III. Структура «нашего» мира

Личная жизнь

Итак, человек вновь — в который раз! — потерялся. И ничего удивительного здесь нет. На протяжении истории он терялся не однажды. Больше того, в отличие от остальных существ человеку вообще свойственно теряться в дебрях собственной жизни, исчезать внутри самого себя. Только благодаря этому небывалому чувству заброшенности человек неожиданно находит силы вновь устремляться к себе навстречу. Чувство заброшенности — таков и трагический удел, и почетная привилегия человека.

Руководствуясь единственным желанием — познать истину, попытаемся обнаружить очевидные, несомненные факты, которые в самом строгом смысле слова можно назвать «социальными». Операция предстоит тонкая и смелая: нащупать в определенном типе фактов предельный феномен — реальность, безошибочно и бесспорно отличающуюся от всех остальных, иначе говоря, не сводимую к любому другому возможному роду фактов. Нам придется отступить к самому последнему порядку реальности, к такому ее измерению, которое, будучи радикальным, уже не скрывает в себе какой-либо иной реальности. Наоборот, в силу исходное™ данной реальности все прочие с необходимостью проявляются именно в ней.

Такой радикальной реальностью, на основе которой мы и должны будем в конечном счете строить свое познание, является человеческая жизнь.

Произнося всякий раз слова «человеческая жизнь» без какой-либо оговорки, я не имею в виду жизнь другого. Наоборот, пусть каждый представит себе свою жизнь, подумает о ней. Как радикальная реальность, человеческая жизнь есть жизнь каждого и, стало быть, только моя. Упрощая, si буду иногда говорить «наша жизнь», но опять-таки подразумевая при этом лишь жизнь каждого, а не жизнь других или какую-то мнимую, общую жизнь. Жизнь других, жизнь моего приятеля, возлюбленной — это лишь некое представление на сцене моей собственной жизни (то есть жизни каждого). А значит, «жизнь других» предполагает последнюю. Жизнь другого, даже близкого и дорогого человека, для меня только зрелище (как дерево, скала, парящее облако). Я наблюдаю эту жизнь, но не являюсь ею, иначе говоря, не переживаю ее. Так, если у другого болят зубы, я вижу только страдальческое выражение лица, судорожно сжатые губы и т. д.; одним словом, мне открывается картина чужого недуга. Но чужая зубная боль никоим образом не касается меня самого, и, следовательно, мое отношение к ней не имеет ничего общего с моей зубной болью. Строго рассуждая, зубная боль ближнего — это только моя догадка или же предполагаемая мнимая боль. Напротив, мое страдание — несомненно. По сути, мы никогда не можем быть до конца уверены в том, что у приятеля, приставшего к нам со своей зубной болью, действительно болят зубы. Из такой зубной боли явлены только внешние признаки, отнюдь не тождественные самой боли, а именно: лицевые судороги, замутненный взгляд, ладонь, подпирающая щеку, — жест, настолько несовместимый со своей причиной, что кажется — это не зубная боль, а птица, которую он поймал и боится, что она вот-вот упорхнет. Чужая боль — не радикальная, а вторичная, производная, сомнительная реальность. От радикальной реальности в ней вид, кажимость, знак — единственное, что дано явно и несомненно. Но отношение между знаком и означаемым, между выражением и выраженным в конечном счете двусмысленно и обманчиво. Ведь находятся люди, которые, преследуя свои личные цели, способны разыгрывать всю mise en scene зубной боли, не испытывая на самом деле ни малейших страданий. Жизнь не терпит притворства — в чем нам еще предстоит убедиться, — поскольку, выдумывая что-то, притворяясь перед собой, мы, безусловно, отдаем себе отчет, что подобный вымысел никогда не бывает убедительным, ибо в глубине души нам ясна вся его неподлинность. Иначе говоря, никак нельзя до конца обмануться, самого же себя уличая во лжи. Вот эта неумолимая подлинность нашей жизни — очевидная, несомненная, бесспорная (подлинность жизни каждого) — и есть первая причина, в силу которой я называю ее «радикальной реальностью».

Но существует и иная причина. Называя жизнь «радикальной реальностью», я отнюдь не подчеркиваю ее какого-то особого, возвышенного, утонченного смысла. Жизнь радикальна (от латинского radix — корень), поскольку служит условием всех остальных реальностей. А значит, все они (чтобы быть именно реальностями) всегда должны так или иначе проявляться, по крайней мере заявлять о себе в трепетных недрах нашей жизни. Итак, данная радикальная реальность (моя жизнь) настолько далека от всякого эгоизма и солипсизма, что, по сути, служит площадкой, сценой, на которой неизбежно являет себя любая иная реальность, нисходя, подобно Святому Духу. Даже Бог обречен как-то заявлять о своем существовании, чтобы быть для нас Богом. Вот почему Он сияет на Синае и предстает неопалимой купиной на краю дороги, выгоняет вервиями торгующих из храма и проплывает над Голгофой на деревянном кресте, будто на трехмачтовом паруснике.

Поэтому и немыслимо сколько-нибудь полное знание (то есть глубокое, радикальное), если мы не обнаруживаем, не уточняем места и обстоятельства, где — внутри круга нашей жизни — что-либо проявляется, проясняется, всплывает, возникает, одним словом, существует. «Существовать» — вот изначально грозный глагол, обозначающий жизненную ситуацию. Вот когда перед нами внезапно возникает, встает, как из-под земли, опасный противник, преграждая нам путь. Существование всегда предполагает сопротивление. Поэтому существующий утверждает себя, даже когда пытаешься подавить сопротивление, уничтожить его или же попросту не считаться с ним. Итак, существующий, возникший — это реальность, поскольку реальностью является все, с чем мы так или иначе вынуждены считаться. Ибо всякая реальность всегда налицо, она существует, присутствует. Удивительная, доходящая до абсурда неразборчивость в употреблении слов привела к тому, что понятия «существовать» и «существование» уже давно приобрели туманный, весьма сумбурный смысл, прямо противоположный их древнему, тысячелетнему значению.

Кое-кто и поныне стремится обозначить удел человека словом «существовать». Но человек, или же его «Я», «Я» каждого, — единственное, что не существует, а исключительно живет, пребывает в жизни. Существует как раз все остальное, а не человек (не-«Я»), поскольку оно возникает, предстает, сопротивляется, утверждает себя в той сфере, каковой является моя жизнь. Но об этом — мимоходом.

Об удивительной, драматической, радикальной реальности (нашей жизни) можно говорить без конца. Ограничусь самым необходимым и важным.

Нашу жизнь мы не даем себе сами. Мы встречаем ее, и именно тогда, когда встречаем самих себя. Неожиданно, не зная, как и почему, человек обнаруживает себя, сталкивается с тем, что он обречен находиться в неизбежном, внезапно явившемся пространстве (здесь и теперь), во власти конкретных обстоятельств. Кстати, эти мысли, заложившие основы моей философии, вполне недвусмысленно высказаны уже. в моей первой книге, опубликованной в 1914 году. Пока что — для простоты — назовем это неизбежное и неожиданное пространство, то есть конкретные обстоятельства, которые мы обнаруживаем в жизни, миром. Итак, данный мир, где я обречен быть, позволяет мне избрать внутри него то или иное место. Но ведь никому не дано избрать себе жизненный мир. Ибо он — единственный в своем роде мир, существующий здесь и теперь. Мы не вправе избрать себе век, месяц или число, больше того — какой-то мир, — где бы хотели существовать. Жизнь, то есть жизненное, или человеческое, бытие, не выносит, какой-либо подготовки, предварительного опыта. Жизнь — это выстрел в упор. Я уже говорил: где и когда мы родились, где мы очутились с рождения, там нам и предстоит бороться, спасаться от грозного бедствия. Вот и сейчас каждый из вас погружен в достаточно смутную стихию — мою лекцию по философии. Другими словами, имеет дело с чем-то интересным или неинтересным, понятным или непонятным и что самым решительным образом уносит час нашей жизни, причем невосполнимый, ибо часы жизни всегда сочтены. Таковы ваши обстоятельства, ваши «здесь и теперь». Как поступить? Во всяком случае что-то обязательно нужно предпринять: либо слушать меня, либо отвлечься и предаться своим мыслям, подумать о своих делах, о своей любимой... Что же делать? Быть может, лучше встать и уйти или, наоборот, остаться, покорно смирившись с перспективой угробить целый час жизни, который мог бы обернуться иначе?

Итак, мы всегда вынуждены что-то делать. Наша жизнь не предстает перед нами в готовом виде; каждому суждено ее осуществить, сотворить. Жизнь, как она дана, совершенно пуста, и человек обречен постепенно ее заполнять, занимать. Вот суть наших жизненных дел. Ни камню, ни растению, ни животному ничего подобного не приходится предпринимать. Камню, например, в его бытии дано не только существование; ему предопределено все его поведение, вся его судьба: весить, тяготеть к центру Земли. Сходным образом и животному предзадан целый поведенческий репертуар, который совершенно независимо от него управляется инстинктами. И хотя человеку предписана непреложная необходимость всегда что-то делать (под угрозой гибели, вырождения), но чем именно он обречен. заниматься — заранее (раз и навсегда) не предписано. Вся чудовищность мира, обстоятельств в том и состоит, что они всегда — разумеется, внутри своего горизонта— предоставляют самые разные возможности. Перед этим разнообразием человеку не остается ничего иного, как выбирать, то есть реализовать свою свободу. Обстоятельства, другими словами, «здесь и теперь», в которые мы непреложно вовлечены, не обрекают всякий раз на какое-то единственное деяние, напротив, они дают разные возможности, коварно предоставляя нас личной инициативе. А проще — ответственности. Так, собираясь на улицу, каждому приходится — рано или поздно — решать, куда направиться. И коль скоро решать приходится такие пустяки, то что говорить о более важных вещах, когда предстоит выбирать, например, профессию, карьеру? Ведь карьера — это жизненный путь, направление. Среди дневниковых заметок Декарта, обнаруженных после смерти, интересна одна запись, сделанная им в юности. Речь идет о стихе Авзония, воспользовавшегося в свою очередь древним изречением Пифагора: «Quod vitae sectabor iter?» («Какую дорогу в жизни я изберу?»). Но жизнь есть не что иное, как человеческое бытие. И здесь открывается необычайное, драматическое и парадоксальное условие человеческого существования. Оказывается, человек — единственная реальность, суть которой не просто бытие, а непреложный и окончательный выбор. К примеру, каждый из вас будет вскоре решать, куда ему пойти после лекции. И в этом пустячном случае мы обнаруживаем, что выбор простого на первый взгляд действия всецело зависит от окончательного вывода, которому мы пришли уже здесь и сейчас, в аудитории, который коренится в сокровенных глубинах души, в типе личности, в способе бытия, предопределяющем наше жизненное стремление.

Чтобы не потерять нить рассуждений, обобщим. Человеческая жизнь, то есть жизнь в биографическом, а не биологическом смысле (если понимать под биологией психосоматику) означает следующее: некто, именуемый человеком (а можно или даже должно обозначить его, как?—почему, увидим позднее), непреложно пребывает в обстоятельствах, в мире. Наше бытие, как «бытие-в-обстоятельствах», отнюдь не нечто безмятежное или пассивное. Нет, для того, чтобы быть, чтобы длить бытие, человек обязан, обречен что-то делать. Но что именно — никак ему не предзадано и не навязано. Сам человек должен решить, другими словами, избрать себе дело, полностью осознав, приняв на себя ответственность, не перекладывая ее на чужие плечи. Никому не дано подменить нас в выборе дела. А если человек и препоручает себя чужой воле, подобное решение в конечном счете принимается исключительно им самим. Эта обреченность на выбор, приговор к свободе — к тому, чтобы осуществлять бытие самому, исключительно на свой страх и риск, — всецело обусловлены всем разнообразием обстоятельств, их многогранностью. Другими словами, обстоятельства предлагают разные возможности бытия, разные грядущие деяния. Вот почему мы то и дело говорим: «С одной стороны, я бы решил (желал, подумал) так, а с другой...» Жизнь многолика. Каждая минута, каждое место в жизненном пространстве открывают множество разных путей. Древняя индийская книга гласит так: «Где бы ни ступил человек, он топчет тысячу дорог». Жизнь — это всегда перекресток, это постоянное сомнение. Вот почему я продолжаю считать самым удачным заглавием для философского труда то, которое предпочел Маймонид: More Nebuchim («Путеводитель колеблющихся»).

Описывая предельную жизненную ситуацию, когда обстоятельства почти не оставляют нам выхода, или выбора, мы говорим, что находимся между «шпагой и стеной». Смерть неминуема, положение безысходно. Казалось бы, из чего тут вообще выбирать? Оказывается, именно между шпагой и стеной. Какая поразительная привилегия, которой порой пользуется человек, а точнее жестокая участь. Испанская пословица, примерно соответствующая русской: «Либо пан, либо пропал» от которой он порой страдает! Ведь выбрать предстоит сценарий собственной гибели—труса или героя, то есть смерти позорной или прекрасной!

Выход имеется из любых обстоятельств, даже самых тяжелых. Всегда. Нет выхода только из суровой необходимости сделать что-нибудь, и сделать самое трудное — раз и навсегда предпочесть, избрать что-то для себя. Сколько раз в жизни мы говорили, что предпочли бы вообще не отдавать предпочтения?! Ясно одно: если мне дана жизнь, то дано прежде всего дело, деяние, А поскольку жизнь предлагает великое множество дел, главное — добиться, чтобы в каждом случае избранное оказалось не просто любым, но необходимым делом, тем, которое должно выполнить «здесь и сейчас». Иначе говоря, избранное призвано быть нашей подлинной миссией, истинным долгом.

В числе анализируемых здесь признаков радикальной реальности (жизни), которые составляют лишь минимальную часть тех, что следовало бы назвать, если мы желаем иметь сколько-нибудь ясное о ней представление, (хотелось бы указать на еще один, тривиальный и очевидный — непередаваемость самой нашей жизни. Каждый приговорен только к собственной жизни, никто и никогда не заменит нас в этом труднейшем деле. Если у человека болят зубы, это всегда только его боль, ибо он не в си|лах передать другому хотя бы малую ее толику. Точно так никто не может решить или самовольно определить для другого, что ему все-таки делать, кем быть, то есть подменить другого в желаниях и чувствах. Наконец, никто не в силах поручить ближнему думать вместо него о том, чем ему следует думать, иначе говоря, ориентироваться, разбираться в мире (вещей и людей), выбирая правильную линию поведения. А значит, только сам человек навсегда обречен в чем-то убеждаться или разубеждаться, обнаруживать очевидность или ложность того или иного решения, нe рассчитывая на возможного заместителя или душеприказчика. Я вправе сколько угодно механически повторять, дважды два — четыре, так и не понимая смысла данного высказывания, а просто потому, что слышал это бессчётное число раз. Совсем другое дело — продумав все самостоятельно, прийти к несомненному представлению, что дважды два действительно четыре, а не три и не пять. Вот что должен сделать я сам, я один, или же я в моем одиночестве. А раз такова судьба всех решений, намерений, чувств, то и сама человеческая жизнь как непередаваемая реальность — это sensu stricto радикальное одиночество.

Хочу, чтобы меня правильно поняли. Я вовсе не утверждаю, что мое «Я» — единственно существующее. Вы, разумеется, обратили внимание, что, говоря о «жизни» в изначальном смысле, то есть исключительно о «моей» жизни, я всячески избегал этого притяжательного местоимения и почти не употреблял личного местоимения «Я». Если же иногда я все-таки отступал от правила, то затем, чтобы облегчить первое знакомство с этой загадочной радикальной реальностью — человеческой жизнью. Я всегда предпочитал говорить «человек», «живущий» или «каждый». Почему — станет ясно из дальнейшего изложения. И однако, независимо от всего речь идет, конечно, о жизни, о моей жизни и о моем «Я». Этот человек, это «Я» — не что иное, как радикальное одиночество. Только это «Я» и существует, только оно и есть единственная или по крайней мере радикальная реальность. Понятие «радикальная реальность» употребляется только по отношению к жизни, к человеческой жизни, а не к человеку или его «Я». Что касается самой этой реальности (жизни), то она характеризуется бесчисленным количеством признаков. Европейская мысль уже преодолела философский идеализм, господствовавший с 1640 года — момента его обоснования Декартом. Идеалистическая философия не признает никакой реальности, кроме мыслей моего «Я», некоего «Я», моего moimeme, о котором сам Декарт сказал: «Moi, qui ne suis qu'une chose qui pense»*. Согласно этой логике, все на свете, мир и мое собственное тело — лишь идеи вещей, воображение о мире, представление о теле. В таком случае существует только ум. А все прочее — глубокий сон, кошмарная фантасмагория, продукт мозговых выделений. Но ведь тогда нет ничего проще жизни. Подумайте, «Я» существую всецело внутри меня самого, свободно паря в воздушном океане собственных мыслей, считаясь всегда исключительно с ними! Вот что такое идеализм! Я как бы ни с чем не встречаюсь. Я как бы обречен не быть в мире. Наоборот, сам мир обречен быть во мне, являя мне разные образы, словно бесконечная кинолента. Ничто и никто не в силах мне помешать. Я подобен Богу — единственному, уникальному, безмятежно парящему в собственной стихии,

«Я — лишь мыслящая вещь» (франц.).

Которому не страшны кораблекрушения, поскольку Он и пловец, и уносящее его Море. Будь два Бога, они бы непременно столкнулись. Именно это представление о реальности преодолено моим поколением, в частности и непосредственно — мною.

Нет, жизнь— не существование в моих идеях, все наоборот. Декарт оставил западного человека без мира. А ведь жизнь — это пребывание вне себя, это абсолютное присутствие в мире, иначе говоря, в обстоятельствах. Жизнь — это встреча, столкновение, — непрерывное и неизменное, со всеми слагаемыми мира: минералами, растениями, животными, людьми. Иначе и быть не может. Я вынужден противостоять миру, veils noils считаться с ним. Но как раз неизбежность встречи с миром и переживаю лишь я, я в одиночестве, поскольку в конечном счете (прошу обратить на это внимание) никто здесь не в силах как-то мне помочь.

1 Мы оставили далеко позади Декарта, а также Канта и его романтических последователей (Шеллинга, Гегеля), иначе говоря, все, что Карлейль называл «светом трансцендентальной луны». И конечно, мы еще дальше отстоим от Аристотеля.

Итак, повторяю, мы всё удаляемся от Декарта и Канта, а тем более — от Аристотеля и святого Фомы. Может быть,: в этом и состоит наша миссия, наша судьба (не только философов — вообще всех людей) — идти вперед, все дальше 1и дальше? Мне бы очень не хотелось давать какой-то одно!значный ответ. Больше того: я вообще не намерен объяснять, от чего конкретно мы так или иначе вынуждены удаляться.

Итак, поставлю здесь гигантский вопросительный знак, J и пусть каждый сделает как хочет — либо попробует пой|мать им, как лассо, грядущее, либо просто на нем повесится.

Радикальное одиночество человеческой жизни, бытия вовсе не означает, что кроме этого бытия реально ничего гнет. Напротив, есть целый мир и все, что в нем содержится. Итак, перед нами бесконечное множество вещей, но—увы!—находящийся среди них Человек остается; один в своей радикальной реальности — наедине со всеми этими вещами, и поскольку среди них есть другие человеческие существа, он так же одинок с ними. Но если бы реальный мир был представлен одним-единственным существом, то, строго рассуждая, мы никак не вправе были бы

утверждать, что данное существо одиноко. Единственность не имеет отношения к одиночеству. Если взять португальское слово saudade—«тоска», «печаль» этимологически (эта галлолузитанская форма восходит к латинскому soliiiidlnem—«одиночество»), то при ближайшем рассмотрении обнаруживается связь между ними: одиночество — это всегда чувство тоски по кому-то; оставаться в одиночестве — значит оставаться без кого-то. Справедливость этимологии подтверждает и пример из греческого слова, которое выражало понятие «мой» и «одинокий». Monos происходило от топе — «оставаться без других», то есть одному. Неважно, ушли эти «другие» куда-то или же просто умерли. Важно, что они нас оставили... одних. Но, может быть, это мы их покинули, бежали от них, удалились в пустыню, уединились в келье, предпочитая жизнь топе. Отсюда monakhos — монастырь, монах. А по-латыни — so/us. Попутно замечу: добросоветный и строгий в фонетике Мейе то и дело допускает обидные промахи в семантике, провоцируя меня на мои достаточно случайные этимологические изыскания. Так вот, Мейе считает, что so/us восходит к sed-lus, слову, обозначающему человека, который остался сидеть, после того как все остальные встали и ушли. Наша мадонна Соледад — это Приснодева, Богоматерь, оставшаяся без убиенного Иисуса. И проповедь, читаемая на Страстной неделе — ее называют проповедью одиночества, — содержит самые проникновенные слова Христа: «EU, EU lamrna sabacthani, Deus meus, Deus meus, ut quid dcreliqttisH me?» — «Господи, Боже мой, пошто Ты меня оставил?» Эти слова как нельзя лучше передают смысл Божьей воли — стремление стать человеком, смириться с изначальной участью человека, с его одиночеством, по сравнению с которым меркнет даже смертельный удар, нанесенный копьем сотника Лонгина.

Как тут не вспомнить о Лейбнице, хотя, конечно, я не собираюсь вдаваться во все детали его учения. Хотелось бы лишь обратить внимание знатоков, что важнейший его термин —монада — означает отнюдь не единство и не единственность. Монада лишена окон. Монады заключены только в самих себе — и это, конечно, идеализм. Но предельный смысл Лсйбницевой монады точнее всего выражает слово «одиночество». Да и у Гомера Афродита, словно барышня well-to-do*, с воплями и рыданиями бежит к своему защит-

Благопристойная (шел.).

нику и отцу Зевсу, когда сотник копьем ранит эту олимпийку, пролив ее сладкую кровь. Нет и нет! Христос сначала и до конца человек именно потому, что Бог оставил Его в одиночестве — sabacthani.

По мере того как мы входим в жизнь, взваливаем на себя ее бремя, другие покидают ее — и эта истина открывается нам только в нашем опыте. Поэтому мы обречены жить только своей радикальной жизнью... или — одни. Только наедине с собой мы познаем истину своей жизни.

Из глубин изначального одиночества, каковым, бесспорно, и является наша жизнь, мы то и дело стремимся выбраться наружу, достичь столь же подлинного общения. Мы жаждем другого человека, чья жизнь целиком и полностью слилась и соединилась бы с нашей. Отсюда бесконечные отчаянные попытки найти других. Дружба — одна из них. А самая смелая, решительная — любовь. Подлинная любовь — не что иное, как стремление двух людей обменяться своими одиночествами.

Обрамляя наше одиночество, обступая его, вокруг находятся предметы и существа, которые всегда налицо; они — наше окружение, обстоятельства, составляющие «другое», «иное», то есть чуждую стихию враждебного или по меньшей мере постороннего характера. Поэтому обстоятельства и воспринимаются нами как нечто отрицательное, чуждое, как то, что нас гнетет. Эти обстоятельства и есть мир.

Итак, вопреки любого толка идеализму и солипсизму, мы констатируем, что обе составляющие жизни равноценны и абсолютно реальны. С одной стороны, есть некто, или X, живущий, а с другой — мир, обстоятельства, в которых он так или иначе обречен жить.

Именно в данном мире, окружении, обстоятельствах и сокрыта реальность, обнаружив которую, отделив ее от всех прочих предстоит определить как «социальную».

Ведь живущий принужден иметь дело с тем, что называется обстоятельствами, миром. Будут ли эти слова различаться в дальнейшем — неважно. Здесь они значат одно — чужеродную, враждебную человеку стихию, нечто «внешнее», где мы обречены осуществить свое бытие. Весь мир образует нечто огромное, безмерное, бесформенное и вместе с тем исполненное некими меньшими данностями — вещами, которые весьма приблизительно и обобщенно мы классифицируем как минералы, растения, животных и людей. Этой работой занимаются разные науки, напри-

мер биология, наука о растениях и животных. Но биология, да и любая другая наука, представляет определенную деятельность, которую осуществляют какие-то конкретные люди в своей жизни, то есть они занимаются ею как изначально живущие. Короче, биология, как и любая другая наука, предполагает, что до ее реализации уже наличествуют, существуют все предметы и вещи. И как раз тот факт, что последние изначально и первозданно присутствуют в человеческой жизни еще до того, как мы становимся физиками, биологами, минералогами и т. д., свидетельствует, что эти вещи существуют в своей радикальной реальности. Конечно, сказанное науками уже задним числом, во вторую очередь, о данных вещах — и похвально, и верно. Даже справедливо — если угодно. Однако бесспорно: сами науки, осуществляя сложнейшие интеллектуальные операции, извлекли свои знания уже из того, чем изначально — до наук — были данные вещи в жизни. Например, Земля — это, безусловно, планета Солнечной системы, которая в свою очередь принадлежит к какой-то галактике или туманности. Она состоит из атомов, а каждый соответственно заключает в себе великое множество вещей, или «как будто бы вещей», загадок, называемых «электронами», «протонами», «мезонами», «нейтронами» и т. д. Но ни одной из этих премудростей не существовало бы, если б Земля как таковая не предшествовала им всем как слагаемое нашей жизни, как нечто, с чем мы должны считаться, а следовательно, нечто важное, значимое, поскольку оно создает нам рад трудностей или, наоборот, определенных удобств. Итак, в изначальном смысле, из которого исходят науки и который они же предполагают, Земля — отнюдь не то, что о ней сообщают физика и астрономия, а нечто надежно меня поддерживающее, по контрасту с морем, в которое я могу погрузиться с головой (латинское слово terra — «земля», согласно Бреалю, происходит от tersa—«почва», «сушь»). Земля—это, по-видимому, то, что я должен с трудом покорять, как вершину, поскольку оно устремляется вверх, или, наоборот, то, по чему я стремительно спускаюсь, так как оно уходит вниз. Земля — это то, что, к несчастью, отделяет меня от возлюбленной и вместе с тем заставляет меня проживать по соседству с заклятым врагом, иначе говоря, причина, в силу которой что-то оказывается от меня близко, а что-то далеко (что-то здесь, а что-то там и т. д.). Перечисленные признаки, наряду с другими, составляют подлинную реальность Земли,

предстающей в том изначальном измерении, каковым является моя жизнь. Заметьте, названные атрибуты, то есть способность поддерживать меня, принуждать к спуску или подъему, вызывать усталость, когда я иду, куда мне надо, или же отдалять меня от близких людей и т. д. — относятся ко мне. Таким образом, Земля в своем изначальном смысле предполагает исключительно отношение к моим личным целям. Аналогична природа любого другого явления (дерева, животного, моря, реки). Отвлекаясь от связи этих явлений с нами, то есть не признавая их бытия как средств, орудий или, наоборот, трудностей и помех, мы должны признать и сами эти и подобные им феномены бессмысленными. Все, что составляет, творит мир, где с рождения пребывает человек, само по себе лишено самодостаточности, лишено независимого бытия, являясь не чем-то в себе, а чем-то исключительно для нашей пользы или, напротив, образуя препятствия на нашем пути. Вот почему, строго говоря, не следует называть эти многообразные «нечто» вещами, если употреблять данное слово в современном смысле. «Вещь» суть то, что имеет самостоятельное бытие, то, что не зависит от меня, от моих намерений. И если такова природа каждой вещи, составляющей мир, обстоятельства, то, значит, сам мир в его радикальной реальности есть совокупность многих «нечто», с которыми я, человек, могу или должен как-то поступить. Мир — это совокупность средств или помех, удобств или трудностей, с которыми я обречен сталкиваться в моей жизни. Вещи изначально не «вещи»; это многообразные «нечто», которыми я стараюсь воспользоваться или которых я избегаю, чтобы жить, и жить хорошо. Итак, эти «нечто» составляют то, чем я занимаюсь, чем я так или иначе манипулирую, с чьей помощью я достигаю или не достигаю поставленных задач, словом, это дела, которыми я всецело занят. И поскольку всякие дела, деяния, занятия выражаются греческим словом практика, praxis, то «вещи» изначально суть pragmata, а мои отношения с ними — pragmauca. К сожалению, в испанском нет слова (по крайней мере, я его не нахожу), которое передавало бы со всей отчетливостью значение слова pragma. Можно лишь утверждать, что «вещь» как pragma — это не то, что существует само по себе, вне связей с субъектом. В мире, или же в обстоятельствах, нет ничего, что не имело бы с нами какой-либо связи. Наоборот, каждый человек всегда связан со всеми слагаемыми обстоятельств, или мира. Таким образом, обстоятельства

состоят исключительно из отношений со мной, а сам я опосредован всем, что в них есть, завишу от них (к моему злу или благу), поскольку все либо способствует мне, либо препятствует, либо радует, либо печалит, либо воодушевляет, либо гнетет, либо идет на пользу, либо во вред. Вещь как pragma есть нечто, чем я манипулирую с определенной целью, с чем я обращаюсь или чего избегаю, с чем я считаюсь или не считаюсь. Итак, это либо благо, средство, либо, напротив, помеха, недостаток, затруднение. Короче говоря, это либо нужное, либо недостающее, либо что-то избыточное. Другими словами, это нечто важное, то есть значимость. Теперь, разобравшись во всех этих сложных определениях, мы четко поняли различие двух идей: идеи о мире вещей и идеи о мире дел (значимостей). В мире вещей мы вообще не участвуем — данный мир и все в нем существуют сами по себе. А в мире дел, или значимостей, все исключительно связано с нами, все задействовано; все здесь важно и существует для нас ровно в той мере, в какой оно интересует нас и затрагивает.

Такова изначальная правда о мире. Такова истина, суть которой — все содержание мира, все, из чего мир состоит как стихия, где мы обречены жить. Вся иная правда, сказанная науками, — не что иное, как вторичная истина, или истина производная, гипотетическая, сомнительная, — по той простой причине, что мы создаем науку уже после того, как начинаем жить в мире, и после того, как сам мир становится для нас миром как таковым. По сути, наука — лишь една из бесчисленных человеческих практик, деяний, действий.

Итак, человек создает или творит науку так же, как вершит деяния, делает политику, сочиняет стихи. Зачастую он только делает вид, что чем-то занят, делает глупости, добро или зло. Человек может делать погоду, услуги, но прежде всего он изначально надеется, что дела пойдут по-другому.

Приведенные здесь выражения — из разговорного, обыденного языка. И тем не менее они вполне могут служить специальными терминами общей теории человеческой жизни. Следует признать, к нашему стыду, что философы так и не сподобились обнаружить тот радикальный феномен, каковым является наша жизнь. Наоборот, они почему-то старательно от нее отворачивались, и только поэты, писатели, зачастую «обычные люди» по-настоящему задумывались, размышляли о нашей жизни. Вот почему приведен-

ный ряд слов — это перечень глубоко философских проблем, заслуживающих внимания. Задумайтесь, например, о последнем случае, когда человек надеется, что дела пойдут по-другому. Значит, человек все-таки чего-то ждет, живет надеждой. Вопрос настолько глубок и важен, что давно пора было бы выработать феноменологию надежды. Но что такое надежда? Можно ли прожить без нее? Пару лет назад я получил экземпляр биографии Мопассана от Поля Морана с надписью: «Посылаю вам жизнь человека, qui _ n'esperait pas»*. Неужели Моран прав? Возможна ли—в буквальном и формальном смысле — человеческая жизнь без надежды? Как видите, тема эта неисчерпаема.

Не менее важен другой образ жизни, когда человек «делает вид, что он чем-то занят». Что за странное, мнимое занятие, которому мы зачастую посвящаем себя, в действительности желая его избежать? Что за дело, которому посвящает себя писатель, отнюдь таковым не являющийся, а только делающий вид, что он — писатель, или женщина, в которой ничего женского нет, но которая лишь играет, притворяется: то есть смеется и презирает, чего-то хочет, кого-то любит, а по сути, ни на что не способна?

«Который не надеялся» (франц.).

III. Структура «нашего» мира

Перед нами сложнейшая задача: обнаружить очевидные и бесспорные факты, вещи, явления, которые среди всего существующего ив отличие от него заслуживают названия «социальных». Задача крайне важная, поскольку предстоит узнать, что представляют собой общество и различные формы его существования. Прежде всего, она не только чисто теоретическая, но и практическая, и, решая ее, мы, по правде сказать, пока терпим неудачу за неудачей. Разумеется, нам чуждо то праздное любопытство, с которым иные листают иллюстрированный журнал или, нарушая приличия, подсматривают в замочную скважину; в равной мере чуждо нам и холодное бесстрастие эрудита, который вздымает архивную пыль, пытаясь восстановить подробности какой-нибудь жизни, события. Нет и нет, мучительные поиски ответа на вопрос «что такое общество?» отнимают у нас всю жизнь без остатка. Последнее обстоятельство выдвигает проблему в ряд первостепенных, поскольку общество, используя вышеприведенную терминологию, имеет для нас огромную «значимость». Поэтому мы тратим на решение указанной проблемы всю жизнь не в каком-то метафорическом, а в буквальном смысле слова. Больше того: жизнь у нас не просто уходит на это, а почти ушла. Мы «nous Г avons echappe belle»*. Посмотрим правде в глаза: мы, то есть подавляющее большинство современников, и можем и должны считать себя «оставшимися в живых», поскольку в последние годы чуть было не вымерли «по социальным причинам».

Здесь: «просто ее упустили» (франц.).

В недавних жестоких событиях, которые ни в коей мере нельзя считать завершившимися, отнюдь не последнюю роль сыграла путаница, царящая в головах современников относительно общества.

Чтобы успешно решить поставленную задачу, мы обратились к глубинному уровню радикальной реальности (радикальной потому, что в ней с неизбежностью проявляются, возникают, обнаруживаются все остальные). И данной радикальной реальностью выступает человеческая жизнь, которая характеризуется следующими признаками: 1. В изначальном, собственном смысле слова человеческая жизнь — это жизнь каждого, рассмотренная изнутри самой себя. Иначе говоря, это моя, и только моя, личная жизнь.

2. Суть ее в том, что человек, не зная как и почему, под угрозой неминуемой гибели всегда обречен что-то делать в определенных обстоятельствах. Я называю это связью жизни и обстоятельств, поскольку человек всегда их учитывает.

3. Обстоятельства постоянно предлагают нам разные варианты возможных действий, а значит, и бытия, обрекая человека на свободу. Мы насильно свободны. Вот почему жизнь — всегда перекресток многих дорог, замешательство, сомнение. Мы ежесекундно должны выбирать, кем будем в следующий миг: тем, кто делает что-то одно, или же тем, кто делает что-то другое. Стало быть, каждый снова и снова выбирает свое дело, свое бытие.

4. Жизнь непередаваема. Никто не в силах меня заменить в выборе личного дела. А это подразумевает личное страдание, поскольку я сам принимаю причиняемую мне извне боль. Моя жизнь — постоянная и неизбежная ответственность перед самим собой. Все, что я делаю, а следовательно, думаю, чувствую, желаю, должно иметь смысл, причем смысл исключительно положительный, для меня самого.

Перечисленные важнейшие признаки позволяют сказать, что жизнь всегда имеет личный и связанный с обстоятельствами характер, она непередаваема и ответственна. Сталкиваясь с нашей или чьей-либо жизнью, не отвечающей указанным условиям, мы имеем дело, строго говоря, не с человеческой жизнью, не с радикальной реальностью, а, если хотите, с жизнью в ином смысле, то есть с иной реальностью — вторичной, производной, так или иначе двусмысленной. Поэтому было бы крайне интересно встре-

титься с такими формами жизни, когда она выступала бы и как безусловно человеческая (ибо она — наша), и как нечеловеческая, бесчеловечная, поскольку ей не хватает названных признаков. Пока что мы не знаем, что может означать такая возможность, но я заранее предупреждаю о ней, чтобы быть наготове.

Итак, собственно человеческим является во мне только то, что я думаю, желаю, чувствую и выполняю с помощью моего тела всякий раз, когда выступаю субъектом — творцом всех этих состояний, когда все происходит со мной как таковым. Стало быть, моя мысль, например, приобретает человеческое измерение, только когда я сам до чего-то додумываюсь, сам догадываюсь о значении того или иного факта. Собственно человеческим будет только такой мой поступок, который я совершаю потому, что он имеет для меня смысл, поскольку я его осознал. В любом подлинно человеческом действии всегда наличествует субъект, в котором оно берет начало и который, следовательно, выступает его творцом, создателем, несет за него ответственность. Отсюда ясно: моя человеческая жизнь, которая ставит меня в непосредственную связь со всем окружающим (минералами, растениями, животными, людьми), — это, по сути, одиночество. Моя зубная боль, как я уже говорил, может причинить страдания лишь мне одному. Мысль, которую я именно мыслю, а не повторяю за кем-то, я мыслю и должен мыслить всегда один, то есть в одиночестве. Два и два, действительно, четыре, или же такое суждение.представляет собой понятную, очевидную истину, только когда я остаюсь наедине с собой, самостоятельно продумывая это арифметическое действие.

Изучение элементарных явлений надо начинать с самых элементарных. В любой реальности элементарное — это то, что лежит в основе всего остального, это компонент реальности, который в силу своей простоты и исходное™ совершенно незаметен, скрытен, трудно уловим и абстрактен. Мы не привыкли замечать такие компоненты действительности, и потому так трудно признать его существование, даже когда кто-то пытается его выявить и нам показать. Мы не видим нитей хорошего ковра как раз потому, что он из них соткан, потому что они — его составляющие. Мы-то привыкли к вещам, а не к их составным частям. Чтобы заметить последние, нужно перестать замечать их сочетания, то есть вещи. Так, увидеть поры камня, из которого сложен собор, можно, лишь перестав

видеть сам собор. В практической, повседневной жизни обычно оперируешь уже готовыми вещами и потому так знаком, понятен прежде всего их общий внешний вид. Наоборот, чтобы осмыслить элементы или компоненты вещей, мы должны преодолеть привычные представления и в воображении, мысленно разложить предметы на части, «разделать» мир и увидеть его «внутренности».

Повторяю, понятие человеческой жизни ipso facto подразумевает два признака или фактора, которые в равной степени первичны и неотделимы друг от друга. С одной стороны, это человек, который живет, а с другой, — обстоятельства, мир, где он живет. Для всякого рода философского идеализма, начиная с Декарта, лишь человек и является радикальной, или первичной, реальностью, причем Человек, сведенный к une chose qui pense*, к res cogitans, то есть к мышлению, идеям. Мир сам по себе не обладает реальностью, ибо он вымышленный, представленный. Для Аристотеля, наоборот, реальны лишь сами вещи, а также их сочетания в мире. Человек для него — всего-навсего одна из вещей, частица Вселенной. Только во вторую очередь, только благодаря разуму человек играет особую, выдающуюся роль, то есть способен рассуждать об остальных вещах и о мире, думать о том, что они представляют собой, озаряя мир светом истины. И все это — благодаря слову, которое высказывает, выговаривает, открывает истину о вещах.

Но Аристотель не объясняет, почему человек разумен, само слово logos выражает и разум, и его причину. Он также не пытается выяснить, почему в мире наряду со всем остальным существует такая удивительная вещь, как истина. Разум, согласно Аристотелю, это просто очевидный факт, такой же, как и любой другой, подобно длинной шее жирафа, извержению вулкана, дикости зверя. Повторяю, в строгом смысле слова человек для Аристотеля — со всем своим разумом и всеми прочими качествами — это не что иное, как вещь, и, стало быть, для него не существует реальности более радикальной, чем вещи, или же их бытия. Если в одном случае мы столкнулись с идеализмом, то в лице Аристотеля и его последователей нам явлен реализм. Таким образом, человек, согласно Аристотелю, наделен разумом, то есть представляет собой разум-

Мыслящей вещи (франц.).

ное животное. И все же, несмотря на всю свою гениальность, древнегреческий мыслитель не говорит, почему именно человек разумен, почему в мире есть кто-то разумный, иначе говоря, он не называет причины столь важной случайности. Следовательно, мы вправе считать, что у Аристотеля человек, по сути, неразумен. Ведь если разумное существо не понимает причины собственного разума, оно — неразумно. Такой разум неизбежно сомнителен. Занять ту или, если хотите, эту из изложенных позиций, преодолеть Декарта или Аристотеля — отнюдь не значит пренебречь их учениями. Наоборот, лишь тот, кто усвоил обе точки зрения, сохранив их, способен избежать одностороннего подхода. Больше того: только такое преодоление и способно удержать от нас чувства мнимого превосходства над несомненной гениальностью великих мыслителей.

Итак, исходя из человеческой жизни как из радикальной реальности, мы оказываемся по ту сторону тысячелетнего спора между идеалистами и реалистами и утверждаем, что в жизни одинаково реальны и первичны оба момента (и Человек, и Мир). Мир—это бескрайний океан проблем или насущных дел, с которыми столкнулся Человек, а сам он — существо, которое окончательно и бесповоротно обречено держаться на плаву в бурном их водовороте, всегда с ними считаться. Дело в том, что жизнь важна сама по себе, она только в этом и состоит. Поэтому в самом буквальном смысле жизнь — это и есть все важное. Таким образом, Мир, в котором обречена протекать жизнь, представляет систему знаяимостей, важных, насущных дел. Поэтому мир, или обстоятельства, — реальность прагматическая, практическая, а вовсе не вещная. Ведь в современном языке словом «вещи» обозначено все, что бытует само по себе и в себе самом, иначе говоря, существует независимо от нас. Что касается составляющих жизненного мира, то они суть только то, что они суть в моей жизни и для нее, а вовсе не для самих себя и в себе. Они — недостатки и преимущества, трудности и удобства для того, чтобы «Я» каждого и смогло осуществить себя. Итак, с одной стороны, — это орудия, инструменты и средства, которые служат мне (их бытие — это бытие для моих целей, желаний, потребностей), а с другой,—это противостоящие мне помехи, лишения, трудности, недостатки, преграды. Таковы эти прагматические реальности. Мы же еще не раз убедимся, что вещь sensu stricto есть то, что является уже потом, во вторую очередь, и оно в любом случае всегда сомни-

тельно и проблематично. И все-таки я не сторонник неологизмов, а поэтому остановлюсь на термине «вещь», хотя в испанском языке, по сути дела, нет слова, адекватно выражающего подлинную роль этой реальности в жизни.

Попытаемся теперь рассмотреть структуру, слагаемые обстоятельств, мира, где мы обречены жить. Как уже было сказано, этот мир состоит из вещей как pragmafa, иначе говоря, мы встречаемся в нем с вещами. Но уже сама эта встреча потребует некоторых уточнений, поэтому попробуем шаг за шагом представить весь интересующий нас процесс.

Во-первых, если мир состоит из вещей, то последние должны предстать предо мной одна за другой. Возьмем, например, яблоко. И пусть это будет райское яблоко, а не яблоко раздора. Вообразив себе известную сцену в раю, мы сталкиваемся с довольно любопытным явлением: неужели Адам видит и берет то самое яблоко, которое протянула ему Ева? Когда Ева протягивает Адаму это пресловутое яблоко, перед ней явно и зримо присутствует только его половина. Но ведь и то, что Адам видит и берет, это тоже только пол-яблока. Строго говоря, то, что видится и воспринимается Евой, отличается от видимого и воспринимаемого Адамом. Стало быть, у любой телесной вещи, как у Луны, две стороны, и к нам обращена только одна. Истина на удивление проста: когда речь идет об акте видения, то в сущности никто никогда не видел самого обыкновенного яблока; ведь у последнего, как принято считать, имеется две стороны, а налицо — только одна. Больше того: если на одно яблоко одновременно смотрят два человека, то оба видят не одну и ту же сторону; наоборот, каждый замечает только свою, всегда отличную от той, которую видит другой.

Конечно, я могу походить вокруг яблока или повертеть его в руке. Тогда моему взору откроются разные его виды, стороны, каждая из которых непосредственно продолжает предыдущую. Увидев обратную сторону яблока, я вспоминаю ту, что рассмотрел раньше, и мгновенно прибавляю ее к увиденной сию минуту. Разумеется, подобное сложение того, что я помню, с тем, что я вижу, еще не дает мне права сказать, что я охватил взором все стороны яблока. Последнее никогда не бывает дано мне как целое, как единство, иначе говоря, как то, что я понимаю под словом «яблоко»; оно не явлено мне с бесспорной очевидностью, а предстает в конечном счете лишь с очевидностью второго

порядка соответствующей простому воспоминанию, действию памяти, где хранится предшествующий опыт обращения с чем бы то ни было. Следовательно, к действительному присутствию того, что составляет лишь часть вещи, автоматически прибавляется все остальное, но оно не присутствует, а только со-присутствует. Идеей соприсутствия (которое сопровождает всякое присутствие) мы обязаны великому мыслителю Эдмунду Гуссерлю. Она-то и поможет нам выяснить, как появляются в нашей жизни вещи и мир, в котором они находятся.

Во-вторых: сейчас мы с вами находимся в этой аудитории, внутри помещения. Данное пространство образует некий внутренний мир по двум причинам: прежде всего, оно обступает нас со всех сторон; и, кроме того, имеет замкнутую, непрерывную форму. Поверхность присутствует непрерывно, так что, кроме нее, мы ровным счетом ничего не видим; нет ни одной щели, проема, отверстия, сквозь которые можно было бы наблюдать какие-нибудь другие вещи, отличные от этой поверхности, а также замкнутые в ней предметы (стены, лампы, скамейки и т. д.). Теперь представим себе, что, выйдя отсюда после лекции, мы неожиданно обнаружили, что за пределами аудитории ничего нет, иначе говоря, что снаружи нет никакого мира и двери аудитории выходят не на улицу, не в город, не в мир, а в Ничто. Будь так, мы испытали бы настоящий шок. Но почему же мы его не испытываем, если, находясь здесь, ощущаем присутствие только этой аудитории и вообще не задумываемся (мое рассуждение не в счет), есть ли какой-то мир за ее дверьми, существует ли вообще что-то снаружи? Объяснение напрашивается само собой. Подобный шок (хотя и более легкий) должен был бы испытать и Адам, если бы Ева вручила ему только половину яблока — ту самую, которую он мог видеть, без другой, со-присутствующей половины. Итак, пока эта аудитория присутствует, перед нами со-присутствует и весь остальной мир за ее пределами. Как в случае с яблоком, здесь перед нами — со-присутствие того, что не дано явно и что известно из опыта. Ибо только последний подсказывает, что данное существует, хотя и не находится в поле зрения, и потому нужно и должно считаться с его возможным присутствием. Подобного рода знание стало для нас привычным, обыденным. Что ж, незамеченным приходит именно то, что действует в нас в силу усвоенной привычки. У нас нет о нем какого-то особого, реального понятия. Итак, наряду с такой парой, как

присутствующее и со-присутствующее, следует различать и другую; я имею в виду наличное данное в конкретно выраженном акте и привычное или то, что находится в постоянном становлении и существует в подспудной, скрытой, как бы затаившейся форме привычного. Прошу запомнить вторую пару: наличное и привычное. Присутствующее дано нам как наличное, а со-присутствующее — как привычное.

А теперь сформулируем первый закон, касающийся окружения, обстоятельств, мира: жизненный мир состоит из немногих вещей, присутствующих на данный момент, и из бесчисленного множества на данный момент скрытых, подспудных. Последние не лежат в поле зрения, но мы знаем или думаем, что знаем (это неважно), что способны их увидеть, что они могли бы предстать перед нами. Обратите внимание: сейчас я называю сокрытым лишь то, чего я не вижу постоянно собственными глазами, но зато твердо знаю: либо я это уже видел, либо в принципе могу увидеть. Так, с мадридских балконов открывается вид на живописный зубчатый хребет Гуадаррамы — он присутствует. Но известно (поскольку об этом мы слышали или читали), что есть Гималаи, на которые мы тоже могли бы полюбоваться, приложив незначительные усилия и истратив значительную сумму денег. До тех пор, пока мы не приложили этих усилий, пока нам, как обычно, не хватает такой суммы, Гималаи продолжают оставаться вне поля зрения, они скрыты от нас, образуя тем не менее действительную часть нашего мира в особой форме возможности.

Итак, повторяю, первый закон, касающийся структуры нашего мира, гласит, что данный мир состоит из немногих присутствующих и бесчисленного количества скрытых вещей. Попробуем сформулировать второй, не менее очевидный закон: перед нами никогда не присутствует только одна, отдельная вещь. Наоборот, мы всегда видим, как одно выделяется на фоне другого, то есть других вещей, оставленных в данный момент без внимания. И вот почему я называю эти законы структурными: они определяют не сами вещи, имеющиеся в мире, а его структуру, его строгое, можно сказать, анатомическое описание. Второй закон гласит, что мир, где мы обречены жить, разделен на два плана, две части: это, во-первых, то, на что направлено внимание, а во-вторых, фон, на котором выделяется то, что это внимание привлекло. В самом деле, мир постоянно являет нам какую-то одну вещь, часть, образующие как бы мыс реальности, и вместе с тем как бы укрывает от вни-

мания фон, окружение интересующей нас вещи (или вещей), пространство, где данная вещь появляется. Этот второй план — и фон, и пространство — мы назовем горизонтом. Любая замеченная вещь (на которую мы смотрим, которая нас интересует) ограничена горизонтом, внутри которого она является. Я имею в виду не только зримое, присутствующее, ведь сам горизонт — тоже нечто видимое, наличное. И все-таки мы оставляем его практически без внимания, поскольку последнее направлено на ту или иную вещь, играющую в данный момент главную роль. По ту сторону горизонта находится отсутствующая часть мира (разумеется, на данный момент), иначе говоря, его скрытая часть.

Таким образом, структура нашего мира опять усложнилась. Теперь мы различаем уже три плана или части; во-первых, вещь, которая нас интересует; во-вторых, сам горизонт, внутри которого она появляется, и, в-третьих, то, что на данный момент скрыто и лежит по ту сторону горизонта.

Что ж, уточним эту простейшую анатомию мира. Сейчас можно уже говорить о различии понятий мира и окружения (до сих пор эти термины употреблялись синонимически). Так вот, окружение—это часть мира, которая в каждый данный момент ограничивает мой кругозор. Стало быть, это присутствующая часть мира. Само собой (об этом уже говорилось), все присутствующее являет только лик, фасад; остальное лишь со-присутствует. Мы наблюдаем лицо, а не изнанку вещей. Окружение — это явный или же полускрытый мир, лежащий вокруг. Но мир по ту сторону горизонта, окружения, на каждый данный момент содержит бесконечное множество скрытых вещей, образованное их со-присутствием в чистом виде. В любых обстоятельствах безграничность последних подспудна, она заслонена нашим непосредственным окружением. Но, повторяю, данный мир, скрытый per accid'ens*, как говорят в семинариях, это не что-то загадочное, таинственное, лишенное возможности присутствия. Нет, просто он состоит из вещей, которые мы либо уже видели, либо в принципе можем увидеть, но которые на данный момент заслонены окружающим. Этот скрытый мир воздействует на нас как привычное, подобно тому, как сейчас на нас воздействует, хотя и под

В силу обстоятельств, случайно (лат.).

спудно, все, находящееся вне аудитории. Горизонт — это граница между явной и скрытой частями мира.

Ради простоты и экономии времени я говорил только о? видимом, поскольку зримое, явное — всем понятная форма присутствия. Со времен древних греков почти все термины актов познания происходят, как правило, от слов, выражающих идею видения. Греческое слово «идея» обозначает вид, который принимает та или иная вещь. Это ее аспект (слово, происходящее в свою очередь от латинского spec—«видеть»). Отсюда же—«спектакль», «инспектор», «спектр» и т. д.

Итак, я предпочитаю говорить только о зримом присутствии. Но дело не в этом. Говоря, что вещи присутствуют, я выражаюсь нестрого и ненаучно. И все же я охотно предаюсь этому философскому греху, ибо он позволяет непосредственно перейти к анализу изначальной реальности нашей жизни. Однако это не точно. Ведь перед нами присутствуют не сами вещи, а лишь цвета и фигуры, которые могут быть большими и малыми, принимать тот или иной вид. Мы сталкиваемся с разными свойствами: с твердостью и мягкостью, с текучестью (жидкости, воздуха, воды), с запахами (приятными и неприятными), с испарениями, с благоуханием и вонью, с пряным и острым вкусом, с тем, что привлекает и отталкивает. Мы слышим ропот, лепет, шум, крик, шипение, шепот, говор, свист, скрип, гром. Существует одиннадцать различных родов присутствия, так называемых «объектов чувств». Ибо человек владеет не пятью чувствами (согласно традиции), а одиннадцатью, которые успешно различают психологи.

Называя эти образования «объектами чувств», мы, однако, подменяем непосредственные имена присутствующих вещей, prima facie* составляющих окружение, другими, которые не обозначают предметов прямо, а лишь раскрывают способы их восприятия. Вместо того чтобы говорить о вещах как о цветах и фигурах, звуках и запахах, мы говорим об «объектах чувств», о воспринимаемом — видимом, осязаемом, слышимом и т. д. И здесь важно понимать, что существование подобных цветов, фигур, звуков и т. д., обусловленное нашими телесными органами, выполняющими психофизиологическую функцию и позволяющими со| здавать в нас ощущения предметов, — это лишь вероят-

На первый взгляд (лат.).

ность, гипотеза. Такая гипотеза нужна, чтобы как-то объяснить чудесное присутствие окружения. Несомненно одно: все эти вещи налицо, окружая, обступая нас, — а мы обречены существовать с ними, присутствовать среди них и даже вопреки им. Речь идет о двух элементарных, исходных истинах, но разного порядка и свойства. Во-первых, мы замечаем наличие цветов, красок, форм, звуков, присутствие твердого, мягкого, шероховатого, гладкого. Эта истина бесспорна. Во-вторых, мы верим, что все перечисленное — налицо, поскольку у нас имеются органы чувств (называемые в физиологии «особыми энергиями» — термином, достойным мольеровского лекаря). И это — истина гипотетическая, вероятная.

Но нас интересует не это, а то, что существование так называемых «предметов чувственного мира» не является исходной и несомненной истиной, которую во что бы то ни стало следует высказать по поводу окружающего мира. Ибо данное суждение не раскрывает главного свойства, которое обнаруживается в вещах: оно не объясняет факта их бытия для нас. Говоря о «вещах» и утверждая, что они наличествуют в окружении, мы как бы неизбежно подразумеваем, что они не имеют к нам отношения, то есть исходно, сами по себе, от нас не зависят. Иными словами, если бы нас не было, они оставались бы тем же самым, ничего бы не изменилось в их бытии. Но это только предположение. Главная, бесспорная истина такова: все данные образования из цвета, тьмы, света, звука и шума, из твердого и мягкого и т. д., связаны с нами, бытуют в активной форме, то есть для нас. Что я имею в виду? То активное воздействие вещей на нас, которое изначально и составляет их самих. В чем же оно заключается? Очевидно, в том, что вещи играют роль знаков, определяющих наше жизненное поведение. Таким образом нас предупреждают: либо здесь присутствует что-то, обладающее полезными или, напротив, вредными свойствами (и тогда следует с ним считаться), либо, наоборот, что-то отсутствует, чего-то не хватает.

Мы замечаем голубое небо не как нечто простертое над головой — спокойное, чистое, безмятежное. Нет и нет. Небо изначально присутствует, посылая нам богатейший набор полезных знаков. Только воздействие последних привлекает наше внимание — и тогда мы видим небо как своего рода семафор. Оно жестикулирует. Чистое небо — знак хорошей погоды. Странствующее по небу солнце, подобно аккуратному, трудолюбивому служащему, в

данном случае исполняющему работу бесплатно (что редко бывает), ежедневно движется с востока на запад и исправно показывает время. По ночам созвездия отсчитывают времена года, тысячелетия (календарь египтян был основан на перемещениях Сириуса) и, наконец, просто часы. Но знаковая роль неба не ограничивается этим. И не суеверный дикарь, а сам Кант (в данном случае недавно, то есть в 1788 году) сказал, как бы подытоживая всю свою мудрость: «Две вещи наполняют душу всегда новым, все более сильным удивлением и благоговением, чем чаще и продолжительнее мы размышляем о них, — это звездное небо на|, до мной и моральный закон во мне».

Небо не только оповещает нас обо всех полезных, хотя и привычных, переменах (показывает погоду, отсчитывает часы, дни, годы, тысячелетия); своим торжественным ночным присутствием, загадочным мерцанием звезд, как будто чем-то взволнованных, оно символизирует существование бескрайней Вселенной, знаменует ее законы, глубины, незримость всемогущего Существа, которое все рассчитало, сотворило, устроило. Приведенное высказывание Канта — не просто фраза, оно отчетливо формулирует главный феномен человеческой жизни. Взгляните на ночное небо, усеянное яркими звездами, — оно без устали подмигивает, словно желая что-то сказать. Недаром Гейне называл звезды золотыми мыслями ночи. Эти мерцания, едва заметные у каждой отдельной звезды и бесконечно рассеянные по небосводу, приучают нас покидать пределы нашего непосредственного мира и приобщаться ко всей Вселенной

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: