Конец вступительного очерка

 

_____________

 

 

ПРЕДЫСТОРИЯ

 

В «Моей жизни» Софья Андреевна Толстая вспоминает, что первые сведения о грядущем голоде докатились до Ясной Поляны ещё в мае 1891 г.: дочь Толстого Мария, смотревшая на жизнь народа вполне по-отцовски, писала матери из Данковского уезда Рязанской губ., что у местных крестьян «в полях всё пропало от холода и отсутствия дождя; все с ужасом ждут голода, каждый день все молятся и все плачут» (МЖ – 2. С. 201).

В Ясной Поляне никаких признаков грозящей засухи не появлялось. Урожай пшеницы был даже больше обыкновенного, трава уродилась высокой. Толстой, по обыкновению, участвовал в её косьбе, а также опробовал в этом году своего рода «хлебный огород» — возделывание пшеничного поля без эксплуатации животных, своими силами и одной только лопатой.

Софья Андреевна между тем выгодно завершила семейный имущественный раздел; немалую выгоду принесли ей и хлопоты о разрешении «Крейцеровой сонаты»: 13-й том издаваемого ею собрания сочинений мужа с текстом этой повести, изданный первоначально тиражом в 3 000 экземпляров, читатели моментально смели с прилавков, и хитренькая Соничка распорядилась о допечатке этого тома — ещё в 20 000 (!) экземпляров, которые, несмотря на спекулянтскую цену, тоже были быстро раскуплены (Там же. С. 206). Всё, казалось, шло только к лучшему… но только не для бедной Софьи Андреевны, бывшей, как следует признать, просто гением негативистского мышления и мастерицей в умении сделать себя и окружающих несчастными. Записи её дневника фиксируют повторения тех же психо-соматических приступов (с сердцебиением, стеснением в груди, ощущениями удушья, иногда со слезливыми истериками), которые сопровождали её в весенней поездке в Петербург и после возвращения — в Ясной Поляне. Скандалы с мужем делаются нормой, и главный повод их в лето 1891 г. — готовящееся Л. Н. Толстым заявление в газеты об отказе от авторских прав на сочинения после 1881 г., то есть, с точки зрения Софьи Андреевны — от денег за публикации этих сочинений, необходимых для семьи, для её детей. 21 июля, после особенно яростной ссоры, Софья Андреевна намеревается покончить с собой: сперва на железной дороге, затем — утопившись в реке. «Желание смерти было так сильно, что и детей не было жаль» (Там же. С. 213). Стечение ряда обстоятельств не дают ей в тот день совершить рокового шага. Коренная же причина такого поведения открывается нам из записей дневника Софьи Андреевны, сделанных в тот же день, 21 июля:

«И опять, и опять та же “Крейцерова соната” преследует меня. Сегодня я опять объявила ему, что больше жить с ним как жена — не буду. Он уверял, что только этого и желает, и я не поверила ему» (ДСАТ – 1. С. 202).

В «Моей жизни» Софья Андреевна дополнительно поясняет эти свои слова так: «...Тяжело было сознавать, что я вся завишу от периодов страстности и охлаждения Льва Николаевича. “Крейцерова соната”, объяснившая мне отчасти моего мужа, постоянно восставала в моём представлении. Как ни покорна я была как жена, я и себе, и ему сказала, что быть только любовницей я не хочу, что это унизительно, гадко» (МЖ – 2. С. 213).

Но гадко ли, не гадко, а спала она, кстати сказать, в последующую за ссорой ночь — всё-таки с мужем, и утром они снова, как обычно, помогли друг другу освободиться от полового желания (Там же).

А теперь, наоборот, пусть дополнит мысли мемуаристки её дневник. Из записей 15 августа 1891 г.:

«Если в молодости жили любовной жизнью, то в зрелые годы надо жить дружеской жизнью. А что у нас? Вспышки страсти и продолжительный холод; опять страстность и опять холод. Иногда является потребность этой тихой, нежной, обоюдной ласковости и дружбы, думаешь, что это всегда не поздно, и всегда так хорошо, и сделаешь попытки сближения, простых отношений, участия, обоюдных интересов, и ничего, ничего, кроме сурово, брюзгливо смотрящих удивлённо глаз, и безучастие, и холод, холод ужасающий. А отговорка, почему вдруг стали мы так далеки — одна: “Я живу христианской жизнью, а ты её не признаёшь; ты портишь детей” и т. д.» (ДСАТ – 1. С. 207).

Таким образом, бунт Софьи Толстой был, как и прежде, бунтом человеческого достоинства. Протестом против экзистенциальной выхолощенности её семейной, общест-венной повседневности, ограниченности возможностей самореализации, социальных ролей и прав для женщины в исконно лжехристианской, патриархальной России. Но хотела Соничка, увы, невозможного: быть в той степени согласия с мужем и играть в его жизни, в его делах такие роли, которые подразумевают не простое сожительство, а дружбу, то есть огромную степень согласия с мужем в самых значительных для него вопросах. Такое согласие, какого она, по собственным же многочисленным признаниям, не могла иметь, потому что не могла разделить с мужем его последования Христу.

Вопрос о переезде в Москву стал для неё ещё одним поводом для серии семейных сцен. И в этих скандалах Соня пыталась добиться невозможного: чтобы муж не просто был согласен, под её давлением, на переезд с нею и с детьми на осенне-зимние месяцы в Москву, но был согласен охотно, то есть радовался бы перспективе ещё нескольких зим (пока учатся младшие дети) в ненавистной Москве. Радовался бы с тою ощутимой степенью искренности, при которой она могла не опасаться его последующего за переездом недовольства — как это случилось в 1881 и 1882 гг. Исключительно ради этого вечером 29 августа, когда переезд был уже решён, она вновь подняла этот вопрос, увязавшись за мужем на прогулку. И получила вдруг принципиальный, раздражён-ный отказ: «…Я этого не хочу! Ты — непременно поезжай и отдай детей <в гимназию>, потому что ты считаешь, что так надо и так лучше». – «Да, но ведь это развод, ведь ты ни меня, ни 5-х <младших> детей не увидишь всю зиму!». – «…Ты будешь ко мне приезжать». – «Я? Ни за что!» (ДСАТ – 1. С. 208 - 209).

Последовал припадок и скандал, в ходе которого Софья Андреевна винила супруга в «безнравственной» попытке «разорвать семью пополам», в «бессердечном выбрасывании её из своей жизни». Толстому удалось отговориться и, по существу, бежать в соседнюю с Ясной Поляной деревню Грумант, а Софья Андреевна пошла домой лесом, в слезах, так что встреченные ею по пути мужики и бабы смотрели на неё с удивлением (Там же. С. 209). Дети точно 1 сентября были доставлены на учёбу — «свезены в омут», как ворчал их отец (Там же. С. 210). В постоянном присутствии обоих родителей они, учась в гимназии, не нуждались, но тем не менее, вернувшись в Ясную Поляну, в последующие дни Софья Андреевна не раз возобновляла разговоры о переезде мужа, в том же эмоциональном стиле, так что и сестра её Татьяна наконец, не выдержав, прикрикнула на неё: «Довольно, Соня, ты мне всё сердце растерзала!» (Там же).

 

Такова была тяжелейшая для Толстого нравственная атмосфера, в которой ему приходилось обдумывать не только свои творческие работы, но и ситуацию с надвигающимся на сельскую Россию страшным голодом.

В Дневнике он в первый раз реагирует на разговоры о голоде и способах помочь народу в записях от 25 июня 1891 г.:

«…Спасение жизни матерьяльное — спасение детей, погибающих, излечение больных, поддержание жизни стариков и слабых не есть добро, а есть только один из признаков его… Матерьяльное спасение, поддержание жизней людских есть обычное последствие добра, но не есть добро. Поддержание жизни мучимого работой раба […] не есть добро, хотя и есть поддержание жизни. Добро есть служение Богу, сопровождаемое всегда только жертвой, тратой своей животной жизни, как свет сопровождаем всегда тратой горючего матерьяла. Очень важно разъяснить это. Так закоренело заблуждение — принимать последствие за сущность.

[…] Все говорят о голоде, все заботятся о голодающих, хотят помогать им, спасать их. И как это противно! Люди, не думавшие о других, о народе, вдруг почему-то возгораются желанием служить ему. Тут или тщеславие — высказаться, или страх; но добра нет. Голод всегда — (нищих всегда имеем), т. е. всегда есть кому и для чего жертвовать; ни в одно время не может быть более нужная моя жертва или служба, чем в другое…

Нельзя начать по известному случаю делать добро нынче, если не делал его вчера. Добро делают, но не потому, что голод, а потому, что хорошо его делать» (52, 43 - 44).

Легко заметить, что это те же критические суждения о господской «благотворительности», которые несколькими днями позднее Толстой выскажет в цитированном нами выше письме Н. С. Лескову. Действительно, подобно тому как «богослужением» для христианина может быть только повседневное и всечасное служение Богу, как работника в мире хозяину, а не храмовое идолопоклонство и колдовство, как у язычников — так и «благотворительность» не может между христианами быть неким временным предприятием, актом, совершаемым “по случаю”, а может и должно быть, как и пишет Толстой — «жертвой, тратой своей животной жизни» понемногу, но во всякий день и час.

 

Следующий эпизод предыстории великого историчес-кого дела Л. Н. Толстого и семьи — связан уже непосредственно всё с тем же письмом Толстого от 4 июля к Н. С. Лескову.

Как мы помним, знакомы писатели к этому времени были ещё не очень давно — с весны 1887 года. Ко времени письма Толстого — не виделись уже более года. Кроме того, Лесков всегда старался позиционировать себя писателем и мыслителем, от авторитетов и общественных мод независимым. На деле его уже “подхватила” летом 1891 г. волна общественных волнений по случаю засухи и неурожая. Он ждал от Толстого, которого знал как великого народолюбца, примерно таких же суждений о необходимой помощи крестьянству, какие гуляли в прессе — и, вероятно, бессознательно был расположен уже к идее опубликовать ответ Толстого (испросив, конечно, на то особенное письменное разрешение). И вдруг… приходит письмо с ответом, но довольно неясным, какое-то ощутимо «недоговорённое», оставляющее слишком много смыслов «между строк». Или же похожее на оборванный устный монолог, в котором говорящий не совсем удачно выразил мысли. Деликатный Лесков не лезет к Толстому с новыми вопросами, а решает, для возможных разъяснений, тихонько показать письмо близкому единомышленнику Толстого Ивану Ивановичу Горбунову, одному из издателей народной литературы «Посредника». Но тихонько не получилось… В конторе «Посредника» по каким-то делам оказался в дурной час некто Фаресов. Он послушал, вместе с Горбуновым, чтение письма вслух, рассыпался в дифирамбах автору, и тут же выпросил у Лескова копию толстовского письма. А 4 сентября текст письма вдруг появился в газете «Новости» (№ 244), причём со странными, явно намеренными, искажениями текста и комментирующей заметкой авторства самого Анатоля Фаресова (бывшего репортёром этой газетёнки). Лескову не оставалось ничего, как объясняться с Толстым в новых письмах и сожалеть… вплоть до получения от Толстого 14 сентября доброго и примирительного письма.

 

Софья Андреевна проводит эти дни в Москве, с младшими детьми. Вот, в сокращении, её письмо мужу от 9 сентября, дающее представление о её тогдашних делах и настроениях:

 

«Сегодня, милые друзья, мне стало особенно грустно без всех вас, и потянуло меня домой, и так живо представились вы все вместе и всякий порознь. Но не знаю ещё, когда приеду, не совсем я управилась, и жаль мне детей оставить. Вчера Андрюша так жалостно просил, чтоб я ещё не уезжала. Но вчера вечером приехал Лёва и сегодня уже принимал участие во всех уроках и делах детей; кажется, хочет им быть полезен.

[…] Я заперла дом и сидела совершенно одна, читая и выправляя для нового издания 13-ую часть. Потом я накрыла на стол, принесла из колодца ведро воды, и дети пришли обедать.

[…] Вечером я записывала всё, опять читала 13 часть, дети занимались, а к 8 часам приехала Наташа Философова и Дунаев. […] Дунаев и Наташа рассказывали о голодающих и опять мне всё сердце перевернуло, и хочется забыть и закрыть на это глаза, а невозможно; и помочь нельзя, слишком много надо. А как в Москве это ничего не видно! Всё то же, та же роскошь, те же рысаки и магазины и все всё покупают и устроивают, как и я, пóшло и чисто свои уголки, откуда будем смотреть в ту даль, где мрут с голода. Кабы не дети, ушла бы я нынешний год на службу голода, и сколько бы ни прокормила, и чем бы ни добыла, а всё лучше, чем так смотреть, мучаться и не мочь ничего сделать» (ПСТ. С. 446 - 447).

 

И тут же, кстати вспомнив о еде, Соничка делает приписку для сестры Тани, рекомендуя покупать детям побольше арбузов и фруктов и поменьше — вредных пирожных… Кастовая черта ощутима. Но и влияние Льва Николаевича, его воззрений и дум — несомненно. Оно выразилось даже в фразеологии письма: Соничке хочется отнюдь не деньгами откупиться от совести, а самой «уйти на службу голода», трудиться и жертвовать для пострадавшего народа. Мы увидим из последующих её писем, что так она и сделала.

 

15 сентября, успокоенная устройством детей, Софья Андреевна возвращается в Ясную Поляну… как раз чтобы стать свидетельницей и участницей попадания в историю — вместе с мужем, дочерьми и даже с сыном Львом, ничего пока не подозревающим и разрешающим в Москве свои осенние проблемы с университетом.

Дневник С. А. Толстой и мемуары зафиксировали главные вехи вдруг ускорившихся и драматизировав-шихся событий. Днём 16 сентября Толстой достигает давно желанного: отправляет-таки — конечно же, в сопровождении Соничкиного ворчания — в газеты письмо с объявлением об отказе от части авторских прав (на сочинения с 1881 г.). А вечером он вдруг получает от Лескова довольно неприятное письмо: с вырезкой из газеты «Новое время», перепечатавшей (со всеми искажениями) публикацию из «Новостей». К сожалению, явились и критики выраженной Толстым в частном письме позиции — различных политических лагерей, но объединённые одним: неспособностью понять настоящую мысль автора письма. Соня поняла — сердцем, но не могла, после его только что совершённого отречения от части писательских доходов, совершенно сочувствовать мужу и в его позиции о голоде:

«Лёвочкино письмо нескладно, местами крайне, и, во всяком случае, не для печати. Его взволновало, что его напечатали, он не спал ночь и на другое утро < т.е. 17 сентября. – Р. А.> говорит, что голод не даёт ему покоя, что надо устроить народные столовые, куда могли бы приходить голодные питаться, что нужно приложить, главное, личный труд, что он надеется, что я дам денег (а сам только что снёс на почту письмо с отречением от прав на XII и XIII том, чтоб не получать денег; вот и пойми его!), и что он едет немедленно в Пирогово < в имение брата Сергея. – Р. А.>, чтоб начать это дело и напечатать о нём. Но писать и печатать, чего не испытал на деле — нельзя, и вот нужно, с помощью брата и тамошних помещиков, устроить две, три столовые, чтоб о них напечатать.

  …Если б он это сделал потому, что сердце кровью обливается от боли при мысли о голодающих, я упала бы перед ним на колена и отдала бы многое. Но я не слыхала и не слышу его сердца. Пусть своим пером и умением расшевелит хоть сердца других!» (ДСАТ – 1. С. 211).

 

По сведениям Н.Н. Гусева, в этот же день, 17 сентября, Толстого навестил давний знакомый, земский деятель, князь Георгий Евгеньевич Львов (1861 - 1925), будущий член Временного правительства, а в то время, в 1891 г., молодой богатейший аристократ, предприниматель и благотворитель, переживавший как раз увлечение толстовством (Гусев Н.Н. Летопись жизни и творчества Л.Н. Толстого. 1891 – 1910. С. 42). Вероятно, именно разговор со Львовым навёл Л.Н. Толстого на саму идею благотворительного предприятия со столовыми. В Дневнике его под 18 сентября читаем:

«Был Львов, говорил о голоде. Ночь дурно спал и не спал до 4 часов, всё думал о голоде. Кажется, что нужно предпринять столовые. И с этой целью поехал в Пирогово» (52, 53). Поехал кстати не один, а со старшей дочерью Таней.

Софья Андреевна, дневник:

«В Пирогове Серёжа, брат, встретил их очень недружелюбно, говорил, что они учить его приехали, что вы, мол, богаче меня, вы помогайте, а я сам нищий и т. д.» (ДСАТ – 1. С. 214).

Изгнанный с дочерью из усадебного рая Пирогова (богатейшего, кстати сказать, имения), Толстой объехал верхом окрестные деревни. Вечером 19 сентября он нашёл приют у очень бедного, но зато доброго старинного своего друга, Василия Николаевича Бибикова (1830 - 1899), жившего в родовом селе Успенском (Кобылинка тож). С его помощью Толстой объезжает ещё ряд деревень Ефремовского и Богородицкого уездов. Для нищего Бибикова благодарный ему за помощь Толстой впоследствии собрал 400 рублей на открытие столовой в его деревеньке. В тот день, 20-го, Толстой увидел наконец настоящую, голодную, нищету народа, и страшно устал — и тем драгоценней, нужнее физически, но тяжелее морально был для него приют и ночлег у Фёдора Александровича Свечина (1844 - 1894), богатого помещика, владельца конского завода и страстного охотника. Свечин помог ему впоследствии довольно оригинально: отправил в печать как раз готовый к тому времени сборник своих охотничьих воспоминаний, а все доходы от издания передал в пользу крестьян.

   22 сентября Толстой возвращается в Ясную. А 23-го, уже с результатами первого своего объезда, он навестил тульского губернатора Зиновьева, от которого, однако, «узнал мало». Зато, что особенно ценно — в беседе с женой в тот день «нашёл готовность к примирению и примирились» (52, 54). Тогда же решил он ехать в Епифанский уезд, чтобы и там познакомиться на месте с положением народа. На этот раз Льва Николаевича сопровождала другая его дочь, Мария Львовна. В уезде их неприятно поразила не просто нищета, а какая-то просто зоологическая опущенность здешнего народа: «разваленные дома, ничего нет, и ещё пьют» (Там же). В Епифани они остановились у местного земского деятеля, Рафаила Алексеевича Писарева (1850 - 1906). В Дневнике Л. Н. Толстого под 25 сентября о нём читаем: «Писарев прекрасный тип земца — находящий смысл в служении людям. И жена милая, кроткая» (52, 54). Это была первая ценнейшая человеческая находка Толстого: Писарев с огромным воодушевлением отнёсся к идее о заведении «сиротских призрений» (так в народе называли общественные столовые). Второй же, непомерно ценнейшей находкой Толстого была встреча с ранее уже появлявшемся на наших страницах персонажем, земским деятелем Иваном Ивановичем Раевским: человеком, с пониманием и страстно поддержавшим Толстого и успевшим отдать делу спасения больных, голодных людей всего себя, все силы и здоровье в отведённый ему для того судьбой всего-то с небольшим месяц жизни.

В «Моей жизни» С.А. Толстая сообщает о нём и первом общении с ним супруга следующее:

 «Иван Иванович Раевский был первый, который утвердил Льва Николаевича в его намерении ехать кормить голодающих в их краях посредством столовых. Он рассказывал, что исстари ещё во время голодовок устраивали такие столовые, которые народ называл “сиротскими призреньями”.

Лев Николаевич тогда же решил, что он поедет в те края, куда указывал Иван Иванович, и тут же взял у меня денег <90 рублей> на закупку свёклы, картофеля и тех продуктов, которые надо было перевезти на разные пункты — до морозов» (МЖ – 2. С. 223).

 

Итак, между мужами Христова служения было решено поселиться на всю голодную зиму в имении Раевского Бегичевке (уже в Рязанской губ., но почти на границе с Тульской), чтобы устраивать в деревнях столовые. Начались закупки провианта. Дело завязалось! На станции Клёкотки Сызрано-Вяземской ж. д. Толстой записал в Дневник: «Доехали до Клёкоток и собираемся дальше. Мне хорошо» (Там же).

 

Легко догадаться, что так же хорошо и легко не было на душе Софьи Андреевны, когда, воротившись к вечеру 26 сентября домой, Толстой объявил ей о решении жить и трудиться в имении Раевского: «…Я пришла в ужас. Всю зиму врозь, да ещё 30 верст от станции, Лёвочка с его припадками желудочной и кишечной боли, девочкам в этом уединении, а мне с вечным беспокойством о них» (ДСАТ – 1. С. 214). Не могла сперва понять она и смысла затеи со столовыми: «Вопрос о столовых для меня сомнителен. Ходить будут здоровые, и сильные, и свободные люди. Дети, роженицы, старики, бабы с малыми детьми ходить не могут, а их-то и надо кормить» (Там же. С. 215). Впоследствии Соничке предстоит узнать, насколько она была не права: народ оттого и окрестил благотворительные столовые «сиротскими призрениями», что понимал очень хорошо их смысл, состоявший в поддержке слабейших. Не только мужик, даже голодный, но и девушка крестьянская, пока могли хоть как-то держаться на ногах, не посещали по совести эти столовые. Это было практическим и христианским мудрым разрешением той дилеммы, которую Толстой выразил в письме Н. С. Лескову в образе птиц, сильных и слабейших, клюющих корм.

Софье Андреевне, москвичке и дочери немца, не было это народное, русское и христианское, сознание ни понятно, ни близко. В дневнике, посетовав снова на мужа и предстоящие расходы, она прибавляет:

«Если дам денег, то на распоряжение <сына> Серёжи, он секретарём Красного Креста в их местности. Его прямое дело служить делу голода…» (Там же).

Брюзжание очень знакомое. Схоже судит и всякий почти городской обыватель в современной буржуазно-индивидуалистической России. «Зачем должны делать что-то мы, если на то есть особые службы, должностные лица и т. п.?» Все эти суждения обличают лишь эгоизм, фобии, тупость и несамостоятельность таких судителей, да к тому же ощутимо восходят к страшным словам библейского первоубийцы Каина: «И сказал Господь Каину: где Авель, брат твой? Он сказал: не знаю; разве я сторож брату моему?» (Быт., 4:9). Чтó нам за дело до наших братьев? Есть «службы», и мы охотно проплатим их «услуги»… но нас в нашем образе жизни не трожьте!

Насколько отличным от такого образа мыслей было христианское сознание Льва Николаевича, может видеть всякий читатель, который возьмётся познакомиться со статьёй Толстого «О голоде», начатой писанием буквально в день его возвращения домой из объезда нищих и голодных деревень — 26 сентября. В статье Толстой изложил свои впечатления от поездок и планы помощи крестьянам — там, где необходимость таковой обнаружилась. Но изложил публицист и свои общественно-этические выводы, весьма радикальные как по содержанию, так и по резкости, «задору», который хорошо ощутила как всегда прочитавшая статью едва ли не первой Софья Андреевна. В письме толстовцу М. А. Новосёлову, датируемом приблизительно 8 октября, Толстой сообщает: «Пишу теперь о голоде. Но выходит совсем не о голоде, а о нашем грехе разделения с братьями. И статья разрастается, очень занимает меня и становится нецензурною» (66, 52).

А в письме к П.И. Бирюкову, приблизительно 9 октября, Толстой сообщает о неприятности, которую можно было предвидеть, именно протестациях Софьи Андреевны:

«Я ездил с Таней и Машей порознь в самые голодные места нашей губернии и хотел написать о том, что по этому случаю пришло мне в голову. Вы верно догадываетесь, что наш грех разъединения с братьями — касты интелигентов; и чем дальше пишу, тем более кажется нужным то, что пишу, и тем менее цензурно. План у нас был с девочками тот, чтобы вместо Москвы поселиться в Епифанском уезде в самой середине голодающих и делать там, что Бог велит — кормить, раздавать, если будет что. И Софья Андреевна сначала соглашалась. Я рад был за девочек, но потом всё расстроилось, и едва ли поедем» (Там же. С. 56).

М. Л. Толстая в письме к Л. Ф. Анненковой от 8 октября, сообщая о плане отца поселиться в Бегичевке, Данковского уезда, рассказывала: «.....Так вот мы хотели так жить. Уже приготовили часть провизии, топлива и т. п. Мама обещала дать нам две тысячи на это, мы так радовались возможности хоть чуть-чуть быть полезными этим людям, как вдруг мама (как это часто с ней бывает) совершенно повернула оглобли.... Ужасно было тяжёлое время. Она мучила себя, и папá, и нас так, что сама, бедная, стала худа и больна. Мы всё время говорили ей, что сделаем так, как она хочет, доказывали нелогичность и переменчивость её взглядов. Много было тяжёлых споров… […] Нам всем было искренно жалко её. Она так страшно себя мучила. И знаете, как у неё часто бывает, она хочет сказать и думает о том, что она боится, что папа заболеет, и она говорит о том, что он написал заявление о позволении печатать его сочинения, что это лишит её денег, что она не даст денег, что она должна воспитывать, детей, что он ни во что не входит, всё на ней и т. д. до самых неожиданных, не касающихся дела вопросов» (Цит. по: Там же. С. 57).

Отчасти успокоилась Софья Андреевна, лишь когда Толстой пообещал ей прожить часть зимы в Москве. В середине октября он завершает статью «О голоде» и отправляет её другу-философу Н. Я. Гроту для публикации в его журнале «Вопросы философии и психологии». 22 октября Софья Андреевна выезжает в Москву — с сыном Ваничкой, дочерью Сашей и прислугой. «Лев Николаевич равнодушно простился с нами, — пишет она в воспоминаниях, — и послал со мной дополнение к своей статье о голоде — Н. Я. Гроту. В это же время была напечатана и статья «Первая ступень». Лев Николаевич чувствовал себя не совсем здоровым и, выждав немного, уехал с дочерьми в Данковский уезд, в Бегичевку, к Раевским» (МЖ – 2. С. 225).

С этого момента открывается огромный, очень насыщенный материалом Эпизод переписки супругов, которую мы и представляем ниже читателю.

 

______________

 

Фрагмент Первый.

ЛИХА БЕДА НАЧАТЬ

(23 октября – 28 ноября 1891 г.)

    

Х ронологически отъезд С.А. Толстой и Л.Н. Толстого из Ясной Поляны разделяют всего четыре дня: 22-го выехала Соня, 26-го Лев. К этому периоду, однако, относятся по два письма, посланного супругами. Толстой вослед Софье Андреевне посылает первое в этом Эпизоде письмо, от 23 октября, достаточно “деловое” — посвящённое ранее уже обсуждавшимся моментам в организации помощи голодающим. В частности, необходимости точного подсчёта располагаемого в России хлеба: «Никто этого не знает, а в этом всё. Узнать же это очень легко. Я берусь в две педели одной перепиской узнать это. Всякий местный человек, как я, например, в Крапивенском уезде могу очень легко узнать это» (84, 87 - 88).

 

Следующее, от 24 октября, письмо Толстого к жене более интересно наличием мотивов интимно-личных:

 

«Очень разочаровало нас, в особенности меня, то, что вчера не было от тебя письма, милый друг. Утешаюсь тем, что ты хотела писать с Лёвой, а он не поехал, или что почта как-нибудь спутала. — Главное, мне хочется знать про твоё здоровье — не разделяю физическое и духовное, хотя и считаю, что основой физического духовное. А твоё духовное состояние при отъезде было такое хорошее, что я был спокоен. Надеюсь, что сейчас привезут хорошие известия. Телеграму от Лёвы получили и ждём его. Нынче было письмо от И. И. Раевского, который приглашает нас ехать в воскресенье, что мы и исполним.

Я в эти дни пишу по утрам <трактат «Царство Божие внутри вас»>, перед обедом гуляю. Все мы здоровы. Цыгане всё живут у березняка, и нынче поручик <«Так называли лесничего в нашей местности». — примеч. С. А. Толстой. > посылал за мужиками выгонять их, но они продолжают жить, несмотря на поручика и на мятель 9°. Прощай. Целую тебя и детей.

Из-за сундука под лестницей достали жёлтый башмачок Ваничкин, и он стоит на сундуке, и я проходя вспоминаю его, что не раз делал и без башмачка» (Там же. С. 88).

 

Софья Андреевна посылает первое письмо 23 октября, уже из Москвы:

 

«Вот ровно сутки, как мы приехали. В вагоне было невыносимо жарко. Ваничка уснул и проспал часа полтора, а я читала «Reine des Bois» <«Лесная королева», эротический роман А. Терье. – Р. А.>. Саша с Лидией < miss Lidia, англичанка, гувернантка и учительница английского языка у Толстых. – Р. А.> что-то возились и болтали. К Серпухову Ваня проснулся, я одна выходила; человек принёс кипятку и котлетку, и все стали есть с большим аппетитом, больше свою провизию и пить чай. Вечером стали дети томиться, да и все устали. За нами выехал Матвей Никитич <зав. книжным складом и артельщик Софьи Андреевны. – Р. А.> и карета. Мы с Сашей и Ваней сейчас же уехали, а няня с Лидией. Мальчики все были дома и Лёля Северцов <сын двоюродной сестры С. А. Толстой. – Р. А.>; подняли крик, начали таскать на руках Ваничку, играть его игрушками, рассказывали про своё житьё. Потом все ушли, мы остались с Лёвой вдвоём. Он стремится всеми силами куда-то и почему-то ему кажется, что в Самаре он может что-то сделать. Впечатление то, что учиться он в университете, главное, не хочет, а, может быть, и не может, что ему нужны впечатления и разнообразие их. Поездка его совершенно неопределённая; вряд ли он что сможет написать или сделать. Просил он 200 рублей, стало быть только на дорогу и на прожитие. Сам он весел, как будто доволен всем, и мне очень жаль, что он уезжает; он единственный у нас элемент возбуждающий, веселящий и имеющий влияние на мальчиков. — Весь день раскладывали вещи; Никита приехал часов в 10 и всё привёз исправно. Бывало думаешь: трудно устроиваться, но что-то есть в этом и весёлое. А теперь совсем ничего этого не осталось, — а только трудно. […]

Ваничка всё гулять просится, но заморозило, и я боюсь его пускать. Мы счастливо проскочили вчера. Спала я с Ваней; он раз спросил дуду, я говорю: «в Ясной осталась». Он попил из стаканчика немного, и лёг, и заснул. Больше не просил. Сегодня будем не вместе, а рядом, а то он рано очень встаёт, а я и так сплю плохо. К утру опять этот пот меня разбудил, и если правду говорить, то мне плохо не здоровьем, а нервами. Точно я закупорена вся, начиная с верхней части груди и вся голова. Сегодня не мудрено, я ещё устала и не привыкла к Москве. Самое несносное, что плакать хочется весь день и боюсь себя, что не то напишу, не то скажу, не то сделаю, и окажется, что я сумасшедшая. Может быть схожу к психиатру.

Теперь мне ясно, что я всё время волновалась не от того, что вы и я уезжаем, а что всё зло во мне, в моём нездоровье, и я совсем не желаю, чтоб вы приехали, всё равно измучаю и себя, и вас. — Ещё страшно, что я много ем; сумасшедшие разъедаются и толстеют.

Но это всё мой страх. Вернее, что я поеду завтра или на днях к Мерилизу <«Мюр и Мерилиз», роскошный универмаг в Москве. – Р. А.> и Фету, займусь детьми и приду в нормальное состояние. Только бы ничего ни с кем не случилось, а то свихнёшься тогда.

Лёва выедет к вам или завтра в ночь или в пятницу. Подождите его во всяком случае. Прощайте, целую всех. Ни к кому не обращаюсь, потому что знаю, что читать будут все.

Писать ли ещё в Ясную? Я думаю нет.

Дел ещё своих не разбирала, может быть, завтра успею, потому и не знаю ещё, сколько денег могу или не могу дать» (ПСТ. С. 447 - 448).

 

Письмо примечательно откровенным признанием Софьи Андреевны в своём душевном расстройстве, а также сведениями о готовящемся отъезде Льва-младшего к голодающим в Самарскую губернию. Он получил в эти дни письмо от Алексея Алексеевича Бибикова, бывшего управляющего самарскими имениями Толстых, многократно упоминавшегося на этих страницах. Бибиков оценивал ситуацию безрадостно:

«То, что мы предполагали, наступило. Ни у кого нет хлеба уже давно. Земство помогает недостаточно. Народ распродаёт скот, имущество, сбрую, платье и ходит, друг у друга прося милостыни. Начинаются болезни, воровство и все последствия голодания. Чувствую полное бессилие помочь им. Приезжайте к нам. Может быть, удастся вам хоть что-нибудь сделать» (Цит. по: Толстой Л.Л. В голодные годы. С. 10).

Для первой своей самарской поездки Л.Л. Толстой только берёт в университете отпуск на 28 дней, а из денег — смешные 200 рублей, выпрошенные у мамы. Но эта разведочная поездка и связанные с нею впечатления от картин народного бедствия заставят его втянуться в дело помощи народу всеми силами, не пощадив не только учебных своих планов, но и здоровья.

 

Следующее письмо С.А. Толстой, от 25 октября (по получении писем от Л.Н. Толстого и от Т.Л. Толстой от 24 октября):

 

«Уезжает и Лёва; метель сегодня и холод страшный и все эти отъезды и жизнь врознь, конечно, хуже всего для несчастной меня, сидящей, как прикованная к своим гостиным и без всякою дела, а только с беспокойством о всех. Для голодающих физическая мука, а для нас, грешных, худшая — нравственная. Авось как-нибудь переживётся это тяжёлое время для всех, а без жертв не обойдётся.

Посылаю шубу свою Маше, и купила для тебя, Лёвочка, дешёвую. Без двух шуб зимой 30 вёрст ехать нельзя. Посылаю вам 500 рублей, с прежними 600; Лёва берёт 200, Серёжа 100 на голодающих, итого 900 р. Потом увижу, что можно будет ещё сделать. <«Эти деньги были наши, не жертвованные, а пока для начала дела помощи». – Примеч. С.А. Толстой. >

Статью твою <«О голоде»>, Лёвочка, не успела прочесть; Грот сегодня её завёз, но меня не застал, и так я его и не видала до сих пор. Вчера была Соня Мамонова и Алик, потом Дунаев. Больше никого не видала; сегодня ездила за шубами Лёве и тебе, Лёвочка, и вообще за покупками, необходимыми для дома. […]

Спасибо, что написали столько писем: я получила три. Здоровье моё лучше, т. е. две ночи не было лихорадки и поту. Но тоска, — с которой борюсь ужасно, не отпускает. Как вечер, так всё мрачно, плакать всё хочется, точно я и физически и нравственно закупорена.

Надеюсь, что у тебя, Лёвочка, насморк прошёл, а то это может быть начало инфлуенцы. […]

Сегодня 10 гр. мороза, ветер страшный и снег. Извощики на санках. Если у вас так холодно, погодите ездить.

А картофель-то наш и яблоки — всё помёрзло! Только сейчас получила квитанцию.

Ваничка всякое утро меня будит в 7 часов, жалобно прося дуду. Ему не давали ни разу, и он молоко не пьёт, а чай с молоком, и очень мало ест. Но он весел и Саша и мальчики тоже. Только бы все здоровы были! Миша учится плохо, всё двойки, Андрюша гораздо лучше. Вчера оба играли на скрипке, Миша лучше. — Дом не устраиваю, всё кое-как; и не могу приступить к такому глупому занятию; а деньги совестно платить, надо везде экономить и всё делать самой с Фомичём. Люди все унылы и тоже не веселы. На верху даже не освещают и едва протапливают. Ютимся все внизу, всякий при своём деле. Прощайте, милые все, не забывайте меня и пишите при всяком случае, да поподробнее, как устроитесь. А Лёва пропадёт в этом море самарских степей, и о нём тоскливее всего, а удержать невозможно.

Теперь напишу дня через три в Данковский уже уезд.

 

С. Т.» (ПСТ. С. 449 - 450).

   

К 26 октября это письмо уже получено в Ясной Поляне. Отвечает на него дочь Толстого Мария, а сам Лев Николаевич, по сложившейся традиции, делает приписку, но довольно пространную и небезынтересную. Приводим ниже полный её текст.

 

«Всегда, когда принесут, как теперь, бумагу и говорят: припиши, не знаешь, что. Спасибо за деньги. Начнём с чего-нибудь. Но меня теперь неотвязно тяготит вопрос: есть ли в России достаточно хлеба? Я кажется напишу об этом в газету; тем более, что ту статью, вероятно, не пропустят, — и тем и лучше.

Очень меня порадовало, что прекратилось лихорадоч-ное состояние и поты. Теперь, наверно, и нравственное состояние поправится. То, что ты пишешь о психическом расстройстве, ужасный вздор. Доказательство, что причина органическая, т. е. болезнь тела, — лихорадочное состояние и поты. — Тебе не следует скучать, т. е. грустить. С тобой дети: сам Ваничка, аккуратный и в добром настроении находящийся Андрюша. (И Миша поправится.) И мы скоро приедем. Целую тебя нежно» (84, 88 - 89).

 

Читатель, вероятно, вспомнит об этом заблуждении уже молодого Толстого, раздражавшем с первых лет супружества Софью Андреевну: во всяком недомогании, физическом или душевном (как депрессия) он искал и находил исключительно «органические» причины. Мы видим, что и до старости это заблуждение играло с ним злые шутки: он не обратил внимания на грозное признание жены об осознании ею нездоровья именно психики, а для физиологических симптомов развивав-шегося в ней душевного расстройства подобрал желаемое “не страшное” объяснение. Всё тот же синдром сироты: жена как мама — заботливая, любящая, необходимая… а мама не должна, просто не может болеть чем-то страшным!

Впрочем, никакой постоянной, ярко выраженной и опасной клинической картины поведение Софьи Толстой в то время не являло. Никаких злокачественных девиаций, кроме страхов и вспышек агрессивной или слезливой настойчивости, истерик — не всегда эгоистического генезиса, так как связаны они были у неё в первую очередь с беспокойством за семью, детей, и уже после — с дефицитом событий и возможностей личностной самореализации.

 

Мы видим из писем Толстого, что у него зародился замысел ещё одной “голодной” статьи, которая получит название «Страшный вопрос». Но прежде написанная, вдохновенно и нецензурно, статья «О голоде» уже не “отпустит” его, дав о себе знать рядом неприятных, вредных для начатого дела последствий. Накануне, 25-го, Н. Я. Грот сообщил ему, что номер журнала с этой статьёй был арестован цензурой. Увы! репрессии против гротовского журнала, сперва имевшие иную адресацию, вскоре обрушатся и на Толстого. Его статья оказалась под подозрением и была, как сообщал Грот, направлена для особливой цензуры в контору Феоктистова — то есть в Главное управление по делам печати. Какая бы высокая ни выразилась в статье «О голоде» правда — остаётся всё же сожалеть, что Толстой, под впечатлением от картин народной нужды, выразил её столь рано и столь эмоционально.

 

Приписка от 26-го — последнее перед отъездом в Бегичевку послание Л.Н. Толстого к жене. Выехал он в тот же день — со “свитой” в составе любящих старших дочерей и Веры Кузминской (это дочь Тани, сониной сестры) и с 600 рублями денег.

* * * * *

    

Бегичевский цикл переписки супругов открывает ночное, что было для неё не редкостью, письмо С. А. Толстой от 26 октября. Получив, уже после отправки письма от 25-го, письмо мужа от 24 октября, Софья Андреевна, конечно же, не стала дожидать, по обещанному, трёх дней, а написала ответ в тот же час, как были кончены множественные дневные и вечерние дела, в ночь с субботы на воскресенье:

 

«Спасибо за письмо, милый Лёвочка. Итак, завтра вы едете, вероятно и Лёва тоже. Очень интересно, что выйдет из ваших попыток помощи. По моему мнению, — я настаиваю на своём, — вы с самого начала не так взялись за дело. Ну, да теперь поздно. Буду жить с надеждой и ожиданием, что когда-нибудь да пройдут тяжёлые времена, все вернутся, и голод минует. Теперь все говорят, что дело гораздо хуже, чем кто-либо мог предполагать, и такая тяжесть на душе от безнадёжности помочь такому стихийному бедствию! Поездка Лёвы меня тревожит не менее вашей. Он ничего не взял, ни о чём не подумал; он понятия не имеет, что такое езда на долгое расстояние в деревне, да ещё в степях; и вообще всё его состояние возбуждённое, отчаянное и неясное. Бежать скорей и во что бы то ни стало — и больше ничего.

Сегодня сидела весь день дома, обойщики колотили, и Фомич был возбуждён. Андрюша и Миша покупали тёплые шапки, перчатки и калоши и получили двойки. Саша брала первый французский урок с monsieur и очень хохотала. Потом она с Лидой твердили, смеясь, французские слова и ходили гулять до почтового ящика только, потому что очень холодно. Ваничку я не пустила. Он пока здоров и очень мил и жалок с дудой. Говорит сам: «Ваня теперь отвык», и стал пить молока больше, и лучше ест. К обеду приехал Миташа Оболенский и рассказывал мне про вас. Но он меня расстроил, говоря, что у тебя больной и слабый вид, что ты очень похудел и постарел. Хорош ты вернёшься из Данковского уезда! — Ещё он меня расстроил тем, что говорил, что его жена мне очень симпатизирует и очень жалела меня, когда прочла 17 сентября твоё заявление < об отказе от авторских прав. – Р. А.>. Она думала (как и все, вероятно, подумали, я это предвидела), что ты, рассердившись на меня, тихонько от меня, нарочно в мои именины, напечатал это заявление. И какое совпадение: 17 сентября подарена и отнята у меня повесть: «Смерть Ивана Ильича». — Всё это больно; и как давно — всё, всё больно.

 

[ В 1885 г. Толстой на именины подарил жене свою новую повесть — специально для её издания собрания сочинений. – Р. А. ]

 

Здоровье моё лучше, лихорадки нет и, вероятно, и не будет.

После обеда пришёл Дунаев, и потом Грот. […] Грот очень взволнован. «Московские ведомости» подняли целую тревогу по случаю чтения Соловьёва, и тут был Победоносцев, и редактор «Московских ведомостей» с компанией донесли Победоносцеву, что вот, мол, смотрите, какое зло вносят. Тут же арестовали незаконно, по распоряжению из Петербурга, весь номер их ноябрьского журнала. Твою статью считают менее всех вредной и обещают пропустить, а больше всех напали на Соловьёва. Если скоро не снимут ареста, Грот поедет в Петербург.

Оболенский написал статью (пойдёт передовой) о своём издании альбома в пользу голодающих, и в ней упомянул, что ты даёшь свою повесть. Какую? Он даже говорит, что ты ему дал слово написать или дать что-нибудь.  

[…]Теперь ночь. Буду ждать с нетерпением известий из Данковского уезда; как-то вы там устроитесь? Надеюсь, что Таня будет хорошо хозяйничать, на неё вся надежда; лишь бы не захворал никто в этот сухой холод. Как приняли мои шубы? Прощай, милый Лёвочка; ты береги тоже девочек, а они — тебя.

Целую вас всех. С. Т.» (ПСТ. С. 450 - 452).

 

С. А. Толстая коснулась в письме издательской судьбы реферата В. С. Соловьева «О причинах упадка средневекового миросозерцания», прочитанного на заседании Психологического общества 19 октября 1891 г. Реферат, сблизивший идейно Толстого и Соловьёва как критиков исторически совершившегося извращения первоначального христианства, отравления его миазмами жизнепонимания язычников и евреев — вызвал бурные прения, продолженные в печати. Это означало для автора необходимость скорейшей публикации текста реферата, который выразил бы в печати его позицию. Грот попытался было опубликовать реферат в своём журнале, и именно реферат поначалу вызвал резкие нападки со стороны журналистов консервативного лагеря Ю. Николаева и М. Афанасьева («Московские ведомости», №№ 291 и 293). Николаев приписывал Соловьёву выражение «мошенники и обманщики», обращённое к христианским аскетам. Афанасьев утверждал, что реферат Соловьёва представляет собою «популярное и сплошное глумление над святою и православною церковью» (№ 291), что он является «дерзкой выходкою против всей христианской церкви» (№ 293). Важно подчеркнуть, что это было не только актом клеветы со стороны консервативных журналистов, но и доносом — имеющим достаточно близкие параллели с доносительством в современной путинской России: об «экстремизме», «оскорблении чувств верующих» и т.п. Николай Яковлевич Грот не желал создавать помехи делу Л. Н. Толстого помощи голодающим крестьянам, но, соединив под одной обложкой два одиозных материала (статья Толстого настораживала цензоров уже именем автора и заголовком!), он невольно предопределил непростую цензурную судьбу для обеих публикаций. Статья Толстого в полном виде была впервые опубликована только в 1896 г. в заграничном бесцензурном издании в Женеве, а реферат Соловьёва увидел-таки свет именно в журнале «Вопросы философии и психологии»… но только через 10 лет после создания, через два года после смерти Н. Я. Грота и через год после смерти самого автора реферата.

 

Написание С. А. Толстой следующего письма мужу относится к вечеру 28 октября. Значительная часть его посвящена событию, неприятному и печальному для обоих супругов:

 

«Милый Лёвочка, когда ты получишь это письмо, вероятно уже не будет жив Дмитрий Алексеевич Дьяков. Я страшно потрясена и расстроена: и неожиданностью этого, и видом его и детей. — С приезда своего я апатично и грустно сидела дома. Андрюша и Миша мне говорили, что у Мити и Алёши < сыновья Д. А. Дьякова, друзья детства сыновей Л. Н. Толстого. – Р. А.> инфлуенца, и что они неделю не были в гимназии. Вот я сегодня и отправилась к Дьяковым конкой и пешком, — узнать о здоровье детей и кстати всех повидать. Звоню внизу; горничная Лизаньки мне говорит: «а Дмитрий Алексеевич очень плох с утра». < Дьяковы жили в доме Колокольцевых в Скатертном переулке. В нижнем этаже этого дома жила Е. В. Оболенская с семьёй. – Р. А.> Я говорю: «что? как?». Я ничего не слыхала прежде; так сердце и упало, ноги подкосились. — Вхожу наверх, все на ципочках ходят, глаза заплаканные, сторы спущены. Выходит Лизанька. «Хочешь его видеть?» — Чувствую, сил моих нет, но пошла. Близорукость позволила увидать в темноте очень мало, — к счастью! Но распухшее лицо, глаз один закрыт, лежит на правом боку, в груди хрипенье, живот вздут. В голой, пухлой руке папироска и беспрестанно курит. Я говорю: «здравствуйте, Дмитрий Алексеевич». Он протянул мне руку и начал говорить. Но вышло нечто вроде мычанья, хрипенья, горловые, резкие звуки, — понять ничего нельзя. Из целого разговора его я поняла: «Уехали, Пирогово, вы приехали, маленькие, 10 пудов муки, 10 ..., 4 пуда можно есть, сам пробовал. Машу видели? < Дочь Дьякова, Мария Дмитриевна, в замужестве Колокольцева. – Р. А.> Она рада будет вас видеть...». И всё это едва понятно и сопровождается страшным хрипением и клокотанием в груди. А то вдруг заговаривается и говорит страшный вздор. […] Он всеми и всем озабочен, только не собой. Накануне он говорил Колокольцову, что он умирает, что пора, что он не боится. Машу вызвали телеграммой, и она не отходит от отца. Бедные мальчики были больны; бледны и испуганы очень.

Болезнь Дмитрия Алексеевича произошла вот от чего: ездил он к дочери; дорогой у него вырезали весь боковой карман и больше ста рублей денег. Выходя из вагона, он ударился ногой, тем же местом ноги, как ты тогда, — о вагон. Была ссадина. Это было в пятницу. В воскресенье он ещё был в театре. В понедельник (сегодня неделя) у него сделался сильный озноб и жар. Послали за доктором; было уж поздно, зараженье крови сделалось. Жар доходил до с лишком 40 градусов. Бред, жар все эти дни. Нога распухла и покраснела. Боли нигде. Два доктора ездят, и говорят, что, ввиду его сахарной болезни, дело серьёзное, сердце действует плохо и опухло. Вчера вечером стало хуже. Дело ухудшения идёт так быстро, что в те два часа, которые я там просидела, он опять впал в бессознательное состояние и уже не узнавал никого и не говорил, а хрипел, упорно глядел на стену и дёргал простыню. Пот лил с него градом, рубашка вся смоклась. Страдал ли он — неизвестно. — Я уехала в пятом часу; думаю, что двух дней он не выживет. Мои расстроенные нервы не выносят просто этого зрелища. Домой уехала в санках, на извощике, и такое горе в сердце, что я до сих пор не опомнюсь; точно я в лице этого старого друга теряю так много и многих. Весь мир потух, и за всех отсутствующих стало ещё страшнее; хотя я сознаю, что смерть старика естественна, что тревога моя в ваше отсутствие есть та моя лепта, которую я приношу голодающему несчастному народу, которую я должна принесть, потому что всякий должен помогать, как и чем он может, а я помогаю вами, моей семьёй, — тем не менее жутко теперь ещё больше. Сегодня по случаю оттепели мне хуже, и не вижу, где возьму нравственных сил выносить панихиды, похороны, — это всё внешнее, — а главное, вид испуганных, несчастных, одиноких его мальчиков, которых чувствую своим долгом теперь, в самый тяжёлый период их жизни — поддержать и приласкать.

Мои дети, слава богу, здоровы. Кругом инфлуенца и много больных. У нас в колодце совсем протухла вода, и завтра его будут весь чистить. — По совету Тани и по собственной немощи, — я никуда и не хожу. Но вот бог послал ещё горе! — У Саши зубы болели и она не гуляла, а Ваничка гулял и купил мятные пряники. Миша вырезает картонные санки и играет с маленькими. Андрюша вчера на верху играл сонату, которую когда-то выучил со мной, а сегодня у них обоих был урок на скрипке и ничего ещё не выходит. — Вчера был Лёля Северцов; дети и педагоги играли все в petits jeux [игры] в зале, на верху, и Ваничка был в восторге. Потом играли в halma < в гальму; игра типа шашек. – Р. А.> и потом в мяч. Ко мне никто не приходил кроме Веры Северцовой, которая меня не застала. Жду с нетерпением от вас письма с места, как устроились и что делаете для голода.

Прощайте, целую всех. Напишу ещё завтра. С. Т.

Не могу не прибавить, что тут все при начале инфлуенцы велят скорей давать касторовое масло; вообще слабительное и потогонное. Если кто заболеет, то сделайте это. А Дмитрий Алексеевич, главное, погубил себя, что заклеил ссадину английским пластырем. Какое неведение! Надо было компресс прежде всего!» (ПСТ. С. 452 - 454).

 

Знакомство с «чудесным Митей» относится к лучшим воспоминаниям казанской юности Толстого. Они познако-мились в доме начальницы казанского Родионовского института Е. Д. Загоскиной. Дьяков — участник любительских спектаклей, дававшихся в Казани на масленице 1845 г.
 Был другом сначала Н.Н. Толстого, а потом и остальных братьев. У Дьякова хранился портрет молодого Толстого в профиль, сделанный карандашом неизвестным французским художником. Хронологически это первый портрет Толстого.

 Дружба с Дьяковым в годы студенчества в Казани дала Толстому материал для описания в трилогии дружбы Николеньки Иртеньева с Нехлюдовым.

С Димой Дьяковым связана и самая крепкая, долговременная и сладкая из гомосексуальных привязанностей юного Льва. Уже взрослым он, перебирая в памяти предметы своей тайной влюблённости, признался себе в записи Дневника 29 ноября 1851 г.:

«Я никогда не был влюблён в женщин. […] В мужчин я очень часто влюблялся, любовью были 2 Пушкина, потом – 2-й – Сабуров (?), потом 3-ей — Зыбин и Дьяков, 4 – Оболенский, Блосфельд, Иславин, ещё Готье и многие другие.
Из всех этих людей я продолжаю любить только Дьякова» (46, 237).

Варенька Нагорнова, племянница Толстого, так вспоминала о Дьякове: «Это был человек типа сороковых годов. Барин в душе, образованный и образцовый хозяин. Я как сейчас вижу его: плотный, белокурый, широкоплечий, ростом выше среднего; его лицо выражало доброту с оттенком юмора, свойственного его характеру» (Цит. по: Лев Толстой и его современники. Энциклопедия. – М., 2010. – С. 192).

В 1860-е гг. после женитьбы Толстого Толстые и Дьяковы часто виделись, так как имение Дьяковых Черемошня находилось недалеко от Ясной Поляны и от Никольского-Вяземского. Дьяков — крёстный отец Татьяны Львовны и Ильи Львовича Толстых.

Если бы не развращение с детства всех троих ложным воспитанием в проклятой — традиционалистской и гомофобной — России… кто знает? быть может Лев Николаевич, бисексуал по своей половой ориентации, нашёл бы счастье и с Димой, и с Соней? У Сони, кстати сказать, был бы тогда в большом яснополянском доме верный и толковый помощник в хозяйстве, а у Льва — в педагогических и прочих предприятиях. Современники вспоминали Дьякова как жизнерадостного, правдивого, отзывчивого человека, с умом более практическим, чем резонёрствующим. Это был хороший сельский хозяин, остроумный рассказчик, добрый товарищ, просвещённый и умный воспитатель детей. Толстой ценил в нём здравомыслие, а в особенности откровенность и незави-симость характера.

 

Дьяков умер в тот же день, 28 октября. Но Толстой узнал об этом только 3 ноября.

 

После письма от 28-го Соня делает небольшой перерыв — до 1 ноября, когда получает от мужа первое письмо, написанное в Бегичевке. Приводим по порядку тексты обоих посланий.

 

Л.Н. Толстой, 29 октября 1891 г., из Бегичевки:

 

«Ах, как хочется, чтобы письмо это застало [тебя] в хорошем духовном состоянии, милый друг. Буду надеяться, что это так, и завтра — день прихода почты — буду с волнением ждать и открывать твоё письмо. — Ты пишешь, что ты остаёшься одна, несчастная, и мне грустно за тебя. Но будет об этом. Напишу о нас. Выехали по хорошей погоде в катках больших все: Лёва, Попов и мы 5-ро с Марьей Кирилловной. < Свиту Льва составляли: Татьяна и Марья Львовны, В. А. Кузминская и М. К. Кузнецова. – Р. А.> На станции встретили Ивана Иваныча, который ехал с нами. На станции, как и везде, народа чёрного, едущего на заработки и возвращающегося после тщетных поисков, — бездна.

Нас с билетами 3-го класса посадили во 2-й. Тут нашёлся Керн и потом Богоявленский. < Эдуард Эдуардович Керн — бывший лесничий в казённой Засеке близ Ясной Поляны; Николай Ефимович Богоявленский (1862 -?) — земский врач, бывш. домашний учитель детей Толстого. – Р. А.> Жара страшная, и мы все осовели от неё. На Клёкотках простились с Лёвой и Поповым и нашли две тройки в санях за нами. Ехать решили что нельзя, потому что шёл снег с ветром, и ночевали не дурно в бедненькой, но не очень грязной гостинице.

Девочки так ухаживают за мной, так укладывали всё, так старательны, что только можно желать уменьшения, а не увеличения заботы. Всё это твоя через них действует забота, и я ценю её, хотя и не нуждаюсь в ней, или так мне кажется. Рано утром поднялись, но выехали в 10. Ехали хорошо, тепло. Я надел раз тулуп, — и приехали <в Бегичевку> в два. Дом тёплый, топленный, — всё прекрасно приготовлено. Мне Иван Иванович уступил свой великолепный кабинет. У девочек две комнаты с особым ходом. Общая большая комната для repas [еды]. Сам он поместился в маленькой комнатке Алексея Митрофановича, рядом с своим <поваром> Федотом. Нынче я настоял, чтобы он пошёл в кабинет, а я на его место. И сейчас перешёл, и мне прекрасно, и тепло, и уютно, и за перегородкой спит Федот. Обед простой, чистый, сытный; молока вволю.

После обеда заснул. Приехали вещи. Девочки разобрались; вечером приехал <Иван Николаевич> Мордвинов, зять Ивана Ивановича, земский начальник, весь поглощённый заботой о народе. Когда он уехал, и в 9 часов разошлись, я сел писать статью <«Страшный вопрос»> о том, что страшно не знать, достанет или недостанет хлеба в России на прокормление, и до 11 часов пописал. Потом спал прекрасно. Утром продолжал статью. Между прочим побеседовал с Ив. Ив., и больше определилась деятельность девочек. Тане я очень советую взяться за дело пряжи и тканья, т. е. устройства этого заработка. Маша будет при столовых и пекарне.

Я сейчас был в 3-х деревнях, из которых в двух приискал места для столовых, в обоих человек на 50. — Описывать слегка нищету и забитость этих людей нельзя. Но хорошо, здорово их видеть, если можно только хоть сколько-нибудь служить им, и я думаю, что можно.

От Грота ты, вероятно, знаешь, что статью мою в числе других повезли в Петербург, в цензуру, и, вероятно, запретят. И я рад. Я напишу другую и эту переделаю. Надо добрее, то и трудно, чтобы быть правдивым и добрым. Если это напишу, пришлю тебе. Ты с Гротом просмотри и пошли в «Русские ведомости». < Статья Л.Н. Толстого «Страшный вопрос» была напечатана в «Русских ведомостях» за 1891 г., № 306, от 6 ноября. – Р. А.>.

Ну, пока прощай, целую тебя и детей, маленьких и миленьких, как говорил Фет, и тебя, не маленькую, но милую. Иван Иванович уехал к <Рафаилу Алексеевичу> Писареву и вероятно привезёт его с собой. Л. Т.» (84, 89 - 90).

 

А 1 ноября Софья Андреевна ответила на это письмо и письма от дочери Татьяны следующим посланием:

 

«Вот как много я получила сегодня писем от вас, милые Лёвочка и Таня, и очень это меня оживило. Потом пришли обедать ко мне Грот и Страхов, и мы хорошо разговаривали. Грот сегодня едет в Петербург. Статью твою <«О голоде»>, Лёвочка, пропустили; Грот её смягчил и велел тебе сказать, что она вышла очень добрая. Вчера её читали вслух у Фета, где я обедала (в первый раз), потому что там остановился Страхов, и мне хотелось побыть с ним. Был там ещё Николаев, пишущий в «Московских ведомостях» — тупой человек, и странно: Страхов, Фет и Николаев — три совершенно разные элемента и все очень хвалили статью и искренно, по-видимому. Я прослушала тоже её с удовольствием, очень уравновешенная статья, как я и люблю. Грот говорит, что всем, без исключения, она очень нравится.

В 4 часа ночи я проснулась, Ваничка с лёгкой хрипью покашливал, но меня начала разбирать тоска и лихорадка, и промучала меня до четырёх часов дня. Такого мученья нравственной тоски — я даже представить себе не могла. Потом вдруг прошло, и мне даже кажется, что это был кризис. Во всяком случае, если повторится, то пошлю за каким-нибудь доктором. Я даже не знаю, лихорадка ли это или нервные, истерические припадки. Теперь весело и смело пишу об этом, потому что чувствую себя совсем хорошо, только слегка разбитой и голова немного болит. Ваничка тоже весь день провёл прекрасно, и все дети здоровы и бодры. 15 градусов мороза, полили каток перед домом, но я не выпускаю меньших, боюсь.

Как приняли вы известие о смерти Дмитрия Алексеевича? С похорон я никого не видала, а мальчики его сегодня пришли в первый раз в гимназию, грустные и бледные.

Ты пишешь, милая Таня, запродать холстину; не знаю, буду ли я в состоянии бегать по разным местам, а как мне хотелось бы помочь вам! Я очень сочувствую всякой помощи, и очень страдаю, что смерть Дмитрия Алексеевича и моё не совсем хорошее здоровье помешали мне до сих пор действовать. Меня Страхов, Фет и другие подбодряют напечатать воззвание о пожертвованиях и указать на ваш, Серёжин и Лёвин пункты для посылки этих пожертвований. Сегодня, после лихорадки, я набросала эту статейку, прочла Страхову; он одобрил, кое-что поправил, и я, вероятно, напечатаю. А то никто, ведь, без поощрения не даст ни гроша, да и не знают, куда дать. Вы все за это не сердитесь. Хотела я, было, сама ездить собирать с листом Красного Креста, да вот боюсь теперь простудиться; да одно другому не мешает.

Сижу я тут и всё примериваюсь, за тебя, Лёвочка, как ты тут будешь жить, и мне делается страшно, и я даже не желаю теперь вашего скорого возвращения, лишь бы все здоровы были.

По-видимому, вам хорошо там материально, за что и спасибо Ивану Ивановичу. — Сейчас пришёл Дунаев, поговорю с ним.

.... Дунаев обещает хлопотать о холсте, хочет прислать мне доктора Клейнера, но это бесполезно, я совсем не больна. Целую вас всех. Я теперь совсем помирилась с вашей деятельностью и сочувствую ей. Проживу я хорошо, только берегитесь все и не забывайте меня. Тем радостнее будем жить вместе после разлуки.

 

С. Т.» (ПСТ. С. 454 - 456).

 

Об этом и предшествующем ему письмах Сони Лев Николаевич записал в Дневнике под 6 ноября: «Два письма от Сони. Мне не перестаёт быть грустно за неё и от неё» (52, 57). Сам он открыл 1 ноября первые три столовые и завершил писание статьи «Страшный вопрос». Но, кажется, он не оценил значения, и уж никак не мог знать последствий предприятия Софьи Андреевны, о котором она упоминает в письме: готовившегося ею «воззвания о пожертвованиях».

 

Об обстоятельствах написания воззвания С. А. Толстая сообщает в мемуарах «Моя жизнь» следующее: «слухи об усиливающемся бедствии в России всё дела­лись ужаснее. Становилось совестно просто жить и быть сытой. […] Часто, садясь за обед, я ничего не могла есть, меня мучили мысли о  голодных — особенно детях» (МЖ – 2. С. 228).

Но записи С. А. Толстой в дневнике под 12 ноября 1891 г., то есть по самым свежим воспоминаниям, открывают нам наличие у жены Толстого ещё одного, гораздо менее очевидного, импульса для такой работы. Она боролась таким образом со страшной депрессией, которую вызвал у неё переезд в родной, некогда даже любимый, город:

«Приехав в Москву, я страшно затосковала. Нет слов выразить то страшное душевное состояние, которое я пережила. Здоровье расстроилось, я чувствовала себя близкой к самоубийству». Это состояние усилилось от негативных впечатлений жизни: смерти Д. А. Дьякова и заболевания гриппом всех четверых детей. «Одну ночь я лежала и не спала и вдруг решила, что надо печатать воззвание к общественной благотворительности. Я вскочила утром, написала письмо в редакцию “Русских ведомостей” и сейчас же свезла его. На другой день, воскресенье, оно было напечатано. И вдруг мне стало веселее, легче, я почувствовала себя здоровой, и со всех сторон посыпались пожертвования» (ДСАТ – 1. С. 217).

В «Моей жизни» Софья Андреевна добавляет, что перед отсылкой в газету благоразумно показала своё воззвание Н. Н. Страхову, «который сделал небольшие поправки и сказал мне, что этот призыв вылился из моего сердца так цельно и горячо, что надо его непременно напечатать в том виде, как я его почувствовала непосредственно» (МЖ – 2. С. 228). Напечатано воззвание было в № 303 «Русских ведомостей», вышедших в свет 3 ноября, т.е. уже в понедельник.

Вот его полный текст:

«Благотворительность и денежные пожертвования так велики, что страшно приступать к этому вопросу. Но и бедствие народа оказыва­ется гораздо больше, чем предполагали все. И вот ещё и ещё надо да­вать, и ещё, и ещё — просить.

Вся семья моя разъехалась служить делу помощи бедствующему на­роду. Муж мой, граф Лев Николаевич Толстой, с двумя дочерями находит­ся в настоящее время в Данковском уезде с целью устроить наибольшее количество столовых, или “сиротских призрений”, как трогательно назвал их народ. Два старшие сына, служа при Красном Кресте, деятельно заняты помощью народу в Чернском уезде, а третий сын уехал в Самарскую губернию открывать по мере возможности столовые.

Принужденная оставаться в Москве с четырьмя малолетними деть­ми, я могу содействовать деятельности семьи моей лишь материальны­ми средствами. Но их надо так много! Отдельные лица в такой большой нужде — бессильны. А между тем каждый день, который проводишь в тёплом доме, и каждый кусок, который съедаешь, служит невольно уп­рёком, что в эту минуту умирает кто-нибудь с голоду. Мы все, живущие здесь в роскоши и не могущие переносить вида даже малейших страда­ний наших детей, неужели мы спокойно вынесли бы вид притупленных и измученных матерей, смотрящих на костенеющих от холода и умира­ющих от голода детей, на не питающихся вовсе стариков?

Но всё это видела теперь семья моя. Вот что, между прочим, пишет мне моя дочь из Данковского уезда об устройстве местными помещи­ками столовых на пожертвованные ими средства:

“Я была в двух: в одной, которая помещается в крошечной курной избе, вдовой готовится на 25 человек. Когда я вошла, то за столом си­дело пропасть детей и, чинно держа хлеб под ложкой, хлебали щи. Им дают щи, похлебку и иногда ещё холодный свекольник. Тут же стояло несколько старух, которые дожидались своей очереди. Я с одной за­говорила, и как только она начала рассказывать про свою жизнь, так заплакала, и все старухи заплакали. Они, бедные, только живы этими столовыми, дома у них ничего нет, и до обеда они голодают. Дают им есть два раза в день, и это обходится вместе с топливом от 95 копеек до 1 рубля 30 копеек в месяц на человека”.

Следовательно, можно спасти за 13 рублей до нового хлеба — челове­ка. Но их много, и средств помощи нужно бесконечно много. Но не будем останавливаться пред этим. Если мы, каждый из нас прокормит одного, двух, десять, сто человек, — сколько кто в силах, уже совесть наша будет спокойна. Бог даст нам, в нашей жизни, не придётся переживать ещё та­кого года! И вот решаюсь и я обратиться ко всем тем, кто хочет и может по­мочь, с просьбой способствовать материально деятельности семьи моей. Все пожертвования пойдут прямо и непосредственно на прокормление детей и стариков в устраиваемых мужем и детьми моими — столовых.

Пожертвования можно посылать по следующим адресам…» (следуют адреса Льва Николаевича, сыновей Сергея и Ильи, Льва-младшего и самой Софьи Андреевны).

Не мне, грешной, б


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: