Душевная гигиена 5 страница

различные нервные возбуждения, начиная от простой зевоты и кончая страшными

эпилептическими конвульсиями. Тема эта не новая, и Герберт Спенсер основал на

ней свою остроумную теорию грациозности. Самый крайний эгоист как будто

осужден природою жить до некоторой степени со своим ближним. Трудно

удержаться от смеха, когда все кругом смеются, хотя бы вы и не разделяли

всеобщей веселости. Вид рвоты возбуждает тошноту. После продолжительной

беседы с заикой или с человеком, дурно изъясняющимся на вашем языке, вы

чувствуете некоторую неловкость. Беспрерывный кашель другого утомляет вашу

собственную грудь и т.д. Когда мы видим человека, совершающего легко и

непринужденно трудные движения, говорит Герберт Спенсер, то мы невольно

испытываем удовольствие, причину которого называем грациозностью.

Несомненная заразительность нервных болезней, в особенности конвульсий, точно

так же объясняется переимчивостью. Такой же заразительностью отличаются

галлюцинации вообще, а гипнотические галлюцинации в особенности. Несмотря на

то что на эту загадочную сторону бытового явления стали только очень недавно

обращать внимание, примеры таких повальных галлюцинаций можно уже считать

десятками в каждом популярном или специальном психиатрическом трактате.

Очень интересный пример этого рода заимствован Вальтером Скоттом из

шотландской хроники Патрика Уокера. Вот что рассказывает этот хроникер:

«В июне и июле 1688 года в окрестностях Красфорд-Бота близ Ланарка, а в

особенности в Менее на Клайде в течение нескольких вечеров кряду происходили

многолюднейшие сборища, утверждали, будто какие-то вооруженные полчища

расхаживают взад и вперед, забрасывал землю шапками, саблями и ружьями. Две

трети присутствующих видели это; другая треть не видела ничего. Я напрасно

напрягал свое зрение: нигде кругом невозможно было приметить ничего

необычайного. Я ходил на место сборища три раза. Однажды какой-то детина,

стоявший подле меня и тоже ничего не видавший, начал кричать: «Да это

проклятые колдуны и колдуньи с заколдованными глазами видят что-нибудь

дьявольское, я же не вижу решительно ничего, и ни один честный христианин

ничего тут не может видеть!» Но вдруг он побледнел, как баба, и закричал: «Вижу!

Вижу! Надо быть слепым, чтобы не видеть!» Кругом меня все только и говорили

что о чудном зрелище; описывали форму и длину ружей, считали шляпы,

различали черные и голубые кокарды. Я же, как ни напрягал зрение, с тем и ушел,

что не видел решительно ничего. Потом сказывали, что, как только кто-нибудь из

видевших это видение отправлялся в путешествие, перед ним с неба валилось

ружье, или сабля, или шляпа с пером...»

После поражения французских войск в России в 1812 году во Франции

повсюду господствовало мрачное настроение умов. В восточных департаментах, в

нескольких деревнях, стали по вечерам точно так же собираться огромные толпы,

видевшие в небе то сражающиеся рати, то огненные колесницы, то львов,

драконов, леопардов... Первоначально скептиков всегда оказывалось довольно

много, но под конец число их приметно таяло. А через несколько лет после того

уже говорили об этих видениях как о вещи, реальность которой не подлежит

никакому сомнению. Тотчас после присоединения Эльзаса к Пруссии во многих

округах этой злополучной области повторилось то же самое; но на этот раз не было

ни полчищ, ни колесниц, а только огненные кресты. К сожалению, ни один

даровитый альенист не воспользовался этим случаем для того, чтобы произвести

ряд наблюдений, подобных тем, которые Констан сделал в Морзине.

Замечательной прилипчивостью обладает также мания самоубийства.

Достаточно, чтобы один какой-нибудь особенно резкий случай обратил на себя

всеобщее внимание, как за ним тотчас же является целый ряд других с приметным

стремлением повторить все подробности первого самоубийства. Мы не отнесем к

этой категории подражательных самоубийств вышеприведенного эпизода с

милетскими девами, хоть и в нем переимчивость, очевидно, должна была играть

большую роль. Также не вполне относятся к этой категории повальные

самоубийства донатистовvii или наших раскольничьих сект, где стимулом к

добровольному мученичеству служит особое мистическое настроение и превратно

толкуемые истины Священного Писания. Но как объяснить себе нижеследующие

случаи при Наполеоне I? Часовой гвардеец закололся своим штыком в сторожевой

будке. Тотчас же вслед за тем множество солдат начинают ходить в эту будку и

закалываться в ней. Будку сожгли, и самоубийства в этом полку прекратились. В

парижском приюте для инвалидов один старик повесился на двери. В течение двух

недель 12 инвалидов повесились точно таким же образом. Губернатор Серюрье

приказал замуровать проклятую дверь, и эпидемия эта прошла сама собою.

В Париже Сен-Мартенский канал почему-то был любимым местом

самоубийц. С тех пор как его не существует, число утопающих приметно

уменьшилось, хотя Сена и представляет для этого не меньше удобств... Несколько

лет тому назад в Париже развилась мода бросаться с Вандомской колонны до того,

что какой-то сатирический журнал советовал желающим записываться заранее у

привратника, чтобы избежать давки на улице.

В Японии мне указывали места, не имевшие на вид ничего особенного, но

отличавшиеся тем не менее свойством притягивать к себе самоубийц. Одни,

порешив покончить с жизнью, проходили по нескольку верст, чтобы повеситься

непременно на том дереве или утопиться в том болоте, с которым связана

трагическая легенда. Другие, просто проходя мимо рокового места, внезапно

бывали наталкиваемы на самоубийство как бы роковою силою и не всегда

находили в себе силы противиться искушению.

В Париже и в Берлине в начале нынешнего столетия возникали клубы

самоубийц с обстоятельно выработанными уставами.

Не желая продолжать этот скорбный лист без конца, заметим только, что и

убийства и все, что способно потрясать нервную систему, подлежит в большей или

меньшей степени этой загадочной переимчивости, действительная роль которой в

нашем нравственном быту нуждается еще во многих разъяснениях.

Закончим следующими словами Макса Симона: «Этот инстинкт подражания

может быть иногда благодетелен, но в значительном большинстве случаев влияние

его пагубно. По-видимому, его следует приписать бессознательным нервным

возбуждениям, и он, естественно, должен быть тем слабее, чем большую роль

сознательность вообще играет в нашей жизни... В мелочах и глупостях

воздерживайтесь от поступков, имеющих единственным основанием пресловутое

все так делают. Если все делают так, то тем больше шансов за то, что это глупо.

Чтобы в серьезных делах не отдаться на жертву темному инстинкту

переимчивости, заставьте себя во всем, даже в пустяках, быть самим собою».

i Изречения и мысли (фр.). — Прим. ред

ii Гусиная кожа (фр.). — Прим. ред

iii Статья была опубликована в 5-м, 6-м и 7-м номерах журнала «Дело» за 1878 г.

Фактически за один год, 1872—1873, интенсивно занимаясь, Мечников изучил

японский язык, письменность которого основана на китайских иероглифах.

Разговорную практику он получил главным образом в беседах с Ивао Оямой,

будущим главнокомандующим японскими сухопутными силами во время русско-

японской войны 1904— 1905 гг. В свою очередь Мечников обучал его

французскому языку.

iv «Трактат о нервных болезнях». — Прим. ред.

v Подобного рода «опыты» проделывал дядя Мечникова А.Л. Невахович, сын

литератора и миллионера Л.Н. Неваховича, впоследствии ставший начальником

репертуарной части императорских театров

vi Ферула — линейка, которой прежде били по ладоням провинившихся

школьников. В переносном смысле — стесняющее покровительство, давящая

власть

vii Мизантропическая секта из первых веков христианства

VI

Слову «жизнь» придаются самые разнообразнейшие значения, и нередко

обозначают им два взаимно исключающие друг друга ряда явлений. В

статистическом смысле слово «жить». — значит числиться в живых, изображать

собою единицу в известных списках, платить подати и нести известные повинности

или же быть избавленным от таковых в силу лично и по наследству присвоенных

прав и преимуществ. Жить в смысле психологическом — значит ощущать,

рассуждать, действовать. Статистическая мерка продолжительности жизни и

психологическая ее мерка — две вещи совершенно различные. Если я, например, в

течение восьмидесяти лет прокоптил благополучно небо своими выдыханиями, то

это дает мне неотъемлемое право сказать, что я пользовался очень завидною

статистическою долговечностью; но действительно ли была столь же

продолжительна и моя психическая жизнь? Это еще вопрос. Очень легко может

случиться, что в течение этого восьмидесятилетнего периода я пережил такой

немногочисленный ряд впечатлений, мыслей и действий, которого недостаточно

для того, чтобы наполнить и двадцать лет более интенсивного психического

существования. Наши ощущения, мысли и действия тесно обусловлены нашею

организацией), и универсальный закон сбережения сил имеет самое широкое

применение в нашем психическом существовании. Организм каждого в общем

итоге может поставить только ограниченное количество возбуждений, рефлексов,

аффектов и т.п. Когда он дал в этом смысле все, что он может дать, то он

психологически изжился, стал неспособен для дальнейшей жизни, точно так же,

как, например, неспособен для крейсерства пароход, прогнивший лет двадцать пять

в малосоленых водах Балтийского моря. Но неспособность его к дальнейшему

копчению неба этим еще не обусловливается. Строго говоря, ни один смертный не

может так основательно войти в роль коптителя неба, чтобы мы могли его считать

вовсе свободным от жизни в том ее смысле, который мы назвали психологическим.

Самое копчение неба неизбежно сопряжено с известным количеством психических

актов, но только количество это так ничтожно, что его позволительно вовсе не

принимать в расчет. Очень бедно одаренный физический организм мог бы

беспрепятственно поставлять это количество аффектов в течение очень долгого

времени. Из этого еще вовсе не следует, чтобы человек мог успешно выполнять

роль коптителя неба бесконечно: всякая машина разрушается не только

количеством поставляемой ею работы, но также и ржавчиною и другими

продуктами бездействия. Гигиенисты, и даже очень почтенные, очень часто

смешивают между собою эти два различные понятия о жизни и тем подают повод к

немалым недоразумениям.

Гигиена не есть искусство долго жить; ее главнейшее назначение — научить

нас жить хорошо, правильно, разумно; но в число условий хорошей жизни

естественно ставится и то, чтобы мы не изживались слишком быстро, не ускоряли

произвольно трагической развязки, неизбежно ожидающей нас в более или менее

отдаленном будущем. Таким образом, макробиотика, т.е. искусство долго жить,

составляет необходимую часть гигиены. Если бы не было того различного

понимания жизни, о котором мы говорим, то гигиена с большим или меньшим

успехом, но сознательно и прямо подвигалась бы к своей цели; но в настоящем

своем развитии она очень часто забывает свое призвание научить нас жить хорошо

и начинает преподавать нам правила, сообразуясь с которыми мы должны

обуздывать психическую жизнь только для того, чтобы оставаться на возможно

долгий срок коптителями неба. В известную пору своего существования большая

часть людей начинает ощущать страх перед смертью в таких размерах, что они

соглашаются жить во что бы то ни стало, жить в каком бы то ни было смысле этого

слова, лишь бы только жить. Тогда они становятся необыкновенно чуткими и

неразборчивыми к предписаниям всякой гигиены. Но так как обыкновенно эта пора

наступает для них уже тогда, когда организм в значительной степени износился, то

от позднего обращения их на гигиенический путь получается вовсе не ожидаемое

продление их существования, а только новое мучительное состояние, о котором мы

уже упоминали в предыдущей статье, — ипохондрия. Обманутые в своих

надеждах, эти раскаявшиеся грешники обрушиваются обыкновенно на гигиену,

обвиняя ее в невежестве, в шарлатанстве. Гигиенисты же в свою очередь упрекают

своих клиентов в том, что они тогда только и начинают учиться жить, когда уже

изжили кое-как лучший запас своей жизненности. Почему, вопрошают они, вы

пренебрегаете нашими советами тогда, когда еще зло поправимо, когда,

собственно, и исправлять еще нечего, а приходится только направлять? Откройте

любую книгу популярной гигиены, и вы найдете ее переполненною сетованиями о

том, что люди, даже просвещеннейшие и обладающие всеми вещественными

благами, необходимыми для гигиенического существования, обыкновенно

пренебрегают самыми разумными гигиеническими предписаниями в жадной

погоне за удовольствиями и под влиянием страстей. Фонсагрив, один из даровитых

французских популяризаторов, в своих «Семейных беседах о гигиене» (Entretiens

familiers sur l'Hygiеne) рисует нам увлечения и страсти в виде какой-то

неприятельской крепости, которая ежечасно обстреливает твердыню нашего

душевного и телесного здоровья и пробивает в ней самые чудовищные бреши.

Казалось бы, гг. гигиенистам давно уже пора смело пойти на приступ этого

неприятельского оплота, вооружившись всеми орудиями, накопленными в

арсенале медицины и психологии. Что за странное удовольствие, в самом деле,

находят люди подрывать самый источник всех своих удовольствий, т.е. свое

душевное и телесное здоровье? Что такое эти страсти, против которых так много

пишут на всех языках, но которые, по словам гигиенистов и моралистов, все-таки

обуревают собою современное человечество и на каждом шагу срывают его с

рельсов? Какова их роль в нравственной экономии и как парализовать тот вред,

который будто бы они наносят нашему благополучию?

Надо сознаться, что гигиенисты и даже альенисты более ученого склада до

сих пор еще сделали очень мало для того, чтобы хоть сколько-нибудь осветить нам

эти капитальнейшие вопросы, разъяснением которых самым непосредственным

образом заинтересован каждый, так как страдать никому не охота, что бы ни

говорили нам о поэтичности или о сладострастии страдания.

Перебрав с полдюжины популярных и ученых книг, имеющих своим

предметом душевное здоровье или душевное расстройство, мы попытаемся здесь

разобрать в отдельности вопрос об удовольствии и горе и о страстях с точки зрения

не философского или теоретического, а только гигиенического значения этих

явлений.

Всякий хочет жить не только в статистическом, но и в психологическом

значении этого слова; а между тем эти два значения если и не вовсе исключают

друг друга, то по крайней мере очень часто идут друг другу наперекор. Жизнь в

смысле накопления ощущений, аффектов и действий предполагает затраты

некоторых органических богатств, тогда как праздное копчение неба, или

прозябание, расходует очень мало жизненных сил, а потому весьма естественно

может быть разложено на гораздо дальнейшие сроки. Повсюду мы видим, что

продолжительность жизни до известной степени противоположна ее

интенсивности. Хладнокровные черепахи живут по нескольку сот лет. Говорят, что

некоторые жабы, живущие в углублениях между камнями и почти не имеющие

никакого общения с внешнею средою, живут и еще дольше. Каждому человеку при

вступлении в жизнь приходится выбирать между двумя этими дорогами, из

которых одна обещает более продолжительное существование, другая более

полную жизнь. Выбор этот никогда не производится нами самими, а обыкновенно

предрешается за нас обстоятельствами и заботливыми родителями и наставниками,

да и то в громаднейшем большинстве случаев бессознательно. Консервативные

соображения, т.е. стремления сделать нашу жизнь возможно продолжительною в

статистическом ее смысле, обыкновенно преобладают в этом решении и

преследуются даже очевидно в ущерб интенсивности и полноте жизни

психологической, которая тем не менее притягивает к себе даже детей легко

понятною чарующею силою. Ребенок еще не научился измерять самое время

объективною его меркою, для него самое понятие о времени совершенно

отождествляется с представлением суммы пережитых им впечатлений. Взрослый

человек может вызвать в себе тот же самый процесс субъективной оценки времени

только под влиянием некоторых наркотических средств, в особенности же гашиша.

Известно, что эта отрава возбуждает по преимуществу воображение, которое тогда

порождает в нашем сознании чувства и образы с необычайною быстротою. В этом

и заключается опьянение от гашиша, которое, по крайней мере при приемах не

очень сильных, не усыпляет сознания. Пережив под влиянием этого возбуждения в

какую-нибудь четверть часа такое количество впечатлений и ощущений, которое в

нормальном состоянии наполнило бы собою, может быть, целые сутки, человек

воображает себе время как-то внезапно удлиненным до бесконечности, он теряет

способность контролировать себя при помощи часов; он не теряет веры в их

объективное показание, но он ощущает, что он прожил огромный промежуток

времени, пока часовая стрелка подвинулась только на четверть часа. Эта

субъективная мерка времени, которая доступна нам только в минуты

галлюцинаций, для ребенка вполне достаточна, ему не надо другой. Таким

образом, ребенок ежечасно стремится накоплять впечатления. Очень немногие

воспитатели умеют стать его помощниками и руководителями в этом процессе, в

большинстве же случаев родители и наставники под влиянием очень похвальных

чувств или дурно переваренных превосходных теорий вступают с ним в упорную

борьбу ради совершенно не существующих для него охранительных соображений.

Борьба эта способна принимать крайне разнообразные формы и вовсе не исключает

баловства; но мы пишем не педагогический трактат, а потому заметим только, что

ребенок в этой борьбе всегда очень определенно знает, чего он хочет, воспитатели

же почти никогда. Таким образом, только одна практическая цель достигается

неизменно этими педагогическими эволюциями: ребенок узнает скуку и

приучается отождествлять ее с советами благоразумия. «Скука, — говорит

Фейхтерслебен, — эта душевная ржавчина, погубила гораздо более людей, чем все

излишества и страсти, взятые вместе». Неоспоримый факт, что множество детей,

вовсе лишенных блага заботливого воспитания, оказались в итоге лучше

приноровленными для жизни, чем большинство питомцев заботливых маменек и

патентованных педагогов, объясняется в значительной степени тем, что дети,

предоставленные сами себе, гораздо позднее ознакомляются со скукою, да к тому

же отсутствие педагогической борьбы избавляет их от того извращения их

природных склонностей, которое легко может исковеркать иного впечатлительного

ребенка на всю жизнь. Из этого отнюдь еще не следует заключать, будто мы

придерживаемся воззрений Руссо о непогрешимости природных инстинктов и

считаем теорию невмешательства обязательною для педагогов. В настоящее время

даже странно встречать на страницах сочинений, претендующих на ученость,

мысли, почерпнутые целиком из женевского философа, так много говорившего о

природе, но столь же мало знавшего ее, как вообще платонические любовники

знают своих любовниц. Животные, имеющие для своего руководства будто бы

один только непогрешимый инстинкт, так же склонны к самым пагубным

излишествам, как и мы грешные. Достаточно напомнить, например, обезьян,

которые проводят свои досуги в самых неприличных и, несомненно, вредных для

них упражнениях, а при случае напиваются вином или ромом даже до смерти. Если

медведи не спились с круга, то этому причиною, может быть, не столько их

непогрешимый инстинкт, сколько то обстоятельство, что никому еще не приходило

в голову заводить для них кабаки с розничною продажею. Мы здесь

свидетельствуем только то, что воспитание, даже в более счастливых случаях,

редко предупреждает и исцеляет болезненные извращения естественных

склонностей, в то же время прививая к нему множество других зол, из которых на

первом плане следует поставить скуку. Естественным путем она могла бы

проникнуть в психический мир ребенка только в случае болезненного притупления

его впечатлительных способностей или же если бы вовсе иссяк для него всякий

внешний источник впечатления. При алчности, которая свойственна каждому

ребенку, жить именно в психологическом значении при его невзыскательности и

неразборчивости по отношению к тем впечатлениям, которыми он стремится

наполнить свою внутреннюю пустоту, и то и другое случается в очень редких и

совершенно исключительных случаях.

В своей погоне за впечатлениями ребенок имеет свой внутренний регулятор,

которому придает гораздо больше значения, чем всем внушениям благоразумия,

преподаваемым ему в самой рассудительной форме. Внутренний регулятор этот —

удовольствие или боль в области явлений исключительно нервного характера.

Будучи перенесены в область высших и более сложных психических побуждений,

они становятся радостью или горем.

Франциск Булье издал на тему радости и горя целую книжку, имевшую во

Франции значительный успех. К сожалению, книга Булье, как и все популярные

психологические работы, не имеет строго научного значения; но нравственные

вопросы представляют собою такую путаницу, что строго научные методы

исследования долго еще не будут иметь возможности даже и подступить к ним.

Задачею современной психологии может быть только расчистка почвы и

правильная постановка вопросов. Окончательного же ответа на них мы вправе

ждать только от точного знания.

«Я не стану искать, — говорит Ф. Булье (с. 33), — определения радости и

горя, так как вследствие самой своей простоты они не могут быть точно

определены. Все, доискивавшиеся этого определения, повторяли только на разные

лады то, что всякий знает сам...»

Определения боли и горя, которые автор заимствует из медицинского

словаря, сводятся на совершенно праздную игру слов и могут быть интересны

только как образчики той чепухи, которою способны заниматься жрецы науки, не

разражаясь при этом гомерическим смехом римских авгуров. Совершенно излишне

было бы приводить здесь длинный ряд других определений радости и горя, в том

числе и мнение Аристотеля, дополненное соображениями епископа Пулье и

Гамильтона, которое Ф. Булье и принимает наконец, но с несколько неудобною для

нас терминологиею.

Если мы обратимся к тем высшим сферам, где уже существует сознательная и

целесообразная деятельность, то единственное интересное для нас определение

радости и горя выяснится само собою, без особенных диалектических усилий. Нам

приятно все то, что приближает нас к достижению желанной цели, и неприятно все

то, что удаляет от нее. Удовольствие, радость, восторг — все это только вариации

на тему приятного, точно так же как слова «боль», «неудовольствие», «горе»,

«печаль» и т.п. выражают собою различные степени и оттенки категории

неприятного. Но дело в том, что удовольствие и боль, радость и горе встречаются

точно так же и в той низшей психической области, где не может быть и речи о

деятельности сознательной и целесообразной в общепринятом смысле этого слова.

Ф. Булье вынужден поэтому сделать некоторую натяжку, т.е. предположить, что

всякое живое существо непременно преследует определенную цель сохранения

своей собственной жизни. Если бы мы не имели подобной цели, говорит он, то для

нас не существовали бы ни удовольствия, ни боли, ни радости, ни горе. Мнение это

он подтверждает тем, что человеку, дошедшему до того состояния, в котором ему

решительно все равно, сохранить ли жизнь или утратить ее, действительно мало

остается поводов к какого бы то ни было рода волнениям. Однако ж, равнодушие к

жизни не уничтожает в нас способности ощущать по крайней мере физическую

боль. Стоики, ставившие равнодушие к жизни за идеал нравственного

совершенства, учили, правда, своих адептов презирать страдание, но презирать его

еще не значит вовсе не ощущать его, а значит только силою воли побеждать это

ощущение. Как бы то ни было, предположение Булье о самосохранительной цели,

будто бы преследуемой всеми живыми существами, может быть принято не без

оговорки, потому что иначе оно заставило бы нас принять целиком так называемую

телеологическую теорию, предполагающую, будто природа творит все только с

предвзятою благою целью. Теория же эта, вообще не выдерживающая строгой

научной критики, в области педагогики и душевной гигиены способна дать в

особенности пагубные результаты. Если удовольствие есть не что иное, как

отражение в нашем сознании всякого такого движения или возбуждения, которое

непременно способствует цели сохранения нашего существования, а все, что прямо

или косвенно грозит разрушением нашему организму, вызывает в нас

предостерегающие или отталкивающие впечатления неудовольствия или боли, то

нам ничего другого не остается делать, как только внимательно прислушиваться к

проблескам радости или горя, удовольствия или боли, мелькающим в нашей душе.

Но мы из горького опыта знаем, что это далеко не так. Природа вовсе не была к

нам настолько внимательна, чтобы снабдить нас таким непогрешимым барометром

самосохранения. Если нам вздумают возразить, что природа дала нам такой

барометр, но что мы впоследствии сами утратили его, то это ни на волос не

поправит дела. Где ж ее найдешь, эту природную непосредственность и

непогрешимость инстинктов, которую многие животные утратили точно так же,

как и мы? Бога ради, не вздумайте только предоставлять вверенного вашему

попечению ребенка тому, что называют естественным развитием его природных

склонностей, в надежде, что этим-то путем он и набредет на потерянный талисман.

Всякий младенец, рождаясь на свет, уже несет на себе значительную долю грехов

своих предков. Неразрывная пуповина наследственности и подражательности

связывает его с такими отдаленными прародителями и с теми из его собратий и

сограждан, которых он и в глаза никогда не видал. Робеспьер тщетно пытался

гильотиною дорезаться до этого вожделенного «природного состояния», но

дорезался только до термидорской реакции. В деле последовательности и слепой

веры в непреложные принципы нам его, конечно, не перещеголять. Теория

эмилевского воспитания, особенно у нас в России, может считаться еще новою и

относительно либеральною теориею; но и она уже считает немало мучеников среди

юного поколения. Да и кто дал нам право утверждать, будто цель самосохранения

непременно преследуется каждым живым существом? Можно принять

определение Булье и делать из него дальнейшие педагогические и душевно-

гигиенические выводы, но только с условием не забывать никогда, что живое

существо на ранних ступенях если и имеет какую-нибудь цель, то самую жизнь, а

не сохранение своего существования, а это две вещи разные. Жить в каждую

данную минуту — значит ощущать, мыслить, действовать без всякой гарантии за

то, что точно так же будешь ощущать, мыслить и действовать через десять,

двадцать или тридцать лет и до бесконечности. Применяя вышеупомянутое

определение Франциска Булье к этому представлению о цели жизни, мы увидим,

что там, где ощущения удовольствия или неудовольствия не обусловливаются

никакими иными целесообразными стремлениями, они являются только

отражением в нашей душе большей или меньшей интенсивности самих жизненных

процессов, совершенно независимо от того, способствуют ли эти возбуждения

сохранению жизненности или нет. Ребенок с жадностью бросается на сладкое

только потому, что оно возбуждает известным образом одну сторону его

жизненности, т.е. чувство вкуса, а вовсе не потому, что оно способствует

сохранению его организма. Очень легко может оказаться, что оно даже вовсе не


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: