Кладбищенская элегия первой трети 19 в: от Жуковского к Пушкину

Первым стихотворением, которое принесло Жуковскому известность в литературных кругах, была элегия “Сельское кладбище”, перевод одноименного стихотворения английского поэта Томаса Грея. Знаменитый русский философ и поэт В.С. Соловьев назвал элегию Жуковского “началом истинно человеческой поэзии России”.
Название стихотворения “Сельское кладбище” и обозначенная подзаголовком жанровая принадлежность – элегия – сразу же настраивают на печальные чувства и размышления.
Элегия – это и есть в первоначальном своем содержании грустная лирическая песня о смерти. Такой она была в античности. Но затем, с развитием лирики, ее содержание расширилось – элегией стали называть грустную песнь о всякой утрате, потому что утрата чувства, желания – это подобие смерти, исчезновение и небытие.

Жуковский выбрал для перевода элегию классического вида: в ней речь идет о смерти настоящей и размышляет поэт на кладбище, месте захоронения. Такая элегия получила особое название – кладбищенская.
Человек на кладбище вспоминает о своих близких, задумывается о них и естественно сожалеет об их кончине. Вместе с тем он вспоминает и о том, как ему жилось рядом с умершим или умершими. Следовательно, грусть и печаль рождаются в воспоминании, а воспоминание удерживает не только горечь разлуки, но и радость общения. Религиозный человек к тому же верит, что когда-нибудь, когда он умрет, снова встретится с теми, кого сейчас, будучи живым, он оплакивает. И эта будущая встреча дает ему надежду на радость и счастье. Такими сложными бывают чувства человека, когда он предается раздумьям об ушедших в иной мир дорогих ему людях. Эта сложность усугубляется тем, что печаль становится особенно сладкой, когда человек вспоминает о них. Он наслаждается и встречей, состоявшейся в земной жизни, и нынешним воспоминанием о ней, и надеждой на будущее свидание. Он услаждается и возвращением в прошлое благодаря воспоминанию. Но человек возвращается на мгновение и тут же понимает, что прошлого не вернешь, что счастье бывшей встречи исчезло навсегда.
Особенно остро все это человек переживает на кладбище. Он то охвачен чувством безнадежности, то – надежды, то испытывает горечь, а то – сладость, то подавлен разлукой, а то мечтает о встрече. Наконец, его размышления относятся к самым торжественно-высоким предметам: что может быть возвышеннее рождения и смерти, в том числе и тогда, когда умирает обыкновенный человек, а рассуждает об этом тоже обычный человек. Разве умирают только государственные деятели, императоры, полководцы Все смертны. И если смерть настигает самого заурядного человека, то все равно уходит из земной жизни неповторимый личный мир, который никогда не появится вновь. А вдруг он не сумел или не успел раскрыть себя в полной мере, вдруг он все свои силы растратил не на то, к чему был призван и что, может быть, было ему предназначено Вдруг обстоятельства не позволили ему воплотить в повседневной деятельности блестящие и глубокие мечты Кто знает и кто опишет Но жалость, горечь и печаль никогда не исчезают. Их достоин любой человек. Поэтому тон элегии не похож на тон оды: в нем нет выспренности, ораторской декламации, торжественности, а есть глубокое, в себя и к себе обращенное раздумье. Оно с самого начала окрашено личным чувством, в нем присутствует личность поэта. Вместо одического пафоса, который выражал могущество отстоявшего от личности и потому абстрактного, отвлеченного государственного или национального разума, в элегии господствуют мысли, неотделимые от личности, от ее души, от ее эмоций. Речь в элегии спокойная, приглушенная, ритм плавный.
Кладбищенская элегия полна негромких раздумий. Размышление изначально присуще всякой элегии, не только кладбищенской. Элегия, в которой господствует размышление, касающееся самых разных предметов и явлений, называется медитативной (от слова медитация – размышление, раздумье). Так как предметы размышлений могут быть различными, то различны и разновидности элегий: историческая, философская, а также унылая элегия, в которой поэт предается психологическим переживаниям о своей несчастной участи.
Внутренняя сосредоточенность на предмете размышления требует напряженного внимания к каждому выражению, слову и его смысловым оттенкам. Поскольку автор-поэт ведет речь о брате или братьях по человечеству, то он сохраняет интонацию личной или даже интимной близости. Все эти свойства элегии не только соблюдены Жуковским, но введены им в русскую элегию, а через нее – в русскую лирику.
В первой строфе элегии “Сельское кладбище” поэт избирает особое время перехода, перетекания дня в ночь – сумерки. Романтики любили изображать природу в подвижном состоянии, когда день сменяется вечером, вечер ночью или ночь утром. Картина Жуковского предвосхищает другую – день уподоблен жизни, сумерки – ее завершению. Смерть еще не наступила, но она уже близка. Наконец, в строфе есть еще один смысловой оттенок: закончился трудовой день, усталый селянин возвращается в “шалаш спокойный свой”. За этим днем наступает другой и снова на исходе дня селянин идет в свое жилище. День опять, с одной стороны, уподоблен смерти, которая дает вечный покой от трудов и забот усталому от жизни человеку, а с другой, – этот же пейзаж символизирует круговорот в природе, повторение трудового и жизненного цикла: утром селянин вышел из своего дома, вечером возвращается в него, и так будет на следующий день. После его смерти другой крестьянин станет совершать тот же жизненный путь. Все подвластно вечному повторению, вечному круговороту, включая жизнь и смерть. Человек умрет, но непременно возвратится в мир живых как воспоминание, а смерть, похитив человека у жизни, не способна навечно удержать мертвеца в своих объятиях, потому что память возвращает его образ к живым. Всю сложность этих мыслей и чувств Жуковский дает ощутить уже в первой строфе. В ней же он намечает и последовательно проведенную затем интонацию раздумья над жизнью и смертью. Он сразу дает ключевое слово, которое определяет тональность элегии, – задумавшись. Но не только это слово создает настрой стихотворения. О дне нам известно только, что он “бледнеет” и скрывается за горою, о селянине, что он “усталый” и “идет… медлительной стопою”, что “шалаш” его “спокойный”. Жуковский не описывает ни селянина, ни одежду на нем. Он ослабляет изобразительность картины, но зато усиливает настроение, впечатление. Он старается передать душевное состояние. И не только селянина, но и свое, потому что подбор Жуковским эпитетов, характеризующих чувства крестьянина, помогает ощутить свойственные ему переживания. Вся картина – это настроения крестьянина и настроения самого поэта, который именно так, а не иначе почувствовал душу селянина, возвращающегося к себе домой. Слова, употребляемые Жуковским, несут двойную нагрузку: они оказываются способными передавать и чувства селянина, и чувства поэта. Больше того, в них ослаблено предметное значение и усилено эмоциональное. Например, слово бледнеет прежде всего связано с цветом. Бледнеет значит белеет, светлеет. Но разве поэт пишет о том, что день белеет или светлеет Скорее, он блекнет, т. е. из яркого, светлого превращается в тусклый, становится темнее. Следовательно, Жуковскому не нужно в данном случае прямое, предметное значение слова бледнеет, а нужны его другие, непредметные и второстепенные признаки. В русском языке есть выражение бледен, как смерть, побледнел, как смерть. Вот и у Жуковского предполагается, что румяный, розовый, наполненный солнечным светом день побледнел, поблек, угас, как будто его коснулось дыхание смерти. Вот это эмоциональное, или вторичное значение в отличие от предметного, первичного, и используется Жуковским. Одни поэты в большей мере опираются на предметное, другие – на эмоциональное значение слов или их метафорическое употребление, третьи – на игру предметных и эмоциональных признаков.
Жуковский, выдвинув в слове на первый план эмоциональные признаки, вторичные значения, необычайно расширил возможности поэзии прежде всего в передаче чувств, психологического состояния, душевного настроения и внутреннего мира человека. До Жуковского жизнь сердца в русской поэзии не поддавалась убедительному художественному выражению и освещению. Он первым открыл сферу внутренней жизни.
Уже в первой строфе намечена тема смерти. Последующие строфы усиливают приближение смерти и делают настроение все более тревожным. Постепенно “туманный сумрак” охватывает всю природу. Уже глаз не способен различить предметы, и тогда на помощь приходит звук. “Мертвый сон”, “тишина” становятся приметами смерти, которая связана как с наступающей тьмой, так и с безмолвием. И отдельные звуки – жужжание жука, унылый звон рогов, “сетования” совы – выразительнее передают общее и полное беззвучие. Выражение “унылый звон” тоже говорит о том, что поэт переходит к теме смерти: унылый означает подавленный унынием, не имеющий никакой надежды, живущий в печали. И вот, наконец, когда все потонуло в сумраке и все кругом замерло, поэт переходит к размышлению о кладбище и его поселенцах. Здесь, “навеки затворясь, сном непробудным спят” “праотцы села”, граждане сельской округи. Для них, “затворников гробов”, уже кончена земная жизнь, они никогда не проснутся и ничто – ни восход солнца, ни “дня юного дыханье”, ни крики петуха – их не разбудит и никто их не развеселит – даже резвые дети. Вывод поэта безнадежен и жесток: «Ничто не вызовет почивших из гробов.»

А между тем и они когда-то были живы, обрабатывали землю. Как воины в бою, “воевали” с полями и лесами. Приравнивая мирный труд к воинским подвигам, поэт возвеличивает его и удивляется не дальновидности и безжалостности тех, кто в суете своей жизни унижает жребий земледельцев, их полезные труды и с презрением взирает на поселян. Перед лицом беспощадной смерти все люди оказываются равными: «На всех ярится смерть – царя, любимца славы, Всех ищет грозная… и некогда найдет…»

Смешно кичиться титулами, чинами, богатством, – всем, что столь высоко ценится в обществе, если конец всех без исключения одинаков и вечная бездна поглотит каждого, независимо от его социального положения в здешнем мире. Жуковский ставит человека перед зеркалом вечности, он отбрасывает временное, он сразу решает коренные и роковые вопросы бытия принципиально и бескомпромиссно. Перед смертью все равны. В этом виден Жуковский-гуманист, который сожалеет обо всех почивших, обо всех страдающих, обо всех угнетенных. Какая глубокая ирония, направленная в адрес господствующих представлений и нравов, звучит в его словах о том, что сильные мира устраивают себе пышные похороны и воздвигают блестящие надгробия. Странно, что люди не понимают тщетности и относительности своих усилий. Разве все это великолепие и богатство, украшающее могилы, может возвратить человека назад, к земной жизни Разве оно способно умилостивить и смягчить жестокую смерть И разве под мраморной доской или в надменном мавзолее мертвому спится слаще И вообще, разве можно ценность жизни человека, его дух измерить деньгами и почестями, всем этим прахом, рано или поздно истлевающим, превращающимся в руины и исчезающим Человек, даже умерший, сохраняет для Жуковского величие и непререкаемую ценность. А так как его дух и душа остаются, согласно религиозным представлениям, бессмертными, то кощунственна даже попытка найти материальную, вещественную меру ценности человека и его уникального внутреннего мира. Особенно грустно сознавать, что, может быть, под “могилой… таится Прах сердца нежного, способного любить”, что, может быть, “пылью… покрыт” смелый гражданин, “враг тиранства”. И тут голос поэта, достигший напряжения и тревоги, в котором слышались звуки обличения, негодования, неожиданно становится спокойным: он видит скромный памятник любящим сердцам. Их любовь осталась в памяти, хотя имена не сохранились: Любовь на камне сем их память сохранила, Их лета, имена потщившись начертать…»

В начале элегии Жуковский писал о вечном, беспробудном сне, о горечи невозвращенья, о том, что мертвые никогда не воскреснут. Он видел глубокую несправедливость и роптал на беспощадные законы мироустройства. Теперь, сожалея об уходящих из земной жизни, он примиряется с неизбежностью смерти. И в элегии начинают звучать мотивы памяти, воспоминания и надежды. Они исходят от тех, кто уходит, но не свойственны тем, кто провожает. В стихотворении совершается встречное движение: оставляющие земную жизнь помнят о живых, а живые одушевляют мертвых: они слышат их голос, они ощущают их дыхание, и пламень любви в них не угас. Души мертвых стремятся к душам живых, а в душах живых оживают души мертвых. Так неожиданно разрыв между теми, кто жив и кто мертв, благодаря памяти, устранен. А если между мертвыми и живыми установлена связь, то сон не беспробуден, то безнадежность уступает место вере, и тогда можно успокоиться, не роптать на мироустройство, а принять его как необходимую, но вовсе не безотрадную и унылую неизбежность.
В этом месте мысль обо всем человечестве переключается в иной план. Жуковский ведет речь об одном человеке – о “певце”. Он – “друг почивших”, но придет роковой час, и сам обретет вечный покой. Тогда уже к его гробу придет другой певец, “мечтой сопровожденный”, чтобы услышать его “жребий”. И так без конца. Поэзия не дает уснуть и исчезнуть памяти о человеке, а следовательно, и он сам не пропадает бесследно, уносимый вечностью. Певец, в котором угадывается и друг поэта, и сам поэт, когда-нибудь сошедший в могилу, как и все люди, оставляет о себе память. “Селянин с почтенной сединою” рассказывает о том, как “певец” проводил утро, день, вечер, ночь и как тихо с зарею скончался. Эти одни сутки символизируют всю жизнь певца. Он помнит о друге, а о нем тоже вспомнит друг или брат по человечеству. Вот эта дружба, это братство, скрепляя живых и мертвых, способна преодолеть грань, разделяющую их, и сохранить пламень чувств, напечатленье поцелуя, дыхание. Безнадежность, казалось бы, приносимая смертью, преодолима: умерев, человек все-таки не умирает. О нем помнят. Смерть неизбежна, но не всемогуща. Перед ее порогом остаются земные тревоги, пороки и грехи, но не исчезает надежда на память, прощение и спасение: «Прохожий, помолись над этою могилой; Он в ней нашел приют от всех земных тревог…»

За пределом земных дней человеку суждена вечная жизнь. В земной юдоли он остается жить благодаря дружбе. А дружба дается ему в награду за чувствительность, за сострадание, за доброту, за кротость сердца: «Он кроток был, чувствителен душою…»

Другое направление двадцатых годов XIX века — резкое усложнение сравнительно шаблонной “унылой” элегии. Этот жанр в исполнении, прежде всего, Боратынского и Пушкина принялся анализировать мотивировки переживаний, показывать их, как оказалось, сложные и порой парадоксальные траектории развития. Это уже не просто чувствительный человек, а — тонко и сложно чувствующий, осознающий, что переживание развивается по своей собственной, не вполне зависящей от намерений лирического “я” логике. У переживания — своя гармония.

Может показаться, что слишком уж о разных вариантах элегии идет речь. Однако все они сохраняют единый стержень — настоящее время элегии проникнуто ценностным светом прошлого. Это прошлое дано в виде кладбища, в виде отцветающей жизни, предстающей в картине угасающей природы, в виде цветущей юности, которой обязательно предстоит угаснуть, в виде переживания, которое не просто возвращается, но и возвращается само, — и т.д.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: