Борис рощин. В последней электричке

 

Двери электрички угрожающе зашипели, когда я, задыхаясь от бега, вскочил в тамбур. Отдышавшись, заглянул в вагон. Ровные пустые ряды скамеек. Никого. Это была последняя ночная электричка, следовавшая из Ленинграда.

Я уселся поудобнее, поднял воротник пальто и стал терпеливо поджидать дремоту. Глухо постукивали по рельсам колеса, вагон мягко покачивался — дремота не шла. В пустом вагоне было гулко, холодно и тревожно. «Хотя бы одну живую душу сюда», — подумал я. Дверь мягко откатилась, и живая душа в образе полнокровного приземистого здоровяка в военной форме появилась.

— Наконец-то, — сказал военный, приближаясь ко мне, — весь поезд прошел — не найти попутчика. Не возражаете, если составлю компанию?

— Прошу.

— Майор Демушкин, — представился военный, грузно опускаясь на скамью рядом со мной, — вернее, майор запаса Демушкин. Со вчерашнего дня в запасе. Да, двадцать семь календарных отстукал. А вы, извиняюсь, не служили?

Попутчик мой оказался на редкость общительным и разговорчивым человеком. При этом он вовсе не был болтливым. С какой-то подкупающей откровенностью рассказывал он о себе, расспрашивал меня о семье, работе. Узнав, что я служил на Дальнем Востоке, майор восторженно хлопнул меня по плечу и, перейдя на «ты», вскричал:

— Как же так! А я рядом пять лет отстукал!

И хотя от мест, где я служил, до того пункта было не менее пятисот километров и служил я лет пятнадцать назад, я вдруг искренне обрадовался, словно встретил знакомого однополчанина. Майор раскраснелся, снял фуражку, расстегнул шинель. Лысая голова его отсвечивала матовой белизной, полные, свисающие на воротник щеки были кирпичного цвета. Мне показалось, что попутчик мой навеселе.

— В Ленинграде, наверное, отмечали с друзьями начало гражданской жизни?

Припухшие глаза моего собеседника как-то странно блеснули.

— Был в театре.

— В театре?!

— А что, — без тени улыбки спросил майор, — не похож я на театрала?

— Нет, я хотел сказать…

— Смотрел «Короля Лира».

— О, это сильная вещь.

— Слабая вещь.

— Слабая?!

— Не тот калибр. Крупным бьет по воробьям.

Я не узнавал своего попутчика. Вместо добродушного говоруна с душой нараспашку передо мной сидел другой человек. Он был взволнован. Багровые мясистые щеки его подрагивали, голос стал резким, срывающимся.

— Трагедия! — повторил майор и фыркнул. — Король покинут дочерьми. Старик, проживший жизнь, захлебывается от жалости к собственной персоне, рвет волосы и закатывает получасовые монологи. Да это фарс, а не трагедия!

Признаюсь, подобное отношение к Шекспиру сбило меня с толку, но я позволил себе возразить попутчику:

— Монолог в трагедии необходим. Он дает возможность лучше раскрыть…

— Ложь, — перебивая меня, страстно прошептал майор, — трагедии не нуждаются в монологах. Трагедии не любят слов.

От этого шепота, от близких диковатых глаз незнакомца мне стало не по себе. Стараясь не показать своей тревоги, я несколько вызывающе посмотрел в глаза попутчику и саркастически усмехнулся.

С лица майора вдруг исчезло напряжение, он улыбнулся, откинулся на спинку скамейки и ровным голосом спросил:

— Вы ленинградец?

— Нет.

— А я питерский. Родился в этом городе. И влюбился впервые в нем, и страдал… Знаете, из-за чего я страдал больше всего? Из-за своей физиономии. Да, да, не улыбайтесь. В большой обиде я на природу за свою физиономию. Смело могла сделать из одной моей две среднего калибра. Прохожие мимо без улыбки пройти не могут. Вот и вы улыбаетесь. У меня, как говорят в народе, «морда лопается». И это сейчас, в сорок пять лет, а в молодости я еще глаже был. Девчонке в любви объясняться стал — посмотрела на меня, не удержалась, фыркнула. В блокаду… — майор запнулся и продолжал тише: — В блокаду хоть и поопала моя физиономия, но на улицу стыдно было показаться. И откуда из меня этот чертов румянец пер! От слабости голова кружится, а лицо горит. Люди по городу идут — на ногах еле держатся, серые, без кровинки. Глянешь на них, и сам себе противен. В январе сорок второго мне семнадцать исполнилось, в армию призвали, надел форму. Ну думаю, пошлют на передовую, там моя физиономия никому глаза мозолить не будет. Как бы не так! Знаете, куда определили? На интендантскую службу, хлеб по госпиталям развозить. Завидят ленинградцы на улице наш фургон, запах хлеба учуят — к стене прислоняются, чтобы не упасть. А я с этакой, извините, мордой в кабине при хлебе сижу с винтовкой… С тех пор всю кадровую по интендантской службе и шел. В Берлин на полковой кухне въехал, немцев на улицах обедами кормил. А потом куда только не бросала судьба! Супруга моя, Валентина Андреевна, тоже коренная ленинградка, четверть века колесит с чемоданами со мной по всей России-матушке. Да… Бывало, как запоет, заиграет метель, на службу вдоль натянутого каната идешь. Плывешь в снегу, а навстречу не то человек, не то медведь двигается. Приглядишься: Валентина Андреевна. Из магазина канат перебирает. Остановится, крикнет в ухо: «Коля, а в Мариинке «Лебединое озеро» сейчас!» Обещал ей, уволюсь — при первой же возможности идем в театр. С театра начнем свою гражданскую жизнь. Большая она у меня любительница этого дела. В гарнизоне всегда драмкружок вела. Сегодня наконец-то выбрались в театр, да вот…

Попутчик мой замолчал, насупился, вновь помрачнел.

Вагон вдруг дернулся, мотнулся из стороны в сторону, стал резко терять скорость. Зашипели тормоза, черноту окон прошили огни привокзальных фонарей. Под потолком кашлянул репродуктор и неразборчиво прохрипел название станции.

— Следующая моя, — встрепенулся майор, — минут десять осталось. Последний раз в часть еду.

Я видел, что собеседнику моему что-то не дает покоя — он как будто еще не высказался, не поведал главного и теперь спешит.

Едва поезд тронулся, майор повернулся ко мне и, словно не прерывая своего рассказа о блокадном Ленинграде, продолжал:

— Однажды остановился наш фургон у пустыря, мотор заглох. И откуда она взялась, не пойму… Лет двенадцать, наверное. Из-под платочка в косичках бантики желтые. Лица не помню, только бантики. «Дяденька, — говорит, — дайте, пожалуйста, хлебца». — «Нет у меня, девочка, хлеба», — отвечаю. «Извините», — говорит. Тихо так, виновато: «Извините». И отошла. На следующий день вновь увидел ее. Умерла. Проезжаем пустырь, вижу — сидит, к дереву прижавшись. Снежком уже припорошило ее. По косичкам узнал. Сколько смертей видывал, а эту забыть не могу. В театре сегодня душераздирающие монологи короля Лира слушаю — ее тихое «извините» вспомнил…

Майор замолчал, и вновь его отяжелевший, немигающий взгляд заставил меня зябко передернуть плечами.

— Да, Ленинград повидал трагедий.

Лицо майора приблизилось.

— А ведь я обманул ее, — прошептал он.

— Кого? — я замер.

— Ее… с косичками. У меня был хлеб…

От резкого бокового толчка дверь вагона с визгом открылась. В темном тамбуре что-то оглушительно лязгнуло, застонало, заохало.

— Был хлеб, — чуть слышно повторил майор и отвернулся, — полбуханки и банка сгущенного молока. — И, словно отвечая на мой немой вопрос, он торопливо добавил: — Из своего армейского пайка выкроил. Сестра жила на Васильевском. Чуть постарше этой, с косичками. И дед. Для них берег.

Поезд дернулся, стал замедлять ход. Под потолком захрипел репродуктор. Попутчик мой поднялся, застегивая шинель.

— А сестра ваша… — торопливо задал я последний вопрос, — как она… в Ленинграде сейчас?

И вновь глаза наши встретились.

— В Ленинграде, — ровным голосом произнес майор, — на Пискаревском. Та банка сгущенки уже не спасла ее с дедом. Счастливо доехать! — сухо попрощался он и, бросив руку под козырек, грузно пошел к выходу.

 

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: