Даниель1,15

Сексуальная жизнь мужчины делится на два этапа: на первом этапе он эякулирует слишком быстро, на втором у него не стоит вообще. В первые недели своей связи с Эстер я, судя по всему, вернулся к первому этапу — хотя давно уже считал, что нахожусь на втором. Временами, шагая рядом с ней в парке или на пляже, я впадал в какое-то невероятное опьянение, сам себе казался мальчишкой, её ровесником — и ускорял шаг, дышал полной грудью, распрямлял спину, говорил громким голосом. Зато в другие минуты, когда я мельком замечал наше отражение в зеркале, на меня накатывала тошнота, и я, задыхаясь, скрючивался под одеялом, сразу чувствуя себя немощным стариком. В целом, однако, моё тело неплохо сохранилось: ни грамма жира и даже кое-какая мускулатура; но у меня обвисли ягодицы, а главное, яички, они обвисали всё сильнее, и это было непоправимо, я никогда не слышал, чтобы это поддавалось лечению; и всё-таки она лизала мои яички, ласкала их, не испытывая, похоже, ни малейшего смущения. Её собственное тело было таким свежим, таким гладким…

В середине января мне пришлось на несколько дней съездить в Париж; Францию накрыла волна сильных холодов, каждое утро на тротуарах находили замёрзших бомжей. Я прекрасно понимал: они не идут в открытые для них приюты, не желают жить среди себе подобных; это дикий мир, населённый людьми жестокими и тупыми, у которых тупость каким-то особенно мерзким образом усиливает жестокость; мир, не знающий ни солидарности, ни жалости: драки, изнасилования, пытки — самое обычное здесь дело; мир, фактически такой же беспощадный, как тюрьма, с той лишь разницей, что надзиратели в нём отсутствуют, а опасность присутствует всегда. Я навестил Венсана, у него было натоплено и душно. Он вышел ко мне в халате и в тапочках, часто моргал и не сразу сумел нормально заговорить; за последнее время он ещё похудел. По-моему, я был первым его гостем за долгие месяцы. Он сказал, что много работал у себя в подвале, нет ли у меня желания взглянуть? Я почувствовал, что это выше моих сил, и, выпив чашку кофе, ушёл; он по-прежнему жил в своём волшебном, придуманном мире, и я понимал, что этот мир больше никто никогда не увидит.

Поселился я в отеле у площади Клиши, а потому, пользуясь случаем, прошёлся по секс-шопам, купить для Эстер бельё секси: она говорила, что обожает латекс, а ещё ей нравятся капюшоны, наручники, много цепей. Продавец оказался необычно компетентным, и я спросил у него совета по поводу своей преждевременной эякуляции; он рекомендовал новинку, немецкий крем со сложным составом — туда входил сульфат бензокаина, гидрохлорид калия, камфара. Крем следовало нанести на головку члена перед половым актом и тщательно втереть, чтобы он впитался; в результате чувствительность понижалась, и оргазм и эякуляция наступали значительно позже. Я опробовал его сразу же по возвращении в Испанию — и добился полного успеха: я мог входить в неё часами, единственное, что мне мешало, это сбитое дыхание; впервые в жизни мне захотелось бросить курить. Обычно я просыпался раньше неё и первым делом начинал её лизать, её влагалище быстро увлажнялось, и она раздвигала ноги, позволяя мне войти: мы занимались любовью в постели, на диванах, в бассейне, на пляже. Быть может, кто-то так живёт годами, но я прежде никогда не знал подобного счастья и спрашивал себя, как я вообще мог жить до сих пор. У неё от природы были гримаски и жесты слегка испорченной девчонки (вкусно облизывать губы, сжимать в ладонях груди, протягивая их вам), возбуждающие мужчин до крайности. Находиться в ней было бесконечным наслаждением, я чувствовал каждое движение её влагалища, сжимавшегося, то легко, то посильнее, вокруг моего члена, целые минуты напролёт я кричал и плакал одновременно, перестав понимать, где я и что со мной, иногда после того как она отстранялась, вдруг оказывалось, что все это время играла громкая музыка, а я ничего не слышал. Мы редко выходили из дома, иногда отправлялись в Сан-Хосе, выпить коктейль в лаундж-баре, но и там она скоро придвигалась ко мне, клала голову мне на плечо, её пальцы сжимали мой член сквозь тонкую ткань, и часто мы тут же отправлялись любить друг друга в туалет — я перестал носить нижнее бельё, а она никогда не надевала трусов. Для неё действительно не существовало почти никаких запретов: иногда, если мы были в баре одни, она, стоя коленями на ковре между моих ног, сосала и одновременно допивала мелкими глотками коктейль. Однажды нас застал в таком положении официант; она вынула мой член изо рта, но не выпустила из рук и, подняв голову, широко улыбнулась, продолжая ласкать меня двумя пальцами; он улыбнулся в ответ, положил в карман чаевые, словно так и надо, так и договаривались, на все давно получено разрешение сверху и моё счастье тоже включено в общее устройство системы.

Я жил в раю и был отнюдь не против обитать там до конца дней, но через неделю ей пришлось уехать из-за своих уроков фортепьяно. В день её отъезда, рано утром, пока она ещё не проснулась, я тщательно намазал головку члена немецким кремом; потом встал на колени над её лицом, откинул длинные белокурые волосы и ввёл член между её губ; она начала сосать прежде, чем открыла глаза. Позже, за завтраком, она сказала, что вкус моего члена, более выраженный после сна, в сочетании со вкусом крема напомнил ей кокаин. Я знал, что многие, вдохнув, любят слизывать оставшиеся крупинки порошка. И тут она объяснила, что на некоторых вечеринках девушки играли в такую игру — делали себе дорожку кокаина на члене кого-нибудь из присутствующих парней; вообще-то сейчас она на такие вечеринки уже почти не ходит, это было лет в шестнадцать-семнадцать.

Я ощутил довольно болезненный удар; мечта любого мужчины — встретить испорченную девчонку, невинную, но готовую на любое извращение; собственно, таковы почти все девочки-подростки. Со временем женщины постепенно входят в разум и тем самым обрекают мужчин вечно ревновать к их развратному прошлому испорченной девчонки. Отказываясь делать что-то только потому, что это вы уже делали, что этот опыт уже приобретён, вы лишаете и себя и других всякого смысла жизни, всякого будущего и погружаетесь в тягостную скуку, которая в итоге превращается в жестокую тоску, смешанную с бессильной яростью и ненавистью к тем, кто ещё жив. По счастью, Эстер нисколько не вошла в разум; и всё же я не удержался и спросил о её сексуальной жизни; как я и ожидал, она ответила без всяких увёрток, очень просто. В первый раз она занималась любовью в двенадцать лет, после дискотеки, во время языковой стажировки в Англии; но это ровно ничего не значило, сказала она, так, отдельно взятое приключение. Потом примерно года два не было вообще ничего. Затем она начала выезжать за пределы Мадрида, и тут действительно происходили всякие вещи, она по-настоящему узнала любовные игры. Да, несколько групповух. Немножко садомазо. Девушек не так уж много: её сестра была законченной бисексуалкой, но сама она нет, ей больше нравились парни. На свой восемнадцатый день рождения ей впервые захотелось переспать одновременно с двоими, и воспоминания у неё остались самые приятные, парни были в хорошей форме, эта любовь втроём даже имела продолжение, постепенно парни поделили между собой обязанности, она ласкала и сосала их обоих, но один обычно брал её спереди, а другой сзади — наверное, это ей нравилось больше всего, у него действительно получалось очень сильно, особенно когда она покупала попперсы. Я представил себе, как она, юная хрупкая девушка, ходит по мадридским секс-шопам и спрашивает попперсы. Когда распадаются общества со строгой религиозной моралью, вначале наступает короткий идеальный период — молодёжи в самом деле хочется жить отвязно, свободно и весело; потом она устаёт, мало-помалу состязание в нарциссизме выходит на первый план, и в результате они трахаются реже, чем во времена строгой религиозной морали; но Эстер ещё принадлежала этому короткому идеальному периоду: в Испании он запоздал. Она была так простодушно, так откровенно сексуальна, с такой готовностью предавалась любым играм, любым экспериментам в сексуальной сфере, даже в мыслях не имея, что это может быть нехорошо, что я не мог по-настоящему на неё сердиться. Меня только преследовало неотступное, мучительное, болезненное чувство, что я встретил её слишком поздно, чересчур поздно, и зря прожил жизнь; я знал, что уже никогда не избавлюсь от этого ощущения — просто потому, что это правда.

В следующие недели мы виделись очень часто: я проводил в Мадриде практически все уикенды. Спала она с другими парнями в моё отсутствие или нет — не имею понятия, думаю, что да, но мне довольно легко удавалось выбросить эту мысль из головы, во всяком случае, для меня она всегда бывала свободна и рада меня видеть, а любовью занималась так пылко и безоглядно, что о большем я не мог и мечтать. Мне даже не приходило (или почти не приходило) в голову задаться вопросом, что такая красавица, как она, во мне нашла. В конце концов, я был забавный, со мной она часто смеялась; наверное, только это меня и спасало сейчас — как тридцать лет назад, с Сильвией, когда началась моя любовная жизнь, в общем и целом не слишком удачная, с долгими периодами угасания. Её, безусловно, не привлекали ни мои деньги, ни моя известность: всякий раз, когда меня при ней узнавали на улице, она испытывала скорее чувство неловкости. Ей не нравилось и когда её саму воспринимали как актрису — такое тоже случалось, хоть и не часто. Она абсолютно не считала себя артисткой; большинство артистов находят вполне естественным, что их любят за известность, в конечном счёте именно потому, что известность сделалась частью их самих, их подлинной, настоящей личности — во всяком случае, той, какую они сами для себя выбрали. Люди же, которые соглашаются, чтобы их любили за деньги, наоборот, встречаются редко, по крайней мере на Западе: у китайских коммерсантов все иначе. Китайские коммерсанты в простоте душевной считают, что их «мерседесы» класса S, ванны с гидромассажем и вообще их деньги — это часть их самих, их глубинной личности, а потому отнюдь не считают зазорным разжигать энтузиазм юных девушек с помощью подобных материальных атрибутов: они так же прямо, непосредственно связаны с ними, как какой-нибудь европеец — с красотой своего лица, и, по сути, имеют на это даже больше прав, поскольку при относительно стабильной политико-экономической системе человек нередко лишается своей физической красоты из-за болезни и неизбежно утрачивает её в старости, зато виллы на Лазурном берегу и «мерседесы» класса S, как правило, остаются при нём. Но я-то был невротик-европеец, а не китайский коммерсант, и в своей сложности душевной предпочитал, чтобы меня ценили за юмор, а не за мои деньги и даже не за мою известность — потому что отнюдь не был уверен, что на протяжении всей своей долгой и активной карьеры отдавал ей лучшую часть самого себя, исчерпал все грани своей личности; я не был настоящим артистом в том смысле, в каком, например, Венсан был художником, поскольку в глубине души всегда знал, что в жизни нет ничего смешного, но не желал принимать это в расчёт; всё-таки я был немножко проституткой, потакал вкусам публики, никогда не бывал по-настоящему искренним — если предположить, что это вообще возможно, но я знал, что нужно это предполагать, что хоть искренность сама по себе и ничто, она всё же условие и предпосылка всего. В глубине души я прекрасно понимал: ни один из моих несчастных скетчей, ни один из моих жалких сценариев, состряпанных механически, на живую нитку, с ловкостью поднаторевшего профессионала, на потребу публике, состоящей из подонков и обезьян, не заслуживает того, чтобы меня пережить. Иногда эта мысль становилась мучительной; но я знал, что сумею и её довольно быстро выбросить из головы.

Единственное, чего я никак не мог понять, — это почему Эстер явно смущалась, если мы с ней находились в гостинице, а ей звонила сестра. Поразмыслив, я понял, что встречался с некоторыми её друзьями — в основном гомосексуалистами, — но ни разу не видел её сестры, с которой они как-никак вместе жили. После секундного замешательства она призналась, что скрывала от сестры нашу связь: всякий раз, как мы встречались, она говорила, что идёт к подруге или к другому парню. Я спросил почему; она никогда всерьёз не задумывалась над этим, просто чувствовала, что сестра будет в шоке, не докапываясь до причин. Безусловно, сестру никак не могло смутить содержание моих творений, моих шоу и фильмов. Она была подростком, когда умер Франко, весьма активно участвовала в последующей movida[51]и жизнь вела более или менее свободную. В её доме прочно прописались все возможные наркотики, от кокаина до ЛСД, включая галлюциногенные грибы, марихуану и экстази. Когда Эстер было пять лет, сестра жила с двумя мужчинами-бисексуалами; все трое спали в одной постели и перед сном приходили пожелать ей спокойной ночи. Потом она жила с женщиной, не переставая принимать многочисленных любовников, и не раз устраивала в квартире довольно-таки «горячие» вечеринки. Эстер желала всем спокойной ночи и шла в свою комнату читать комиксы про Тентена. Однако границы все же существовали, однажды сестра весьма решительно выставила вон гостя, чересчур настойчиво пытавшегося приласкать девочку, и даже пригрозила вызвать полицию. «Между взрослыми, свободными людьми и по обоюдному согласию» — граница проходит здесь, а взрослость начинается с половой зрелости, всё это совершенно понятно, я отлично представлял себе этот женский тип, она, безусловно, должна ратовать за абсолютную свободу самовыражения в искусстве. Она была левая журналистка, а значит, должна уважать бабки, dinero; короче, я не понимал, чем я мог ей не понравиться. Тут наверняка было что-то другое, более глубокое и постыдное; и чтобы между нами с Эстер не оставалось недомолвок, я задал ей прямой вопрос.

Она ответила не сразу, задумчивым голосом: «Мне кажется, она сочтёт, что ты слишком старый…» Да, вот оно. Как только она произнесла эти слова, у меня не осталось никаких сомнений; это откровение нисколько меня не удивило, оно было как отзвук глухого, давно ожидаемого удара. Разница в возрасте — последнее табу, единственная граница, тем более непреодолимая, что больше никаких границ не осталось, она заменила их все. В сегодняшнем мире можно заниматься групповым сексом, быть би — и транссексуалом, зоофилом, садомазохистом, но воспрещается быть старым. « Она подумает, что это как-то ненормально, нездорово, что я живу не с парнем моего возраста…» — смиренно продолжала Эстер. Ну да, я стареющий мужчина, есть у меня такой недостаток — если воспользоваться вполне замечательным, на мой взгляд, термином Кутзее, лучше не скажешь; свобода нравов, такая чарующая, свежая и соблазнительная у подростка, во мне неизбежно превращается в отвратительную назойливость старого кобеля, который никак не может завязать. Любой на месте её сестры подумал бы то же самое, ситуация была безвыходная — если, конечно, вы не китайский коммерсант.

В этот раз я решил остаться в Мадриде на всю неделю, и два дня спустя мы с Эстер слегка поспорили по поводу «Кена Парка», нового фильма Ларри Кларка, на который ей непременно хотелось сходить. Мне активно не понравились «Детки», но «Кен Парк» оказался ещё хуже, особенно омерзительной и невыносимой была сцена, когда эта мелкая гнусная дрянь бьёт бабушку с дедушкой; меня всегда тошнило от этого режиссёра, вероятно, как раз искреннее отвращение и заставило меня говорить, я не сдержался, хотя сильно подозревал, что Эстер он нравится — по привычке, из конформизма, потому что одобрять изображение насилия в искусстве круто, в общем, нравится без особых размышлений по его поводу, точно так же, как, например, Михаэль Ханеке, причём она даже не отдавала себе отчёта в том, что мучительный, моральный смысл фильмов Михаэля Ханеке прямо противоположен смыслу фильмов Ларри Кларка. Я знал, что лучше промолчать, что, выйдя из привычного комического образа, только навлеку на свою голову неприятности, но это было сильнее меня, демон противоречия одержал верх. Мы сидели в странном, очень кичевом баре, с зеркалами и позолотой, полном восторженных гомосексуалистов, которые без конца трахались в задних комнатах, однако открытом для всех; стайки юношей и девушек за соседними столиками мирно пили кока-колу. Опрокинув залпом ледяную текилу, я объяснил, что вся моя карьера, все моё состояние основаны на коммерческой эксплуатации дурных инстинктов, ровно на том же самом абсурдном влечении Запада к цинизму и злу, а значит, я, как никто, имею право утверждать, что среди торговцев злом Ларри Кларк — один из самых заурядных, самых пошлых, хотя бы потому, что он однозначно на стороне молодых против стариков, и все его фильмы преследуют одну-единственную цель: побудить детей относиться к родителям совершенно бесчеловечно и безжалостно, и тут нет ничего оригинального, ничего нового, последние полвека то же самое происходит во всех областях культуры, и на самом деле эта якобы культурная тенденция таит в себе всего лишь желание вернуться назад, в первобытное состояние, когда молодые без всяких церемоний, безо всяких там душевных переживаний избавлялись от стариков, просто потому, что те были слишком слабы, чтобы защищаться, а следовательно, это лишь типичный для нашего времени откат к стадии, предшествующей всякой цивилизации, ибо судить об уровне цивилизации можно по тому, как в ней обходятся со слабейшими, с теми, кто перестал быть продуктивным и желанным; в общем, Ларри Кларк и его гнусный сообщник Хармони Корин — всего лишь два удручающих, ничтожнейших в художественном плане образчика ницшеанской сволочи, которая уже давно колосится на культурном поле, и их никак нельзя ставить на одну доску с людьми вроде Михаэля Ханеке или, к примеру, меня самого, потому что я всегда находил ту или иную форму, чтобы придать своим вполне мерзостным — сам первый это признаю — спектаклям оттенок сомнения, неуверенности, замешательства. Она слушала меня с потерянным видом, но очень внимательно, даже не притронулась к своей «фанте».

В разговорах на моральные темы есть одно преимущество: этот тип дискурса так долго подвергался жесточайшей цензуре, что теперь, в силу своей неуместности, сразу привлекает внимание собеседника; правда, есть и неудобство — собеседник не может заставить себя принимать вас всерьёз. На какой-то миг сосредоточенное, внимательное выражение лица Эстер сбило меня с толку, но я взял ещё текилы и продолжал, прекрасно сознавая, что искусственно подогреваю свой гнев, что в самой моей искренности есть какая-то фальшь: не говоря уж о том очевидном факте, что Ларри Кларк — мелкий бездарный торгаш и поминать его в одной фразе с Ницше, мягко говоря, смешно, в глубине души я чувствовал, что все эти темы волнуют меня не больше, чем проблема голодающих, права человека или любая другая подобная чушь. Однако я продолжал говорить, чем дальше, тем более горько и желчно, движимый той странной смесью злобы и мазохизма, которая принесла мне известность и состояние и которой, наверное, в один прекрасный день суждено меня погубить. У стариков не просто отняли право любить, продолжал я свирепо, у них отняли право восстать против этого мира, мира, который откровенно уничтожает их, делает беззащитной жертвой малолетних преступников, а потом сваливает в гнусные богадельни, где над ними глумятся и издеваются безмозглые санитары, но старикам нельзя бунтовать, бунт — как и сексуальность, наслаждение, любовь, — видимо, тоже привилегия молодых, только для них он и оправдан, любое дело, не удостоенное внимания молодёжи, заранее проиграно, со стариками вообще обращаются просто как с мусором, им оставляют лишь право влачить жалкое, условное, все более ограниченное существование. В сценарии «Дефицит социального обеспечения», которым так и не заинтересовался ни один режиссёр, — между прочим, это единственный мой нереализованный проект, что, по-моему, в высшей степени значимо, продолжал я почти вне себя, — я, наоборот, призывал стариков восстать против молодых, использовать их и прижать. Почему бы, например, не вменить в обязанность подросткам обоего пола — стаду прожорливых потребителей, весьма падких на карманные деньги, — проституцию, единственно возможный для них способ хоть в малой степени отблагодарить родителей за огромные усилия и лишения, на которые те шли ради их благополучия? И чего ради в нашу эпоху, когда контрацепция достигла высочайшего уровня развития и опасность генетического вырождения прекрасно поддаётся локализации, сохраняется абсурдное, унизительное табу на инцест? Вот в чём вопрос, вот в чём настоящая моральная проблема, воскликнул я с воодушевлением, а не в фильмах Ларри Кларка!

Я был желчен, а она тиха и ласкова; я безоговорочно принял сторону стариков, а она защищала молодых далеко не так страстно. Мы разговаривали долго, все более взволнованно и нежно, сначала в том же баре, потом в ресторане, потом в другом баре, наконец, в гостиничном номере — мы даже забыли в тот вечер заняться любовью. Это был наш первый настоящий разговор, да и вообще мне казалось, что это мой первый настоящий разговор с кем бы то ни было за долгие годы, последний относился, по-моему, к началу совместной жизни с Изабель, наверное, у меня никогда не получалось настоящего разговора ни с кем, кроме любимой женщины; в глубине души мне казалось естественным, что обмен мыслями с кем-то, кто не знает вашего тела, кто не в состоянии причинить ему ни страдания, ни радости, — занятие лживое и в конечном счёте невозможное, потому что все мы телесны, мы состоим прежде всего, главным образом и почти исключительно из тела, и большинство наших рациональных и моральных понятий на самом деле объясняются состоянием наших тел. Я выяснил, что Эстер в тринадцать лет перенесла тяжелейшую болезнь почек, ей понадобилась сложная операция, одна почка у неё так и осталась атрофированной, поэтому она вынуждена выпивать как минимум два литра воды в день, вторая пока в порядке, но в любой момент может сдать; мне казалось, что это, безусловно, важнейшее обстоятельство, вероятно, поэтому она и не вошла в разум в сексуальном плане: она знала цену жизни, знала, насколько жизнь коротка. Ещё я выяснил вещь, по-моему, ещё более важную — что у неё была собака, она подобрала её в десять лет на мадридской улице и заботилась о ней; в прошлом году собака умерла. Очень красивая девушка, неизменно привлекающая к себе повышенное, благоговейное внимание со стороны всего мужского населения, включая то огромное большинство, у которого нет ни малейшей надежды добиться от неё сексуальной благосклонности — и, честно говоря, в первую очередь именно с их стороны, — внимание, перерастающее в отвратительное соперничество, которое у некоторых пятидесятилетних граничит попросту со слабоумием, — так вот, очень красивая девушка, перед которой все лица светлеют, а все трудности становятся преодолимыми, которую везде принимают словно царицу мира, естественным образом превращается в эгоистичное, тщеславное, самодовольное чудовище. Физическая красота здесь играет абсолютно ту же роль, что дворянская кровь при Старом порядке, и если в недолгий период отрочества девушки ещё могут сознавать, что обязаны своим положением чистой случайности, то вскоре у большинства из них это сознание сменяется чувством врождённого, природного превосходства, ставящего их абсолютно вне и намного выше остального человечества. Поскольку единственная цель всех окружающих — избавить их от всяких затруднений и предупредить малейшее их желание, любая очень красивая девушка самым естественным образом начинает полагать, будто весь остальной мир состоит из прислуги, а сама она должна лишь поддерживать собственную эротическую ценность — в ожидании парня, достойного получить от госпожи столь щедрый дар. Единственное её спасение в моральном плане — это необходимость нести непосредственную, личную ответственность за более слабое существо, за удовлетворение его физических нужд, его здоровье, его жизнь; таким существом может быть младший брат, или сестра, или домашнее животное — не важно.

Эстер, безусловно, не была хорошо воспитана в привычном смысле слова, ей бы никогда не пришло в голову вытряхнуть пепельницу или вытереть стол после еды, а выходя из комнаты, она ничтоже сумняшеся оставляла свет включённым (однажды на своей вилле в Сан-Хосе я, двигаясь за нею следом, вынужден был семнадцать раз щёлкнуть выключателем); тем более не имело смысла просить её что-то купить, принести из магазина что-то, предназначенное не для неё лично, и вообще просить её о какой-либо услуге. Подобно всем очень красивым девушкам, она, по сути, годилась только для секса, и глупо было использовать её как-то иначе, видеть в ней нечто большее, нежели роскошное животное, балованное и испорченное во всех отношениях, избавленное от любых забот, от любого тяжёлого или скучного труда, чтобы целиком посвятить себя сексуальному служению. И всё же она отнюдь не стала тем несносным, абсолютно холодным и эгоистичным чудовищем, или, выражаясь в духе Бодлера, дьявольски испорченной девчонкой, какой в большинстве своём бывают очень красивые девушки; она понимала, что такое болезнь, слабость, смерть. Эстер была красива, очень красива, бесконечно эротична и желанна и тем не менее жалела больных животных, потому что знала боль; в тот вечер я понял это — и именно тогда по-настоящему полюбил её. Мне никогда не хватало для любви одного лишь физического желания, пусть сколь угодно бурного, оно могло достигнуть этой высшей стадии, лишь когда наряду с ним, в каком-то странном сочетании, во мне рождалось сострадание к желанному существу; конечно, всякое живое существо заслуживает сострадания уже потому, что оно живое, а значит, обречено на бесчисленные страдания; но применительно к существу юному и пышущему здоровьем это соображение переходит в разряд теоретических. Из-за болезни почек, из-за своей неожиданной, но вполне реальной физической слабости Эстер могла пробудить во мне искреннее, невыдуманное сострадание всякий раз, когда бы у меня ни возникла потребность испытать по отношению к ней это чувство. Кроме того, поскольку сама она была жалостлива, а временами, при случае, даже склонна к доброте, то я мог относиться к ней с уважением — что венчало собой всю конструкцию, ибо я не отличался излишней страстностью, и если мне случалось желать женщин абсолютно жалких и презренных, если я не раз спал с девушкой только для того, чтобы доказать свою власть над нею, по сути, подавить её, если мне доводилось изображать это не слишком похвальное чувство в своих скетчах, демонстрируя порой поразительное понимание тех насильников, что убивают жертву сразу после того, как попользуются её телом, то для того, чтобы любить, мне, напротив, всегда требовалось уважение, в глубине души я всегда ощущал неловкость, зная, что сексуальная связь основывается только на эротическом влечении при полном равнодушии ко всему остальному; для того чтобы чувствовать себя счастливым в сексуальном плане, мне, за неимением любви, нужен был хотя бы минимум взаимной симпатии, взаимного уважения, взаимого понимания. Нет, я отнюдь не утратил человеческих чувств.

Эстер была не только нежна и сострадательна, но и достаточно умна и тонка, чтобы при необходимости поставить себя на моё место. После того разговора, когда я с таким несносным — и в придачу дурацким, потому что ей и в голову не приходило причислять меня к старикам, — пылом отстаивал право на счастье для стареющих людей, она решила поговорить обо мне с сестрой и в самом скором времени нас познакомить.

За эту неделю, которую мы с Эстер провели в Мадриде почти неразлучно и которая остаётся одним из счастливейших периодов моей жизни, я понял ещё одну вещь: если у неё и были другие любовники, то вели они себя на редкость тихо; а значит, я у неё если не единственный — что, в конце концов, тоже возможно, — то, без сомнения, самый любимый. Впервые в жизни я чувствовал, что безусловно счастлив быть мужчиной, человеческим существом мужского пола, ибо впервые нашёл женщину, открывшуюся мне целиком, отдавшую мне без остатка все, что только женщина может отдать мужчине. И ещё я в первый раз чувствовал, что отношусь к другим милосердно, по-дружески, что мне хочется сделать всех такими же счастливыми, как я сам. В те дни я абсолютно перестал быть буффоном, во мне почти не осталось юмористического отношения к жизни; короче, я снова жил, хоть и знал, что это в последний раз. Любая энергия имеет сексуальный источник — не помимо прочего, а исключительно: когда животное утрачивает репродуктивную функцию, оно больше ни на что не годится. Точно так же и мужчина; по словам Шопенгауэра, когда умирает сексуальный инстинкт, истлевает настоящее зерно жизни; поэтому, пишет он, прибегая к пугающе жестокой метафоре, «жизнь становится похожа на комедию, начатую людьми и доигрываемую автоматами, одетыми в их платья». Я не хотел превращаться в автомат, и Эстер возвратила мне именно это реальное присутствие в жизни, этот вкус живой жизни, как сказал бы Достоевский. Зачем поддерживать в рабочем состоянии тело, к которому никто не прикасается? Зачем выбирать красивый гостиничный номер, если будешь спать в нём один? Мне оставалось лишь одно: склониться, вслед за множеством других побеждённых, которым не помогли ни их насмешки, ни гримасы, — склониться перед безграничной, восхитительной силой любви.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: