В цветах колибри находит нектар

Некоторые обитатели полосы прибоя, хитоны, например, в борьбе за жизнь превращаются в нечто вроде липкого пластыря и с такой силой держатся за камень, что оторвать их можно только ножом или щипцами; другие прячутся в трещинах или углублениях наподобие сверлящей губки, третьи снуют по берегу, как крабы-грапсусы, четвертые укрываются в прочных известковых домиках — так поступают, как известно, улитки или брюхоногие моллюски, а морские анемоны, или актинии, пользуются в борьбе со стихией совершенно оригинальным средством — своей собственной гибкостью.

В разных местах на прибрежных скалах я нашел несколько видов морских анемон. Чаще всего встречались больышие пунцовые экземпляры, подобные тем, что я пересадил в угол своего бассейна, чтобы случайно их не раздавить, но попадались и морские анемоны поменьше, эти в великом множестве обитали на гребнях скал. Они были до того красивы, прозрачны и хрупки, что казались какими-то нереальными. Их цилиндрические тельца и щупальца окрашены в нежно-серый, мышиный цвет. Цвет как будто невидный, но он удивительно красив под золотистыми солнечными лучами, пронизывающими прозрачные ткани. У пунцовых, более крупных актиний чересчур роскошный, даже несколько кричащий вид, а прелесть этих мелких как раз и состоит в их монотонности.

Морские анемоны принадлежат к той группе живых существ, которые пользуются методом пассивного сопротивления, и при каждом всплеске воды их длинные, волокнистые щупальца начинают колыхаться взад- вперед, трепеща и свиваясь спиралями. У них весьма упругие тела, и в своем строении они достигли такого совершенства линий и форм, что никогда, ни на один миг их движения не теряют изящества. Про них можно сказать, что они являются воплощением самой изысканной грации.

Когда я впервые заинтересовался анемонами, стоял прилив, и они находились в воде. Через несколько часов я снова вернулся на это место. Вода спала на несколько футов, и беспомощные анемоны очутились на суше. На их месте я обнаружил только темные мясистые комочки размером не более чем в одну пятую прежних анемон. На ощупь они напоминали резину и казались довольно плотными. Мне просто не верилось, что прекрасные существа превратились за несколько часов в эти бесформенные комочки. Один из них я надрезал ножом, и из него потекла густая жидкость. Немного спустя я снова осмотрел их: они еще больше ссохлись под палящими лучами солнца, и жизнь, казалось, окончательно покинула их.

В четыре часа дня начался прилив, и они сразу же заиграли красками, такими же нежными и прекрасными, как и прежде. Это было чудесно: актинии, рожденные океаном, в течение шести часов кряду находились без воды, в страшной жаре, на палящем солнце, то есть в совершенно неподходящих для них условиях, и все-таки уцелели. Быть может, они совершенно лишены чувствительности и лишь благодаря этому выдерживают такие резкие колебания температуры и влажности? Для пробы я осторожно коснулся одной из них. Ротовое отверстие моментально закрылось, изящные щупальца втянулись и совершенно исчезли; актиния снова превратилась в бесформенный мясистый комок. Я решил понаблюдать за ней и залез в свой бассейн, на некоторое время оставив ее в покое. Актиния долго оставалась неподвижной, и я уже начал терять терпение, как вдруг заметил пульсацию и дрожь. «Головка» медленно распускалась, обнажая радиально расчерченную поверхность; актиния заметно посветлела, ее ткани расслабли и снова стали пропускать солнечный свет. Одно за другим показались тонкие щупальца. Я словно смотрел замедленный фильм, демонстрировавший процесс распускания цветка. Наконец ткани снова стали прозрачными, эластичными, и животное зашевелилось и закачалось в такт течению.

В этот момент мое внимание привлек маленький рачок: бешено работая клешнями, он пересекал бассейн, очевидно, желая добраться до какой-либо тихой гавани, прежде чем прожорливые рыбы заметят и проглотят его. Я повернулся, чтобы получше рассмотреть его, и моя тень пересекла ему путь. Он резко взял в сторону, и это погубило его: он угодил прямо в протянутые щупальца актинии, находившейся рядом с той, за которой я наблюдал. Мне пришлось стать свидетелем ужасной трагедии, — разумеется, в масштабах моего водоема. Рачок застыл на месте, словно оглушенный ударом миниатюрной молнии, как оно в сущности и было: в момент прикосновения щупальца актинии поразили рачка сотнями ядовитых стрекал, вызвавших у него полный паралич. Он лишь судорожно дернулся раз-другой и больше не шелохнулся, так и не узнав, что же, собственно говоря, с ним произошло. Длинные, мускулистые щупальца оплелись вокруг его беспомощного тельца, затем медленно завернулись внутрь, по направлению к расположенному в центре рту. Сквозь прозрачные ткани я видел, как со всех сторон к проглоченной пище стали поступать пищеварительные соки и под их действием скомканное тело жертвы начало медленно растворяться.

Самое замечательное в анемонах — это разнообразие способов размножения. Они могут разделиться надвое в горизонтальном или вертикальном направлении, и через некоторое время обе половинки станут парой близнецов.

В других случаях, не желая вести двойное существование, они могут, подобно цветам, на которые так похожи, пустить новые побеги от основных стволов. Однако свежий побег не способен начать вполне самостоятельное существование — он крепко сросся у самого основания с материнским стволом и стелется неподалеку от него. Отстаивая свои права на самостоятельность, этот побег цепляется за гальку и выпускает новенькие щупальца навстречу тому, что судьба или, вернее, прибой принесет ему в дар.

Однако анемоны не удовлетворяются этими способами размножения — у них в запасе есть еще один: они откладывают яйца, которые оплодотворяются по прихоти ветра и волн, или вынашивают их в собственном теле, пока они не станут развитыми эмбрионами. Это разнообразие способов размножения дает гарантию, что род анемон никогда не переведется на земле.

Жизнеспособность этих организмов неиссякаема, и я в этом убедился, когда однажды поднял со дна водоема большой камень и выбросил его на берег. Он тяжело покатился по небольшой группе анемон, образовавшей нечто вроде предместья рядом с главной их колонией. Предместье было почти целиком уничтожено, многие особи искалечены и раздавлены, щупальца вырваны, несколько анемон переломлены пополам. Я не сомневался, что маленькая колония погибла. Не тут-то было! Несколько дней спустя вместо оторванных щупальцев выросли новые, каждая половина искалеченного организма стала отдельным существом, приобретя вид нормального, целого анемона. Это их козырь в борьбе за существование. Пусть полностью исчерпаны все способы сопротивления бушующим вокруг стихиям; пусть волны разрывают их в клочья и размалывают о береговые утесы; пусть щупальца, которыми они, словно руками, добывают себе пищу, оторваны — надежда еще не потеряна, актиния еще живет. Начинает действовать какая-то таинственная сила, таящаяся в сложном механизме их клеток, и они восстанавливают свои ткани и продолжают жить как ни в чем не бывало.

 

Глава VII

РОЖДЕНИЕ ОСТРОВА

 

В тропических морях существует своеобразный обычай: моряк, выброшенный крушением на остров, совершает обход своих новых владений. Зачем? Вероятно, чтобы убедиться в том, что уже знает или о чем только подозревает: клочок земли, на который он попал, не что иное, как остров! Родоначальник такого обычая всем известен — это отважный и симпатичный джентльмен по имени Робинзон Крузо.

Я также потерпел настоящее крушение, стало быть, и мне полагается совершить это освященное обычаем путешествие, для которого, впрочем, у меня было и более разумное основание — прежде чем приступать к систематическому описанию фауны, следовало уточнить топографические и экологические особенности Инагуа. Еще сидя в лодке Дэксона, бегло оглядывая прибрежные заросли, я понял, что природные условия на Инагуа довольно разнообразны, а берега достаточно красивы и занимательны, чтобы возбудить любопытство, а оно — что ни говори — основной стимул большинства исследовательских работ.

Я был лично заинтересован в подобной экскурсии. Через хозяина маленького парусника, заходившего в Метьютаун, я узнал, что «Василиск», вернее, его остов, перебросило через рифы во время страшного шторма, разразившегося как раз в тот день, когда уезжал Колман. Затем судно было вынесено волками высоко на берег. Но и это еще не все: Дэксон вместе с другими местными жителями разбирал корпус по бревнышкам, охотясь за бронзовыми деталями и оцинкованными скрепами.

Не знаю почему, эти вести страшно меня взволновали. Инагуанцы имели, конечно, полное право завладеть остатками «Василиска», но я очень любил свое суденышко и поэтому почувствовал негодование. Если бы море разнесло его в щепы — это еще куда ни шло, но то, что Дэксоны рубят его топорами, казалось мне настоящим святотатством…

Какой счастливчик был Робинзон Крузо: забрался на холм— и все его царство как на ладони! Мне в этом смысле не повезло: береговая линия Инагуа изрезана мысами, а общее протяжение острова не меньше пятидесяти миль. Если не считать нескольких акров вокруг поселка, это такая же дикая и пустынная земля, какой она была в тот памятный октябрьский день четыреста лет назад, когда Колумб впервые увидел Багамские острова. Не странно ли, что именно та часть Нового Света, где впервые высадились европейцы, и поныне находится в запустении?

Мне предстояло пройти по крайней мере сто пятьдесят миль, не считая отклонений в сторону от основного маршрута, без которых я не мог выполнить свою задачу. Я предвидел, что путешествие будет нелегким: всю дорогу пешком, да еще по местности, где почти нет пресной воды, разве что кое-где во впадинах. Но последний раз дождь шел месяца два назад, в тот самый день, когда мы сели на мель у Шип-Кея.

В лучшем случае я мог захватить с собой три-четыре кварты воды, учитывая вес снаряжения, необходимого для того, чтобы хранить и обрабатывать собранные образцы. Даже тогда моя ноша грозила быть слишком тяжелой. Я старался не брать с собой вещей, без которых вполне можно обойтись. Палатка не нужна— дождем не пахнет, день за днем солнце жарит вовсю, и лишь изредка на небе промелькнет облачко. Зачем одеяло в этой тропической жаре? Ночи, правда, холодноватые, но если соорудить самый примитивный шалаш, можно отлично выспаться…

В легкий, очень удобный соломенный мешок местного производства я положил склянку с формалином, шприц и пакет марли, чтобы заворачивать образцы Я решил ограничиться сбором ящериц и других пресмыкающихся — именно с этими животными были связаны биологические проблемы, которыми мы первоначально намеревались заниматься. Кроме того, я взял кувшин с широким горлом, чтобы складывать в него всю свою добычу. В мешок поместился еще нож, небольшой кусок мыла и спички. Второй такой же мешок я набил дополна жестянками с мясными консервами. Мой выбор пал на говядину, потому что эти консервы питательнее других и не особенно тяжелы. Я решил восполнять запасы пищи охотой и взял малокалиберное — 22/410 — охотничье ружье, сняв ствол с ложа и прицепив его к поясу наподобие пистолета. Патроны с мелкой дробью предназначались для ящериц, с дробью покрупнее — для стрельбы по голубям, куликам-песочникам и прочей мелкой дичи. Из одежды я захватил с собою одну рубашку, пару носков, крепкие белые брюки и новые парусиновые тапочки.

На следующее утро перед самым рассветом, спугнув своего приятеля паука, который скрылся в трещине оконной рамы, я вышел из дому и запер за собою дверь. Было прохладно и дышалось легко. Пассат почти улегся и только чуть-чуть шелестел в траве. Солнце еще не взошло, и первые лучи бледного света на востоке медленно расползались по горизонту. Из темноты доносилось щебетание парочки мухоловок. Звезды побледнели, внизу на берегу, как всегда, шумел прибой. Все словно застыло в ожидании: это был тот таинственный момент, когда дневные звери и птицы еще не проснулись, а ночные уже укрылись в своих тайниках, и над землей на какой-то короткий миг нависла тишина. Освеженный крепким сном, очарованный прелестью этого безмолвного часа, я взвалил на плечо свои мешки и ступил на протоптанную мной среди кактусов тропинку, которая вела в поселок.

Поселок, казалось, вымер. Мои шаги гулко отдавались между двумя рядами разваливающихся домов. Лишь изредка, проходя мимо темного входа, я слышал приглушенный храп, и это было единственным свидетельством того, что здесь еще кто-то живет. Меня вновь охватила щемящая тоска, как в тот день, когда я впервые высадился на берег. В утреннем полумраке Метьютаун выглядел еще безотраднее, чем днем. Казалось весьма маловероятным, что он просуществует еще хотя бы десяток лет. Единственный промысел, имевшийся на острове — добыча морской соли из соляного озера за городом — совершенно зачах. Чаны забиваются илом и грязью. Примитивные деревянные ветряки, перегонявшие морскую воду в бассейны для выпаривания, разваливаются, гниют в небрежении. На берегу лежит огромная куча соли, ожидая парохода, который никогда не прибудет. Если «соль», как называют инагуанцы свой промысел, не возродится, поселок умрет.

Я пошел по дороге, ведущей к соляному озеру, и когда дошел до него, солнце уже показалось над горизонтом. На берегах озера — оно имеет около двух миль в длину — лежал толстый, фута в три-четыре слой белой пены, взбитой за ночь ветром и выброшенной на песок. Пузыри в этой массе не лопаются, сохраняя свою форму; она лежит слой за слоем, словно какой-то игривый великан залезает ночью в озерцо, как в ванну, и оставляет по берегам неслыханное количество мыльной пены. Когда я пробирался по этой пузырчатой массе, она налипала на одежду и, высыхая, образовала небольшие кристаллы. Попробовал их на вкус: они оказались солеными.

Свернув в сторону от озера, я нашел заросшую тропинку, ведущую к бухте Мен-ов-Уор. Эта бухта глубоко вдается в сушу, простираясь в восточном направлении. От напора волн она защищена великолепным коралловым рифом, с которым связано первое документально зафиксированное событие в жизни острова. Я имею в виду рапорт офицера британского флота, датированный 1800 годом. Он состоит из трех коротких пунктов и выдержан в строго официальном стиле: «Британский фрегат «Лоуенстофф» и восемь ямайских кораблей, сопровождавших его, были, к несчастью, выброшены на рифы и разбились… Команды погибли, пытаясь достичь берега… Тела унесены волнами…» В примечании содержится утешительная информация, что если кто-нибудь из моряков выберется на берег, то вряд ли может рассчитывать на гостеприимный прием, потому что «… все население острова состоит из одного беглого каторжника, осужденного за преднамеренное и бессмысленное убийство…» Так трагически начинается история острова Инагуа.

Тропа, по которой я шел, была еле заметна и непрерывно петляла между густыми зарослями колючей акации и низкорослого кустарника. В нескольких шагах от соленого озера сыпучий песок под ногами сменился гладким, как паркет, серым камнем. На его ровной поверхности были беспорядочно разбросаны плоские каменные плиты всевозможных размеров — от глубокой тарелки до неправильной формы глыб футов семи-восьми в окружности. Каменный чистый грунт казался пустым изнутри и гулко отзывался на каждый мой шаг, хотя на мне были мягкие парусиновые тапочки. Когда же случалось ступать на каменные плиты, они издавали настоящий звон с диапазоном в несколько октав в зависимости от толщины и величины плиты. Чистота этого металлического звука была поразительна. Звон разносился на добрых полмили, возвещая о моем приближении. Казалось, я шагаю по клавишам огромного рояля или клавикордов, вконец расстроенных и с протяжным звучанием, словно где-то засел невидимый музыкант и отчаянно жмет на педаль. Неожиданно сквозь заросли колючей акации до меня донеслась невероятная какофония. Звуки приближались, нарастали — небольшое стадо диких ослов пересекло мне дорогу и, топоча копытами, скрылось из виду. Их топот прозвучал как карнавальный звон каких-то сумасшедших цимбалистов.

Некоторые плиты издавали легкий звон, у других был глубокий тембр, напоминавший звучание органа под сводами собора. Я тут же подобрал несколько плит, чтобы проверить, нельзя ли сыграть на них какую-нибудь мелодию. Как угорелый бегая взад-вперед — ибо некоторые из плит были слишком велики, чтобы сдвинуть их с места и расположить поудобнее, — я умудрился отстукать палкой первые пять нот «То про тебя, моя страна». Но меня ждал провал с музыкальной фразой «Страна свободная моя». Музыка не ладилась. Новый инструмент весьма нуждался в настройке, но был не совсем безнадежен.

Почва тут имеет, очевидно, ноздреватую структуру, изобилует ячейками и пустотами, потому что пустотный резонанс наблюдается и в других частях острова. Инагуа, как и многие из Багамских островов, можно сравнить с гигантской каменной губкой. Местами море проникает глубоко под сушу. На это указывают «океанские глазки» — озера со светло-голубой, соленой морской водой, уровень которой колеблется в зависимости от приливов и отливов. Такие озера нередко встречаются на расстоянии десяти миль от берега. Они совсем не похожи на разбросанные по всему острову мелководные, застойные лужи с тускло-зеленой или красноватой жижей. Один из таких океанских глазков я нашел несколько дней спустя в четырех милях от побережья, в северной части острова. В диаметре он имел около шестидесяти футов и был полон той же самой прозрачно-синей водой, что омывает прибрежные рифы. Красные губки коркой облепили его берега, а в синей глубине я разглядел несколько актиний и белые пятнышки морского желудя.

Дна у этого озера нет. В прозрачной воде на сотню футов в глубину ясно различимы каменные стены берегов, потом синева сгущается и уходит в бесконечность. Где-то внизу, в темной бездне, должен существовать туннель, ведущий к океану. Чего бы я не дал за возможность исследовать эту твердыню! Куда он выходит — прямо к рифам, пролегая вдоль какой-нибудь подводной гряды, или на тысячи футов спускается вниз, в черные глубины океана? Какие фантастические существа живут под его мрачными сводами? Призрачно белые анемоны, навечно лишенные дневного света, или гигантские мурены вроде той, что обитала в пещере возле моего плавательного бассейна? Чтобы пройти по такому туннелю, требуется отчаянная смелость и водолазное снаряжение, которое — увы! — еще не разработано. Это была бы неслыханно рискованная вылазка в самые недра острова, которая могла бы окончиться чем угодно. Эра географических исследований и открытий еще далеко не завершена.

Солнце уже стояло высоко, пассат набрал свою обычную силу, но на полянах среди деревьев воздух был неподвижен. Температура неуклонно повышалась; с меня градом катил пот, рубашка прилипла к телу. Вскоре жара стала невыносимой. Даже ящерицы, которые обычно выбирают открытые места, чтобы погреться на солнце, запрятались под камни и терпеливо подстерегали неосторожных насекомых, кружившихся у них под носом. Голые скалы раскалились до такой степени, что обжигали ладонь. На такой камушек не сядешь отдохнуть. Становилось жарко, как в кочегарке. Во рту у меня пересохло. Я заметил небольшую впадину в камне, где лужицей стояла вода, и попробовал ее на вкус. Как и пена на берегу озера, она оказалась соленой. Пройдя с милю, я отведал воды из другой такой же лужицы: то же самое… Тогда я смочил губы водой из фляги, экономя каждую каплю: впереди еще долгий путь…

Вся земля здесь насыщена солью. Даже корни деревьев, растущих из трещин в камне, покрыты коркой соляных кристаллов. Поразительно, каким образом деревья вообще здесь выживают. Вернейший способ погубить растение и надолго обесплодить почву — это полить ее насыщенным раствором соли. Почему же эти деревья благоденствуют? Я сорвал толстый, мясистый лист и пожевал его. В нем скопилось много влаги, очень неприятной на вкус, но отнюдь не соленой. Растения на солончаковой почве каким-то образом фильтруют воду, удаляя из нее соль. Почвы на Инагуа солончаковые, за исключением небольших островков красновато-коричневой земли, залегающей обычно во впадинах и являющейся продуктом распада опавших листьев. Деревья, растущие в таких впадинах, отличаются от своих солончаковых собратьев чуть более яркой зеленью, но все же и у них листва тусклая и бледная. Для тропического острова Инагуа удивительно монотонен. На Гаити или на Кубе, расположенных всего лишь в одном две пути, буйная и яркая растительность, а на Инагуа преобладают серые, серебристо-белые и бледно-зеленые тона. Ярко окрашены здесь только цветы.

Я с облегчением вздохнул: заросли начали редеть, повеяло ветерком. Ветер освежил меня и снял чувство усталости, уже начавшее овладевать мною. Звенящих камней становилось все меньше, на земле появился тонкий слой белесоватого ила, влажного и скользкого. Местность, по которой я шел, вероятно, лишь на какую-то долю дюйма находилась выше уровня моря, и вода, лишенная стока, застаивалась на земле. Кристаллы соли стали попадаться мне на каждом шагу. Деревья тут были невысокие, совсем чахлые. Лишь один их вид, напоминавший нашу северную осину, рос более или менее сносно, достигая около двенадцати футов в высоту, но даже и эти деревья встречались редко, листья у них были серебристые, с едва заметными признаками хлорофилла. Они казались полированными и отсвечивали металлом, колеблясь на ветру.

Я обошел последнюю купу, и в лицо мне ударил порыв ветра. Пейзаж внезапно опустел. Нигде ни малейшего признака жизни, никакой растительности, кроме редких полосок желтой травы, растущей между лужами стоячей воды. Перед купой деревьев, из-под которых я только что вышел, возвышалось с полдесятка стройных пальм, отважно выдерживавших напор стихий, а дальше на много миль расстилалась плоская пустынная равнина, над которой ходили волны раскаленного воздуха. Далеко на горизонте бронзовым блеском сверкала на солнце водная гладь — очевидно, это и было большое озеро, которое, как мне сообщили местные жители, занимало всю центральную часть острова.

Ветер со свистом проносился по равнине, и это явилось неожиданностью после неподвижной и жаркой атмосферы зарослей. Он нес с собою прохладу. Подавшись вперед, чтобы уравновесить его напор, я двинулся по вьющейся тропинке на северо-восток. К полудню дошел до середины равнины и, отыскав сухое местечко, присел отдохнуть и перекусить. Мясные консервы не утолили жажды, и пришлось снова отпить глоток из фляги. Во время привала я взял пробу почвы и исследовал ее. Она целиком состояла из веществ органического происхождения, в нее не затесалось ни единой песчинки. Весь почвенный слой был толщиной не более одного-двух дюймов, ниже шло твердое каменное ложе. В этом тонком слое почвы содержалось неисчислимое множество осколков спиральных раковин крошечных улиток церитеумов размером в какую-нибудь четверть дюйма. Почва складывалась из останков моллюсков и их испражнений, представлявших продукт переработки огромного количества микроскопических водорослей. Нельзя себе даже представить, сколько сотен лет и сколько биллионов живых существ понадобилось для того, чтобы создать эту тоненькую пленку земли. Ведь почва эта постоянно распылялась и уносилась ветром или смывалась дождями обратно в океан.

В создание дюймового слоя почвы внесли свой вклад и другие организмы, но очень немногие. Я обнаружил несколько обрывков перьев, раздробленные панцири сухопутных крабов и пучки с трудом растущих трав. Думаю, что эти травы появились здесь сравнительно недавно, потому что их очень мало и они разбросаны отдельными островками, расположенными на большом расстоянии друг от друга. Возле каждого такого островка всегда попадаются кучки бледно-желтого песка; его вынесли на поверхность из трещин в скалистой породе крупные желтые сухопутные крабы с невероятно огромными клешнями. Сами крабы сидели сейчас в своих норах, но о том, что они здесь водятся, свидетельствовало множество пустых отбеленных жарким тропическим солнцем панцирей, разбросанных по всей равнине.

Еще недавно я очень обрадовался, когда вышел из зарослей в открытую саванну, но, походив по ней два часа, был столь же рад ее покинуть. Во-первых, мне не давал покоя ветер; во-вторых, она нагоняла тоску своим безотрадно пустынным видом. Должно быть, так выглядел мир ранним утром на пятый день творения. Тогда были уже созданы земля и небо, и травы, созданные на третий и на четвертый день, колыхались на ветру, но из живых тварей в ранние утренние часы пятого дня были придуманы только крабы и моллюски. Остальные появились позже.

Тропинка круто повернула к побережью, и не успел я достичь форпостов растительности, как снова увидел живые существа. Ночная цапля — кваква — в глубокой задумчивости стояла над янтарными водами пруда. Вероятно, она размышляла о пескарях, съеденных вчера за ужином, или о чем-нибудь еще. Заметив меня, она улетела. В ветвях колючей акации звенели капризные трели мухоловок, подобные тем, какие я слышал на рассвете. Эти мухоловки, или «дурочки», как их называют местные жители, очень милые птицы. С утра до вечера они только и делают, что поют. Перепархивая с ветки на ветку, они долго провожали меня.

Вскоре донеслись знакомые звуки — снова прибой. Каменистый грунт сменился светлым сыпучим песком. Пройдя между деревьями, я попал прямо на берег. Это была бухта Мен-ов-Уор, где погибло столько моряков.

Сейчас море было спокойно, ничем не напоминало о разыгравшейся здесь трагедии. Неподалеку от берега шесть пеликанов охотились за рыбой. Едва виднелись рифы. Вдоль берега на несколько миль тянулся ряд стройных кокосовых пальм. Здесь пейзаж был несравненно красочнее, чем в тех частях острова, где мне до сих пор приходилось бывать.

Под пальмами, вытянувшись в ряд, белели небольшие домики. Как и в Метьютауне, они наполовину разрушились. Лишь на немногих уцелели крыши. Я медленно проходил мимо них. Это были простенькие постройки из коралла, вроде моей лачуги. Вероятно, здесь жило когда-то несколько сот человек. Они успели даже выстроить церковь, которая тоже пустовала. Казалось, как бы ни старались люди обосноваться на Инагуа, все их попытки обречены на неудачу. Тут я заметил легкий дымок, кольцами поднимавшийся вверх, и зашагал по направлению к нему. Взобравшись на откос, я вышел к двум крошечным, но вполне еще крепким домикам. Возле одного из них стоял человек. Он повернулся в мою сторону и приветливо кивнул. Это был старик с длинной, во всю грудь, бородой. Из-под нависших бровей на меня смотрели выцветшие голубые глаза. «Сколько ему лет? — подумал я. — Семьдесят пять, восемьдесят?..» Хоть он и горбился под тяжестью лет, но был вполне крепок. Копну его седых, но еще густых волос прикрывала видавшая виды соломенная шляпа. Рваные штаны и рубаха болтались на нем, как на вешалке. Картину довершали босые мозолистые ноги.

Я проговорил со стариком весь остаток дня. За ужином, состоявшим из рыбного супа, сушеной кукурузы и моллюсков, он рассказал мне свою историю: приехал сюда юношей с одного из островов, расположенных севернее, по происхождению он англичанин, его родители переселились на Багамские острова незадолго до его рождения; с несколькими предприимчивыми товарищами он обосновался в бухте Мен-ов-Уор и с тех пор здесь живет. У него есть дети, одни покинули остров, другие живут в Метьютауне. По его описанию я догадался, что видел одну из его дочерей в поселке. Она замужем за мулатом.

Соседи один за другим семьями покидали бухту Мен-ов-Уор, и старик остался в полном одиночестве. Но его век уже прожит, и он рассудил, что уезжать не имеет смысла. Море и прибрежная роща снабжают его всем необходимым — пальмовыми листьями для крыши, рыбой и моллюсками на обед. На поляне он выращивает кукурузу. Запросы у него небольшие — ему хватает.

Со своей стороны, я объяснил, какой случай привел меня на Инагуа, как мы потерпели кораблекрушение и почему я брожу по острову. Он необычайно оживился, когда я описал ему «Василиск», подошел к старому буфету, порылся в куче бумаг и вытащил потускневшую фотографию. Я взглянул и ахнул: это был «Спрей»! Оказалось, что капитан Слокам в одно из своих знаменитых путешествий побывал на Инагуа и прочел лекцию в разрушенной теперь церкви. На память он подарил фотографию своего судна.

Утром я долил флягу дождевой водой, собранной в бочонке под водосточным желобом, съел несколько моллюсков и снова направился в заросли. Мне не приходилось рассчитывать на возобновление запаса воды до самого поселка у лагуны Кристоф. Правда, старик объяснил мне, как находить впадины, где скопляется дождевая вода. Но найду ли я их? Сомнительно, да и сам старик не бывал в тех местах уже добрых двадцать лет.

В тот день я проделал путь в двадцать миль, все время идя зигзагами между берегом и голыми равнинами, окружающими внутреннее озеро. По дороге я подстрелил несколько ящериц, впрыснул им формалин и, обернув в марлю, уложил в кувшин. Каждый экземпляр я снабдил этикеткой с указанием, где он пойман. Под вечер, когда тени уже удлинились, я снова вышел к берегу, изнемогая от усталости. Моя одежда была перепачкана, сам я обливался липким потом, ноги и руки были в кровь исцарапаны колючками. Как ни старался я экономить воду — половины фляжки как не бывало. Еще один день — и я останусь без воды.

Стояла адская жара. Я уселся на песчаной отмели и открыл банку консервов. Они исчезли в один миг, но я не утолил голода и вполне мог проглотить вторую, однако воздержался: мои запасы были не слишком обильны. Дня через три консервы кончатся, и мое пропитание будет всецело зависеть от охотничьей удачи. Отдохнув, я разделся и искупался в море. Солнце уже село, всходила луна.

Спал я на голой земле, и мне снилось, что целые полчища крабов выходят из моря и окружают меня. Во сне я слышал, как стучат о камни их панцири. Они угрожающе вздымали клешни и подползали все ближе. Я уже различал их фасеточные глаза[27] на длинных стержнях: они в упор разглядывали меня. Крабы были желтые и двигались по насыпям из морских раковин. То были длинные спиралеобразные раковины, похожие на раковины церитеумов. Да это и есть церитеумы! Но что за чудо — раковин становится все больше, они массами громоздятся друг на друга, неизвестно откуда появляются новые сотни, новые тысячи… Даже крабам трудно справляться с ними, но они упорно подходят все ближе, расталкивая их своими желтыми клешнями. Внезапно полчища исчезают, расплывшись в коричневую, слизистую массу. Эта слизь стекает по клешням, а потом затвердевает коркой в дюйм толщиной. Крабы вот-вот меня схватят — но тут земля стала невыносимо жечь, а душный воздух тяжело сдавил мне грудь.

Я проснулся весь мокрый от испарины. Я лежал, уткнувшись носом в собственную руку, согнутую в локте. За шиворот мне набился песок. С неба светила почти полная луна, и в ее свете было видно с десяток раков-отшельников, копошившихся в траве. Их-то я и слышал сквозь сон. Остаток ночи я спал урывками, то просыпаясь, то опять впадая в дрему, и проснулся от солнца, бившего мне прямо в лицо. Чувствуя себя вялым, снова искупался в море. Прохладная, чистая вода вернула мне бодрость, я вскинул на плечо свои соломенные мешки и полез вверх по откосу.

К полудню я вышел к лагуне, расположенной против Шип-Кея. Расстояние от берега до островка Шип-Кей около полумили. Их разделяет неглубокий, изумрудно-зеленый пролив. Полагая, что на островке водятся разновидности ящериц, которых нет на Инагуа, я решил добраться до него вброд, преодолевая глубокие места вплавь. На взгляд я определил, что глубина пролива почти на всем его протяжении едва ли мне по грудь, и лишь в узкой полосе в одну восьмую милю шириной она будет выше моей головы. Был отлив, вода стояла низко, но еще час — и через пролив не переберешься. Быстро раздевшись, я положил штаны и рубашку проветриваться на камнях, зарядил ружье мелкой дробью и, чтобы не замочить, привязал его к шляпе наплечным ремнем от соломенных мешков, а несколько запасных патронов запрятал за подкладку шляпы.

Первую половину пути идти было легко; вода была такая прозрачная, что ясно виднелось дно, устланное мелкозернистым песком. Передо мной уже вырисовывался длинный ряд кокосовых пальм на берегу острова; центральная его часть была приподнята и покрыта растительностью. Пролив оказался шире, чем я предполагал. Осторожно попробовал достать ногами дно: слишком глубоко. К тому же тут было сильное течение; оно неслось на запад, к коралловому рифу на дальнем конце островка. Держа голову над водой, я брассом поплыл по направлению к пальмам. На самой середине пролива дно поднялось — не погружаясь с головой, можно было прощупать его пальцами ноги. Вот и желанная передышка — балансируя на носках, как танцор хотя и подводного, но все же классического балета, я двинулся вперед. Мне все время приходилось бороться с течением, иначе бы меня снесло к коралловому рифу.

Мель кончилась, и я уже думал снова пуститься вплавь, как вдруг неожиданный шум слева привлек мое внимание. Громкий всплеск — и над водой показался большой черный хвостовой плавник. Мгновение спустя поверхность воды взрезал темный спинной плавник. Акула! У меня сердце замерло от страха. Акула, вероятно, просто играла на мелководье, охотясь за рыбешками и моллюсками, не видя человека. Я оглянулся и на глаз прикинул расстояние. Ближе всего до острова. Пролив кончался в пятидесяти ярдах от отмели, на которой я стоял, затем еще несколько ярдов — и глубина воды будет не более фута. Если добраться туда — я спасен.

Со всей осторожностью я снова пустился вплавь по проливу, не решаясь плыть кролем, чтобы шумом не выдать своего присутствия. Краешком глаза я видел, как плавник то поднимается, то исчезает под водяной рябью. Вдруг кровь застыла в моих жилах: акула направлялась прямо на меня. Волосы стали дыбом, и я уже был готов подумать, что пропал. Футов за пятьдесят она резко повернула и зашла сзади, со стороны отмели, находившейся посредине пролива, и вскоре снова стала приближаться, заходя справа. Я отчаянно работал руками, каждую минуту ожидая нападения. Но этого не произошло. Акула принялась неторопливо описывать в воде широкие круги, футов тридцати в диаметре. Один только раз ей вздумалось двинуться в мою сторону, и я уже сорвал с головы ружье и сунул его стволом в воду. Убить акулу я не мог, но надеялся спугнуть ее шумом выстрела. Рыба, насколько можно было судить, была огромная, не меньше девяти футов в длину. Когда она снова зашла мне за спину, я повернулся, чтобы не терять ее из виду. К счастью, она держалась около самой поверхности, и можно было проследить за каждым ее движением.

Течение между тем становилось все быстрее — меня сносило к коралловому рифу. Еще сотня ярдов — и мелководья уже не достигнешь. Плюнув на всякую осторожность, я лег на бок и поплыл что было мочи. Впрочем, стараясь делать как можно меньше шума, чтобы не выдать акуле своего страха. Круги, которые она описывала, сужались. Когда она переворачивалась, было видно белое пятно ее брюха. Я испытывал и страх, и усталость — как-никак накануне прошел не менее двадцати пяти миль. Акула застыла на месте. Думая, что она готовится к нападению, я опять схватил в руки ружье, которое до сих пор держал в зубах, и нырнул под воду. Соленая вода разъедала глаза, но это не мешало мне видеть все вокруг. Футах в десяти-пятнадцати от меня акула сделала свой очередной заплыв по кругу, затем круто повернув, зашла мне за спину. Одним рывком я выплыл на поверхность и, отчаянно, из последних сил работая руками, наконец достиг уреза воды.

Под ногами песчаное дно, отлого поднимающееся вверх. Я со всех ног бросился к берегу, падая и поднимая целые фонтаны брызг, а оказавшись на берегу, без сил свалился на песок, задыхаясь и дрожа всем телом.

До этого случая мне никогда не приходилось сталкиваться с акулами. Сейчас же, имея за плечами семилетний опыт подводного плавания в водолазном снаряжении, могу уверенно сказать, что бояться было нечего.

Вспоминая анатомические особенности того экземпляра, что плавал вокруг меня у Шип-Кея, я прихожу к выводу, что это была так называемая песчаная акула[28] — совершенно безвредная разновидность акул. Она не нападает ни на одно существо крупнее моллюсков и ракообразных, которыми питается. Ее внимание ко мне объяснялось, вероятно, простым любопытством, и ничем больше. Будь у нее хоть малейшее желание напасть на меня, что помешало бы ей осуществить его? Я был всецело в ее власти.

Как и следовало ожидать, ящерицы на Шип-Кее ничем не отличались от своих собратьев на Инагуа, и при классификации особого упоминания не заслуживают. Все они принадлежат к роду анолис,[29] известному своей чудесной расцветкой: от бледно-серого с лиловатым оттенком до густого шоколадно-коричневого. Они обладают удивительной способностью быстро менять окраску, так сказать по своей прихоти заливаются желтым, красным или серо-зеленым румянцем. Вытряхнув воду из ствола и просушив ружье на солнце, я настрелял целую коллекцию этих ящериц. Моя шляпа, в подкладке которой хранился запас патронов, по какой-то невероятной случайности уцелела, и я был вполне обеспечен боеприпасами. В противном случае я так и остался бы без образцов ящериц с острова Шип-Кей. Сам я представлял довольно странное зрелище, и никто не принял бы меня за герпетолога, когда я разгуливал нагишом, в одной шляпе, бившей меня мокрыми полями по ушам,

Шип-Кей — на редкость удивительный уголок земли. Он был занят двумя видами деревьев, несколькими видами мелких кустарников, тремя разновидностями крабов, множеством разных моллюсков, одним родом ящериц и одним представителем млекопитающих — мной самим. Вот и все население Шип-Кея, если не считать маленькой зеленой цапли, которая, увидев меня, издала пронзительный крик и тотчас улетела, да целой тучи кровопийц-москитов и южноамериканских песчаных блошек. Деревья, несомненно, самые замечательные обитатели Шип-Кея. Их всего тринадцать, причем двенадцать из них — кокосовые пальмы, растущие на берегу небольшой бухты в самой середине островка. Всю остальную площадь занимает тринадцатое дерево — великолепный представитель своего вида. Вполне возможно, первоначально здесь было несколько деревьев, но они срослись и образовали сложное переплетение из нескольких сот отдельных, но взаимосвязанных стволов и не менее трех или четырех тысяч выходящих из земли корней, поддерживавших эти стволы. Они образовали приподнятую площадку, которой не достигала соленая океанская вода. Корни переплелись в невообразимом клубке. Ветви, извиваясь, прокладывали себе путь вверх, несметное число раз сращиваясь и оплетая друг друга — и все это непроницаемое переплетение ветвей, стволов и корней венчал шатер темно-зеленой листвы. Лишь кое-где лучи солнца прорывались сквозь этот экран, и когда я вступил в огромную растительную западню, мне показалось, будто я попал в сырую и мрачную пещеру. Вся она была наполнена низким гудением тучи кружащихся насекомых. Москиты облепили мое голое тело, и каждый деловито вонзил в него свой зонд. Как ошпаренный выскочил я наружу и принялся стряхивать с себя этих кровопийц. Затем обошел вокруг чудовищного дерева. Оно занимает по крайней мере пол-акра. В Кингстоне, на Ямайке, растет знаменитый баньян, способный заполнить собою небольшую городскую площадь. Но он и в подметки не годится моему мангровому дереву — это было именно мангровое дерево. Оно целиком проглотит кингстонского великана и вместит в своих дебрях еще одного такого же.

Мангровое дерево — центр и средоточие всей жизни на Шип-Кее. Древесные ящерицы анолис нашли себе пристанище на его ветвях. Лиственный покров защищает их от пассатов, сметающих все на своем пути, и дает приют москитам и другим насекомым, которые питаются кровью ящериц. Даже сухопутные крабы, желтые и красные, всецело зависят от мангрового дерева: роясь в мусоре и гнили, которая скапливается на земле, они выискивают в опавшей листве микроскопические крошки себе на прокорм.

Самая жизнь на Шип-Кее существует благодаря мангровому дереву; более того, мангровое дерево — основа и фундамент всего островка. Не будь этого древесного гиганта, Шип-Кей так и остался бы простой песчаной отмелью, вечно меняющей свои очертания по воле ветров и течений. Только под этим зеленым шатром известковый песок, прочно удерживаемый переплетающимися корнями, стал известняком.

Шип-Кей возник над бушующим прибоем благодаря тому, что в этом месте барьерного рифа кораллы плотно переплелись между собой и затруднили свободный ток воды. Риф начало заносить песком. С течением времени слой песка рос вверх, заполняя все пустоты между ветвями коралла, и наконец вышел на поверхность. У поверхности волны и течение размывают сыпучий песок, расшвыривают его во все стороны, укладывают кучами и снова размывают; мель меняла очертания с каждым приливом и отливом. Я добрался до крайней оконечности островка и увидел, что там идет именно этот процесс. Вся в пенистых бурунах, дуга кораллового рифа изгибается до крайней точки островка, оканчиваясь большой грудой белого песка. Набегающие с океана волны вскипают здесь воронками и взбалтывают наносы в молочную массу, которая перекатывается взад-вперед с каждым приливом и отливом.

Я вернулся к бухте и сел на песок — мне хотелось отдохнуть, прежде чем плыть обратно. И здесь я воочию увидел, как протекает вторая фаза становления острова. Вода недавно достигла самого низкого уровня и сейчас начала прибывать. Медленно, дюйм за дюймом она покрывала песчаный откос, мелкая зыбь легко плескалась о берег. На зыби качался продолговатый обломок красноватого дерева длиной около фута. Нижний его конец напоминал по форме заостренный дротик, верхний был причудливо увит засыхающими древесными волокнами. Это был отросток мангрового дерева, принесенный волнами откуда-то с Инагуа.

Мангровые деревья растут там, где почвенный покров неустойчив: в болотной трясине или в полосе прилива и отлива, подверженной действию сильных течений. Если бы семена мангровых деревьев ничем не отличались от семян других растений, их бы немедленно смывало соленой водой либо засыпало песком. Однако природа снабдила мангровые деревья особым способом размножения и сделало семя способным закрепляться в самой зыбкой почве. Маточное дерево не разбрасывает вокруг себя зрелые семена и не обрекает их на гибель в воде или под слоем песка, а хранит семя, пока оно не прорастет и не выпустит длинного крепкого отростка, свисающего с ветки к земле. Копьеобразный отросток достигает земли, пускает корни и начинает самостоятельную жизнь, оторвавшись от породившего его дерева. Но может случиться иначе: волокна, удерживающие семечко на ветви, внезапно обрываются, оно дротиком падает вниз и зарывается в мягкую почву. Отросток благодаря собственной тяжести погружается все глубже, цепляется корешками за землю и прочно утверждается в ней.

Отростку-корешку, приплывшему по волнам, почему-то не повезло. Должно быть, он упал набок, зацепившись за ветку и отклонившись от вертикального направления, и был подхвачен отливом; возможно также, что он упал на раковину или прикрытое слоем грязи бревно и не смог закрепиться в почве. Много ли у него шансов на то, чтобы выжить? Сомнительно… Однако тут же, в нескольких шагах, я заметил другой отросток, наполовину засыпанный песком. У этого на самой верхушке уже пробились два темно-зеленых копьевидных листочка. Его длинные волокнистые корни уже прочно закрепились в песке, обвившись вокруг давно погибшей раковины.

Именно таким образом привилось и большое мангровое дерево в центре островка. На ранних стадиях своего развития оно должно было выдержать ужасающую борьбу, настоящую битву с солеными брызгами, липкой пеной, волнами и наносами. Оно выдержало. Из одного корешка стало два, затем четыре, и в конце концов их число дошло до сотни, до тысячи. Раскрывающиеся листья поглощали солнечные лучи и благодаря чудодейственным свойствам хлорофилла перерабатывали их энергию в ткани ствола, ветвей и семян.

С веток спускались новые корешки. Они пронзали песок и пускали побеги, которые в свою очередь обрастали листвой, цвели и давали семена, которые тоже падали на землю и пускали побеги, сливаясь в единое целое со своими родителями.

Подобным же образом прибыли на Шип-Кей и кокосовые пальмы: волны выбросили их на берег в виде спелых орехов. Появились они здесь значительно позже мангрового дерева и благодаря какой-то особенности в строении берега расположились правильным рядом вне зоны приливов и отливов.

В приливо-отливной полосе среди всякой всячины, прибитой волнами, часто попадались высохшие скорлупки кокосовых орехов. Они не могли быть здешнего происхождения; к тому времени, когда кокосовые пальмы на островке выросли и дали плоды, отмель значительно увеличилась и первопришельцы отодвинулись на несколько ярдов от кромки воды.

Эти кокосовые скорлупки помогают понять, каким образом на островке появились ящерицы. Они едва ли могли приплыть сюда на отростке мангрового дерева, потому что моментально окоченели бы и свалились в воду.

Но, отправляясь в скорлупе кокосового ореха, ящерица имеет немало шансов на благополучный исход путешествия: эти суденышки обладают хорошими мореходными качествами. При спокойной погоде и нормальном отливе одна, а то и две ящерицы отлично могли бы проплыть в такой скорлупе полмили, которые отделяют Шип-Кей от Инагуа. Впрочем, можно предположить и другое: бурей могло вырвать с корнем и выбросить в море целый куст, приютивший на своих ветвях семейство древесных ящериц анолис. Это кажется даже более правдоподобным: ведь до сих пор ни одно из многочисленных существ, проводящих свою жизнь не на деревьях, а на земле, еще не переселилось на Шип-Кей.

Пока что из живых организмов и растений, обитающих на суше, здесь обосновались только крылатые насекомые, ящерицы, несколько видов кустарника и два вида деревьев. Крабы и моллюски в счет не идут. Хотя они и живут на суше, они, строго говоря, морские животные, поскольку вынуждены время от времени возвращаться в океан, чтобы класть яйца или увлажнять жабры.

Не знаю, сколько понадобилось лет, чтобы Шип-Кей достиг такой степени заселенности. Ведь сам остров, судя по всему, существует не больше одного или двух веков. Из всех карт, которые мне известны, самая старинная относится к 1860 году, и он на ней отмечен, но не назван. Если предположить, что он существует сто лет, тогда можно сказать, что каждые двадцать пять лет на островке появлялся новый вид растения или животного. Цифра эта, вероятно, весьма завышена, но все же и в таком случае за тысячелетие сюда прибудут только сорок новоселов, причем одна их половина будет принадлежать к животному, другая — к растительному миру.

Вот почему я был совершенно счастлив, обнаружив, что завез на островок двух новоселов: животное и растение. Ведь это норма, отпущенная на полстолетия! Произошло все таким образом. Когда я доставал из-под ленты моей шляпы запасные патроны, к моему удивлению, из-под мокрой материи показалась жалкого вида паучиха. Она выглядела замученной и насквозь промокшей, но все же довольно бодро передвигалась на своих восьми ногах. На теле у нее я заметил круглый мешочек с несколькими десятками крошечных яиц. Я бережно посадил паучиху на пальмовые волокна в тень опавшего пальмового листа. Несколько секунд она сидела неподвижно, затем исчезла в расщелине вместе со своими яйцами. Я уверен, что от нее на острове выведется новая порода пауков.

Но я был далеко не так спокоен за шестого островитянина, которого даже не знаю, как зовут. В надежде найти еще одного паука — нужен же моей самочке друг! — я вывернул наизнанку всю ленту. Восьминогих больше не оказалось, зато в складке фетра я нашел маленькое зернышко очень своеобразной формы. Оно походило на наконечник копья, только самый кончик у него был перекручен и изогнут наподобие лиры. Вдоль зернышка проходила глубокая бороздка. Несколько недель спустя я исследовал на острове множество семян различных трав, надеясь найти такое же, но ни одно даже отдаленно не напоминало его. Это семя могло попасть за ленту шляпы, когда я спал; не менее вероятно и то, что око совершило со мной весь путь из Северной Америки — шляпа у меня очень старая. Под одной из пальм я наскреб в кучку немного земли и посадил свое зернышко, обозначил место посадки кольцом из ракушек. Конечно, шансов, что зерно прорастет, было очень мало. Лет десять спустя, вернувшись на Шип-Кей по совершенно другому поводу, я вспомнил про зернышко, но все поиски оказались тщетными — колечко из раковин исчезло, погибла и сама пальма; она лежала теперь на земле, быстро превращаясь в составную часть почвы.

Размышляя о возможной судьбе зернышка, я вдруг увидел летевшую по ветру бабочку и уже решил было, что к населению островка прибавится еще один житель. Но насекомое даже не попыталось достичь острова — оно миновало барьерный риф, а затем его ветром унесло в открытое море. Это напомнило мне об одном загадочном явлении, которое я наблюдал в конце сентября 1927 года на побережье между Льюисом и Рихобот-Бич в Делавэре. На прогретом песке пляжа сидела масса бабочек тиерис с оранжево-желтыми крыльями, обведенными черной каймой. Подул легкий западный ветер, и все бабочки как одна поднялись и, вытянувшись в неровную, прерывистую линию, улетели в темнеющую даль Атлантического океана — навстречу собственной гибели. Хрупкие и нежные, одна за другой они падали на воду, беспомощно били крыльями, затем некоторое время спокойно плыли по волнам и наконец, отяжелев от воды, погружались в холодные зеленые глубины. Их были тысячи и тысячи. Сообщали, что единичные экземпляры этих бабочек достигли Бермудских островов, где их видели от случая к случаю и откуда они исчезали так же таинственно, как и появлялись. Подобное же явление наблюдалось на северном побережье Южной Америки с бабочками, принадлежащими к тому же семейству, что и бабочки тиерис. Целыми тучами вылетели они в Карибское море, откуда для них нет возврата. Такое же безумие таинственным образом охватывает порою мигрирующих норвежских леммингов:[30] целыми полчищами бросаются они со скал в фиорды и тонут сотнями — психоз, по всей видимости, вызываемый эпидемическими болезнями.

Так или иначе, повинуясь какому-то импульсу, бабочки вдруг собираются массами на берегу и с попутным ветром улетают на верную гибель в открытый океан, а лемминги отправляются в свои далекие миграции.

Образование острова — долгий и сложный процесс. Представим себе, что я перепахал свой огород, выкорчевал всю растительность, сжег остатки и снова перепахал его. В результате как будто получился участок земли, лишенный всякой жизни, полоска желтовато-коричневой почвы. Но если я сложу руки, эта полоска в какие-нибудь две-три недели превратится в зеленый ковер из сорняков, подорожника, маргариток, вьюнков, белены, флоксов, фиалок, дикорастущих трав, вьющихся лоз, древесных побегов, кустов смородины и куманики. На шести акрах моей фермы в Мэриленде, где имеется и лес, и запаханная земля, сырая и сухая почва, вероятно, больше различных видов животных и растений, чем на острове Инагуа, хотя общая их масса меньше.

Образование флоры и фауны на острове среди океана — это долгая цепь дерзаний и ошибок природы. Из десятков живых существ, принесенных на остров ветром или водой или прибывших на телах других животных и птиц, выживают лишь единицы. Один только шторм на таком островке, как Шип-Кей, может уничтожить все, что накопилось в течение целого столетия.

Я прибил землю вокруг только что посаженного зернышка, поправил кольцо из раковин, взял ружье и шляпу, с учащенно бьющимся сердцем прошел по мелководью к проливу и тихо скользнул в воду.

 

Глава VIII

ВЕТЕР

 

Я хорошо сделал, что не задержался на острове: течение в проливе уже значительно ускорилось, вода быстро неслась к рифу в сторону открытого моря. На пределе сил я добрался до ближайшей мели по ту сторону пролива. За этой мелью лагуна переходила в широкое водное пространство, где было значительно глубже. Если б меня отнесло дальше, мне стоило бы немалого труда добраться до берега, а я и так вернулся совершенно выдохшийся. Ни на секунду не забывая об акуле, я то и дело оглядывался через плечо; к счастью, она не появилась. С чувством глубокого облегчения я добрел вброд до берега и опустился на песок около того места, где оставил свою одежду.

Отдышавшись, я достал склянку с формалином и шприц, законсервировал вновь добытых ящериц и уложил их в кувшин. Вдруг мое внимание привлекли какие-то странные звуки, напоминающие кряканье. Я поднял глаза: над проливом пролетала стая розовых колпиц.[31] Подобно гусям, они сохраняли в полете военный строй: каждая птица летела не в хвост предыдущей, а немного в стороне; так легче лететь, используя волну разреженного воздуха, поднятую передними птицами.

Колпицы изящно и неторопливо махали крыльями, но иногда вожак вдруг складывал их, и другие птицы следовали его примеру в строго ритмической последовательности; он плавно скользил вниз, пока вся стая без единого взмаха не снижалась до самой поверхности воды. Тут взмахи крыльев возобновлялись, и, начиная с вожака, движение последовательно передавалось всему клину. По отработанности движений они напоминали кордебалет. Но никакая балерина не может соперничать с колпицами красотой своего наряда. Ни у одной птицы, за исключением, пожалуй, фламинго, нет такого дивного оперения. Оно нежно-розовое, с каким-то оттенком, которому не подберешь названия; назвать его просто розовым все равно что назвать небо голубым. В розовом цвете их оперения есть что-то от переливов перламутра, багрянца заката, блеска пламени и сверх того еще нечто совершенно ускользающее от определения, неуловимое и прелестное. Это теплый и живой цвет, вспыхивающий и гаснущий в зависимости от освещения, то нежный и бледный, то темный и карминовый. Поворот крыла, яркий солнечный луч или тень, отброшенная тучей, — и оперение колпиц вспыхивает алым, пунцовым, красно-оранжевым тонами и всеми оттенками средиземноморского коралла. Представьте себе это оперение на фоне темно-синего моря, прозрачной зелени лагуны, густой оливковой листвы мангровых деревьев, лазурного неба и золотистого песка залитого солнцем тропического берега — и вы получите некоторое представление о колпицах в их естественном окружении.

Необходимо принять меры для их защиты, иначе близится час, когда последняя колпица в этой части земного шара построит последнее гнездо и снесет последнее яйцо. Когда-то эти птицы огромными стаями водились в южных районах Флориды, на побережье Мексиканского залива и на Вест-Индских островах. Сейчас во Флориде колпицы полностью уничтожены, а из Вест-Индских островов они еще изредка встречаются на Кубе и Эспаньоле, но и там находятся уже на грани исчезновения. Их еще можно найти и на острове Большой Инагуа. Когда их уничтожат и там, мы не сможем любоваться этими своеобразными и прелестными птицами.

Смотришь на колпицу и кажется, что это какая-то помесь утки с аистом. На самом же деле она не принадлежит ни к тем, ни к другим. Ближайшие ее родственники — ибисы, с которыми, по мнению некоторых орнитологов, их следует объединить в один отряд; но, согласно современной классификации, колпицы выделяются в совершенно отдельную группу. Необычайный клюв колпиц, придающий им удивительно забавный вид, не позволяет сблизить их с другими отрядами птиц. Он не розовый, как перья птицы, а зеленовато-голубой, переходящий у основания в серый. Кончик клюва плоский, напоминающий по форме ложку или лопатку; голова и нос голые, без оперения, и если посмотреть на колпицу сверху, она похожа на лысого Сирано де Бержерака с чудовищным носом.

Торопливо натянув одежду и собрав вещи, я побежал по берегу вслед за стаей. Птичий клин пролетел с полмили вдоль берега, затем свернул и понесся над зарослями мангровых деревьев в глубь острова. Когда я добрался до деревьев, птицы уже скрылись из виду. Я успел только заметить, как они мелькнули над устьем широкого заболоченного протока, пересекавшего всю местность. Сотни мангровых деревьев окаймляли его берега, совершенно закрывая доступ к воде. Где-то в этом болоте находились гнездовья колпиц. Было пятнадцатое февраля, и, насколько я знал их повадки, близился срок гнездования.

Идти на поиски колпиц, конечно, не стоило. Я не проделал еще и четверти намеченного маршрута, а воды выпил уже больше половины. К тому же продовольствия мне хватило бы лишь на несколько дней, после чего пришлось бы перейти на подножный корм. Какую бы интересную особенность фауны острова ни представляли собою колпицы, они все же не имели непосредственного отношения к научным проблемам, которыми я занимался. Но мне очень хотелось увидеть гнездовья этих редких, быстро вымирающих птиц — можно ли было упустить такую возможность?

Протока, подумал я, мелкая, не глубже, чем по колено. Почему бы мне не пройти ее вброд по всей длине? Достигнув ее конца и пробравшись сквозь заросли мангровых деревьев, я выйду на сушу и по диагонали вернусь к побережью. По дороге можно сделать топографические заметки и набрать ящериц. Эта казуистика понадобилась мне для очистки совести — я отлично понимал, что получу те же результаты с меньшей затратой времени, если перейду протоку у самого устья, минуя мангровые заросли. Но при таком маршруте пришлось бы распрощаться с колпицами…

На лодке исследование протоки заняло бы всего лишь несколько часов; оно не представило бы никакой трудности, если бы производить его с берега, но в том-то и дело, что никакого берега не оказалось. Переплетающиеся корни мангровых деревьев торчали со всех сторон, и я поневоле вынужден был держаться середины. Вначале я уверенно шагал по гладкому и твердому песчаному дну, потом песок стал мельче, а дно мягче, и мне пришлось месить ногами противную липкую грязь. Вот тут-то мне бы и повернуть обратно, и я бы так и поступил, но в самый последний момент, когда я уже решил возвратиться на сушу, снова появилась колпицы. Они бродили по мелководью в поисках добычи и забавно хватали ее, грациозно поворачивая вбок клювы. Они быстро водили клювами под водой, хватая ракушки, моллюсков и мелкую рыбешку. Затем они снова поднялись в воздух и полетели вдоль протоки. Вечер застал меня в лабиринте болота. Шесть или семь раз я готов был повернуть обратно, но надежда найти гнездовья гнала меня вперед, А колпицы словно издевались надо мной — никак до них не доберешься!

Мангровые заросли буквально кишели водяной птицей. Большие отряды перелетных ржанок и куликов-песочников шагали военным строем по заболоченным низинам. Несколько стай пеликанов то летали и били крыльями над зеленой водой, то с громким всплеском ныряли за рыбой. Повсюду — и под сенью мангровых деревьев, и на отмелях — были видны целые легионы маленьких зеленых цапель. В воздухе висел их гортанный крик. Испуганно крича, они десятками поднимались ввысь, пролетев несколько ярдов, опускались и снова взлетали. Огромные, худые голубые цапли неподвижно стояли на одной ноге, подстерегая злополучных моллюсков, а затем улетали, тяжело размахивая крыльями, словно какие-нибудь ископаемые птеродактили. Я вспугнул стайку куликов-ходулочников, и они подняли ужасающий шум, похожий на тявканье злобных собак. Повсюду я находил покинутые и заброшенные гнезда цапель, а на самых мелких местах — тщательно замаскированные, плоские, качающиеся на воде гнезда доминиканской чомги. Они тоже пустовали и разрушались, хотя их хозяева плавали и ныряли по всей реке.

Этот вид чомги — самый мелкий во всем их семействе. Доминиканская чомга напоминает утку, но клюв у нее сжат с боков, а ноги так далеко отставлены назад, что по земле она ходит медленной, нетвердой походкой. Летает чомга мало, но на воде являет чудеса ловкости и проворства. Вершина ее искусства — подводное плавание: она может проплыть под водой большое расстояние и двигается с удивительной быстротой, отталкиваясь широкими лопастями специально для этого приспособленных ног. Жизнь доминиканской чомги целиком проходит в плавании — на поверхности или под водой.

Когда заходящее солнце осветило меня косыми лучами, я был уже далеко от побережья. Колпицы совершенно исчезли, затерялись в густых мангровых зарослях. Белый известковый ил лежал очень толстым слоем, в нем увязали ноги, он налипал на мои парусиновые тапочки и штаны. Тут только я почувствовал, до чего устал. Мои соломенные мешки внезапно отяжелели, словно были набиты камнями. Ремни врезались в плечо. Лицо и шея обгорели, к ним больно было прикоснуться. Глаза резало от яркого солнечного блеска. Соленая вода разъела кожу на ногах, и она потрескалась.

Куда бы присесть? Я тщетно искал сухое местечко но его не было. Каждую пядь твердой земли занимали мангровые деревья. Негде было присесть и на грязевых отмелях. Пробиться на сушу сквозь заросли я и не пытался: корни мангровых деревьев разрослись и образовали совершенно непроходимый барьер с такими маленькими просветами, что сквозь них могли пробраться разве что кулики да цапли.

Солнце спускалось все ниже и наконец скрылось за деревьями, окрасив облака в розовый цвет. Темнота сгущалась. В небе зажглась первая звезда; сначала бледная, она постепенно разгоралась. Небесная синева потускнела, подернулась сероватыми тенями, затем на землю упал мрак. Тут мое ухо уловило легкое гудение — это зажужжали москиты. Целыми тучами налетели они и облепили мне руки, лицо, плечи. Я отчаянно стряхивал их и давил десятками. На руках у меня образовалось месиво из раздавленных москитов и моей собственной крови. На место раздавленных немедленно садились другие. Они залетали мне в глаза, набивались в уши и ноздри. Еще днем у меня от жары растрескались губы, а сейчас они совсем распухли от укусов. Проведя рукой по лбу, я обнаружил, что он весь покрыт волдырями. Тогда я достал платок и повязал им лицо, оставив открытыми только глаза, как делают бандиты; но и это не помогло: кровопийцы пробрались под мою импровизированную маску и стали неистовствовать хуже прежнего. Не спасала меня и рубашка: острые жала с такой легкостью пронзали легкую ткань, словно ее вообще не существовало. В отчаянии я попробовал смочить рубаху, надеясь, что это как-то помешает москитам. Ничего подобного! Мокрая ткань лишь плотнее прилипла к телу. Мне пришло в голову смазать лицо и тело мокрой глиной, но защитной маски не получилось: грязь тоненькими струйками стекала на грудь. Я проклинал колпиц, проклинал собственную глупость, проклинал положение, в котором очутился…

Конечно, я сам был виноват, что залез в это болото, но у меня было и оправдание: ведь с того вечера, как Офелия испекла вам хлеб в песках лагуны Кристоф, я ни разу не видел ни единого москита. Но мангровое болото, хоть вода в нем и соленая, оказалось отличным питомником для этой твари. Они ожили, как только стемнело, и несметными полчищами накинулись на беззащитного путника. Как-то раз мне пришлось провести несколько ночей на болотах в Нью-Джерси, в другой раз я ночевал в затопленных кипарисных рощах на юге Джорджии. Там было столько москитов, что даже дюжина самолетов не перекрыла бы их жужжание. Но нигде и никогда я не испытывал таких мучений, как этой ночью в трясине, борясь с мириадами москитов.

Надо что-то предпринять, не теряя ни минуты!

Боль от укусов становилась все мучительнее и буквально сводила меня с ума. Жужжание усиливалось. В такт ему шумно вибрировали барабанные перепонки. Я не знаю ничего, что бы так пагубно действовало на нервы, как хоровое пение москитов. Я был близок к полному отчаянию. Понадобилось огромное усилие воли, чтобы не бросить на произвол судьбы всю мою поклажу и не кинуться опрометью к берегу. Мне действительно ничего не оставалось, как вернуться обратно, но делать это надо было осторожно, не торопясь, чтобы не сбиться в темноте с пути и не забрести в какой-нибудь боковой рукав, который приведет меня в тупик. И вот я упрямо шлепал по грязи, всеми силами сдерживая себя, чтобы не давить москитов: когда борешься с ними, они жужжат еще громче и еще более раздражают. Минута за минутой я шел по колено в теплой воде, спотыкаясь о поваленные стволы, падая в ямы, поднимаясь и снова падая. Боль становилась все невыносимее, и, чтобы заглушить ее, я старался сосредоточиться на чем-нибудь другом. В воспаленном мозгу возникли образы индусских аскетов, которые, погружаясь в размышления о прекрасном или в глубины философии, закаляют свой дух и делают его нечувствительным к страданиям. И вот, пробираясь сквозь густую тьму, я стал вслух твердить одну поэму, которую помнил наизусть. Это был удивительно печальный, величественный «Танатопсис».

«Ты с видимыми формами природы, любя ее, сношенья завязал, и потому она с тобой заговорила чудесным и богатым языком…» Голос мой глухо отдавался в мангровых рощах. «Когда твой дух весельем преисполнен, ты в голосе ее услышишь радость…» Эти слова всегда казавшиеся мне прекрасными, прозвучали сейчас удивительно глупо: Брайэнт, вероятно, даже не подозревал о существовании москитов!

«Улыбкою она тебя подарит и даст тебе сознанье красоты..» Черт бы побрал этих колпиц! — мысленно выругался я. «И в горькие твои она проникнет думы сочувствием смягчит их остроту…» Тут я бухнулся в воду, подняв целый фонтан брызг. Встав и стряхнув с глаз москитов, я продолжал: «Когда же на тебя нахлынут мысли о страшном и последнем часе жизнии пред тобой откроется картина, как в смертной агонии бьется т


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: