226 Сократ как будто обжигается, когда от смиренного «не знаю; знаю, что не знаю», переходит к попытке знания, как в 129 е: «Что же такое человек». Чтобы знать это, надо «узнать себя самого». Но это трудно. Хорошо бы тогда узнать, что такое «самое само». Но и это наверное очень трудно; 130 d: достаточно нам рассмотреть каждую самость. Но и «самость» тоже не разбирается; диалог заканчивается темой «души», \|П)ХП- Обжигается потому, что и там, и там, и там, и в «самом себе», и в «самом самом», и просто в самом, и в душе — просвечивает вот это другое: Бог. Знание незнания было школой покинутых, одиноких, оторванных от Бога, трезвых, смиренных. Из той школы нищих, школы незнания почему надо было выходить, почему недостаточно было сказать, что мы не знаем кто такие мы?
Разговор идет о полисе, о мире (согласии), о невозможности мира без согласия каждого с самим собой, отсюда вопрос, кто же мы сами. Странные незнакомцы самим себе; сказать, что у нас нет и шансов с собой познакомиться — тогда собственно прощай полис, неясно о чем вообще речь, диалог отброшен к самому началу, где Алкивиад готов идти орудовать вслепую, просто давить других блеском своего происхождения, рода, природных данных, энергии. Т. е. воздержание незнания вещь хорошая, красивая, но надо же и какой-то практикой заниматься. Какое-то знание, кроме знания незнания, надо как-то иметь, хочешь не хочешь, ведь жить-то надо?
|
|
Похоже, что к ведущему, хозяйственному знанию Сократ приходит другим, не этим утилитарным, а красивым путем, только он трудный. «Ради бога, будь сейчас внимательным», говорит вдруг Сократ. Он новыми глазами посмотрел на себя, на Алкивиада — и не увидел ни себя, ни Алкивиада, словно оба надели вдруг шап-
19. ТЕЛО И ДУША
ки-невидимки. «Ты сейчас с кем разговариваешь?» — спрашивает Сократ, и дальше идет головокружительная часть диалога, краткая, которую я не буду читать, потому что лучше будет, если каждый обратится к своему опыту, у каждого разному, исчезновения человека. Его тело, его жесты, его слова, произносимые, становятся инструментами, которые вводит в действие, задействует кто? Его имя — «пользующийся телом», 129 е, под «телом», не забудем, надо понимать и слово, и поступок, и жест. Я ошибся: не «пользующийся», а в среднем роде, совсем отчужденно: то тф осоцсга ЗСрсоцеуоу. Это техничнее и строже, чем древнеиндийское имя для владельца тела, dehin или dehavan, от deha (м., ср.), «тело». Как deha в древнеиндийском значит еще личность (то же в греческом оюца), так dehin, носитель тела, хозяин тела, имеет значение «душа». Конечно, и Платон, назвав свое отчуждающее «то, что пользуется телом», сейчас же скажет «душа» (130 а). Но будет грустно, если мы успокоимся и скажем: а, речь о душе и теле, известное дело. Человек состоит из души и тела. Мы в середине спокойного метафизического дискурса. В учебник истории философии мы имеем право вписать: согласно Платону, человек состоит из души и тела. Кто читал «Алкивиада»?
|
|
Нет, человек по Платону не состоит из души и тела. Когда человек на 129-й странице куда-то девается, видны только орудия, которыми он «пользуется», то тело не становится для Платона крючком, за который человека можно как-то вернуть обратно. Человек уже не возвращается, тело не человек. Вместо того чтобы успокоенно узнавать в тексте Платона знакомое, идеализм допустим, и классифицировать его по рубрикам, лучше потратить эти силы на фразу в 130 с, которой одной достаточно, чтобы догадаться, что Платона-то мы по-настоящему не очень хорошо и знаем, или совсем не знаем. «Поскольку же человек не есть ни тело, ни то и другое [соединение тела и души], остается, похоже, что или оно [!] ничто, или, если что-то, то человек есть не что иное как душа». Переводчик тут не верит своим глазам, и формально не делая ошибки, ставит местоимение в аккузативе, где оно совпадает у нас с мужским родом, и строит фразу так, что «его» явно и однозначно относится к человеку: «Остается, думаю я, либо считать его ничем, либо, если он всё же является чем-то, заключить, что человек — это душа»103*. Комментаторы изданий, сохраняющих средний род («оно», человек), выходят из положения тем, что предполагают, что Платон имеет в виду под «оно» «человеческое
|03* См.: Платон. Диалоги..., с. 213-214.
В. В. БИБИХИН
бытие». Нет необходимости ничего придумывать. Ведь полстраницей раньше, 129 е, средний род уже был, «пользующееся телом». Средний род обозначает отчуждающую невидимость неуловимого существа, который делает всё это, движет телом, говорит. Это существо проваливается в ничто, первой та гипотеза, что человек это ничто, стоит вовсе не случайно; предполагать, как это делают комментаторы, что «ничто» вставлено как доказательство от противного — в смысле: не может ведь быть, чтобы человек был ничто] тогда остается, что он душа, — тоже нет никакой необходимости. Платон спокойно, мужественно вглядывается в про-валивание человека, да, человек проваливается в никуда, в ничто, он не просто неуловим, его нет.
Во всё это время «диалога», время обретения или можно сказать при-обретения себя как самого своего приобретения собственно себя, по-настоящему захватывающего приобретения, все другие «собственности» (как теперь сказали бы, «формы собственности»), начиная с тела, потом частей тела, потом того, чем обслуживается тело, потом того, что помогает обслуживанию тела, включая деньги, домашнее хозяйство 133 е, общественное хозяйство 134 а, богатства и разбогатения единоличного и общественного 134 Ь, и рабства, принадлежности одного человека другому 135 be, я не всё перечислил, — всякая другая собственность в поле зрения Сократа, но только в поле зрения, — и уже не Алкивиада, у которого хватает внимания только на погоню за главным, за ключом ко всякой собственности, за собой. — Во всё время «диалога» — «диалог» уже тут можно брать в кавычки, — когда от быстроты этой погони за собой своим тело и личность, если понимать личность как говорящее разумное тело, рассыпались. И личность тоже рассыпалась. — Я давно хочу добиться, чтобы мне кто-нибудь уловимым образом объяснил, что такое личность. Споры о том, когда появляется личность, допустим в Новое время, а в Средневековье еще совсем нельзя говорить о личности, никакой личности не было в Средневековье, или наоборот была, а зато в античности ее не было, а была только индивидуальность, сбивают меня с ног, заставляют думать, что «личность» это сложная мыслительная конструкция, привязанная к представлениям автора этой конструкции о том, как всё происходит в этой истории. Для того чтобы авторская мыслительная конструкция совсем не выпала из всякий обсуждаемости, ведь всё-таки обсуждать можно только что-то хоть немного общее и даже индивидуальное тоже только в такой мере, в какой имеется в виду что-то такое, что не только я один, автор, постановил себе
|
|
19. ТЕЛО И ДУШ А
придумал иметь в виду, и сконструированная «личность» должна иметь еще и другую, так сказать общую, привязку — и тут у меня кончается головокружение, я говорю «слава Богу», хоть на что-то можно опереться: личность опирается на тело. Мы попадаем в надежные крепкие руки тысячелетней традиции. В древнеиндийском deha, тело, значит и личность, скажем юридическое лицо. То же самое в греческом аюцата ё^еиЭера, букв, «свободные тела», это в общем-то, с поправками, то, что теперь свободные личности, свободные юридические личности. Если меня в этот момент радости от какой-то надежной определенности, вот оно тело, окрикнут, выругают, запретят говорить о личности в античности, я, конечно, съежусь от страха и перестану говорить о личности в античности, но зато «личность» у меня из рук ускользнет, снова превратится в мыслительный конструкт, у одного автора один, у другого другой, и я перестану тогда говорить о личности вообще, тем более никакой нужды нет: личности нет ни в Библии, ни в главной мировой философии. И всё равно, тайком или явно, все говорящие о личности опираются на тело, возвращаются к телу, т. е. настолько прочно и надежно сколочено это древнее укоренение личности в теле, что работает, продолжает работать, так сказать, даже когда опровергнуто. Эта возня с личностью становится в конце концов не очень интересной. — Совсем другое дело, когда начинается плотный философский разговор, как в «Алкивиаде», и открытое зрение, не повязанное (как это говорится) целиком своими собственными конструкциями, проваливается в ту все-впускающую пустоту, которая в прозрении на 129 Ь: ради Бога, Алкивиад, посмотри, посмотри внимательно: ты с кем сейчас говоришь? Не видно «то, что пользуется» телом, словом, этим говорением, этим диалогом. Где оно? Тут становится действительно интересно так, что дух захватывает. И как всегда в таких случаях нас подстерегает паника, пароксизм, как во сне проваливаешься в пропасть и надо немедленно схватиться за что-нибудь. Первая реакция, конечно, проснуться: нет, нет! этого ничего нет на самом деле, это только приснилось! Не может быть, чтобы на месте человека раскрылось ничто! Комментатор за работой: в этом месте, 130 с, один заботливый старый издатель даже брал в скобки слова «или он (человек) ничто» как полную нелепицу — откуда же берется ничто, если только что человек был «тело и душа», допустим тело отпадает, но хоть душа-то остается, откуда ничто? — но самое частое решение, как и в русском переводе, это то, о котором я сказал: от противного, именно от нелепицы считать человека ничем (русский переводчик добавляет слово «считать»,
|
|
В. В. БИБИХИН
которого у Платона нет104*, у Платона буквально: «остается или что оно [а не он!] ничто...»). Русский переводчик, да и любой переводчик, будет по привычке смотреть на человека, как мы вообще привыкли смотреть на человека, вот он куда он денется, такая данность, вопрос только в том, кем его считать, телом или душой, мы благополучно приземлились в «метафизическую проблематику», давайте теперь поговорим, что такое человек, тело или душа, — но Платон своим жутким «оно», «то, что пользуется телом», проходит как в стратосфере над перехватчиками и будет еще сотни лет дожидаться себе понимания. Понять его трудно, потому что всё очень просто: не о дефинициях и концепциях речь, а случилось так, что на одном вираже этого захватывающего и захваченного диалога человек выпал, провалился в бездну, в ничто. Только один ум в ХХ-м веке рискнул сказать, видя то же, что видел Платон, что существо человека выдвинуто в ничто, что человек это заместитель ничто, — и сразу же на него набросились массой и заклеймили как нигилиста или хуже (!).
Господа, философия не о понятиях и не о том, кто что «считает», словом считает перевод этого места 130 с можно считать испорченным, — философия о вмдении, о вещах. Работа «Алкивиада», диалога, набирает размах, набирает высоту и человек словно вываливается из корзины, человека не оказывается, он проваливается в ничто. Вынуть его оттуда сам же человек уже не может, попробуйте сами думать о том, кто же или что же пользуется вот сейчас нашими телами и нашей речью. Попробуйте поймать, уловить, заметить. Остается свое, захваченность. Улавливающие, вы, будете пользоваться при этом понятиями, приемами, например интенция: в человеке всегда остается только то, что интенция, напряжение, ведущее. Но и интенция — это тоже слово, или в лучшем случае жест, которым тоже пользуется то, что пользуется. Я вам предлагаю это упражнение.
Кто что уловил? И по моему опыту ответ тот, который у Платона. Т. е. или ничто — я сам в самом себе ускользаю опасно, до полной пустоты, рефлексия улавливает не случайно дурную бесконечность «я думаю о я думаю о я думаю о я», — или «душа», и тогда я знаю в себе свое.
Душа только не «психика». Опять же я не знаю, что такое «психика», меня пугает, что в «психику» попадают, например, настроения и предчувствия, или такие вещи как отчаяние, тогда мне выносится окончательный приговор, я человек «душевный»,
Ш4*См. там же, с. 214.
19. ТЕЛО И ДУША
а не «духовный» и соответственно не гожусь для высокого уровня обобщения или для отвлеченной работы мысли, для строгой терминологии или для чего-нибудь еще. Я не знаю что такое психика, мне не удается понять определения психики. Иногда они возвращают к аристотелевскому определению: душа есть некоторым образом всё. Это мир, сказали бы мы, и я так говорил: человек это мир. Мир это много. То было ничего, а то вдруг мир. Когда Платон говорит, что человек это душа, собственно «веяние», то его мысль та же, что Аристотелевская: душа это проход в божество. Вот почему Платон и мечется, и обжигается. После человеческого, знания незнания, смирения, школы, взгляд в собственно человека, в себя, самого человека открывает окошко куда-то очень далеко. В Бога, но Бог мы с прошлой пары не знаем что такое, мы его знаем через свое, собственное, но не наоборот (!). — Лучше будет говорить: свое, собственное — самое само — не другое, чем божественное. Нет надобности, и не получится закрепиться в моменте исчезновения человека, и у Сократа этот момент, прозрения, длится недолго. Человек исчезает, как сменяется кадр, чтобы пройдя через это исчезновение (ах не у Мишеля Фуко и не в структурализме человек исчезает, а в «Алкивиаде» 129 Ь) — не то что человек исчез а потом вырисовался снова, а как исчез он так и исчез, ушел в смирение земли, но именно потому что исчез ушел в смирение земли, в ничто, в пустоту, он этой своей пустотой впустил — что? господа, страшно сказать. Если бы мы знали, что такое Бог, можно было бы сказать, что пустотой своего ничто человек впустил Бога. Скажем осторожнее: в ситуации одинокого, обделенного, нищего, без собственности, без богов, смертного, оставленного самому себе, только своей настойчивой строгости и своей технике, человек как оставался так и остался, тут ему и место, туда ему и дорога. Но человек каким-то образом остается и после этого превращения в землю, после расставания с собой — после этой, в терминологии позднего платонизма, «философской смерти». Или даже сказать лучше: только после расставания с собой, только после превращения себя в смиренную землю человек только и становится собой, приходит к своему. Только «собой», «само», «свое» меняются. Юридическими, во всякое случае, собственническими они стать снова уже не могут.
Я пробовал говорить уже, условно и в рабочем порядке называя слово «космос», упоминая «символизм» и «аналогии», на случайных и, боюсь, неудачных примерах о далеком, или безграничном, знании, сквозном видении. Всё это нарочито случайные имена для того, что я еще называл «настоящей наукой». Она дру-
В. В. БИБИХИН
гая, чем наука незнания? Она не без науки незнания, и наука незнания ее основа, или обязательное условие, во всяком случае она не другое и не рядом с наукой незнания. Надо, чтобы я говорил об этой науке, науке второй части поэмы Парменида, неопределенно. В ней нет разделения на науку о природе и науку о духе; нет разделения на художественное и техническое. Нам удобно называть эту науку наукой — можно было бы говорить о «знании» — чтобы отнять название «науки» у безумной деятельности вгрызания в природу, которой занята человеческая биологическая масса. Разделения на «гуманитарные» и «естественные» науки, самого уже служащего деятельности рассечения, вивисекции действительности, начинающего эту вивисекцию, как и разделения научного-художественного, вивисекции самого познающего человека, в настоящем знании, о котором я говорю, не может быть, потому что вообще не человек его строит, а оно строится так, что человека ведут — кто ведет? — и ему показывают — кто показывает? Мы в современности уже, так сказать, рождаемся внутрь уже совершившихся разрезов по живому, одни рождаются в «гуманитарных» семьях, другие в «естественнонаучных» — изнутри клеток всегда будет идти нарушение этих перегородок. Богословие Ньютона не отклонение. Только это позднее расположение, скажем физиков к поэзии, опоздало. Раньше надо было, когда еще не началась раскройка знания, божественного.
Человек подхвачен, захвачен участием, сплошным, во «всём», когда (я не говорю: поскольку) он душа. Душа это некоторым образом всё.
Разница между тем, что человека берут и показывают ему землю, небо, свет, ветер и свое же тело, так называемым восприятием, и прохождением через человека смыслов, так называемым творчеством. И опять только чесотка глобализма, генерализаций сбивает с толку проходящее через человека знание, когда и часть, и целое не лучше взаимно и не хуже друг друга, одно что весит, — это включенность, принадлежность к видению. В самом малом всё уже есть, и всё так же лишено малого, как малое — всего.
Темного происхождения и перегородка между «искусством» и «жизнью» или «реальностью». «Художественная литература» не игра воображения, не развлечение, а то одно и единственное и уникальное участие во всём. На знании мира, можем говорить и так, лежит запрет на вмешательство в него. Мы только подготовили себя школой незнания к тому, что нам показывают; что и как нам покажут, не мы решаем. Начиная с самого размыкания нас в мир, ведем не мы. Этим только обеспечивается полнота нашего
19. ТЕЛО И ДУШ А
участия в знании, превращение знания в рождение. Или совпадение с рождением — чего? Мы не умеем и никогда не сумеем сказать точнее, чем: мира. И общества. Из того, во что человек введен «душой», опять переведем: веянием, дыханием, когда он простое одно с богом и с миром, в «Алкивиаде» ожидают устроения человека и социума. Человек и социум могут быть устроены и будут устроены, но не строительством! А «душой».
Боюсь, что разговор о «добродетели» по-русски вводит в заблуждение. Грубо говоря, начинает казаться, что где-то известно, как делать добро. Нет не известно, добра мы не знаем и не умеем его отличить от зла. Но мы делаем добро и зло? Сколько угодно. Раннее участие души в боге и мире у Платона — «добротность» и «софия» делают не «добро», а делают «добротно», «умело», и в блеске божества. В мысли, в поэзии, в мечте, во сне «душа» — там, где мир начинается, снова и снова, мир, в котором зло еще не успело. Мир исправить нельзя, но его можно сотворить
заново.
В создании мира заново человек одно с Богом. Как принадлежащему миру и богу человеческому существу не просто что-то, а всё открыто. Он открыт для дыхания, он душа. Бог не где-то вне человека, эта пара человек-бог не зря всегда рядом. Нет Бога помимо человека. — Но ненуждаемость Бога? Да конечно, абсолютная — но в том смысле, что человек и так сам обязательно без всякого «исправления» будет сам, в своем, в собственном делать божественные жесты. Богу ничего уже не надо от человека — потому что человек и так уже в полной мере Богом задействован и богоносец, богом заряжен, бога в себе несет, богом чреват, из бога ввязывается — за своего бога — в жестокую войну. Бог и так въелся в человека до корней, до его собственного, до своего, так что после такой интимности срастания еще дополнительное бого-почитание чего-то вне человека — нелепость. Я хочу сказать, что настоящий Бог в том «научном и художественном творчестве», что поэт и художник и есть сам Бог? Нет, опять же, это будет похоже на новое расчерчивание областей, религии, искусства, философии. Лучше успокоиться на том, что Бог будет уж во всяком случае не привязан, прицеплен к тому месту, где ему укажет человек, чтобы Бог там был. Бог гораздо раньше успевает присутствовать во всём, что человек может задумать или решить или предпринять.
Спор между религиями, в религиозных войнах идет по-настоящему не о «правильности веры», «правоте учения», а о самом же Боге, за божественность человека, за обожение. Как в школе ученого незнания допустимы только технические операции, так
В. В. БИБИХИН
в близости к Богу и за близость к Богу может быть только война — жестокая, за свое. Война души, отчаянная, которую животные не ведут, — спасительная. Из-за способности к ней к человеку всё тянется. Всё рушится, обваливается. Зло это порок, недостаток добра? Может быть зла нет? Не знаю. Знаю, что однажды поведенный божественным знанием, человек вдруг и сразу оказывается не на высоте, «не тянет». Прорыв через обломки, снова к Богу — как Иов через свои струпья, нищету, покинутость продолжая хотеть только одного, быть близко к Богу. Что Бог даст, то Он даст, вдруг, и нам тоже. Но смешно надеяться, что мы как-то угадаем в Бога своим усилием. Не зря на пути к своему встала строгая школа. Школа отдала наше всеобщему, роду; родное подчинило нас миру. Какая именно наша связь с миром, как всё существует во всем, это еще вопрос, но что мы, и каждый и все, завязаны миром, его громадностью, его строгостью, что дышим только им, что мы только через Бога и в Боге — это похоже ясно.
Свое нам всё. Наша собственность Бог, наше родное мир. Наша война за то, чтобы мир и бог не были нам подменены, подсунуты. Очень много структур, к которым можно подключиться, в которые вписаться. Война идет за разрыв этих структур там, где они выпадают из собственно своего в свою собственность.
У меня, у каждого меня, нет ни времени ни сил на «творчество», на создание мира или на что-то еще такое прекрасное и красивое. И всё равно: как-то, я не знаю точно как, я вовлечен, втянут в целый мир, так, что через меня идет всё. Я место выбора и решения, которые не требуют времени, не во времени. Поэтому не так, что я ежеминутно должен принимать решение. Я принимаю решение в настоящем, относительно настоящего. Настоящее может быть в прошлом, оно, возможно, в будущем, но там и здесь оно — настоящее, не должно дожидаться времени, наоборот, время всегда дожидается настоящего.
Я принимаю решение в настоящем, оно касается настоящего. Настоящему противоположно не прошлое, не будущее, не вообще длительность, а ненастоящее. И не в смысле игры, «не настоящего»: игра настоящая. Небытие — тоже настоящее. Я имею дело с бытием и небытием как настоящими.
И вот что важно: я разве определяю, что такое настоящее? Нет, оно уж само как-то определится, например рано или поздно. Но до того, как оно определится, я втянут в решение о нем, я решу так или иначе (как не могу не родить). —
Вспомним тогда ситуацию Алкивиада. Он хочет ринуться на совет, где решают войну и мир, когда не знает простейшего
о справедливости-несправедливости. Поди-ка дорогой в школу, говорит ему Сократ. Но у нас нет времени, чтобы ждать, когда настоящее определится. По-честному у нас такого времени, такой возможности нет, она всегда уже ушла. На самом деле Алкивиад не будет еще когда-то вступать или не вступать в войну, в войне он уже сейчас горит, как Сократ, — они едва успевают что-то выбросить, как бутылку с запиской, нам о той войне.
Не мы ту войну за мир начали. Война идет, в тайне, в сердце — вот почему тень эсотерики всегда будет нависать над Платоном.