того голоса – столь повелителен, и могуч, и ласков. И шли за ним тучи народу – вся сирая Русь возмелася, тьмы нас было. Со всех городов и с уездов вставали, бросали жен, матерей, избы, кто – с вилами, кто – с топором, тот – с косою… и шли… Шли, как гроза, по боярской Руси, поместья и вотчины дымом спускали, ненавистников воли народной секли и мечом, и косой, и оглоблей башки мозжили… Глянешь, бывало, вокруг, на четыре ветра, – и всюду играет зарево в небе – не от пожаров, костры пылают на стойбищах ратных… Рать сошлася великая нас. Города полоняли, и дальше все больше нас шло на Москву, за великою правдой, противу бояр. Устрашились бояры, дворяне да с ними слепцы, подголоски дворянски – холопья, стрелецкое войско, ударили встречу нам боем. Великие битвы то были, Степанушка. Никто не хотел никому поддаваться живьем. Наших три тысячи один раз окружили, не миновать было в руки боярски попасть, и милость сулили, кто сдастся на волю гонителям правды, Ан никто не схотел: порох взорвали и сами сгорели – три тысячи душ. Ты помысли, сколь жесточи было в тех битвах! Легко за ним было идти на смерть и на муки… Да боярская сила осилила нас. Ружье у них доброе было, не то что у нас – топоры да косы… Нас в Тулу в стены загнали. Сидим мы, как волки в логове, только зубами ляскаем. Обложили нас воеводы со всех сторон. Голод пришел, пухнуть стали… Ан дьявол навел царя на великую хитрость: потоп напустили на город. Чистый ад сотворился: вода прибывает, люди мятутся, жены плачут, малых детишек несут ко Ивану Исаичу – мол, погляди, пощади младенцев, спаси их невинные души! Исаич хотел сам к боярам пойти, отдаться на милость за город, да народ не пустил его. «Ты, кричат, нас один отстоишь от злодеев. Тебя заберут, а там уж и нас всех под ноготь задавят». Про тот спор бояре прознали, и царь присылает сказать, что ни волоса с головы Ивана не упадет, коли он своей волей отдастся. Исаич на те слова посмехнулся. «Пойду, говорит, не держите, сам царь обещает милость». Народ отпустил его. Стал Исаич прощаться с нами, со ближними со своими, да молвит: «Бегите, братва, куды кто сумеет. Погинуть вам вместе со мною. Обманут бояре народ!» Нам бы его удержать в те поры, вылазкой выйти, пробиться сквозь царское войско, да, безмозглые дурни, поверили царскому слову и брата великого, брата святого, солнце народное загубили!

– Чего же с ним сталось?

– Ослепили его, в кайдалы заковали, а там и совсем задавили, и мы не погинули от позора того, стыдом, срамники, не сгорели, остались в живых!.. Ныне вспомнишь, и то совесть жжет!..

– Неужто же царь сбрехал?! Как то мыслимо, чтобы царь был обманщик? – даже понизив голос, спросил пораженный Стенька.

– А он был не истинный царь – подставной, боярский корыстник Васька Шуйский. За ту свою лживость да за корысть и на престоле не усидел…

– А с вами что сталось?

– Пошли кто куды! – Старик безнадежно махнул рукою.

– А ты? Отплатил за него боярам? – нетерпеливо добивался казак.

– Куды там! Такая отчаянность на меня напала, хоть камень на шею – да в воду… Невзвидел я света, когда услыхал, что Ивану Исаичу очи повыжгли. Свет всей Руси ослепили!.. Плюнул я родной матери – русской земле в ее очи и проклял ее: мол, как же ты лучшего сына не сберегла, на съедение свиньям покинула?! Какая же ты нам родимая мать?! Сохни ты засухой, дохни от мора, гори пожаром, в крови истекай от войны – не ворочусь я к тебе, капли крови не изолью на твою защиту! Околею, так пусть и могилу мне выроют на чужой земле!.. Так и ушел за рубеж… Чужих королей неправды изведал – все те же неправды! Чужие народы и их обычаи видел… А нигде нет народа дружнее, приветней, правдивей, чем наш родной русский народ, и земли нет милее, чем наша земля. И бедовать со своим народом легче душе, чем чужою радостью жить на чужбине. И вот сердце мое полетело на муки и на томленье домовь… Десять лет прошло, ан признали меня и по доводу бездельных корыстников, что был я в ближних Ивана Исаича и от злодеев его сберегал, вкинули раба божья в темницу. Потомился я там во железах, в колодах, да изловчился, убег из тюрьмы – да в разбой… Не по нраву пришлося мне: в ратных был я как камень, а тут и размяк, не сгодился: иные натешатся, разживутся добычей – да во пьянство, в гульбу; а я как не свой: ум в смятении и сердце тоскует. Кинул все да приплелся сюды… – Старый рыбак задумался, помолчал и вдруг усмехнулся своей обычной, хитроватой и ласковой мягкой усмешкой, от которой серые суровые глаза его молодели и светились ясной голубизной. – Как с тобой же, со мной прилучилось, – душевно сказал он, – совсем собрался в монастырь, ан у моря присел отдохнуть, а море‑то, море гуляет, птахи реют над морем, ветер в соснах шумит, да рыбачки еще тут в лесу заиграли песни – по ягоду в лес приходили девицы оттоль, из села, – указал старик, – какая там монастырщина, право! Как из могилы воспрянул я, сын, махнул рукой в монастырску сторону – да и сызнова в мир! В Запорогах был, у вас, на Дону, побывал, и по Волге с судами ходил, и в Белокаменной жил; и воевал, и торговал, и горб натирал, и голодом сох. Едино скажу: душой не кривил и сирого не обидел. А как старость почуял, душа запросила покоя, и в те поры меня море назад призвало, и воротился сюды, тут избу срубил, ладью сам изделал, парусок изладил, сам сети соплел. Мыслил, что больше на свете мне дела нету – лишь смерти ждать, ан тут ты, свет, прибрался, и тебе я, старый, сгодился, а в том и мне сызнова радость и непокой… Да, любит, Степанка, живая душа непокой да заботу – и я как словно назад с того свету к тебе воротился. Помыслю теперь: вот помру, а ты понесешь меня в сердце на всю твою жизнь, любить меня станешь. И радошно мне, что не весь помру, что, может, в тебе я доброе семя посеял и семя то древом взойдет… Чую, Степан, великое сердце в тебе коренится, разум добрый в тебе, беспокойный, заботливый разум и чистая совесть – опять же она беспокойная, совесть твоя. Ан я непокоя тебе прибавил, вьюнош, за то ты меня и люби и помни!.. – Старик засмеялся и с неожиданным озорством подмигнул: – Будешь помнить?

– На то бог дал память. Куды ж от тебя мне деваться! – застенчиво буркнул Степан, еще больше развеселив рыбака.

Дотоле не изведанная работа мысли захватила Степана. Смелые, необычные слова рыбака поднимали в его душе какую‑то еще непонятную тревогу. Ему казалось, что некуда деть накопившиеся силы, словно застоявшаяся кровь требовала размяться.

Начались холода. Как‑то раз, когда старик на три дня ушел за хлебом в село, Стенька взял топор и принялся вблизи старикова жилища крушить сосны и ели, тут же разделывая их на дрова. Гора расколотых дров поднялась у крыльца выше рыбацкой избушки. Старик, возвратясь, долго стоял за спиной работяги и наблюдал богатырские взмахи его топора.

– Степанка, ты что, ошалел? – спросил наконец рыбак.

Стенька, будто очнувшись, поглядел на него, на осеннее косматое небо, на избушку, на гору мокрых от дождя наколотых дров, бросил топор и молча пошел в лес…

Серые облака бесконечными стаями тянулись с холодного моря на полдень, туда, где катил свои воды родной Дон. Дон в представлении Стеньки остался таким, каким он видел его в последний раз, – радостным, солнечным и весенним. А тут Стенька брел между мрачных мокрых стволов бесконечного черного ельника, между порыжелых кустов можжевеля и мелкорослой березки, почти сплошь обнаженной и едва трепетавшей по ветру редкими бледно‑желтыми листьями.

Он вернулся к избе старика только к вечеру. Рыбак трудился, выкладывая невиданную поленницу перед избой. Степан подошел и молча стал помогать ему.

– Куды же ты рубил столько дров? – с усмешкой спросил рыбак, когда после еды оба они улеглись на горячей печи.

– Ладно, топи до смерти да вспоминай казака Стеньку! – также с усмешкой ответил Степан.

Поутру, проснувшись, Степан с крыльца увидал на берегу и на черных лапах сумрачных елей торжественный белый наряд. Падал и падал снег. В воздухе пахло легким морозцем, и только море, не сдаваясь зиме, шумело сердитым гулом… Стенька вернулся в избу и молча стал складывать свою заплечную сумку. Старик, также молча, завернул в тряпицу пару ячменных лепешек да связку сушеной рыбы и подал ему.

– Иди, иди… Не рыбацкие мрежи – ловля иная тебя ожидает, Степан! – сказал старый рыбак. – К людям иди. Не веки сидеть тут со мной. Путь счастливый!..

Дон еще больше, чем прежде, представлялся Степану царством правды и равенства. Если бы можно было каким колдовством миновать все царские земли и очутиться в родной станице!..

 

К Тихому Дону

 

День за днем сыпал снег.

Степан старался идти не прямой дорогой, а по безлюдным тропам между безвестных селений, держась только к югу. Он не звался казаком и радовался, что в этой глуши не спрашивали у него на ночлеге бумагу.

Чтобы кормиться, Степан по дороге рядился внаймы. Он рубил лес на дрова: в другой раз провожал купеческий обоз для охраны его от разбойников, и когда в дорогу дали ему самопал, все ему представлялось, что выскочит из лесу Кузьма – «дикая баба» и нужно будет стрелять в своего знакомца.

Уже после святок Степан порядился в товарищи к бродячему кузнецу, для которого нес на спине от деревни к деревне горшок для раздувки углей, наковальню, мех, и раздувал огонь, когда останавливались работать.

Иногда кузнец «гостил» в деревнях несколько дней, и Стенька нетерпеливо роптал на это, торопя его в путь. Но товарищ успокаивал:

– А куды спешить? Поспеем к пахоте!

Зима показала Стеньке северную деревню в ином облике.

Крестьяне жили спокойной жизнью. Излишков не было. Однако на голод не жаловались. Сидели в натопленных избах, охотились по лесам на пушного зверя, на зимнюю птицу. Молодежь вечерами сходилась на посиделки, пела песни, шутила, слушала сказки, а то заводила веселые, шумные игры.

«Ну чем не вольная жизнь? Не плоше казацкой! – раздумывал Стенька. – Каб всюду крестьянам жилось так! А то ведь небось за Вологдой, ближе к Москве, такое творится!.. Небось у них зимой хуже, чем летом…»

И в самом деле, картины нужды, бесправия, своевольства помещиков и кровопийц‑приказчиков вскоре опять перед ним открылись во всей ненавистной их наготе. Голодные и раздетые люди болели, пухли от голода, а деревенские обозы везли по дорогам горы мяса и сала, хлеб, масло, мед, хмель, пеньку, шерсть и кожу – ежегодную мужицкую дань помещикам.

«И за что им везти добро?! Был бы я мужиком – ни в жизнь не повез бы! Да пусть они сдохнут!» – думал Степан.

– Не свезешь дворянину кормов – батожья не избыть, правежом изведут, – поясняли крестьяне.

– Огнем их палить, топорами сечь, извергов, мучить кнутьем и железом! – говорил товарищ Степана кузнец.

– Снова придет Болотников, и вся Русь возметется за ним! – утешались крестьяне, говоря о дворянских неправдах.

Много раз по дороге в сердце Степана вспыхивала такая жгучая ненависть, что только воспоминание о монастырском Афоньке удерживало горячую руку от мгновенной расправы с обидчиками народа.

И все‑таки Стенька еще раз не сдержался.

Не доходя Твери, Степан с кузнецом встретили помещичью псовую травлю. На десятке коней ехали одетые в новенькие нагольные тулупчики псари, которые вели на сворках борзых и гончих собак. Сам помещик и трое взрослых его сыновей скакали верхом с мушкетами. Позади приказчики гнали толпу крестьян‑загонщиков с кольями и веревками.

Помещик остановил кузнеца, чтобы подбить отставшую подкову у своей лошади.

– Волков развелось? – спросил за работой кузнец.

– Житья нет! – подтвердил помещик с какой‑то странной усмешкой. – Да ты, кузнец, мне еще будешь нужен, – сказал он. – До села дойдешь – во дворянском дому заночуй, скажи – я послал. Ворочуся домой, тебе станет еще работы.

В помещичьем доме стряпуха их накормила.

– Каков ваш помещик? – спросил кузнец.

– Али добры дворяне на свете бывают? – вопросом ответила женщина. – С собаками ласков, – пояснила она и внезапно умолкла.

– А ну их, пойдем отсель! – позвал кузнеца Стенька.

– Упаси тебя бог уходить, когда сам повелел дожидаться! – сказала стряпуха. – Догонит, плетьми исхлещет и работать задаром заставит. А угодишь ему, то и пожалует!

– Идем со двора! Пусть изловит, а там ворочает! – воскликнул Стенька, в котором взыграла казацкая гордость.

– Что собак‑то дражнить! Абы деньгу платили, – возразил кузнец. – Ну догонят да поколотят. Что нам за корысть!

Их уложили спать.

Поутру раным‑рано во дворе послышались крики, свирепый собачий лай, конский топот и ржание.

– Ну вот, воротились, – сказала стряпуха, испуганно засуетившись, дрожащей рукой зажигая светец.

– Пойдем на волков поглядим, – позвал кузнеца Стенька.

И вдруг со двора раздались отчаянные женские крики, плач, причитания.

При бледном свете синего зимнего утра Степан увидел среди двора сани, полные истерзанных, окровавленных людей. В крови у них было все: руки, лица, лохмотья одежды.

– Аль их волки порвали? – с сочувствием спросил Стенька.

– Какие там волки! – огрызнулся один из дворовых.

И Стенька узнал, что помещик ездил совсем не на волчью травлю, а на облаву за беглыми крестьянами, которые скрылись в лес и жили в землянках.

На санях привезли беглецов, истерзанных дворянскими борзыми. У некоторых из них были изглоданы лица, у других откушены пальцы рук, вырваны клочья мяса из тела. Тех, кто пытался отсидеться в землянках, либо насмерть заели собаки, либо их, как медведей, травили соломенным дымом, и одного задушили насмерть…

В числе беглых был деревенский кузнец. Теперь он лежал на санях, искалеченный псами. Вместо него‑то помещику и понадобились Стенька с товарищем.

Помещик велел кузнецам приковать пойманных беглецов цепями в подвале под каменной церковью.

– Отсель не уйдут! – довольный, сказал он. – При Иване Васильиче Грозном сей храм прадедушка мой построил. Крепко строил – хотел заслужить за грехи у бога.

Степан не ударил его кувалдою, как хотелось, но зато, покидая помещичий двор, вместо того чтобы залить водой или присыпать снежком горячие угли, как делал это всегда после работы, он высыпал горсточку их под помещичью хлебную клеть…

Уже далеко идя, они с кузнецом услыхали церковный набат. Степан усмехнулся.

– Ты что? – строго спросил кузнец. – Что за смех, коль беда у людей?

– Дворянской бедой не нам бедовать! – значительно возразил Степан.

Целый час они шли в молчании.

– Иди от меня подобру, – вдруг прорвался кузнец. – У меня на посаде жена да робята. С тобою в тюрьму попадешь… Иди подобру! До всего тебе, видишь, дело! Нашелся за мир заступщик! Али, мыслишь, ты мужиков облегчил?!

И Стенька пошел один.

«Дед сказывал: до всего человеку дело. А кузнец осерчал, – раздумывал Стенька. – Ан как тут терпеть, коль на муки людские глядишь! Не за себя я помстился, не из корысти пожег дворянина».

«Разбойничать – что комаров шлепать», – вспомнил он слова старика. – Всех перешлепать невмочь, а сидит на лбу да сосет. Зазудит – и шлепнешь! Какое тут диво!..» – успокоил себя Степан.

Он подходил к Москве. Казаки зимовой станицы, по сланной по обычаю с Дона в Москву на зимовку, конечно, подсобили бы Стеньке добраться домой: дали бы денег, а может, и коня. Но он не решился идти через Москву и являться в Посольском приказе, помня, что все богомольцы звали его казаком и в Москву заходить опасно…

Только после масленицы Степан миновал Коломну и подходил к рязанским уездам.

 

 

Перед уходом Степана в Соловки Сергей Кривой просил не забыть по пути у Перьяславля‑Рязанского зайти к его матери и сказать ей, что он жив и здрав, живет в казаках и в недолгое время сам соберется выручить мать и сестру из дворянской неволи.

За Перьяславлем Стенька свернул с дороги в глухое село.

Пошатнувшись набок, стояла приземистая избушка с окошком, забитым двумя досками. Сережкина мать умерла, а сестренка жила по сиротству, переходя от соседа к соседу.

Прокопченная изба, где она ютилась в те дни, была полна дыму и едва освещалась узким, низким оконцем, затянутым пузырем. Трое ребятишек хлебали ячменное варево из глиняной черепушки. Хозяйка со злостью трясла ногой зыбку, подвешенную к потолку. В зыбке надрывался ревом четвертый младенец. В кутке топталось пять‑шесть овечек, а под скамьей похрюкивал поросенок.

Степан у порога перекрестился.

– Аленка живет у тебя? – спросил он хозяйку.

– Послал господь за грехи, – со злостью отозвалась хозяйка. – Своих четверых не хватает! Сиротский рот еще к нашей кормушке прилип… Тебе зачем?

– Брат велел ее навестить.

– Сергушка? Неужто жив?! – удивленно воскликнула женщина. – Постой‑ка я ее скличу.

Хозяйка вышла во двор.

Смешная, в материнском латаном тулупе почти до пят, в зимнем драном платке, босиком, вошла в избу девчонка, взглянула на Стеньку и, смущенно потупясь, не смела ступить дальше порога.

– От брата Сережки, с казацкого Дона, тебе поклон и гостинец, – сказал Степан, сразу узнав ее по глазам, таким же синим, как синь был единственный глаз Сергея.

И, словно подарок Кривого, Стенька вытащил из заплечной сумы зеленые сапожки, купленные для мимохожей красотки в Москве, да на полтину серебряных денежек из заработка, полученного у кузнеца.

Аленка не смела коснуться сокровища.

– Дура, бери! Коль дают, так, стало, твое! – подсказала хозяйка. – Кто же тебе, дура, чужое даст!

Девчонка робко взглянула на казака и несмело шагнула к нему.

– Бери, бери, дева, не бойся. Сережка тебе послал, – поощрил и Степан.

Аленка вдруг жадно схватила и то и другое.

По‑крестьянски засунув за щеку деньги, она тут же уселась на земляной пол среди избы, натянула на красные от холода босые ноги нарядные, щегольские сапожки.

Степан улыбнулся. Он рад был тому, что не забыл разыскать ее, нашел и доставил девчонке радость.

– Хороши сапожки? – спросил он.

– Будто на смех! Боярышня, что ли, в таких сапожках?! Засмеют люди добры и грех! Снесла бы поповне в поклон за заботы… И денежки тоже дала бы кому прибрать. Про черный день пригодятся, – деловито сказала хозяйка.

– Не слушай, Аленка, ее. Никому не давай – сама береги! – возразил Степан.

– Чему научаешь дурищу! – вдруг взъелась хозяйка. – И так ее, сироту, миром кормим задаром, ради Христа. Не от богатства, а ради милосердия кормим. Кому бы сама за себя заплатила – и в том бы не стало греха!.. Жрет, как боров, по избам‑то ходит чужих ребят объедать. А хлеб, он горбом дается!.. Пускай, коли так, Сережка ее забирает к себе в казаки – с мира лишнюю глотку возьмет.

– Да девчонка корова, что ли! – воскликнул Степан.

– Корову кормлю – молочка надою. А с девки что взять?! Ты харчи не припас для нее, так держи язык на веревке… Куды ей деньжищи! Чего она в них разумеет?!

– Я сам с ней к попу пойду. Пойдем, дева, – позвал Степан, резко поднявшись с лавки.

Девчурка в один миг сдернула с ног сапожки, сунула их за пазуху и вскочила.

– Дармоедка, шалава! Куды собралась? А робенка кто станет качать?! – закричала со злостью хозяйка. – Уйдешь, так в избу назад не ходи!

Аленка в испуге замялась.

– Идем, идем! – повелительно вмешался Степан и, взяв ее за руку, шагнул за порог.

– Ну и ведьма тетка Прасковья. Прямо яга! – сказал Стенька.

– Сама ведь она сирота. От убогости сердце травит, – вступилась Аленка. – А так она добрая. Пра‑а! Бывалоче, сядет, обымет меня, как мамка, да в слезы… Вот тетка Феклуша да тетка Матрена – те злые.

Аленка всхлипнула, из глаз ее брызнули слезы, и она прорвалась невнятным, горестным лепетом. Рассказывая о смерти своей матери, о том, как обе – она и мать – считали, что Сергея давно нет на свете, она говорила со Стенькой, как будто это был сам Сергей. Успев уже привыкнуть к своему одиночеству, она вдруг почувствовала неодолимую жажду родственной близости и жаловалась Стеньке на свои обиды, называя чуждые ему имена каких‑то людей.

– …И овечек наших порезали всех и телочку нашу забрали… С белым пятнышком телка была… Тетка Марфа мне баит: «Сама жрала мясо»… А поп тоже хитрющий – себе норовит: овечку за похороны увел… Три дня продержал меня в доме да выгнал. А три‑то дни пост был, мясного не ели. Как уж меня прогнал, тогда и овечку колоть… Тебя‑то они забоятся, а с маленькой им нипочем – что хотят, то творят. Я кому пожалюсь? К мамане, бывалоче, летом бегу на могилку… А нынче не видно… Креста‑то все нету. Хоть поп обещал за овечку, что крестик справит, ан не собрался. А без креста‑то под снегом ее не найти… Вот тут он живет…

Аленка показала Степану поповский дом и наскоро, шмыгнув ладонью по носу, вытерла рукавом залитые слезами щеки.

Степан растерялся, только теперь подумав: о чем он будет говорить с попом? Что сказать? Грех обижать сироту? Да кто же попов поучает?!

– Ты чего ж, забоялся? – спросила девчурка.

– Боялся я сроду кого! – со злостью сказал Степан. – Да что ему толковать, если совести нет у попа!.. Я ему наскажу – тебя пуще обидят…

Степан подумал, что, оставшись одна, девчонка себе наживет еще больше врагов, если он побранится с попом.

– Прощай, Аленка! Ты им скажи, что я деньги тебе не оставил, с собой унес, а сама их припрячь. Да терпи маленько. Сергей тебя выручит – вишь не забыл! – утешил на прощанье Степан Аленку и зашагал по подтаявшей за день дороге…

Но вдруг, недалеко уйдя за околицу, он услыхал, что кто‑то его догоняет. Степан оглянулся. Это была Аленка.

– Ты чего? – спросил он.

Она посмотрела растерянно и замерла, хотела что‑то сказать, но слезы неудержимо вдруг покатились по старым, едва подсохшим следам на ее щеках. Она закрыла лицо руками и, не обмолвившись ни единым словом, бросилась прочь быстрей, чем бежала за ним, словно боясь, что он ее остановит.

«Чтой‑то она?» – подумал Степан в беспокойной растерянности. Ему показалось, что сам он делает что‑то не так, как велит его совесть.

Но, добежав назад до плетня, девчонка прислонилась к нему спиной и показалась какой‑то особенно маленькой и сиротливой. Степан повернул обратно с дороги.

– Ты чего? – грубовато спросил он ее.

Она протянула ему что‑то в руке. Он подставил ладонь, и Аленка высыпала обратно ему всю горсточку денег.

– Возьми их назад, мне не надо. – Минутку подумав, она достала из‑за пазухи сапожки и протянула их также. – И чеботы тоже возьми, все равно ведь отымут, житья не дадут… – Горькая складка печали легла вокруг ее детского рта. – Не надо мне никаких даров. Пусть Серенька меня саму выручает! – с отчаянием сдавленно сказала она.

Стенька растерянно посмотрел на нее, и вдруг его осенило.

– Давай сапожки! – живо воскликнул он. – Где корчма у вас? Кто вином‑то торгует?

Степан велел девчонке его дожидаться и, весело сунув сапожки под мышку, довольный внезапной выдумкой, зашагал к корчме…

Разговор с корчемщицей был недолог. Румяная старая баба, похожая на станичную сваху, с жадностью ухватила нарядные новые сапожки, услышав от Стеньки, что в обмен на них ему нужна какая угодно мальчишеская одежонка…

За околицей дождался Степан, когда из гумна к нему вышел синеглазый парнишка.

– Ну‑ка, шапку сыми, – сказал Стенька.

«Мальчишка» снял шапку, из‑под которой вывалилась ему на спину русая девичья косица.

– Негоже так‑то, с косой, – заметил Степан, достав нож.

– Ой, что ты! Да срам какой – без косы!

Аленка горько заплакала.

– Не реви! Уж тем хороша коса, что сызнова вырастет!

Степан решительно взялся за косу и коротко срезал новому товарищу волосы.

– Вот и Алешка вместо Аленки, – весело заключил он. – То‑то Серега будет братишке рад!

И «Алешка», взглянув на смеющегося казака, вдруг смутился и залился, сквозь слезы, ярким девичьим румянцем…

Они шли к Дону. Навстречу им с полдня радостно и торжественно в ярком блистанье солнца летела весна. Она красовалась крикливыми стаями грачей на черных полях, гусиными вереницами в небе, золотистыми лужами в колеях разъезженных весенних дорог, журчаньем ручьев, наконец первой зеленью на косогорах…

На обветренном остром носу Алешки стала лупиться кожа, а на щеках появились веснушки…

Иной раз шли впроголодь, но теперь уже Степан не рядился в работники. Он думал только о том, чтобы скорее добраться, и предвкушал радость Сергея от свиданья с сестренкой.

С детской легкостью она, казалось, совсем позабыла свою сиротскую жизнь и, счастливая, отдавалась радостному, непривычному ощущению заботы о ней взрослого, сильного человека.

В дальней дороге нередко она утомлялась и отставала. Жесткое слово готово было сорваться со Стенькиных губ, но каждый раз она смягчала его сияющим взглядом, полным счастливой доверчивости, и Степан осторожно бодрил ее:

– Ну, маленько еще, Алеша, сейчас отдохнем. Гляди, ведь река‑то – наш Дон! Недалечко уж ныне осталось…

 

В родной станице

 

Сон в избе рыбака обманул Степана: жив еще был Тимофей Разя. Но силы его сдали. Старость привязала казака к своему двору, к раскидистой груше, к десятку яблонь и слив да к кучке вишняка, который он посадил под самыми окнами избы. Тут и возился теперь он с железной лопатой, рыхля у корней весеннюю влажную землю, подвязывая к жердям раскидистые ветви старой груши и греясь на солнышке у крыльца с табачной трубкой во рту.

Но по‑молодому отбросил старый Разя лопату, когда увидел входящего во двор Стеньку.

– Воротился, Степанка! – воскликнул он. – Не ушел, чертов сын, в чернецы?! Да, гляди, еще и возрос! Ладный казак стал! А как обносился. Придется справлять ему новую справу, – шутливо ворчал старик, но Стенька заметил, что веки его дрожат и глаза неспроста слезятся…

Шедшая из погребицы мать вскрикнула, кинулась Стеньке на грудь и обмерла. Стенька подхватил ее на руки и усадил на скамью возле дома.

Фролка визжал от восторга, повиснув на шее брата. Иван, обнимаясь с ним, сквозь густую бороду и усы усмехнулся.

– А ты в пору, Степан, воротился. Поп у нас помер в Черкасске, и в церкви уж месяц беглый расстрига всем правит. Поставим тебя во попы…

– Целуй, коль попом признал! – живо нашелся Стенька и сунул к губам Ивана широкую, крепкую руку.

Иван потянулся поймать его за вихор, да не тут‑то было! Степан увернулся, схватил его за поясницу, наперелом, и пыль завилась по двору от дружеской потасовки.

– Уймитесь вы, нехристи, брат‑то на брата!.. – ворчала мать, но сама смеялась, любуясь, как ловко выскальзывал Стенька из братних рук.

– Наддай ему, Стенька, наддай!.. Вот казак взошел на монастырских дрожжах! Что ж, атаман, сдаешь?! – подзадоривал Разя.

И братья, покончив возню, стояли оба довольные. Иван расправлял русую бороду. Степан раскраснелся и тяжело дышал, но, чтобы скрыть усталость, скинул свой драный зипун и рубаху.

– Лей, Фролка! – крикнул он, сам зачерпнув воды из бадейки, и, весело фыркая, подставил разгоряченное лицо под свежую струю.

– А здоровый ты, Стенька, бычок! – одобрил Иван, хлопнув его по мокрой спине ладонью.

– Да ты розумиешь, Стенько, на кого ты руку поднял? – загадочно спросил Тимофей.

– А что?

– На станичного атамана – вот что! – сказала мать с уважением.

– Ой ли! – воскликнул довольный Стенька. – Вот, чай, крестный даров наслал!

– Коня арабских кровей, адамашскую саблю да рытый ковер бухарских узоров прислал Ивану в почет, – похвалился старик Разя.

– Мы с Корнилой дружки! – подхватил Иван, придав слову «дружки» какой‑то особый, насмешливый смысл.

– О тебе богато печалился, вестей спрошал, – почтительно сообщила мать. – Меня на майдане в Черкасске стретил – корил, что пустила тебя одного в такой дальний путь.

– Завтра к нему по казачьим делам еду. Узнает, что ты воротился, меня без тебя на порог не пустит, – сказал Иван.

– Настя красоткой стала, – с особой ужимкой, присущей свахам, поджав по‑старушечьи губы, шепнула мать.

– Настя? – переспросил Степан, вдруг вспомнив и взглядом ища по двору никем не замеченную Аленку, одиноко и скромно стоявшую возле самых ворот.

Следя за его взглядом, и другие увидели молоденького спутника Стеньки.

– Что за хлопец? – спросил Тимофей. – Эге, да то не казак – дивчинка! – вдруг по застенчивости Аленки признал старик. – Нашел добра! А то тут казачек мало!

– Аленка, Сергея Кривого сестренка, – пояснил Степан.

– Ой, да вправду не хлопчик – дивчинка! – воскликнула мать. – Да як же, Стенька, ты ее увел? Мужичка ведь панска!

– А Сергей где? – спросил Степан, желая скорей порадовать друга.

– У Корнилы живет в Черкасске, – сказал Иван. – Прежний станичный его не брал во станицу, сговаривал все к себе по дому работать, в наймиты. Сергей осерчал да махнул в Черкасск, на станичного жалобу в войско принесть. Ан Корнила и сам не промах, оставил Сережку в работниках у себя. Так и живет…

– На харчи польстился! – с обидой добавил старый Разя.

– Иди‑ка, девонька, заходи в курень. Срамота‑то – в портах, как турчанка! – хлопотливо обратилась Разиха к девочке. – И брату срамно, чай, будет такую‑то стретить!..

– Идем, деверек, покажу тебе молодую невестку, – позвал Стеньку Иван, и тут Стенька взглянул под навес, где раньше были высокой горою сложены толстые бревна.

Года три подряд, по веснам, во время половодья, ловили Иван со Стенькой в Дону плывущие сверху случайные, унесенные водой бревна. «Как оженится, будет хата Ивану», – говорила мать.

– Нету, нету, построил! – со смехом воскликнул брат, поняв, чего ищет Стенька.

– Тебе бы дружкой на свадьбе ехать, ан ты пошел богу молиться. И свадебку справили без тебя, – говорил Иван.

– Три дня вся станица гуляла, а после веселья как раз атаман станичный и помер. Старики своего хотели поставить, а молодые и налегли за Ивана, – с увлечением рассказывал Тимофей. – Ажно в драку сыны на батьков повстали. Ну, обрали Ивана. А как по своим куреням пошли, старики помстились: пришли сыны по домам, отцы тут же разом велят по‑батьковски: «Скидай порты да ложись на лавку…» В тот день все молодые побиты ходили…

– И ты атамана – лозой тоже, батька? – со смехом спросил Стенька.

– Мне честь – сына обрали. Пошто же мне его сечь! И в драку он не вступал. Как стали его кричать в атаманы, он повернул да и с круга ушел, – с гордостью за Ивана говорил Тимофей…

Стенька радовался приходу домой. Все было здесь мило и близко. Хотелось встретить всех старых знакомцев, соседей, сверстников, Сергея Кривого, крестного батьку Корнилу и даже былого «врага» – Юрку…

Не прошло и дня, как в избу набились казаки послушать рассказ о странствиях по московским землям. Отец велел взять из подвала бочонок меду, мать напекла пирогов, и со всей станицы сбежались мальчишки – сверстники Фролки – глядеть на Степана, будто на диво.

Сидеть на виду у всех, стукаться со всеми чаркой, потягивать хмельной мед и говорить, когда другие молчат, важно покашливать, припоминать и видеть, как собравшиеся сочувственно качают головами, – все это льстило Стеньке, ставило его на равную ногу с бывалыми казаками. Довольный всем, он досадовал только на то, что слабо еще пробился темный пушок усов и мало покрылись черной тенью его рябоватые, смуглые щеки.

Стенька рассказывал о пути на Москву, о встречах с крестьянами и горожанами, о том, как скучал по Дону, видя вокруг так много неправды. Он поведал и о том, как побил купца возле часовни, и всем казакам понравилось, что его отпустили из Земского приказа. Говоря о Посольском приказе и о своей беседе с Алмазом Ивановым, Степан похвалился тем, что думный дьяк знал о походе его батьки, и пересказал слова дьяка, что о той же великой правде Тимоши Рази печется сам царь…

– Долго что‑то пекутся, да все не спеклись! – смеялись казаки. – Должно, у них плохи печи! Осенью Земский собор объявил Украину русской, а драки доселе все нет!

Степан рассказал и про «дикую бабу». Все смеялись. Потом стали спрашивать про монастырь, про богомолье, про мощи угодников, и Стеньке пришлось напропалую врать, припоминая, что говорили о Соловках бывалые богомольцы, потому что он не хотел никому поведать об убийстве Афоньки. Но вдруг во время рассказа он, заметив насмешливый взгляд Ивана, замолчал и сделал вид, что хмелеет…

«Отколь он увидел, что я брешу?!» – подумал озадаченный Стенька.

Вечером, когда уже разошлись гости, Иван зашел в курень Рази.

– Стенько, сойдем‑ка на улку, – позвал он брата.

Они вышли на темный двор. Пахнуло весенним духом навоза, тепла, свежих трав и медвяных цветов. В лесочке у берега Дона звенели ночные соловьи.

И Стенька был счастлив так идти нога в ногу со старшим, любимым братом, который, несмотря на свою молодость, стал уже головой всей станицы.

Они шли по дороге над Доном. Высоко стояла ясная, синеватая луна, серебря траву и листья прибрежных ветел. Легкий ветерок тянул с юга. Пролетая над широким простором цветущих степей, он был душистым и нежным.

Стенька вздохнул всей грудью.

– Рад, что домой воротился? – спросил наконец Иван.

– А что краше Дона?

– Вот то‑то и есть… А ты ушел, Дон покинул и чуть не пропал там, дурень!..

– Пошто я там чуть не пропал?! – воскликнул Степан, который никак не ждал, что Ивану известно о случившихся с ним происшествиях.

– А ты со мной не криви, святой богомолец! Наместо молитвы пошел по башкам топором махать…

Стенька искоса посмотрел на брата. В прищуренных глазах его, глубоко сидевших под крыластыми бровями, при луне блеснул насмешливый огонек.

Степан в смущении промолчал.

– Ты что же мыслишь: Московское царство – орда? Зарубил монаха, махнул себе в лес, так никто и ведать не будет? Везде, брат, найдут!.. В войсковую избу из Посольска приказа, с Москвы, прислали письмо. Как к вам‑де казак‑малолеток Разин Стенька, Зимовейской станицы, с богомолья воротится, и вам бы его прислать в Москву, в Патриарший приказ, к ответу за душегубство. Да при том письме расспросны листы богомольцев и монастырских крестьян.

Иван посмотрел с насмешкой на брата и шутливо надвинул ему на глаза шапку.

– Эх ты! Заступщик за правду! – тепло сказал он. – Они же все, отпираясь, в расспросе твердят, что заступы твоей не молили, а ты, дескать, сам «неистово, аки зверь, напал на монастырского брата Афанасия и топором его сек ажно насмерть».

– Чего ж теперь будет?

– Вот то‑то – чего? Будет тебе от крестного на орехи! Меня и то за тебя чуть живьем не сожрал. Сказывает, другим казакам на Москву прохода не станет, коли тебя не послать к патриарху. А ты, вишь, и царю не хотел поклониться, предерзко с царем говорил.

– Как предерзко?! – удивился Степан.

– А как? На Дон его звал дудаков травить соколами… Корнила горит со стыда…

Стенька потупился. Воспоминанье о встрече с царем и так его каждый раз смущало.

– Не поеду в Черкасск, – угрюмо буркнул Степан.

Иван качнул головой.

– Нет, ехать надо, Стенька! Ты казак, не дите. С покорной башкой к нему явишься – сам пощадит. Вдвоем уломаем! – сказал Иван.

Серебряная луна в легкой дымке катилась над Тихим Доном, соловьи продолжали греметь в ветвях ивняка. Но Степан уже ничего не слышал: ему представлялся либо путь на Москву в цепях, либо глухая засека где‑нибудь на сибирской окраине, куда из Москвы посылают в службу провинившихся ратных людей…

 

Ратные трубы

 

На рассвете, собираясь с Иваном в Черкасск, Стенька хотел разбудить Аленку, но Иван отговорил его:

– У Корнилы в доме с Сергеем не потолкуешь ладом – все будет ему недосуг за работой. А тут, во станице, оставишь ее, он сюда за сестрой приедет – и вдоволь наговоритесь…

Они отправились в путь вдвоем.

Стенька гордился Иваном. Какая величавая, орлиная осанка у него! И бороду успел вырастить пышную и густую, будто уж сколько лет в атаманах. А шапку носит совсем особо, сдвинув на самые брови… Да слушает, что говорят, чуть прищурясь, будто легонько смеется над всеми. А сам говорит крепко, твердо, голос густой. Что сказал – то уж то! И душою прям, ни с кем не кривит. Кто неправ – хоть Корнила, – так прямо и режет!.. А на коне‑то каков!..

Дразня отвыкшего от езды Степана, Иван обгонял его на своем скакуне, перескакивал через камни, овражки, ямы, резвился, как сверстник Стеньки.

Степан почти позабыл о нависшей над ним грозе.

По пути приставали к ним атаманы из других верховых станиц, и тут Иван перестал казаться мальчишкой. Казаки говорили между собой о том, что по дороге проехал в Черкасск царский посланец. Они гадали: не затем ли их вызвал Корнила, чтобы выслушать царское слово, и что за новость привез дворянин от царя казакам?

К концу третьего дня, уже скопившись большой ватагой, подъехали атаманы и казаки к Черкасску. После переправы они проскакали мимо городского вала и шумно въехали в город, громко здороваясь на скаку с черкасскими казаками.

– Что молвит народ про московского гонца? Пошто прибыл? – спросил Иван знакомого пожилого казака, пристраивая к коновязи своего скакуна.

– На Москве, мол, проглянуло солнце, и ум у царя просветлел: слышно – зовет войною на польских панов.

– Гуляй, сабли! – радостно вскрикнул Стенька.

Иван взглянул на него и усмехнулся.

– А ты, Степан, в чернецы не годишься, – ласково сказал он. – Счастье тебе, богомолец святой: на войну пойдешь – все вины простятся.

У войсковой избы толпились казаки. Тысячи их сошлись сюда. Много съехалось из соседних станиц. Над площадью стоял гул голосов. Только и разговоров было что о войне.

Кланяясь во все стороны и переговариваясь на ходу со знакомцами, Иван вошел в войсковую, а Стенька остался на площади в толпе молодежи.

– Сабли точить, Стенько! – ликующе выкрикнул у крыльца есаульский Юрка из Зимовейской станицы, и голос его сорвался от радостного волнения. Он даже забыл поздороваться со Степаном, которого не видал больше года.

– Наточим! – степенно ответил Степан, опасаясь в наивной радости оказаться похожим на Юрку.

Но самого его заразила та же горячка, и едва он заметил на площади нового знакомца и сверстника – белобрысого Митяя Еремеева, как, забывшись, тут же воскликнул:

– Митяйка! Коней ковать!..

Говор, крики и споры на площади разом замолкли, когда на крыльцо вышел один из войсковых есаулов.

– Уняли б галдеж, атаманы, – сказал он, – тайному кругу сидеть не даете, в избе слова не слышно!

– А какого вы черта там тайно вершите! Али опять продаете боярам казацкий Дон?! – крикнул хмельной казак.

– Тю ты, пьяная дура! Там ратный совет! Помолчи! – одернули рядом стоявшие казаки.

– Ты только нам повести, Михайло, быть ли войне? – закричали с площади.

– Разом выйдет старшина и все повестит, – уклончиво пообещал есаул и ушел обратно в избу, сопровождаемый озорными криками молодежи и еще большим шумом.

Но атаманы и после этого немало погорячили казаков.

И вот, наконец, появилось из дверей войсковой избы торжественное шествие есаулов со знаками атаманской власти, за ними вышел Корнила, одетый в алый кармазинный кафтан с козырем, унизанным жемчугом. Из‑под распахнутого кафтана сверкал на нем боевой доспех – чеканенный серебром железный колонтарь[9]. Сбоку висела кривая старинная сабля.

– Давно бы так‑то, Корней! Долой панский кунтуш!

– На казака стал похож! – задорно закричали с разных сторон из толпы.

– Гляди, еще бороду отрастит и совсем православным будет!

Атаман шел через толпу казаков, как бы не слыша непочтительных выкриков и чинно беседуя с важно выступавшим царским посланцем – чернобородым с проседью дворянином, одетым в парчовый кафтан, из‑под которого тоже виднелась кольчуга. Ратный убор обоих вельмож явственно говорил о надвинувшихся военных событиях.

В толпе атаманов и есаулов из верховых и понизовых станиц Степан увидел также Ивана и тотчас, ревнивым взглядом сравнив его с прочими, решил, что Ивану под стать лишь один войсковой атаман – сам Корнила.

Атаман и царский посланец со всей войсковой старшиной поднялись на помост, а станичные атаманы и есаулы заняли место вокруг помоста.

Корнила первым снял шапку. За ним обнажили головы все и стали молиться. Потом атаман и старшина низко поклонились народу на все стороны и народ поклонился им.

Возле Стеньки в толпе стоял старый казак, дед Золотый. К нему подошел посыльный атаманский казак.

– Батька и вся старшина зовут тебя на помост! – закричал он глуховатому деду в ухо.

Старик двинулся с посыльным, проталкиваясь в толпе.

– Куды, дед? – окликнул его кто‑то из казаков.

Старик оглянулся и весело подмигнул:

– Седу бороду народу казать!

Между тем два есаула на бархатной подушке поднесли Корниле его атаманский брусь. Он принял его и трижды стукнул о край перильца, которым был огорожен помост.

– Быть кругу открыту! – объявил атаман.

Вся площадь утихла.

Стенька заметил позади атамана старых дедов Ничипора Беседу, Золотого, Перьяславца, Неделю.

«Батька тут был бы – и его бы поставили на помост со старшиной!» – подумал Степан, сожалея о том, что Разя не приехал с ними в Черкасск…

Корнила расправил усы и обвел толпу взглядом. Последние голоса и ропот утихли.

– Други, братцы мои, атаманы донские! Великое добро совершилось, – торжественно возвестил Корнила. – Запорожское войско с гетманом Богданом било челом великому государю всея России царю Алексею Михайловичу, молило принять их под царскую руку в великую нашу державу. И государь наш моления ихнего слушал, принять их изволил…

Корнила истово перекрестился широким крестом, и за ним закрестились все бывшие на помосте.

– Едина церковь Христова, един народ русский, един государь Алексей Михайлович, и нет и не будет той силы, которая государя великое слово порушит! – провозгласил атаман, как клятву, подняв к небу сжатую в кулак мощную руку. – И государь наш православный, братцы, за правду свой праведный меч обнажил против польского короля и шляхетства! – заключил Корнила.

– Раньше бы думали – не было б столько крови! – крикнул задористый голос в толпе.

Но возбужденный говор, охвативший толпу, заглушил его нарастающим гулом грозного народного вдохновения.

Атаман повернулся к старикам, стоявшим сзади него на помосте.

– Ссорились вы со мною, деды. Дед Перьяславец, и ты, дед Золотый, и ты, Ничипор, и ты, и ты. Был бы простым казаком, то пошел бы и я тогда в славный полк Тимофея Рази…

Услышав эти слова, Стенька с гордостью оглянулся по сторонам. Но никто не глядел на него.

– Помиримось, обнимемось теперь крепче, в святой ратный час! – в волненье заключил Корнила, широко открыв объятья.

Старые казаки один за другим подходили и обнимались с Корнилой. И при каждом объятье толпа казаков выражала веселыми криками свое одобрение.

– Кабы зубы были, куснул бы тебя Золотый, поколь целовался! – со смехом крикнул Корниле снизу какой‑то неугомонный шутник.

Но шутки такого рода уже не могли ни в ком найти отклика. В бороде старика Беседы, когда он обнялся с атаманом, на солнце блеснули слезы.

– Идите, старые атаманы! – обратился Корнила к дедам. – Несите сюда боевые наши знамена с ликом Христа, и с Мыколой‑угодником, и с Иваном‑воином, и со святым Егорием Победоносцем! Подымем и их всех в ратное дело за братьев, за землю и веру нашу, за правду!..

Грозный, воинственный клич казаков и сабельный лязг заглушили последние слова Корнилы. Звуки рожков, барабанов, дудок и труб раздались над площадью.

Сердце Стеньки билось и замирало восторгом. Он вместе со всеми кричал и, как другие, выхватив саблю из ножен, потрясал ею над головой. Не меньше чем десять тысяч клинков, как молнии, сверкали под солнцем над площадью… И, будто в ответ этому морю звуков и блеска, на церкви Ивана‑воина ударил тяжелый колокол, подхваченный радостным, точно пасхальным трезвоном, а со всех десяти городских башен, как небесный гром, сотрясая весь остров, загрохотали пушки…

Тогда распахнулись церковные двери, и священники в торжественном облачении вышли, неся зажженные свечи, иконы и хоругви. А на крыльцо войсковой избы деды уже выносили старые, прокопченные дымом битв и пробитые панскими пулями и татарскими стрелами казацкие войсковые знамена и косматые бунчуки…

 

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

«КАЗАЦКАЯ ЖИЗНЬ»

 

Соловьи в садах

 

Два года минуло с тех пор, как донские деды вынесли из войсковой избы казацкие знамена. Два года прошло, как станицы покинули Дон. У многих молодых за эти годы выросли бороды и усы, многие показали себя храбрыми воинами, многих взяла могила в чужой земле.

Степан был выбран есаулом головного дозора. Товарищи полюбили в нем удаль и боевую сметку, и сами дозорные казаки поставили его головой над собою.

Головной дозор первым встречался с противником. Чаще всего навстречу попадался такой же панский дозор, и, бесшумно расправившись с ним, Степан высылал лазутчиков высмотреть, от кого был дозор, сколько идет войска, пешее или конное. Нередко случалось, что панские силы обрушивались на Стенькиных казаков и приходилось вступать с ними в неравную драку, пока подойдут на помощь свои станицы. Стенькины товарищи прослыли среди войска первыми удальцами. Много их пало в боях, а те, кто пришел охотой на место убитых товарищей, были так же отважны, и Стенька гордился ими, как и они своим есаулом.

В этой войне русскому войску далась боевая удача, и оттого казаки дрались смелее и жарче. В частых схватках молодой есаул скоро узнал хитрости и повадки врага.

Жители Украины и Белоруссии, где проходили битвы, переходили на сторону русских, показывали дороги, помогали устраивать в удобных местах засады и радовались победам над жестокими польскими панами. С самого начала войны все стало уже клониться к победе России, но паны еще не просили пощады.

– Да что же он, чертов пан, о двух головах?! – досадовали казаки. – Колотим, колотим, а все ему мало!

Прогнав панов из Украины и Белоруссии, русские подошли уже к старым границам Речи Посполитой, как вдруг пришла весть, что шведское войско вторглось в Польшу с северной стороны и быстро пошло занимать польские прибалтийские города.

– Конец теперь окаянному панству! – заговорили казаки. – Шведский король в согласие с государем нашим пришел…

Казалось бы, русской рати оставалось одно: в союзе со шведами ударить, собрав все силы, покончить войну и разъехаться по домам. Но вместо того казакам, как и всему русскому


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: