Роль социалистического реализма в советской культуре

ВВЕДЕНИЕ

Что такое социалистический реализм" Во-первых, это не просто учение. Мы понимаем сейчас, что старый призрак "монолитного коммунизма" не существует, на самом деле коммунизмов много и они разные, И социалистические реализмы тоже разные. В разных странах различные политические партии с отличающимися целями давали социалистическому реализму разные определения.

Даже когда понятие "соцреализм" ограничивают одним значением - официального метода советской литературы, - при внимательном взгляде становится ясно, что среди нескольких канонических его изводов нет ни одного, который нельзя было бы изменить или по-иному объяснить. Некоторые установки соцреализма могут быть принципиальными (литература должна быть оптимистичной, доступной массам, партийной), но они все же слишком общие, чтобы стать руководством к реальной художественной практике.

Ответ на вопрос "что такое социалистический реализм" стоит искать не в теоретических статьях, а в практических примерах. Советские ученые, согласившись с термином, введенным в оборот в 1932 году, ведут о нем споры, отличающиеся высокоакадемическим педантизмом. Так, например, много спорили, какая доза реализма и романтизма допустима в соцреализме1. Но соцреализм за время своего существования развился в литературную практику, имеющую множество правил. Поэтому помимо погружения в схоластические наслоения вокруг вопроса "что есть социалистический реализм"", мы используем сугубо прагматические подходы и определяем соцреализм как каноническую доктрину, опирающуюся на тексты-основоположники.

На сегодняшний день именно роман является наиболее общепринятой формой соцреализма. Хотя правила создания романов были в известной степени заданы сверху, источниками их стоит считать не теоретические установки, а официально признанные "образцовые" тексты. Начиная с 1932 года, когда был организован Союз советских писателей и социалистический реализм провозгласили единственным методом советской литературы, в большинстве официальных высказываний о литературе, в обращениях к съездам писателей постоянно присутствовали списки образцовых произведений, которые должны были направлять писателей в их дальнейшей работе (см. прил. Б). Каждая новая редакция подобного списка, помимо сочинений классиков соцреализма, включала и недавно вышедшие произведения. Называть их все у нас просто не хватит места, но существует ряд текстов, которые переходят из списка в список столь часто, что можно считать их каноническими. Среди них "Мать" и "Жизнь Клима Самгина" М. Горького, "Чапаев" Д. Фурманова, "Железный поток" А. Серафимовича, "Цемент" Ф. Гладкова, "Тихий Дон" и "Поднятая целина" М. Шолохова, "Хождение по мукам" и "Петр Первый" А. Толстого, "Как закалялась сталь" Н. Островского, "Разгром" и "Молодая гвардия" А. Фадеева.


Эти канонические тексты определили лицо советского романа. Включение в списки, являясь своеобразной формой государственной поддержки, давало в то же время мощный стимул для подражания. В начале 1930-х годов литературные организации ориентировали писателей на следование образцам. Мощная материальная поддержка верных режиму писателей в виде дач, домов творчества и т. п. также побуждала творцов принять поощряемые государством произведения за пример для подражания. Другими словами, когда раздавался призыв: "Дайте нам больше героев, подобных X!" (называлось имя какого-нибудь образцового героя), он падал на подготовленную почву.

В итоге работа по писанию романов уподобилась труду, скажем, иконописца в средневековой мастерской. Как иконописец рисовал, постоянно сверяясь с образцом, чтобы соблюсти положенное расположение фигур или колористику, так и советский романист копировал жесты, эмоциональные реакции, поступки героев, символику, использованные в текстах-образцах.

Конечно, советские писатели не списывали с образца характеры или события тютелька в тютельку, но общий сюжет произведения обычно опирался на некие заданные установки. Начиная с середины тридцатых, большинство романов фактически создавалось на основе единого основополагающего сюжета, который, в свою очередь, представлял синтез нескольких официально признанных образцов (преимущественно сюжетов "Матери" и "Цемента").

Естественно, что в такую жесткую схему не укладывается все то, что создано в советской романистика. Несмотря на частые заявления западных ученых, что вся советская литература построена на клише и повторах, конечно же, далеко не каждый соцреалистичес-кий роман полностью повторяет предшествующие схемы. Все романы отличаются друг от друга, с одной стороны, макроструктурой, а с другой - микроструктурой. Если рассматривать романы с позиции частных мотивов, то они чаще всего будут носить поверхностно-журналистский характер, пропагандируя то последние советские достижения, то последние указы советского руководства. Иными словами, большая часть их основана на преходящем материале. Глубинный основополагающий сюжет романа обычно не эфемерен и не злободневен. Даже если он связан с конкретным временем и местом частной темой, в основе его лежит более высокий смысл. Проявляющие его события, очищенные от конкретики, и составляют основополагающую фабулу.

Если роман написан в соответствии с каноном, эта фабула проявляется в наиболее решающие моменты - при завязке, решающих эпизодах развития действия, кульминации, развязке. В остальных случаях он может лишь влиять на общую линию развития сюжета, на символический ряд, то есть проявляться лишь в некоторых формульных ситуациях. Однако обычно советский роман использует полную версию основополагающей фабулы (см. прил. А), канонические функции в этом случае определяют все движение романа.

Не все советские романы используют основополагающую фабулу. Не все романы, даже перечисленные как образцовые, используют ее полностью. Так, в романе М. Шолохова "Тихий Дон" о влиянии основополагающей фабулы можно говорить только применительно к второстепенным персонажам2. Таким образом, даже если статистически выделенная нами гипотетическая основополагающая фабула лежит в большей или меньшей степени в основе подавляющего большинства советских (или, если хотите, сталинских) романов, ее статус как разграничителя не зависит от процентного соотношения соответствующих или не соответствующих ей романов, она не является случайной или произвольной в определении их принадлежности, а иллюстрирует основные идеологические установки.

Основополагающая фабула связывает воедино большинство романов сталинского периода и - в меньшей степени - послесталинского. Можно было бы пойти дальше и сказать, что именно в ней заложен социалистический реализм: чтобы создать настоящий советский соцреалистический роман, надо придерживаться основополагающей фабулы.

Каковы же источники этой фабулы" Ведь она развивалась не в вакууме. Знали ли писатели 1930-х годов, что они должны копировать из книг, провозглашенных образцовыми" Знали ли они о том, как собирать воедино все фрагменты, чтобы получить необходимую повествовательную рамку, и если да, то как они об этом узнавали"

Развитие традиции соцреализма отчасти зависело от индивидуальностей работавших в его пределах писателей, но все же оно шло организованно. Очевидно, что значительную роль в этом играла политика. Невозможно анализировать динамику эволюции основополагающей фабулы или значений ее формульных составляющих, не рассматривая при этом их отношений с политикой и идеологией, с одной стороны, и с литературной традицией, с другой. В целом на Западе считают, что содержание советских романов предопределялось властями, которых писатели рабски пытались умилостивить, и что подобное положение вещей ненормально, поскольку литература должна развиваться автономно, и советская литература, достигнув благодаря усилиям предшествовавших поколений интеллигенции очень высокого авторитета, могла сама предлагать идеи обществу. Западные обозреватели обычно видят советскую духовную историю как бесконечную борьбу между режимом и мыслителями, а отношения самих советских интеллектуалов - как цепь столкновений между либералами, мечтающими о меньшей муштре и возможности отойти от основополагающей фабулы, и консерваторами, поддерживающими режим. Реальная история была куда более сложной.

Беда подобного моделирования истории не в том, что используемые понятия неточны, но в иллюзии, что две противоборствующие силы- режим и интеллектуалы - могут в каких-то обстоятельствах быть автономными и независимыми системами. На самом деле они связаны друг с другом гораздо крепче, чем во всех остальных культурах. Более того, в СССР просто не существовало чего-то вне истории, то есть вне "правительства" или "партии". Они являются частями культуры, к которой принадлежат. В действительности сама партия в известном смысле есть только группа в количественно большем классе интеллигенции. Более того, она гнездится внутри него, ограничиваясь внутренними дебатами и зачастую отстаивая ценности, до того провозглашаемые инакомыслящими. Мы подозреваем, что также не существовало и полностью независимой литературной системы.

Таким образом, основополагающая фабула не просто "спущена" советским писателям сверху. Правда то, что руководство поощряло канонизацию основополагающей фабулы, правда и то, что оно увидело, как сужается спектр возможностей литературы от его использования. Тем не менее связь политики и идеологии с литературой была далеко не улицей с односторонним движением.

Отношение литературы к внелитературным факторам сложно. С одной стороны, литература развивается достаточно автономно, имея свои традиции и воссоздавая в рамках этих традиций новые формы; с другой - она не может быть полностью независима от вне литературных сфер культуры, к которой она принадлежит. Литература взаимодействует с множеством других аспектов культуры, не только с политикой и идеологией. Я говорю "взаимодействует с", потому что литература не просто "отражает" внелитературные явления, она неизменно приспосабливает их к себе. М. Бахтин (П. Медведев) видел этот процесс взаимодействия как диалектический: "Идеологический кругозор, как мы знаем, непрерывно становится, И это становление., диалектично. Поэтому в каждый данный момент этого становления мы обнаруживаем конфликты и внутренние противоречия в идеологическом кругозоре. В эти конфликты и противоречия вовлечено и художественное произведение. Одни элементы идеологической среды оно впитывает в себя, проникается ими; от других отталкивается как от внешних ему. Поэтому "внешнее" и "внутреннее" в процессе истории диалектически меняются местами, не оставаясь, конечно, При этом вполне тождественными. То, что сегодня оказывается внеположным литературе, внелитературной действительностью, завтра может войти в литературу как ее внутренний конструктивный фактор. То, что сегодня было литературным, может оказаться внелитературной действительностью завтра".

В Советском Союзе взаимодействие между литературным и нелитературным мирами было гораздо теснее, чем обычно; так, порой сложно бывает разграничить литературу и журналистику. Это происходит потому, что новейшая русская литература традиционно выполняла и функции суда совести, а политические силы активно содействовали развитию такого положения дел. "Политика" и "идеология" не могли быть определены как некое монолитное единство, с которым взаимодействует литература. Процесс взаимодействия был не односторонним, но внелитературный полюс диалектики состоял из нескольких различных компонентов, каждый из которых в свою очередь взаимодействовал с остальными - и снова диалектически.

Можно выделить шесть главных элементов в советском обществе и культуре, которые сыграли значимую роль в развитии литературы. Во-первых, сама литература; во-вторых, марксизм-ленинизм; в-третьих, традиционные мифы и герои радикально настроенной русской интеллигенции, от которых большевики не отказались и после революции 1917 года; в-четвертых, различные внелитературные общности, в которых отстаивалась официальная точка зрения (пресса, политические группировки, теоретические труды, официальная история и т. п.), то, что в дальнейшем мы будем обозначать как риторику; в-пятых, политические события; в-шестых, конкретные индивидуальности, которые участвовали в этих политических событиях. В некотором смысле любое изменение в любом из этих компонентов является результатом развития каких-то тенденций внутри его собственного контекста; но в основном они взаимозависимы, и изменение в любом из них потенциально влечет за собой изменения в других (даже марксизм-ленинизм может подвергнуться изменениям).

Короче, было бы слишком просто видеть истоки символики основополагающей фабулы советской литературы только в политике, в реальности она неизменно отражается в риторике. Главные лица, действующие на политической сцене, сами расхватывают роли, предложенные им революционными преданиями, а многие из этих преданий берут начало в литературе. Таким образом, вопрос "что из чего произошло" столь же неразрешим, как и вечная дилемма: что было раньше - курица или яйцо.

Основополагающая фабула была порождена самой литературой. В общих своих чертах она продолжает заданное предреволюционной литературой, работая с мифами и тропами русской леворадикальной литературы и риторики второй половины XIX - начала XX века. Кое-что было позаимствовано из народной и религиозной литературы (впрочем, дореволюционная литература использовала эти источники тоже).

Но основополагающая фабула не является изолированным собственно литературным феноменом. Она играет особую роль в советской культуре в целом. Социалистический реализм в советской культуре значит нечто совсем иное, чем просто социалистический и просто реализм. И социалистические, и реалистические аспекты советской литературы - это лишь функции некоей сверхструктуры, базирующейся как раз на основополагающей фабуле.

Общей чертой всех советских романов оказывается их ритуальность: они повторяют основополагающий сюжет, в котором закодированы важнейшие категории культуры. Понятие "ритуал" употребляется мною в его антропологическом значении. Ритуал - термин для обозначения тех общественных действий, которые ощущаются участниками как концентрирующие в себе огромную ценность культурного значения (при всем уважении к основополагающей фабуле советского романа она, конечно же, не обязательно предполагает, что созидающие его живут в согласии с этими "значениями"). Ритуалы часть языка культуры, в котором знаки достигают низшей ступени произвольности. В этом есть нечто парадоксальное, поскольку одновременно они максимально конвенциализованы. Все ритуалы оформлены, и успешность их во многом связана с их способностью сфокусировать разнонаправленные культурные усилия в некую формулу. Они представляют род мощной энергии, привнесенной извне в общество, являясь своеобразными фокусирующими линзами для культурных сил.

Важнейшей чертой ритуалов в любых обществах, как это было выделено антропологами от А. Ван Геннепа до В. Тернера, является их способность к трансформации. Ритуалы персонализируют абстрактные культурные значения и переводят их в понятный нар рати в. Этим способом они создают специфичные значения, которые могут являться и являются основными. Субъект ритуала переходит из одного состояния в другое: из состояния детства во взрослое, из положения иностранца в положение гражданина.

Первейшая функция основополагающей фабулы подобна ритуалу. Она помогает роману обнаружить марксизм-ленинизм в история. В фокусе советского романа обычно оказывается скромная фигура простого рабочего, служащего или солдата. Он известен под названием "положительного героя". Но каким бы скромным он ни был, стадии его жизни символически суммируют стадии исторического прогресса в соответствии с учением марксизма-ленинизма. Кульминация романа ритуально воплощает кульминацию истории в момент достижения коммунизма. О том, какая важная роль отводилась положительному герою, косвенно свидетельствует хотя бы то внимание, которое ему уделяли критики. Когда они хором кричали: "Дайте нам больше героев, подобных XI", можно было быть уверенным, что роман, живописующие жизнь X, использует основополагающую фабулу.

Ритуальная форма общепринятых советских романов заключает в себе и иконические знаки для положительных героев, и каталог сюжетных функций, которые обычно героями отыгрываются. И знаки, и функции есть закодированные символы, идущие еще из дореволюционных источников, но со значением, приобретенным благодаря марксизму-ленинизму. Основополагающая фабула, впрочем, выходит из этого круга значений и не сводится только к марксизму-ленинизму.

В западной историографии общим местом стало утверждение, что в 1930-е годы в СССР вся публичная деятельность была в высшей степени ритуализована и направлена на узаконивание культа личности Сталина через подчеркивание его связи с Лениным и ленинизмом. Оформление культа личности более или менее совпало со становлением социалистического реализма, возникшего в период между 1932 и 1934 годами. Поэтому не удивительно, что знаки и функции основополагающей фабулы, имеющие определенные значения в марксистско-ленинской историографии, также устанавливают ассоциации с советским лидером и его отношением к Ленину. Советские романы мифологически защищали status quo.

Для превращения романа в хранилище официальных мифов в советском обществе были приняты экстраординарные меры, особенно следили за точным переносом формул из книги в книгу. Поэтому, скажем, ждановские выступления в 1946 году не были политической прихотью4.

События в сталинских романах, что и когда бы в них ни происходило, могли быть предсказаны заранее. Символические формы литературы оказались удивительно устойчивыми, поскольку тесно связаны с подтверждением идей "ленинизма".

Таким образом, возникает предположение, что советский роман дает прекрасный материал для анализа его с позиций структурализма, когда применяется методика выделения элементов сюжета, подобная той, что В. Пропп применил для волшебных сказок. Возникает соблазн создать своеобразную "грамматику" советского романа. Мы попытались сделать нечто подобное (см. прил. А), но все же оттеснили эту "грамматику" на периферию нашего исследования, поскольку жесткое выделение структурной основы романа вне контекста реальной советской истории, конечно же, огрубляет картину.

Но в любом случае возможность выделения подобных повторяющихся элементов в сюжете романа соцреализма может сбить с толку. Устойчивое использование символов вовсе не обязательно означает, что продолжают существовать ценности, которые за этими символами скрываются. Если, как это признает большинство современных лингвистов, отношения между означаемым и означающим подвижны, то, очевидно, когда мы переходим на язык символов, возможности изменения возрастают. И действительно, в советском романе многие формулы со временем претерпели изменения или же модифицировали свои значения.

Антрополог А. Коген писал об отношении между политическими символами (понимая их расширительно как объекты, концепты и лингвистические образования) и изменяющимся миром, в частности, властными структурами, которые они поддерживают. А. Коген предостерегает против рассмотрения символов как "механических отражений или репрезентаций политической действительности", а также против представления, что "отношения власти и символов просты". Как отмечает исследователь, власть и символические образования существуют достаточно автономно и отношения между ними сложны. "Символы двусмысленны по отношению к множеству несоразмерных значений", один и тот же символ может использоваться в различных контекстах, чтобы выразить одно и то же, мы должны проводить различие между символическими формами и символическими функциями" или значениями. "Символы достигают меры продолжающегося изменения своей двусмысленностью и множественностью значений. Формально это может продолжаться снова и снова в одной и той же форме, хотя символы могут наполняться разными значениями, приспосабливаясь к новым условиям развития. Таким образом происходит продолжающийся процесс взаимодействия между символическим порядком и порядком власти, даже когда не происходит значимых структурных изменений"6. Иными словами, язык - и в особенности высокосимволический язык - многовалентен. Символы могут иметь различные значения даже в одно и то же время, и использоваться они могут двусмысленно.

Ш. Шпигель показал, насколько по-разному интерпретировался важнейший текст евреев - библейская история Авраама и Исаака. Хотя события в рассказе оставались неизменными, при каждом новом воспроизведении в разные моменты еврейской истории интерпретация приобретала новые оттенки, окрашенные влияниями текущих событий и соответствующих чувств7. Нечто подобное происходило и с советским романом. В разные периоды сталинской эпохи различные повторяющиеся образы толковались по-разному. Некоторые изменения происходили и в основополагающей фабуле, но эти изменения носили скорее содержательный, нежели формальный оттенок.

Символические формы соцреализма были не только способом передачи официальной точки зрения. Интеллигенты, которые, естественно, принимали куда большее участие в создании литературных текстов, чем вожди, могли извлекать свою выгоду из мно-говалентности литературных иконических знаков.

Традиционная роль русской литературы со времен В. Белинского8 состояла в продвижении наиболее передовых идей времени, в изображении тех мрачных сторон российской действительности, что не могли быть выведены в других официальных источниках. Образ А. Солженицына основан именно на этой традиции. Большинство людей на Западе убеждены, что контроль различных государственных институтов над советской литературой носил всеобщий и разрушительный для литературы и критики характер. Но это было не совсем так, и в художественной литературе возникает противоречие между ее бытованием в качестве творения частного лица и пропагандиста официальных мифов и ценностей.

Когда в 1930-е годы установились формулы советского романа, система значений стала основой соцреалистической системы. Эти символы многозначны внутри самих себя, однако когда они объединяются в основополагающую фабулу, то приобретают определенные специфические значения. Но поскольку они являются словами, в них остаются возможности для других значений, и опытный писатель играет на этом.

Когда писатель собирается публиковать свой роман, он использует надлежащий язык (эпитеты, ключевые образы и т. п.) и выстраивает события в соответствии с основополагающей фабулой. Это становится эффективным ритуальным действием выражения лояльности власти. Если писатель последует ритуалу, его роман будет признан партийным. Но в осуществлении этого действия есть лазейка, поскольку каждый символ обладает латентной двусмысленностью.

Каждый роман создается на пересечении установленного, изменяющегося и собственной авторской позиции. Все это перерабатывается художником и оказывает воздействие на изменение значений. Новые значения приходят изнутри системы знаков, не обращая внимания на договоренности. Эти изменения могут не улавливаться находящимся вне традиции. Но они точно опознаются большинством находящихся внутри этой традиции читателей. Система знаков одновременно является компонентом ритуала и своеобразным заменителем эзопова языка, который применялся в царские времена для обхода цензуры. Так парадоксально жесткость соцреализма провоцирует поиск более свободных форм выражения, чем это предусматривали менее ритуализованные романы.

Формульные значения советского романа долго использовались как своеобразный передатчик определенного содержания. После смерти Сталина в 1953 году многие писатели начали критиковать его режим, в том числе и литературу соцреализма. Но когда они обращались к критике сталинизма, то использовали уже готовые коды или системы значений соцреалистической традиции. Естественно, что в итоге система значений изменилась, некоторые определения, например, сменили свою оценочность с позитивной на негативную. Тем не менее изменения шли изнутри той самой системы, которая подвергалась критике. В послехрущевские времена литература стала более разнообразной в стилевом отношении, но все равно следы соцреалистической традиции легко обнаруживаются даже в "вольной" литературе, опубликованной на Западе или в самиздате.

Было бы слишком самоуверенно делать вывод, что столь затяжное следование устаревшей традиции возникает из-за привычки советских граждан изъясняться на языке сонреалистического искусства. Но тогда возникает вопрос: почему параметры социалистического реализма оказались столь действенными" Полагаю, это связано с тем, что они не только созвучны большевикам, но и соприкасаются с разнообразными течениями, составляющими советскую культуру.

Когда соцреализм внедрялся в начале 1930-х годов, он сильно гомогенизировал советскую литературу. Главным последствием этого была унификация языка, которым пользовались разные писатели. Но, как все люди, говорящие, скажем, на английском языке, в состоянии выразить самые разные точки зрения, так и (хотя чуть более ограниченно) все советские писатели могли выразить существенно отличающиеся друг от друга позиции с помощью единого художественного соцреалистического языка. Лингвистический империализм, давая повод для притока новых говорящих в группу большевиков, произвел нетипичный эффект: пока писатели выпускали "униформу" новой власти, агенты этой власти одновременно получали "штатское платье" новых субъектов. Идеи и ценности различных групп интеллигенции стали окрашиваться в цвета официального языка. Итогом стало энергичное перекрестное опыление основных элементов советской культуры, о которых уже говорилось выше: марксизма-ленинизма, революционных источников, риторики, политики, исторических событий.

У этого обмена был эффективный посредник. Но сначала необходимо вернуться к нашим более ранним рассуждениям о ритуале. Формульные знаки советского романа оказались столь цепкими, потому что уловили некоторые надежды и поиски целой культуры, не только официальной. Основополагающая фабула - это не просто литературный феномен, но литературное выраже-ниех категорий, господствующих в определенном виде культуры.

Таким образом, проблема, поставленная в этой книге, - вариант вечного вопроса об устойчивости и изменчивости. Поскольку советское правительство было идеологически консервативно и озабочено сохранением "ленинизма" в текущем руководстве, романы, написанные при нем, содержат знаки, отсылающие нас к еще дореволюционным временам.

Знаки советской литературы не могут оставаться неизменными ни в продолжающемся столкновении консерваторов и либералов, где в качестве готового кода они могли быть использованы как пешки, ни как "проявители" пустых надежд на изменение status quo. В этой книге я надеюсь показать, что одинаковые знаки используются часто, поскольку в них сконцентрированы споры и проблемы русской интеллигенции с конца XIX века до наших дней. Большевизм внес в эти споры свою лепту, показал одно из возможных решений этих проблем, придал им новые аспекты и предложил новый язык.

Диалектика стихийного и сознательного как структурообразующее начало основополагающей фабулы Ритуалы, как уже говорилось выше, обычно включают в себя своего рода трансформации: субъект ритуала переходит из одного состояния в другое, и его развитие играет роль центральной идеи культуры. С тех пор как основополагающая фабула советского романа обеспечила ритуализованное освещение марксистско-ленинской идеи исторического прогресса, в ней отражается переход от классового общества через диктатуру пролетариата к бесклассовому обществу, то есть коммунизму. Однако классовая борьба как таковая не обязательно становится темой советского романа и не всегда является структурообразующим началом основополагающей фабулы.

Подтекст, объединяющий основополагающую фабулу, определяет другая фундаментальная идея марксизма-ленинизма - более общая версия истории классовой борьбы. Согласно этой версии, исторический прогресс осуществляется не через решение классовых конфликтов, но через диалектику стихийного/сознательного. В этой диалектической модели "сознательное" означает контролируемую, подчиненную дисциплине и руководимую политическую деятельность. "Стихийность" означает деятельность, не руководимую политически, спорадическую, некоординированную, даже анархическую (типа спонтанных забастовок, массовых восстаний и т. п.), соотносимую скорее с широкими неперсонализированными историческими силами, чем с сознательными действиями.

В соответствии с ленинской моделью исторического прогресса общество с начальных дней своего существования замкнуто в диалектической борьбе между силами стихийности (доминирующими в более примитивных общественных формах) и сознательности, которые существовали с самого начала, но скорее в потенциальном виде. Эта борьба сопровождает общество весь период его существования и завершается с наступлением коммунизма. По мере развития общества через скачки или революции борьба стихийности и сознательности идет во все более развитых формах. На высшей стадии развития человечества, при коммунизме, это противоречие наконец разрешится раз и навсегда. Наступит триумф сознательности, но сознательность больше не будет стоять в оппозиции к стихийности, поскольку не будет противоречия между естественными потребностями людей и интересами общества. Другими словами, конечный синтез разрешит застарелый конфликт между индивидуумом и обществом.

Задачей литературы как проводника официальной мифологии является извлечение уроков из диалектики стихийного и сознательного. Основополагающая фабула воплощает эту общую линию марксистско-ленинской историографии в биографии "положительных героев, которые проходят путь от относительной стихийности к высшей форме сознательности, достигнутой ими благодаря их личным революциям.

Изображение борьбы стихийного/сознательного может быть выражено аллегорически, поскольку значение этих понятий достаточно общо. В более узком контексте частного человеческого существования сознательность подразумевает политическую про-двинутость и полный самоконтроль, что означает подчинение человеком всех его действий передовому учению, тогда как стихийность относится к своенравным, анархическим, эгоцентричным поступкам. Величайшая историческая драма борьбы между силами стихийности и сознательности воплощается в истории о том, как человек подчинил свое своеволие, стал дисциплинированным и достиг единения с общественным идеалом. Таким образом, если представить эту историю как историю возникновения завода или колхоза, то соцреалистический роман вполне можно отнести к разряду романов воспитания, где герой достигает большей" чем ранее, гармонии в собственной душе и в отношениях с обществом. Такое сравнение, впрочем, не стоит заводить слишком далеко, поскольку роман соцреализма столь ритуализован, что прогресс героя лишается персональности и самоценности.

Почему же именно тема борьбы стихийности/сознательности, а не, скажем, тема классовой борьбы оказывается в центре сюжета" Ответ на этот вопрос объясняет, почему советский роман является ключевым документом советской культурной истории.

Во-первых, идея диалектики стихийного/сознательного не возникла неизвестно откуда, она всегда находилась в центре споров русских марксистов. Начиная с момента появления первых марксистских групп в 1890-е годы, одной из центральных тем для обсуждения было противоречие волюнтаризма/детерминизма в историческом процессе: является ли история результатом сознательных усилий людей или же исторические изменения происходят спонтанно, под влиянием каких-то внеличностных факторов, например, средств производства.

В классическом марксизме дихотомия волюнтаризма /детерминизма всегда была проблемой. Но понимание истории Марксом тяготело к тому, что исторические изменения более являются результатом действия внеличностных сил, чем "духа", "самосознания" или выдающихся личностей. В своих работах по философии истории Маркс особенно подчеркивает детерминирующую роль трансперсональных материальных сил. Тем не менее он допускал, что в некоторых случаях не только обстоятельства творят человека, но и человек творит обстоятельства.

Для русских марксистов эта проблема имела не только сугубо умозрительный интерес. Она оказывалась в центре важнейших проблем практики политической борьбы. Это происходило потому, что Маркс свой анализ основывал на реалиях развитого индустриального общества, где условия для свершения пролетарской революции были более приемлемыми. По Марксу, в России предпосылок для свершения коммунистической революции не существовало. Страна была на четыре пятых крестьянской, слабо развитый рабочий класс состоял в основном из недавних крестьян. Образовательный уровень и рабочих, и крестьян был низок, большинство из них были неграмотны. Короче, только небольшая группа населения была готова воспринять революционные идеи. Часть русских марксистов считала, что революция должна подождать, пока рабочий класс количественно и качественно не изменится, другие полагали, что необходимо активно подталкивать ситуацию, повышая сознательность рабочих и расшатывая существующий строй.

Эти дебаты достигли апогея в 1903 году, когда марксисты в России разделились на большевиков и меньшевиков. В предшествовавшей расколу ленинской работе "Что делать" (1902) был обоснован отход (или дополнение, смотря как повернуть) от оригинальной марксистской теории путем введения идеи авангарда. Ленин доказывает, что в России могут быть созданы необходимые условия для свершения коммунистической революции путем создания пролетарского авангарда, небольшой группы сознательных, дисциплинированных и убежденных революционеров, которые поведут за собой менее сознательные массы и подготовят их к революции. Разделение марксистского революционного движения произойдет еще раз в 1917 году, когда после свершения Февральской буржуазной революции Ленин в "Апрельских тезисах" заявит, что эта революция должна развиваться дальше в революцию коммунистическую. Многие, в том числе и убежденные большевики, тогда считали эту точку зрения проявлением нетерпения и безрассудства.

Можно было надеяться, что успех Октябрьской революции разрешит этот спор. Но это было не так, и в советское время продолжались споры о том, была ли революция преждевременной и в какой степени историю можно "делать". Более того, именно революция подтолкнула к мысли о том, что авангарду придется продолжать быть опорой и агентом влияния уже в советском обществе, причем его влияние должно сужаться. Сам Ленин верил, что после революции рост сознательности масс повысится и роль авангарда как контролирующей, дисциплинирующей и просветительской силы отпадет. Авангард и аппарат государственного контроля постепенно отомрут, что, по Марксу, является важнейшей составляющей бесклассового общества.

Возможно, "обстоятельства" были против них, но большевики ощущали сложность выполнения этого предписания. В первые послереволюционные годы различные внешние и внутренние угрозы большевистской гегемонии (Гражданская война, интервенция и т. п.) потребовали создания более мощных, чем предполагалось, институтов государственного контроля. Позже, при Сталине, внешняя опасность (если не считать Второй мировой войны) ослабела, но внутренняя угроза считалась по-прежнему сильной, поэтому аппарат контроля становился все более разветвленным и мощным. Хотя какие-либо публичные дебаты по политическим проблемам казались в те годы невозможными, было ясно, что идея отмирания государственного аппарата тревожит даже вождя. Косвенным показателем этого было то, что в 1930-е годы ежемесячный теоретический партийный журнал "Большевик" из номера в номер прямо или опосредованно касался вопроса о том, почему государство не начинает отмирать и когда оно сможет приступить к этому.

С тех пор как большевики стали более упражняться в полемике с левыми оппонентами, чем со своими правыми противниками, перестало удивлять то, что вместо историй о классовой борьбе официальная советская литература начала для укрепления большевистской позиции в вечном споре воспроизводить миф о роли г> \ стихийности и сознательности в истории. Фактически апологетическая роль литературы возрастала со временем. Традиция соцреализма начиналась с притч (вспомним "Мать") о диалектике стихийного/сознательного, но при Сталине к основополагающей фабуле добавились внешние требования, так что она стала символически выражать мысль о том, что движение к коммунизму осуществляется при нынешнем советском вожде.

Если все вышеизложенное соответствует реальности, то это кое-что объясняет в том, какую роль играет основополагающая фабула в советском обществе. Но роль оппозиции сознательности/стихийности как подтекста соцреализма не может рассматриваться только в контексте противоречий русского марксизма и козней ленинистов или сталинистов. Литература даже в самые репрессивные времена не является непосредственным порождением политики. Более того, у партии не существовало жесткой интерпретации этой диалектики, чтобы навязывать ее литературе, даже если бы такое навязывание было возможным.

Если внимательно проследить, как развивались большевистские дискуссии о стихийности/сознательности, легко увидеть, что они отличаются тремя устойчивыми особенностями: двойственностью, противоречивостью и многозначностью. Можно предположить, что эта семантическая диффузия является результатом того факта, что оппозиция сознательности /стихийности вызвала более широкий отклик, чем это можно было ожидать, исходя из ее места в марксизме-ленинизме. Это одна из ключевых бинарных оппозиций в русской культуре, сравнимая, скажем, с оппозицией реального/идеального в схоластике или субъекта/объекта в классической немецкой философии.

Дихотомия стихийного/сознательного оказалась хорошо приспособленной к ритуальным нуждам целой страны. Не случайно эта схема исторического прогресса очень схожа с гегелевской моделью работы Geist в истории (Гегель, как известно, оказал глубокое влияние на русскую интеллигенцию в период ее формирования в середине девятнадцатого века). Более важным является то, что эта оппозиция обеспечивает господствующие тропы, фокусирующие главные культурные усилия и ключевые дилеммы русской интеллигенции. Эта оппозиция является русской версией характерного для западной мысли противопоставления природного и культурного, привлекающего столь устойчивое внимание современных антропологов. Можно обнаружить русские корни двойственности подобных изменений в противоречиях ленинской модели исторического прогресса. Оппозиция стихийного/ сознательного оказалась крайне эффективной формулой для пересадки немецкого марксизма в русскую культуру.

Ленинская версия исторического развития отличается от марксистским изменением акцентов: если Маркс настаивал на том, что исторические изменения вызваны на 90% необходимостью и на 10% сознательными усилиями, то Ленин уже говорит о большем влиянии усилий "сознательности^, (то есть авангарда). Но произошло и более серьезное изменение.

Русские марксисты начали приспосабливать немецкое учение для решения русских хронических- общественных проблем (нищеты, неравенства, самодержавия). Чужая идеология, будучи пересаженной на русскую почву, русифицировалась. Идеология марксизма возникла в развитом индустриальном обществе. Ее надо

было перенести в крестьянское общество с иными политическими и общественными условиями. Русская культура неизбежно бросала свой отсвет на марксистскую идеологию: в результате она становилась все менее и менее западной европейской политической программой и все более и более идеологией, отвечавшей запросам русской радикальной интеллигенции.

Показателем различий между ними становятся изменения в терминологии. В классическом марксизме оппозиция стихийного/сознательного отсутствует как таковая. Маркс, описывая какие-то сходные модели, пользовался понятиями "свобода" и "необходимость", когда речь шла об обстоятельствах, предопределивших историческое развитие10. Он использовал в своих работах понятие сознательности; понятие стихийности, которое все же можно найти в марксистских работах, занимает куда более скромное место, чем сознательность, и не составляет с ним жесткой оппозиционной пары.

Когда русские марксисты рубежа XIX -XX веков спорили о дальнейших путях России, их дебаты концентрировались не вокруг понятий свободы и необходимости, но вокруг стихийности и сознательности, которые, как в ленинской статье "Что делать"", оказались двумя полюсами диалектики исторического развития. Более того, тогда как сознательность (Bewusstsein) и стихийность (Spontanitat) в классическом марксизме были преимущественно рабочими понятиями, слова, которые нашли для передачи этих терминов русские марксисты, имели коннотации, близкие сердцу русских интеллигентов". Слово "сознательность" ассоциируется с традиционным стремлением интеллигенции быть выразительницей сознания российского общества.

Еще более радикальные изменения произошли с понятием "стихийность". Это слово в русском языке имеет широкий круг коннотаций как положительных, так и отрицательных, и все они восходят к экзистенциальной дилемме русской интеллигенции. Понятие "стихия", от которого происходит стихийность, может употребляться как в положительном значении - "основа", так и в отрицательном - "неуправляемая сила" (скажем, гнев или шторм). Таким образом, оно может означать как что-то природное и хорошее, отличное от чего-то искусственного, чуждого, так и плохое, соотносимое с понятием слепых сил природы, неподконтрольного и даже опасного.

Когда слова "стихийность" и "сознательность" начинают употребляться вместе как устойчивая оппозиция, они потенциально вбирают в себя неразрешимые проблемы, преследовавшие русскую интеллигенцию. В большей мере это происходило из-за богатых и противоречивых ассоциаций, которые несло с собой слово "стихийность", восходящих к его экзистенциальный корням. Оппозиция предполагала, скажем, пропасть между широкими слоями необразованного крестьянства (стихия) я образованной верхушкой общества (сознание), или старой деревенской Россией (стихийность) и современной урбанистической страной (сознательность), или неорганизованными народными массами, склонными к стихийным восстаниям, и самодержавием, высокоорганизованным, иерархизированным и бюрократизированным, которое контролирует массы и направляет их.

Оппозиция стихийность/сознательность актуализировала и старые споры между славянофилами и западниками, в частности вопрос о выборе пути для России: должна ли она следовать в своем развитии западной модели, привнося оттуда организацию, порядок, технологии, или же этот путь слишком стерилен и духовно несовместим с исконной русской натурой иррациональной, стихийной, инстинктивной, склонной к антиурбанизму и противодействию сдерживающему порядку. Одни считали, что Россия должна вернуться к традиционному крестьянскому укладу, основанному на общинных коммунах, другие развивали культ фольклорного разбойника и бунтаря. Последние уверяли, что сухие теоретизирования интеллектуалов бесплодны и наиболее эффективной и перспективной силой в России для осуществления положительных изменений оказываются широкие неграмотные крестьянские массы (стихийность), не испорченные западным образованием и работой на самодержавное государство и способные поэтому выразить истинные потребности русских в противовес несущим чуждые идеи иноземцам. Любой мыслитель, избивавший "народный" путь развития (неважно, каким образом - через прославление разбойников или традиционного уклада), предпочитал стихийность сознательности, неся образование и культуру в темные и неграмотные массы крестьянства.

Ленин был на стороне сознательности, настаивая на необходимости контроля, порядка, технологии, образования, руководства массами. Его работы полны рассуждений о свете, который необходимо принести в массы; жена Ленина Н. Крупская посвятила себя идеям борьбы с неграмотностью, за повышение образовательного и культурного уровня масс.

Но, как и все интеллигенты, из среды которых он вышел, Ленин, несмотря на его преклонение перед сознательностью, все же двойственно относился к стихийности и ее роли в истории. Хотя стихийность в соответствии с его убеждениями могла быть опасной, будучи неуправляемой и нерегулируемой, он все же не рассматривал ее как однозначно отрицательную. В "Что делать" он отмечал, что даже в самых примитивных проявлениях стихийности обязательно содержится, хотя бы в эмбриональной форме, потенциал сознательности12. Более того, будучи проницательным тактиком, Ленин был способен понять, сколь важная роль отводится русскому крестьянству в любой революции, в его речах не случайно постоянно звучит обращение к этому стихийному элементу.

Эта двусмысленность не ушла вместе с Лениным, она сохранилась. Понятия стихийности и сознательности, их диалектика по-разному трактуются с каждым новым политическим поворотом.

С одной стороны, эта оппозиция - один из важнейших догматов ленинизма и причина вечных споров о претворении теории в практику. С другой стороны, она отражает важнейшие проблемы, которые пытались разрешить русские интеллигенты. Ленинизм, являясь порождением русской идеологии, естественно передает эту амбивалентность.

Сложность нарастает, когда начинаешь определять роль этой оппозиции в основополагающей фабуле соцреалистического романа. Она обычно хранит верность партийным интересам, переводя содержание романов в идеологическое русло, часто в мифы сохранения существующего порядка вещей. В то же время введение оппозиции дает повод для дискуссии и самовыражения. Под защитой этих широко понимаемых терминов могут продолжаться споры о путях развития России, они перекликаются с рядом устойчивых тем в русской литературе, вроде мало приемлемых для советской литературы, но обычных для литературы XIX века рассуждений о поверхностном лоске мрачной и темной по сути реальности, культе выражения "бессознательного", что развивался в литературе от Ал. Григорьева через Ф. Достоевского, А. Блока и А. Белого до "скифов". Хотя все эти темы, естественно, не стали актуальными темами соцреализма, они окрашивали символику, подспудно заложенную в оппозиция стихийного/сознательного.

Таким образом, изучая меняющиеся очертания основополагающего сюжета и тех сил, с которыми он вступает во взаимодействие, эта книга рассматривает развитие советской культуры на нескольких этапах. Более того, в ней исследуется не только официальная культура, но и диссидентские произведения, которые, разумеется, находятся в диалоге с официозом. В самом широком контексте основополагающая фабула со всеми ее идеологическими подоплеками располагается в поле диалектики знака и значения, внешнего и внутреннего для литературы. В этом случае можно говорить о создании подвижной модели культурных изменений советского периода.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  




Подборка статей по вашей теме: