Часть вторая

I

Раньше это был Санкт-Петербург; война сделала его Петроградом; революция сделала его Ленинградом.

Это город из камня. Жители города не воспринимают этот камень как завезенный откуда-то на их землю в виде отесанных глыб, которые затем положили одна на другую и таким образом возвели город. Нет, им представляется одна сплошная гигантская скала, из которой вырублено все — дома, улицы, мосты, — а земля, принесенная в пригорошнях, развеянная вокруг, втоптанная в камень, служит лишь напоминанием, что не из одного камня состоит земля.

На фоне сплошного гранита редкие деревья кажутся болезненными чужестранцами, жалкими и ненужными, а парки — неохотной уступкой камня живой природе. Весной сквозь гранитную облицовку набережных иногда пробивается одинокий одуванчик, и прохожие, умиляясь, снисходительно улыбаются его яркой желтой шапочке, словно напроказившему малышу. Весна в город приходит не из земли; первые фиалки, красные тюльпаны и белые гиацинты появляются здесь из рук цветочниц, торгующих ими на улицах.

Петроград не был рожден, он был создан. Человеческие руки и ноля воздвигли его там, где люди не селились испокон веков. Честолюбивый царь указал, что здесь, на этом месте быть городу. Люди принесли землю, чтобы засыпать болота, в которых ни одной живой твари, кроме комаров, не водилось. И, словно комары, умирали люди и валились в хлюпающее бездонное чрево болота. Никто по своей воле не шел строить новую столицу. Город поднимался трудом крепостных, тысяч солдат, целых полков, которые, беспрекословно подчиняясь приказу, не могли отказаться иступить в смертный бой — с болотом ли, с вражеской ли ратью. Они гибли без числа, и на их костях вырос город. Коренные его горожане так и говорят: «Петроград стоит на скелетах».

Петроград не тороплив, но и не ленив; он грациозен и размерен, как и приличествует размаху его огромных улиц. Этот город широко и привольно раскинулся среди болот и хвойных чащоб. Его площади напоминают вымощенные гранитом поля, а ширина его улиц не уступает притокам Невы, величайшей из рек, когда-либо рассекавших великие города.

На Невском, столице столичных улиц, дома выстроены поколениями, ушедшими для поколений грядущих. Массивные и монолитные, как крепости, они не потерпят никаких реконструкций; стены их толсты, а окна, подобно бойницам, рядами нависают над широкими, мощенными красновато-коричневым гранитом тротуарами. От памятника Александру III — огромного серого всадника, восседающего на огромном коне — тянутся серебряные рельсы, прямые как стрела, к далекому зданию Адмиралтейства, к его белой колоннаде и изящному золотому шпилю, взметнувшемуся над расколотым горизонтом словно корона, словно символ Невского, в чьих домах с причудливыми башенками, балконами и кариатидами, нависшими над улицей, отразились вечные черты неподвижного каменного лика Петрограда.

На полпути вниз по проспекту поднимается высоко к облакам золотой крест на небольшом золоченом куполе Аничкова дворца, похожего на красный куб с прорезями незатейливых серых окон. А совсем рядом в небо взмывают запряженные в колесницу кони, чьи копыта вскинулись над величественными колоннами Александрийского театра. Дворец походит на казарму, театр выглядит как дворец.

У подножия дворца Невский разрезан потоком мутной бурлящей воды, через который перекинут мост. Четыре черные статуи украшают этот мост. Может быть, они всего лишь случайные декорации, но возможно, в них затаен истинный дух Петрограда, города, воздвигнутого человеком вопреки воле природы. Каждая статуя — это дуэт мужчины и лошади. В первой — ужасные копыта хрипящего животного зависли в воздухе, готовые раздавить стоящего на коленях обнаженного мужчину, протягивающего руки в попытке укротить чудовище. Во второй — мужчина уже стоит на одном колене, в апогее борьбы он из последних сил удерживает уздечку, его торс изогнулся назад, мышцы его ног, его рук, его тела готовы разорвать кожу в клочья. В третьей — они лицом к лицу, мужчина твердо стоит на ногах, его голова находится у самых ноздрей удивленного животного, впервые почувствовавшего хозяина. В четвертой — лошадь покорена, она ступает спокойно, ведомая рукой высокого стройного человека, который, гордясь своей победой, с высоко поднятой головой, твердым взглядом и непоколебимой уверенностью идет прямо в неизвестное будущее.

Зимними ночами над Невским вспыхивают гирлянды больших белых шаров, и падающий снег сверкает в их свете подобно кристалликам соли. Вдали, барахтаясь в мягком мраке, мерцают разноцветные фонари трамвайных линий — красные, зеленые, желтые. Сквозь влажные от мороза ресницы свет белых шаров становится похожим на вереницу крестиков, чьи лучи пересекаются в черном небе.

Невский начинается от берега Невы, от пристани, которая кажется аккуратной и изысканной, как гостиная в аристократическом доме. Ее красный гранитный парапет, ряд дворцов с прямыми углами, высокими окнами и строгими колоннадами выглядит гармонично и одновременно роскошно, с каким-то строгим, мужским изяществом.

Разделенные рекой стоят лицом к лицу Зимний дворец, самый величественный дворец Петрограда, и Петропавловская крепость, самая его величественная тюрьма. В Зимнем дворце жили монархи; после смерти они пересекали Неву — в собор Петропавловской крепости, где их закрывали белой плитой на царском кладбище. Тюрьма стоит позади собора. Стены крепости охраняли покой почивших царей и спокойствие Империи от их еще живых врагов. В огромных бесконечных залах дворца в высоких зеркалах отражается крепостной вал, за которым живые люди на десятилетия были преданы забвению в одиноких каменных могилах.

Мосты изогнулись над рекой, словно длинные стальные горбы, где трамваи медленно подползают к середине и мягко скатываются, постукивая, к противоположному берегу. Правый берег, тот, что начинается сразу за крепостью, постепенно отвоевывает у города та самая природа, которую он когда-то вытеснил из своих границ; широкий бесконечный Каменноостровский проспект похож на реку, полную предчувствия моря; каждый шаг по нему — шаг навстречу природе. И проспект, и река, и сам город обрываются на островах, где Нева разбивается среди кусочков суши, держащихся друг за друга изящными мостами; где тяжелые белые глыбы льда громоздятся друг на друга, останавливаясь у темно-зеленой воды; где белые снега хранят тишину, и эта сплошная белизна нарушается лишь лапами елей да следами птичьих ног; где за последним островом небо и море сливаются в незаконченную серую акварель, на которой чуть проступает мутно-зеленоватая лента невидимого горизонта.

Но в Петрограде также есть и боковые улочки. Совсем неприметные, эти закоулки выстроены из камня, чей цвет смыли дожди, и теперь они такие же серые, как небо над головой и как грязь под ногами; они незатейливы, как тюремные коридоры, и пересекаются под прямыми углами у квадратных зданий, похожих на тюрьмы. На ночь наглухо запираются чугунные ворота над раскисшими в слякоть тротуарами проходов.

Маленькие магазинчики с тусклыми витринами хмурятся блеклыми вывесками. Маленькие парки задыхаются чахлой травой, на которой слякоть и пыль и снова слякоть наслаиваются столетиями. Гранитные парапеты охраняют воду, изобилующую отбросами и насильно заключенную в каналы. На потемневших углах висят банки для сбора медяков для сиротских домов, а под ними приколочены заржавевшие иконки Богоматери.

А выше по Неве поднимаются чащобы краснокирпичных труб, выплевывающих черные облака, которые долго висят над старыми, сутулыми деревянными домами, над набережной из гниющих бревен, над безразличной рекой. Дождь медленно пробивается сквозь копоть; дождь, дым и камень — лейтмотив этого города.

Жители Петрограда иногда задаются вопросом: какая же сила удерживает их в этом городе. Во время долгой зимы они проклинают грязь и камень и жаждут свежести хвойных лесов. Весной они бегут из города словно от ненавистной мачехи к зеленой траве, к песку, в блистающие столицы Европы. Но осенью, словно к непобедимому господину, возвращаются они в Петроград, изголодавшиеся по просторным улицам, по грохочущим трамваям и холодным булыжным мостовым, спокойные, отдохнувшие, словно жизнь начинается заново. «Петроград, — говорят горожане, -— это единственный Город».

Города растут как леса, расползаются как сорняки. Но Петроград не рос. Он явился в окончательном совершенстве. Петроград не ведает природы. Это творение человеческих рук. Природе свойственно ошибаться и рисковать, она смешивает цвета и не имеет представления о прямых линиях. Петроград был создан человеком, который знал, чего хотел. Величие Петрограда осталось незапятнанным, а убожество -— ничем не смягченным. Его линии, ровные и четкие, — свидетельство упорного стремления человека к совершенству.

Города растут вместе со своими жителями, борются за первенство среди других городов, медленно поднимаясь по лестнице времени. Петроград не поднимался. Он явился, чтобы стоять на высоте, чтобы повелевать. Еще не был заложен первый камень, а город уже стал столицей. Это монумент силе человеческого духа.

Люди мало знают о человеческом духе. Они — всего лишь родовое понятие, часть природы. Человек же — это слово, у которого нет множественного числа. Петроград был создан не людьми, но человеком. О нем не сложено ни легенд, ни сказок; он не воспевается в фольклоре; он не прославляется в безымянных песнях на бесчисленных дорогах России. Этот город стоит особняком, надменный, пугающий, неприступный. Через его гранитные ворота не проходил ни один паломник. Эти ворота никогда не распахивались навстречу кротким, убогим и уродливым, как ворота гостеприимной Москвы. Петрограду не нужна душа, у него есть разум.

И может быть, это не просто совпадение, что в русском языке о Москве говорят «она», а о Петрограде — «он».

И может быть, это не просто совпадение, что те, кто от имени народа захватил власть, перенесли свою столицу из холодного и надменного города-аристократа в добрую и смиренную Москву.

В 1924 году, после смерти человека по имени Ленин, город приказано было назвать Ленинградом. Кроме того, революция налепила плакаты на городские стены и красные полотнища на его дома и разбросала шелуху семечек по его мостовым. На пьедестале памятника Александру III революция высекла пролетарские стихи и повесила красный флаг на жезл в руке Екатерины II. Она переименовала Невский проспект в Проспект 25-го Октября, а Садовую — в улицу 3-го июля — в честь событий, которые отныне нельзя было забывать. И теперь грубые кондукторши в переполненных трамваях кричали: «Угол 25-го Октября и 3-го июля! Покупаем новые билеты, товарищи!»

В начале лета 1925 года Гостекстильтрест выпустил ткани новых расцветок. И улицы Петрограда заполнились улыбающимися женщинами, которые впервые за много лет надели платья из новой материи.

Однако выбор расцветок был небогат, и женщины в платьях в черно-белую клеточку встречали женщин в таких же платьях, женщины в платьях в красно-белый горошек сталкивались с подругами в платьях в бело-красный горошек. Вскоре все они становились похожи на воспитанников одного огромного детского дома — угрюмые, хмурые, потерявшие всю радость от ношения новой одежды.

В витринах сверкали заграничные искусственные украшения: бусы и блестящие круглые пластмассовые серьги — последний крик моды. Надежное прикрытие невообразимых цен защищало их от угрюмых женщин, стоящих за стеклами витрин.

В магазине возле Невского был выставлен бесценный фарфор: белый чайный сервиз, на котором рукой известного мастера были черным нарисованы причудливые изящные цветы. Сервиз стоял там уже много месяцев: никто не мог позволить себе купить его.

На Невском открыли новый «заграничный» книжный магазин. Огромная, в два этажа, витрина сплошь была заставлена сверкаю щими, разноцветными обложками немыслимых книг «оттуда».

Над широкими сухими тротуарами Невского появились яркие навесы, и на солнце ослепительно засверкали начищенные барометры.

К стене одного из домов прислонилась огромная афиша с изображением напряженного лица, больших глаз и длинных рук знаменитого актера. Над изображением, выполненным широкими, смелыми мазками, стояло название немецкого фильма.

На прохожих отовсюду смотрели портреты Ленина в красных бантах и траурных лентах: недоверчивое лицо с бородкой и узкими восточными глазами.

На залитых солнцем улицах потрепанные мужики продавали сахарин и гипсовые бюстики Ленина. На телеграфных проводах расселись воробьи. У дверей кооперативов стояли длинные очереди, женщины снимали кофты и, оставаясь в мятых блузках с короткими рукавами, открывали свои дряблые белые руки первым жарким лучам летнего солнца.

На стене висел плакат с изображением исполина-рабочего, вскинувшего высоко к небу огромный молот, тень от которого мрачным крестом падала на город под его сапогами.

Кира Аргунова остановилась у плаката, чтобы закурить сигарету.

Из кармана старого пальто она достала бумажную пачку и, взяв двумя пальцами сигарету, не глядя, поднесла ее ко рту. Затем, открыв старую сумочку из кожзаменителя, она достала из нее дорогую заграничную зажигалку, на которой были выгравированы ее инициалы. Прикурив, она уголком рта пустила дымок и захлопнула сумочку. Резким движением засучив потрепанный рукав пальто, она посмотрела на маленькие часики на тонком золотом браслетике. Кира торопливо зашагала вперед, каблуки ее туфель громко зацокали по тротуару. Туфли ее были залатаны, ноги обтягивали блестящие заграничные шелковые чулки.

Она шла к старому особняку, над входом в который красовались звезда и надпись золотыми буквами: «Районный Комитет Всесоюзной Коммунистической Партии».

Стеклянная дверь была безупречно начищена, но засов на воротах парка был сломан. Когда-то посыпанные шлаком и ухоженные дорожки заросли травой, а в неработающем фонтане, вокруг замызганного мраморного купидона с зеленоватой полоской плесени на животе, плавали окурки.

Кира торопливо шла по пустынным дорожкам через зеленый запущенный парк, где почти не был слышен грохот уличных трамваев. Голуби, напуганные звуком ее шагов, лениво перелетали с ветки на ветку; где-то над цветами клевера жужжал полосатый шмель. Целый строй огромных раскидистых дубов защищал особняк от любопытных взглядов с улицы.

В глубине парка стоял небольшой двухэтажный флигель, соединенный с особняком короткой галереей. Окна первого этажа были разбиты, и на краю стекла сидел воробей. Резко поворачивая головку, он деловито осматривал заброшенные, пустые комнаты. На подоконнике второго этажа лежала стопка книг.

Тяжелая резная дверь была незаперта. Кира вошла и нетерпеливо начала подниматься по длинной лестнице. Лестница действительно была очень длинной. Она поднималась на второй этаж прямым бесконечным пролетом голых, кое-где потрескавшихся каменных ступеней. Лестницу когда-то сопровождала восхитительная балюстрада. Но она была выломана, и местами лишь зазубренные мраморные столбики торчали у основания ступеней. Вдоль стен с фресками, изображающими грациозных белых лебедей, голубое озеро, гирлянды роз, прокатывалось гулкое эхо. На стенах штукатурка местами облупилась, а фрески полиняли.

Кира постучала в дверь на самом верху лестницы.

Открыл ее Андрей Таганов и, удивленный, отступил назад. Его взгляд был таким, словно он видел какое-то чудо из другой жизни. Не шелохнувшись, он так и стоял перед ней. Под распахнутым воротником его рубашки виднелась загорелая шея.

— Кира!

Она засмеялась звонким, металлическим смехом:

— Ну, как поживаешь, Андрей?!

Его руки медленно и нежно обняли ее. Так нежно, что она даже не почувствовала их прикосновения, ощутив лишь силу и волю его рук; он страстно поцеловал ее, закрыв глаза, а она равнодушно смотрела в потолок.

— Кира, но я не ждал тебя раньше вечера.

— Знаю. Но ты же не выгонишь меня, правда?

Через маленький коридорчик Кира прошла в его комнату. С повелительной небрежностью она бросила сумку на стол, а шляпу на стул.

Только она знала, почему Андрею Таганову пришлось экономить прошлой зимой и перебраться из своей комнаты в этот флигель особняка, который был не нужен райкому и был бесплатно отдан Андрею.

Когда-то здесь было тайное любовное гнездышко какого-то князя. Много лет назад он ожидал здесь легких, крадущихся шагов и шуршания шелковых юбок по мраморной лестнице. Исчезла его роскошная мебель, но камин, стены и потолок сохранились.

Стены были покрыты белой парчой с искусной ручной вышивкой в виде серебряных листочков. Карниз был украшен цепью мраморных купидонов, держащих рога изобилия, из которых сыпались белые мраморные цветы, мраморная Леда вольготно раскинулась в белокрылых объятиях. Из мягкой синевы неба, изображенного на потолке, среди светлых пушистых облачков, белые голуби и голубки — свидетели долгих и роскошных ночных оргий — ныне созерцали железную кровать, поломанные стулья, длинный обшарпанный стол, на котором были свалены книжки в красных обложках. На стенах висели плакаты с изображением красноармейцев и кожаная куртка на гвозде.

Кира категорично сказала:

— Я не приду к тебе сегодня вечером.

— Почему? Кира? Ты не можешь?

— Не могу. Не делай только трагический вид. Вот, я тебе кое-что принесла. Это тебя развеселит.

И она вытащила из кармана маленькую игрушку — стеклянную трубку, заполненную красной жидкостью, в которой плавала черная фигурка.

— Что это?

Она зажала трубку в кулачке, но фигурка не двигалась.

— На, попробуй ты, я не умею.

Она сунула трубку в его руку и сжала его пальцы. Кира знала, что ее прикосновение было ему отнюдь не безразличным, хотя он не показал этого ни единым движением. Он сжал кулак, и жидкость в трубке вдруг заклокотала, и черная рогатая фигурка истерично запрыгала вверх-вниз по трубке.

— Вот, видишь? Называется «Американский резидент». Я купила ее на улице. Правда, забавная штучка?

— Да, очень… — сказал он, глядя на фигурку в трубочке. — Кира, почему ты не придешь сегодня?

— Понимаешь, дела. Ничего особенного, ты ведь не сердишься?

— Нет, если тебе так нужно. Ты побудешь со мной немного?

— Только недолго. — Она сорвала с себя пальто и бросила его на кровать.

— О, Кира!

— Нравится? Сам виноват. Ты ведь хотел, чтобы у меня было новое платье.

Платье было красное, очень простое, очень короткое, отделанное черной лакированной кожей: пояс, четыре пуговицы, плоский круглый воротник и огромный бант. Она стояла, прислонившись к двери, слегка сутулясь. Она показалась Андрею вдруг очень хрупкой и молодой, детское платье облегало ее тело, которое выглядело таким же беспомощным и невинным, как и тело ребенка. Ее спутанные волосы были откинуты назад, юбка открывала стройные ноги, крепко прижатые друг к другу, ее глаза были круглыми и искренними, но улыбка была насмешливой и самоуверенной, а губы широкими и влажными. Он стоял, глядя на нее, испугавшись женщины, которая казалась самой опасной и самой желанной из всех, кого он знал.

Она нетерпеливо дернула головой:

— Ну? Тебе оно не нравится?

— Кира, ты… платье… такое красивое. Я никогда не видел, чтобы женщина так одевалась.

— Ты что-то понимаешь в женских платьях?

— Я просмотрел целый журнал парижских мод вчера в Цензурном бюро.

— Ты смотрел журнал мод?

— Я думал о тебе. Я хотел знать, что нравится женщинам.

— И что же ты почерпнул из него?

— Я хотел бы, чтобы у тебя все это было. Забавные маленькие шляпки. И туфли, похожие на сандалии — состоящие из одних ремешков. И драгоценности. Бриллианты.

— Андрей! Ты ведь не сказал этого своим товарищам из Цензурного бюро, а?

Он засмеялся, пристально и недоверчиво глядя на нее:

— Нет, не сказал.

— Перестань смотреть на меня так. Что с тобой? Ты боишься подойти ближе?

Его пальцы дотронулись до ее красного платья. Потом его губы вдруг уткнулись в ее голый локоть.

Он сидел в глубокой нише окна, а она стояла рядом с ним, в тесном объятии его рук. Его лицо было лишено выражения, и лишь глаза беззвучно смеялись, беззвучно кричали то, чего он не мог ей сказать. Потом он заговорил, уткнувшись лицом в ее красное платье:

— Знаешь, я рад, что ты пришла сейчас, а не вечером. Ведь так много часов мне пришлось бы ждать… Я никогда не видел тебя такой… Я пытался читать и не мог… Это платье будет на тебе и в следующий раз? Этот кожаный бант ты сама придумала?.. Почему ты выглядишь такой… такой взрослой в этом детском платье?.. Мне нравится этот бант… Кира, знаешь, я ужасно скучал по тебе… Даже, когда я работаю, я…

Ее глаза были нежными, молящими, слегка испуганными:

— Андрей, ты не должен думать обо мне, когда ты работаешь.

Он сказал медленно, без улыбки:

— Временами лишь мысли о тебе помогают мне — в этой работе.

— Андрей, что с тобой?

Но он опять улыбнулся:

— Почему ты не хочешь, чтобы я о тебе думал? Помнишь, в прошлый раз, когда ты была здесь, ты сказала мне о той книге, которую читала и в которой был герой по имени Андрей, и ты сказала, что подумала обо мне? С тех пор я все время повторял себе это, и я купил эту книгу. Я знаю, что это — не так уж много, Кира, но… ну… ты ведь не часто говоришь мне такие вещи.

Она откинулась назад, скрестив руки за головой, насмешливая и неотразимая:

— О, я думаю о тебе так редко, что даже забыла твою фамилию. Надеюсь, что встречу ее в какой-нибудь книге. Ведь я даже забыла этот шрам, вон там, над твоим глазом.

Ее палец пробежал вдоль его шрама, скользнул по лбу и разгладил его нахмуренные брови; она смеялась, игнорируя мольбу, которую видела в его глазах.

— Кира, это очень дорого будет стоить — установить телефон в твоем доме?

— Но они… мы… у нас нет электрической проводки в квартире. Это невозможно.

— Мне так часто хочется позвонить тебе. Временами бывает так тяжело ждать, просто ждать тебя.

— Разве я не прихожу так часто, как ты этого хочешь, Андрей?

— Не в этом дело. Иногда… видишь ли… я просто хочу взглянуть на тебя… в тот же день, когда ты уже побывала здесь… иногда даже через минуту, как только ты уйдешь. Когда ты уходишь, я понимаю, что не могу ни позвать, ни найти тебя, у меня нет права даже подойти к твоему дому, словно ты уехала из города. Иногда я смотрю на людей, что ходят по улицам, и я пугаюсь — того, что ты потерялась где-то среди них — а я не могу попасть к тебе, не могу крикнуть тебе поверх всех этих голов.

Она неумолимо сказала:

— Андрей, ты обещал никогда не приходить ко мне домой.

— Но ты позволила бы мне звонить тебе, если бы я выбил тебе телефон?

— Мои родители могут догадаться. И… ох, Андрей, мы должны быть осторожны. Мы должны быть такими осторожными — особенно теперь.

— Почему — особенно теперь?

— О, ну ладно, не более, чем обычно. Но ведь это не так трудно — соблюдать одно лишь условие, просто быть осторожными — ради меня?

— Конечно, нет, дорогая.

— Я буду приходить часто. Я никуда не денусь, даже когда ты устанешь от меня.

— Кира, зачем ты это говоришь?

— Ну, ты ведь устанешь от меня когда-нибудь, ведь так?

— Ты ведь так на самом деле не думаешь, Кира?

Она поспешила сказать: «Нет, конечно, нет… Ну, конечно, я люблю тебя. Ты ведь знаешь это. Но я не хочу чувствовать… чувствовать, что ты привязан ко мне… что твоя жизнь…»

— Кира, почему ты не хочешь, чтобы я сказал, что моя жизнь…

— Вот, почему я не хочу, чтобы ты говорил вообще.

Она нагнулась и закрыла его рот крепким и сильным поцелуем.

За окном какой-то член райкома медленно играл «Интернационал» одной рукой на звонком концертном рояле.

Губы Андрея голодно двигались по ее горлу, рукам, по плечам. Он с трудом оторвался от нее. Он заставил себя легкомысленно, весело сказать, поднимаясь:

— У меня кое-что есть для тебя, Кира. Я готовил это для сегодняшнего вечера. Но теперь…

Он вынул крошечную коробочку из ящика стола и вложил ее ей в руку. Она стала беспомощно протестовать:

— Ой, Андрей, не надо. Я же просила тебя не делать этого больше. После всего, что ты сделал для меня и…

— Я ничего для тебя не сделал. Я думаю, что ты слишком уж бескорыстна. Вечно только о семье и думаешь. Мне пришлось биться за то, чтобы ты взяла это платье.

— И чулки, и зажигалку, и… Ой, Андрей, я так благодарна тебе, но…

— Ну, не бойся же, открой ее.

Это был маленький плоский флакончик настоящих французских духов. У нее перехватило дыхание. Она хотела возразить. Но она увидела его улыбку и смогла лишь счастливо засмеяться: «Ох, Андрей!»

Его руки медленно двигались в воздухе, не дотрагиваясь до нее, следуя очертаниям ее шеи, груди, ее тела. Рука двигалась осторожно и внимательно, словно создавая статую.

— Что ты делаешь, Андрей?

— Стараюсь запомнить.

— Что?

— Твое тело. То, как ты стоишь — именно сейчас. Иногда, когда я бываю один, я пытаюсь нарисовать тебя в воздухе — вот так, чтобы почувствовать, что ты стоишь рядом.

Она прижалась к нему еще сильнее. Ее глаза потемнели; ее улыбка стала медленной, застывшей. Она сказала, протягивая ему флакон духов:

— Ты сам должен открыть. Я хочу, чтобы ты сам уронил на меня первую каплю.

Она немного отодвинулась от него и спросила:

— Куда упадет первая капля?

Кончики его пальцев были влажными от духов и источали поразительный аромат другого мира, он робко прижал их к ее волосам.

Она дерзко засмеялась: «А куда еще?»

Кончики его пальцев дотронулись до ее губ.

— А куда еще?

Его руки прочертили мягкую линию по ее шее и резко остановились у воротничка из черной лакированной кожи.

Ее глаза притягивали к себе его взгляд, она рванула воротник, и застежки ее платья щелкнули, расстегиваясь.

— Куда еще?

Он шептал, погрузив свои губы в ее грудь: «О, Кира, я хотел тебя — здесь — сегодня вечером…»

Она откинула голову, ее лицо было темным, вызывающим, безжалостным, а ее голос — низким: «Я здесь — сейчас».

— Но…

— Почему бы и нет?

— Если ты не…

— Я хочу. За этим я пришла.

И когда он попытался подняться, ее руки повелительно прижали его к себе. Она прошептала:

— Не раздевайся. У меня нет на это времени.

* * *

Он простил ей эти слова, потому что забыл их, когда увидел ее изнуренную, дышащую рывками. Ее глаза были закрыты, голова безвольно лежала на его руке. Он был благодарен ей за то удовольствие, которое он ей доставил.

Он мог простить ей все что угодно, когда она вдруг обернулась у двери. Из-под ее пальто виднелось смятое красное платье. Она прошептала, ее голос был утомленным, томным и нежным:

— Гы ведь не будешь слишком сильно скучать по мне до следующего раза, Андрей?.. Я… Тебе хорошо было, да?

* * *

Она быстро взбежала по ступенькам к своей квартире, к квартире, где жил когда-то адмирал Коваленский. Она открыла дверь, нетерпеливо глядя на свои наручные часы.

В бывшей гостиной Мариша Лаврова стояла перед примусом, одной рукой помешивая суп в котле, в другой руке она держала какую-то книгу, заучивая вслух: «Связь между общественными классами может быть изучена на примере распределения экономических средств производства в любом историческом…»

Кира остановилась рядом с ней.

— Ну, как продвигается марксистская теория, Мариша? — громко прервала она ее, снимая шляпу и встряхивая волосы. — У тебя есть папироска? Я выкурила последнюю по дороге домой.

Мариша кивнула подбородком на туалетный столик:

— В ящике, — ответила она. — Прикури и мне, пожалуйста. Ну, как дела?

— Прекрасно. На улице прекрасная погода. Настоящее лето. Ты занята?

— Угу. Завтра буду читать лекцию в кружке — по историческому материализму.

Кира зажгла две сигареты и сунула одну из них в Маришин рот.

— Спасибо, — заявила Мариша, помешивая ложкой густую жидкость. — Исторический материализм и суп с лапшой. Это — для гостя, — лукаво подмигнула она. — Ты, вроде, знаешь его. Зовут — Виктор Дунаев.

— Желаю вам счастья. Тебе и Виктору.

— Спасибо. А как у тебя дела? Какие-нибудь новости от твоего друга?

Кира нехотя ответила:

— Да. Я получила письмо… И телеграмму.

— Как он? Когда он возвращается?

Лицо Киры вдруг застыло в суровом, благоговейном спокойствии. Мариша, казалось, смотрела сейчас на ту самую аскетическую Киру, которой она была восемь месяцев назад. Она ответила:

— Сегодня вечером.

II

Телеграмма лежала на столе перед Кирой. В ней было всего четыре слова:

«Приезжаю пятого июня. Лео».

Она много раз читала ее, но еще оставалось два часа до прибытия поезда из Крыма, и она все перечитывала ее. А сначала Кира положила ее на серое, выцветшее атласное одеяло постели и, присев на колени рядом с ней, стала аккуратно разглаживать каждую (кладочку этой бумажки. На ней было всего четыре слова: каждое из этих слов шло за два месяца; ей вдруг стало интересно — но сколько дней она заплатила за каждую букву; она и не пыталась думать о том, сколько это часов и какими были эти часы для нее.

Но она помнила, сколько раз она кричала себе: «Это — не важно. Он вернется назад — живой». Все стало простым и легким: если человеку удается свести жизнь лишь к одному желанию — жизнь становится холодной, ясной и терпимой. Возможно, другие и знали, что есть какие-то люди, улицы и чувства; она не знала этого; она помнила и видела лишь одно — он вернется живым. Это было и наркотиком и дезинфицирующим средством; оно выжгло все внутри и сделало ее ледяной, прозрачной, улыбающейся.

Вот она, ее комната — которая вдруг стала такой пустой, что ее поражало, как эти четыре стены могли держать в себе такую чудовищную пустоту. Бывало, что она просыпалась по утрам, и новый день казался ей таким же тусклым и безнадежным, как и серый квадрат из снежных облаков в оконном проеме. Ей стоило немыслимых усилий подняться; это были дни, когда каждый шаг по комнате давался с колоссальным усилием воли, когда все предметы вокруг нее, примус, сервант, стол превращались во врагов, которые кричали ей о том, что когда-то принадлежало не только ей, но и им тоже, и что они потеряли.

Но Лео был в Крыму, где каждая минута была солнечным лучом, а каждый луч солнца — новой капелькой жизни.

Бывали дни, когда она убегала из своей комнаты к людям и голосам, но убегала и от людей, потому что вдруг ощущала себя еще более одинокой.

Она бродила по улицам, засунув руки в карманы, сгорбив плечи. Она смотрела на извозчиков, на воробьев, на снег, который лежал вокруг горящих фонарей, и умоляла их о чем-то таком, что она не смогла бы назвать. Затем она возвращалась домой, зажигала «буржуйку» и ела недоваренный ужин на голом столе, потерянная в этой тусклой комнате, раздавленная треском горящих поленьев, а на полке тикали часы, и за окном хрустел снег под ногами людей.

Но Лео пил молоко и ел фрукты, которые таяли во рту свежим, искристым соком.

Бывали ночи, когда она забиралась с головой под одеяло, уткнувшись лицом в подушку, словно пытаясь спрятаться от своего собственного тела, тела, горящего от прикосновений чужого человека — в кровати, которая принадлежала Лео.

Но Лео лежал на пляже под солнцем, и его тело покрывалось загаром.

Бывали моменты, когда она с внезапным удивлением видела, — словно до этого не понимала всего этого, — что она делает со своим телом; тогда она закрывала глаза, так как за этой мыслью следовала другая, еще более страшная, запретная: что она делает с душой другого человека.

Но Лео прибавил в весе пять фунтов, и врачи были довольны.

Бывали моменты, когда ей казалось, что она на самом деле видит, как рот его растягивается в улыбку, видела ловкое, повелительное движение длинной, тонкой руки. Она видела это в мгновения более краткие, чем молния, и затем каждый ее мускул кричал от боли так громко, что ей казалось, что не одна она слышит это.

Но Лео писал ей.

Она читала его письма, стараясь вспомнить интонацию голоса, которым он произносил бы каждое слово. Она раскладывала вокруг себя все эти письма и сидела с ними в комнате, словно с живым человеком.

Он возвращался назад, вылечившимся, сильным, спасенным. Она жила восемь месяцев ради этой телеграммы. Она никогда не заглядывала дальше. Дальше этой телеграммы не было будущего.

* * *

Поезд из Крыма опаздывал.

Кира стояла на платформе неподвижно, глядя на пустые рельсы — две стальных полосы, которые превращались в медь где-то далеко впереди, в чистом, летнем закате. Она боялась взглянуть на часы и узнать то, чего она и страшилась больше всего: что поезд безнадежно, на неопределенное время, опаздывает. Платформа дрожала под скрипящими колесами тяжелого товарного состава. 1де-то в длинном стальном туннеле чей-то голос скорбно выкрикивал через ровные отрезки времени одни и те же слова, которые сливались и одно, словно птица выкрикивала в сумерках: «Гришка, толкай ее…» Чьи-то ботинки лениво, бесцельно прошаркали позади нее. На другой стороне женщина сидела на каком-то тюке, склонив голову. Стеклянные панели ангара над головой Киры становились какими-то уныло-оранжевыми. Тот же голос заунывно выкрикивал: «Гришка, толкай ее…»

Когда Кира пришла в контору начальника вокзала, его помощник резко ответил, что поезд сильно опаздывает, что это — неизбежная задержка, недоразумение на каком-то узловом пункте; и поезд никак не придет раньше завтрашнего утра.

Она еще немного постояла на платформе бесцельно, не желая уйти с того места, где она так живо почувствовала присутствие Лео. Потом она медленно пошла прочь, спустилась по лестнице; ее руки совсем обессилели, ноги неуверенно задерживались на каждой ступеньке.

Далеко внизу, в конце улицы, небо разлилось плоской полосой яркого, чистого, неподвижного желтого цвета, как пролитый желток яйца, и улица казалась коричневой и широкой в теплых сумерках. Она медленно пошла прочь.

Она увидела знакомый угол, прошла мимо, затем вернулась и пошла в другом направлении, к дому Дунаевых. Этот вечер нужно было чем-то заполнить.

Дверь открыла Ирина. Ее волосы были растрепаны, но на ней было новое платье из батиста в белую и черную полоску, и ее усталое лицо было аккуратно напудрено.

— Кира! Вот это да! Какой сюрприз! Входи. Снимай пальто. Я тебе что-то — кого-то сейчас покажу. А как тебе нравится мое новое платье?

Кира вдруг засмеялась. Она сняла пальто: на ней было точно такое же платье из черно-белого батиста.

Ирина глотнула воздух:

— О… О, черт! Когда это ты купила?

— С неделю назад.

— Я-то думала, что если куплю платье с такими простыми полосами, то не так уж много народа будет ходить в таких же, но в первый же раз, как я его надела, я встретила трех дам в таких же платьях, и все это за какие-нибудь пятнадцать минут… Да ладно, что толку теперь говорить?.. Ой, да заходи же!

В столовой окна были открыты, комната казалась просторной и свежей из-за мягкого гула, доносящегося с улицы. Василий Иванович поспешно встал, улыбаясь, роняя инструменты и кусок дерева на стол. Виктор поднялся, полный достоинства, и поклонился ей. Высокий, светловолосый крепкий молодой человек вскочил на ноги и встал неподвижно, в то время как Ирина объявила:

— Двое маленьких близнецов из советского исправительного заведения!.. Кира, позволь представить Сашу Чернова. Саша, это моя двоюродная сестра, Кира Аргунова.

Рука Саши была большой и твердой, а его рукопожатие слишком сильным. Он застенчиво улыбнулся робкой, искренней, обезоруживающей улыбкой.

— Саша, это — действительно редкий случай, — сказала Ирина. — Редкая гостья. Петроградская отшельница.

— Ленинградская, — поправил Виктор.

— Петроградская, — повторила Ирина. — Как поживаешь, Кира? И говорить не хочу, как я всегда рада тебя видеть!

— Ужасно рад познакомиться с вами, — пробормотал Саша.

— Я так много слышал о вас.

— Нет никаких сомнений, — сказал Виктор, — в том, что Кира

— самый популярный человек в городе — и даже в партийных кругах.

Кира резко взглянула на него, но он приятно улыбался:

— Очаровательные женщины всегда были соблазнительной темой для восхищенного шепота. Как мадам Помпадур, например. Очарование опровергает марксистскую теорию: оно не знает классовых различий.

— Замолчи, — сказала Ирина. — Я не знаю, о чем ты говоришь, но уверена, что о чем-то низком.

— Вовсе нет, — сказала Кира спокойно, глядя Виктору в глаза.

— Виктор очень льстит мне, хотя и преувеличивает.

Саша неуклюже подвинул стул для Киры и молча предложил ей сесть, махнув рукой и беспомощно улыбнувшись.

— Саша изучает историю, — сказала Ирина, — вернее, изучал. Его вышвырнули из университета за то, что он пытался мыслить в стране свободной мысли.

— Я хочу, чтобы ты поняла, Ирина, — сказал Виктор, — что я не потерплю таких замечаний в моем присутствии. Я хочу, чтобы партию уважали.

— Ой, да брось ты играть, как на сцене! — резко сказала Ирина.

— В парткоме тебя не услышат!

Кира заметила долгий молчаливый взгляд Саши, брошенный на Виктора. В стальных голубых глазах Саши не было ни робости, ни дружелюбия.

— Очень жаль, что так получилось с вашей учебой, Саша, — сказала Кира, почувствовав вдруг, что он ей нравится.

— Я не придаю этому большого значения, — медленно произнес Саша размеренным, убежденным тоном. — Это, действительно, было не существенно. Есть некоторые поверхностные обстоятельства, которые диктатура может контролировать. Но есть некоторые ценности, которые она не сможет ни постигнуть, ни покорить.

— Ты откроешь, Кира, — холодно улыбнулся Виктор, — что у тебя и Саши есть много общего. Вы оба склонны презирать элементарную осторожность.

— Виктор, пожалуйста… — начал Василий Иванович.

— Отец, я имею право полагать, пока я кормлю эту семью, что мои взгляды…

— Кого это ты кормишь? — спросил тоненький голосок из соседней комнаты. Ася появилась на пороге, ее чулки обвисли на худых лодыжках, в одной руке она держала лоскутки разрезанного журнала, а в другой — ножницы. — Хорошо бы, если бы действительно кормил. Я все время голодна, а Ирина никогда не дает мне добавки супа.

— Отец, надо что-то делать с этим ребенком, — сказал Виктор.

— Она растет лодырем. Если бы она вступила в детскую организацию, например, в пионеры…

— Виктор, давай не будем снова обсуждать это, — спокойно, но твердо прервал его Василий Иванович.

— Вот еще, не хочу я быть никакой вонючей пионеркой, — сказала Ася.

— Ася, вернись в свою комнату, — приказала ей Ирина, — или я уложу тебя спать.

— Кого на помощь звать будешь? — заявила Ася, исчезая за дверью.

— На самом деле, — сказал Виктор, — если я могу учиться так, как я учусь, и, к тому же, работать и снабжать деньгами всю родню, то не понимаю, почему Ирина не может сладить с одним-единственным ребенком?

Никто не ответил.

Василий Иванович склонился над куском дерева, который он до этого резал. Ирина рисовала ручкой ложки на старой скатерти. Виктор поднялся:

— Извини, Кира, что покидаю такую редкую гостью, но я должен идти. Меня пригласили на ужин.

— Конечно, — сказала Ирина. — И позаботься, чтобы та, которая тебя пригласила на ужин, не позаимствовала столовое серебро из комнаты Киры.

Виктор ушел. Кира заметила, что инструменты дрожат в морщинистых пальцах Василия Ивановича.

— Что это вы делаете, дядя Василий?

— Раму, — Василий Иванович поднял голову, гордо показывая свое изделие, — для одной из картин Ирины. Это — хорошие картины. Стыдно, что они портятся и пылятся в ящике стола.

— Эта рамка прекрасна, дядя Василий. Я не знала, что вы можете делать такие вещи.

— О, я когда-то здорово мастерил такие штуки. Я уже много лет не занимался этим. Но я был мастером в… в те былые дни, когда я был молод, в Сибири.

— Как ваша работа, дядя Василий?

— Он не работает больше, — сказала Ирина. — Как ты думаешь, сколько можно проработать в частном магазине?

— Что случилось?

— Ты разве не слышала? Магазин закрыли из-за просроченных платежей налогов. И сам хозяин пострадал даже больше, чем мы… Хочешь чаю, Кира? Я приготовлю. Жильцы украли наш примус, но Саша поможет мне разжечь самовар на кухне. Пойдем! — бросила она ему повелительно, и Саша послушно поднялся.

— Я не знаю, зачем я прошу его помочь мне, — сказала она Кире, — он — самое беспомощное, бестолковое и неуклюжее существо на свете. — Но ее глаза счастливо мерцали. Ирина взяла его за руку и вывела из комнаты.

На улице темнело, и окно стало ярко-синим. Василий Иванович не зажигал лампы. Он лишь ниже нагнулся над резьбой.

— Саша — милый мальчик, — вдруг сказал он, — и я беспокоюсь.

— Почему? — спросила Кира.

Он прошептал:

— Политика… Тайные общества. Бедный, обреченный дурачок.

— А Виктор подозревает?

— Думаю, да.

Ирина включила свет, возвращаясь с блестящим подносом с чашками, а за ней шел Саша с дымящимся самоваром.

— Вот и чай. И печенья. Сама пекла. Посмотрим, Кира, как тебе понравится стряпня художницы.

— А как твое искусство, Ирина?

— Работа, ты хочешь сказать? О, я все еще работаю. Но, боюсь, я не очень хорошо рисую плакаты. Меня дважды высмеивали в стенгазете. Заявили, что мои крестьянки выглядят как танцовщицы кабаре, а мои рабочие слишком изящны. Это все — моя буржуазная идеология, знаешь ли. Так чего им надо от меня? Это ведь не моя специальность. Иногда хочется кричать, уж нет сил придумывать эти новые и новые проклятые плакаты.

— А теперь у них еще это соревнование, — скорбно сказал Василий Иванович.

— Какое соревнование?

Ирина пролила чай на скатерть стола.

— Межклубные соревнования. Кто сделает самый лучший и самый красный плакат. Приходится работать на два часа больше каждый день — бесплатно — ради славы клуба.

— При Советской власти, — протянул Саша, — нет эксплуатации.

— Я думала, — сказала Ирина, — что у меня была неплохая идея: настоящая пролетарская свадьба рабочего и крестьянки — на тракторе, черт бы их побрал! Но, оказывается, что Клуб Красных Типографов выпускает уже символичный плакат: союз аэроплана и трактора — в общем, союз Электрификации и Пролетарского Государственного Строительства.

— А зарплата… — вздохнул Василий Иванович. — Она потратила всю зарплату прошлого месяца на туфли для Аси.

— Ну, — сказала Ирина, — не босиком же ей ходить.

— Ирина, вы слишком много работаете, — сказал Саша, — и воспринимаете эту работу слишком серьезно. Зачем тратить нервы? Все это — временно.

— Да, да, — сказал Василий Иванович.

— Надеюсь, что так, — сказала Кира.

— Саша — мой спаситель, — усталый рот Ирины улыбнулся и нежно, и саркастически одновременно, словно пытаясь компенсировать невольную нежность в голосе. — Он сводил меня в театр на прошлой неделе. А две недели назад мы ходили в Музей Александра III и проболтались там несколько часов, разглядывая картины.

— Лео приезжает завтра, — сказала вдруг Кира не к месту, словно больше не могла держать это в себе.

— О! — Ирина выронила ложку. — Ты нам не говорила этого. Я так рада! А он теперь в порядке?

— Да. Он должен был приехать сегодня вечером, но поезд опаздывает.

— Как поживает его тетя в Берлине? — спросил Василий Иванович. — Все еще помогает вам? Вот — пример семейной привязанности. Я ужасно восхищен этой дамой, хотя я никогда и не видел ее. Любой, кто сейчас далеко отсюда, свободен и невредим и все же понимает нас, нас, которые погребены заживо на этом советском кладбище, должно быть, прекрасный человек. Она спасла жизнь Лео.

— Дядя Василий, — сказала Кира, — когда встретите Лео, пожалуйста, не упоминайте об этом, ладно? Я имею в виду помощь его тети. Вы ведь помните, я говорила вам, как он чувствителен, когда бывает должен кому-то, так что давайте не будем напоминать ему об этом, ладно?

— Конечно, я понимаю, детка. Не беспокойся… Да… это Европа. Заграница. Живя по-человечески, можно быть человеком. Я думаю, что нам сейчас трудно понять доброту и то, что раньше называли этикой. Мы все превращаемся в зверей в этой зверской борьбе. Но мы будем спасены. Мы будем спасены до того, как станем зверьми.

— Ждать уже недолго, — сказал Саша.

Кира заметила испуганное, молящее выражение Ирининых глаз.

Было уже поздно, когда Кира и Саша собрались уходить. Он жил далеко отсюда, в другом конце города, но предложил проводить ее до дома, так как на улицах было темно. На нем было старое пальто, и он шел немного сутулясь. Они быстро шагали в мягких, прозрачных сумерках по городу, полному аромата теплой земли, которая дышала где-то глубоко под тротуаром и булыжной мостовой.

— Ирина несчастлива, -— сказал он вдруг.

— Да, — сказала Кира, — она несчастна. Все несчастны.

— Мы живем в трудное время. Но все переменится. Уже меняется. Все еще есть люди, для которых свобода значит больше, чем просто слово на плакате.

— Вы думаете, у них есть шанс, Саша?

Его голос был низким, напряженным от страстной убежденности, в нем говорила спокойная сила, и она удивилась: как это она подумала, что он робкий.

— Вы думаете, русский рабочий — животное, которое облизывает свое ярмо, в то время как из него выбивают мозги? Вы думаете, они обмануты этим звоном, который развела эта кучка тиранов? Вы знаете, что они читают? Вы знаете, что за книги прячут на фабриках? Знаете ли вы о бумагах, которые переходят из рук в руки? Вы знаете о том, что народ просыпается и?..

— Саша, — прервала она его, — ведь вы играете в очень опасную игру.

Он не ответил. Он смотрел на старые крыши города, над которыми висело молочно-синее небо.

— Народ, — сказала она, — принес уже слишком много жертв, таких, как вы.

— Россия имеет длинную революционную историю, — сказал он. — Они знают это. Они даже учат этому в своих школах, но они думают, что история эта окончена. Это не так. Она — только начинается. И в ней всегда хватало людей, которые не думали об опасности. Во времена царя — или в любое другое время.

Она остановилась, посмотрела на него в темноте и сказала с отчаянием, забывая о том, что познакомилась с ним лишь несколько часов назад:

— Ох, Саша, а стоит ли рисковать?

Он возвышался над ней, пряди светлых волос выбивались из-под шапки. Его рот улыбался над поднятым воротником пальто.

— Не волнуйтесь, Кира. И Ирина не должна волноваться. Я — вне опасности. Они меня не получат. Не успеют.

* * *

Утром Кира должна была идти на работу.

Она настояла на том, что будет работать; Андрей нашел ей место — лектором и экскурсионным гидом в Музее Революции. Работа состояла в том, чтобы сидеть дома и ждать звонка из Экскурсионного центра. Когда ей звонили, она спешила в Музей и вела группу удивленных людей по залам того, что когда-то было Зимним дворцом. Она получала по несколько рублей за каждую экскурсию, но она была внесена в список управдома как советский служащий, что спасло ее от непомерной платы за квартиру и от подозрений в том, что она буржуйка.

Утром она позвонила на Николаевский вокзал; поезд из Крыма ожидался только к полудню. Потом ей позвонили из Экскурсионного центра; ей нужно было ехать.

В залах Зимнего дворца висели выцветшие фотографии революционных вождей, пожелтевшие прокламации, карты, графики, макеты царских тюрем; было там и ржавое оружие, и осколки бомб. Тридцать рабочих ожидали в вестибюле дворца «товарища гида». Они находились в отпуске, но их местный культпросвет организовал для них экскурсию, и они не могли отказаться от этого предложения. Они уважительно сняли кепки и зашаркали робко и послушно вслед за Кирой. Они слушали внимательно, вытягивая вперед головы.

— …А эта фотография, товарищи, была сделана как раз перед его казнью. Он был повешен за убийство тирана, одного из приспешников царя. Таков был конец еще одной славной жертвы на пути Рабоче- Крестьянской Революции.

— …А эта диаграмма, товарищи, дает нам наглядную иллюстрацию динамики стачечного движения в Царской России. Вы заметили, что красная линия резко падает после 1905 года…

Кира вела свою экскурсию по памяти — гладко, механически; она не различала слов; это было ни чем иным, как последовательностью заученных звуков, один звук следовал за другим автоматически, помимо ее воли. Она не знала, что собирается сказать; она знала, что ее рука поднимется после нужного слова и укажет на нужную картинку; она знала, на каком слове серое, безликое стадо, из которого состояла ее аудитория, засмеется, а на каком слове зарычит и задохнется от классового негодования. Она знала, что ее слушатели хотят, чтобы она говорила побыстрей, а Экскурсионный центр хочет, чтобы экскурсия была длинной и подробной.

— …А это, товарищи,— та самая карета, в которой Александр Второй ехал в тот день, когда его убили. Эта изрешеченная осколками задняя часть кареты была вырвана взрывом бомбы, которую бросил…

Но она думала о крымском поезде; возможно, он уже прибыл; возможно, одинокая комната, та, которую она ненавидит, уже стала храмом.

— Товарищ гид, скажите, правда ли, что Александру II платил Международный Империализм?

* * *

Комната была пустой, когда она пришла домой.

— Нет, — сказала Мариша, — он не приезжал.

— Нет,— сказал грубый голос по телефону, — поезд еще не пришел. Это снова вы, гражданка? Что с вами такое? Поезда ходят не ради вашего личного удобства. Он прибудет не раньше вечера.

Она сняла пальто. Она подняла руку и посмотрела на наручные часы; ее рука замерла в воздухе; она вспомнила, чей это подарок; она сняла часы и кинула их в ящик стола.

Она свернулась в кресле у окна и попыталась почитать газету; газета выскользнула из рук; Кира сидела неподвижно, положив голову на плечо.

Прошел час, и она услышала за дверью шаги, дверь открылась без стука. Сначала она увидела запыленный чемодан. Потом она увидела улыбку, губы вокруг белых зубов загорелого лица. Она стояла, держа руку у рта, и не могла шевельнуться.

Он сказал:

— Алло, Кира.

Она не поцеловала его. Ее руки упали на его плечи и двинулись вниз, по его рукам; весь ее вес переместился в ее пальцы, так как она вдруг стала склоняться вниз, и ее лицо медленно сползало по его груди, по материи его пальто; и, когда он попытался поднять ее голову, она прижалась губами к его руке и не отпустила ее; ее плечи вздрагивали; она рыдала.

— Кира, маленькая глупышка!

Он тихо смеялся; его дрожащие пальцы гладили ее волосы. Он поднял ее на руки, отнес в кресло и сел в него, держа ее на руках и придвигая ее губы к своим губам.

— И это — сильная Кира, которая никогда не плачет. Тебе не надо бы так радоваться при виде меня, Кира… Перестань, Кира… Маленькая дурочка… Моя любимая, любимая…

Она попыталась встать:

— Лео… тебе надо снять пальто и…

— Сиди спокойно.

Он держал ее, и она откинулась назад и почувствовала вдруг, что у нее нет сил поднять руки, что нет сил даже двинуться. И эта Кира, которая презирала женственность, улыбнулась нежно, доверчиво, это была улыбка даже слабее женской, это была улыбка потерянного, заблудившегося ребенка; ее ресницы набухли и блестели от слез.

Он смотрел на нее, его глаза были полузакрыты, и в его взгляде было столько иронии и понимания собственной власти над ней, что она почувствовала себя несколько оскорбленной; этот взгляд возбуждал больше, чем ласки любовника.

Потом он отвернулся и спросил:

— Тебе было очень трудно — этой зимой?

— Немножко. Но не нужно говорить об этом. Это — в прошлом. Ты больше не кашляешь, Лео?

— Нет.

— А ты хорошо себя чувствуешь? Ты совсем, совсем, полностью здоров? Можешь жить снова?

— Я здоров — да. Но, что касается того, чтобы жить снова…

Он пожал плечами. Его лицо было загорелым, его руки были сильными, а щеки больше не были впалыми; но она заметила в его глазах что-то неизлеченное; что-то такое, что, возможно, уже было не вылечить.

— Лео, разве худшее не позади? Разве мы не можем начать теперь…

— С чего начать? Я ничего не привез тебе назад — кроме здорового тела.

— Чего же мне еще желать?

— Больше нечего — от альфонса.

— Лео!

— А разве я им не являюсь?

— Лео, ты не любишь меня?

— Я люблю тебя. Я люблю тебя слишком сильно. А жаль. Все было бы проще, если я не любил бы. Но любить женщину и видеть, как она протаскивает себя через этот ад, который они называют жизнью, не помогать ей, а позволять, чтобы она тащила еще и тебя, вместо… Ты что, думала, что я буду славословить это здоровье, которое ты мне дала? Я ненавижу его, потому что ты вернула его мне. И потому что я люблю тебя.

Она мягко засмеялась:

— Так ты что же, предпочел бы ненавидеть меня?

— Да. Лучше ненавидеть. Ты — то, что я потерял уже давно. Но я так сильно люблю тебя, что пытаюсь держаться за тот образ, в каком ты меня видишь, каким я был когда-то. Но долго продержаться я не смогу. Больше, Кира, я ничего тебе предложить не могу.

Она спокойно посмотрела на него, ее глаза высохли, а ее улыбка была уже не детской, но даже более сильной, чем женская. Она сказала:

— Есть лишь одно, что для нас важно и что мы будем помнить. Остальное — не важно. Мне наплевать на то, какой должна быть жизнь, и на то, что она с нами делает. Она не сломает нас, ни тебя, ни меня. Это — наше единственное оружие. Это — единственное знамя, которое мы можем держать перед теми, кто окружает нас. Это — все, что мы должны знать о будущем.

Он сказал, нежно и серьезно, как никогда:

— Кира, я хотел бы, чтобы ты была не такой, какая ты есть.

Потом она уткнулась своим лицом в его плечо и прошептала:

— И мы больше никогда не будем говорить об этом. А теперь нам вообще не нужно говорить, ведь так? Мне нужно встать и припудрить нос, а тебе — снять пальто и принять ванну, и я приготовлю тебе обед… Но сначала позволь мне посидеть с тобой, несколько секунд, просто посидеть… не двигайся… Лео.

Ее голова медленно заскользила по его груди, к коленям, к ногам.

III

Три дня спустя зазвонил дверной звонок, и Кира пошла открывать дверь.

Она приоткрыла ее на длину цепочки и увидела, что за порогом стоит полная женщина в очень дорогом пальто. Ее лицо с массивным подбородком заученным жестом было вздернуто вверх, открывая статную белую шею. Полные губы, тронутые ярчайшей фуксиновой помадой, были приоткрыты, обнажая белые крепкие зубы. Поглаживая рукой широкий зеленый шелковый шарф, она пропела изящным, тщательно подобранным голосом:

— Здесь живет Лео Коваленский?

— Да… — ответила Кира, недоверчиво уставившись на бриллианты, сверкающие на толстых белых пальцах женщины. Кира по-прежнему держала дверь на цепочке. Тоном вежливой настойчивости женщина произнесла:

— Я хочу его видеть.

Кира впустила ее. Женщина, прищурив глаза, вопросительно и с любопытством осмотрела ее.

Аео с удивленным видом поднялся с дивана. А женщина, театрально вытянув руки ему навстречу, воскликнула:

— Лео, как я рада вас видеть! Я же обещала вас найти, помните? Я решительно настроена стать вам обузой!

В ответ на ее смешок Лео даже не улыбнулся. Изящно поклонившись, он сказал:

— Кира, это Антонина Павловна Платошкина. А это Кира Александровна Аргунова.

— О! Аргунова?.. — произнесла Антонина Павловна, словно отмечая для себя факт, что Кира не носит фамилию Лео. Она протянула руку, согнутую в запястье, словно приготовленную для поцелуя.

— Антонина Павловна и я были соседями в санатории, — объяснил Лео.

— И он был совершенно неблагодарным соседом, должна я вам пожаловаться, — грубовато рассмеялась Антонина Павловна. — Он так и не подождал меня, а я так хотела, чтобы мы поехали на одном поезде. И к тому же, Лео, вы не сообщили номер своей квартиры, и я битый час добивалась его у управдома. Управдомы — неизбежное зло наших дней, и мы, интеллигенция, должны относиться к ним с чувством юмора.

Сняв пальто, она осталась в дорогом шелковом платье, сшитом по последней моде, и в пластмассовых заграничных сережках. Ее волосы были тщательно зачесаны назад, лишь два завитка спускались на пухлые напудренные щеки. Волосы были невероятно рыжими и при каждом движении колыхались, словно маятник. Платье тесно облегало фигуру, толстые бедра и тяжелые ноги. Под платьем виднелись невероятно тонкие лодыжки и крошечные ступни, которые казались раздавленными непомерной тяжестью. Она села, и живот тут же вывалился ей на колени.

— Когда вы вернулись, Тоня? — спросил Лео.

— Вчера. Ужасная поездка! Эти советские поезда! Я думала, что растеряю все, чего достигла в санатории. Я лечила нервы, — пояснила она, взглянув на Киру. — У всех восприимчивых людей в наши дни обязательно расшатанные нервы. Но Крым! Он спас мне жизнь.

— Да, там было прекрасно, — согласился Лео. — Очаровательно.

— Но когда вы уехали, Лео, Крым потерял все свое очарование. Знаете, Лео был самым очаровательным пациентом в санатории, и все были в него влюблены. Платонически, конечно, можете не беспокоиться, — подмигнула она Кире.

— Я и не беспокоюсь, — ответила та.

— Лео любезно давал мне уроки французского. Наткнуться на такого человека, как Лео, такое облегчение в наши мрачные дни. Простите меня, Лео. Я понимаю, что я непрошеный гость, но это было бы выше моих сил — потерять дружбу такого человека, особенно в этом мерзком городе, где так мало настоящих людей!

— Отчего же, Тоня, я действительно рад, что вы разыскали меня.

— О, эти люди! Среди них так много знакомых, которые разговаривают, пожимают тебе руку… Но что они значат? Ничего. Пустое место. Да кто из них понимает глубокое значение духа или настоящий смысл нашей жизни?

Лео улыбнулся медленной непонимающей улыбкой, но сказал:

— Можно заполнить жизнь каким-нибудь интересным делом, если, конечно, оно не запрещено.

— Совершеннейшая правда. Конечно же, современная культурная женщина по природе своей неспособна оставаться пассивной. У меня, например, имеется обширная программа на предстоящую зиму. Я хочу освоить культуру и религию Древнего Египта.

— Чего, простите? — спросила Кира.

— Древнего Египта. Я хочу воссоздать для себя его дух во всей полноте. В этих далеких цивилизациях есть огромное значение, таинственная связь с нашим временем, чего мы, современные люди, не умеем ценить… Я уверена, что в предыдущей инкарнации я… А вы не интересуетесь теософией, Лео?

— Нет.

— Я, разумеется, ценю вашу позицию, но лично я долго изучала и много размышляла об этом. В теософии есть трансцендентная истина, объяснение многих загадочных явлений нашей жизни.

Словом, я из тех натур, что тянутся ко всему мистическому, но не думайте, что я старомодна. Я ведь еще изучаю и политическую экономию, да-да, не удивляйтесь!

— Тоня, но зачем?

— Нужно шагать в ногу со временем. Чтобы критиковать, нужно понять. А знаете, в этом есть что-то забавное и романтическое: труд, рынок, капитал. Кстати, вы не читали последний сборник стихов Валентины Сиркиной?

— Нет, не читал.

— Просто восхитительно. Такая глубина переживаний, и притом — вполне современно, вполне. Там есть строчка, постойте, как же это… «мое сердце — асбест, что гасит пыл доменной печи моих эмоций…» — что-то вроде этого. Превосходно!

— Должен вам сказать, что я не читаю современных поэтов.

— Я принесу вам эту книгу, Лео. Я уверена, что вы ее поймете и оцените. Да и Кире Александровне тоже понравится.

— Спасибо, — сказала Кира, — но я вообще не. интересуюсь поэзией.

— Правда? Как интересно! Но тогда вы уж точно любите музыку.

— Фокстроты, — сказала Кира.

— Да? — зажигательно улыбнулась Антонина Павловна, при этом ее подбородок выдался вперед, а лоб — как бы откатился назад; губы ее открывались как-то медленно, словно с трудом. — Кстати, о музыке, — она обернулась к Лео, — это еще один важный пункт моей программы на зиму. Коко пообещал достать мне место в ложе на каждый концерт в Филармонии. Бедняжка Коко! В душе он глубоко артистичен, если к нему найти правильный подход, но в раннем детстве ему не привили любви к симфонической музыке. Так что в ложе мне, вероятно, придется сидеть одной. У меня мелькнула чудесная мысль, Лео! Может быть, вы разделите мое одиночество? С Кирой Александровной, конечно.

Кивнув Кире, она вновь обернулась к Лео.

— Спасибо, Тоня, но боюсь, зимой у нас не будет для этого времени.

— Лео, дорогой! — Она вытянула руки в широком жесте сочувствия. — Конечно же, я все понимаю! Ваше трудное положение… О! Эти времена не для таких людей, как вы. Но все же не теряйте мужества. У меня есть кое-какие связи… Коко ни в чем не может мне отказать. Он так не хотел отпускать меня в Крым. Он так скучал по мне — не представляете, как он был рад снова видеть меня! Да, он предан мне, больше, чем муж. Брак — старомодный предрассудок, вы со мной согласны? — улыбнулась она Кире.

— Крым, должно быть, благоприятно сказался на вашем здоровье, — холодно сказал Лео.

— О, это райский уголок! Такого места больше нет нигде! Темное, бархатное небо, алмазы звезд, море, божественная луна! Я никогда не понимала, почему вы оставались равнодушным к ее колдовским чарам. Я думала, что вы — совершенно неромантичны, но теперь я понимаю, почему.

Она бросила быстрый взгляд на Киру. Этот взгляд на мгновение застыл под прямым, пристальным взглядом Киры. Затем, жеманно улыбнувшись, она отвернулась и со вздохом произнесла:

— Странные вы существа — мужчины. Чтобы понять вас, настоящей женщине нужно изучить целую науку. Лично я познала ее на своем горьком опыте. — Она устало вздохнула, театрально пожав плечами. — Я знала героических офицеров Белой армии, знала и грубых железных комиссаров. — Она резко рассмеялась.

— Да, я открыто признаю это, а почему бы и нет? Мы же здесь современные люди… Конечно, многие меня не понимали, но я не сержусь, я прощаю их. Знаете ли, положение обязывает.

Кира сидела на ручке кресла и, пока они разговаривали, рассматривала свои ногти. За окном было уже темно, когда Антонина Павловна посмотрела на свои усыпанные бриллиантами часы.

— О, как уже поздно! Я так восхищена, что совсем потеряла чувство времени. Я должна бежать домой. Коко, наверное, впал в меланхолию без меня, бедный малыш.

Она открыла сумочку, достала маленькое зеркальце и, изящно держа его двумя прямыми пальцами, внимательно изучила свое лицо прищуренными глазами. Она достала маленькую красную бутылочку и крошечную щеточку и покрыла губы пурпурными мазками.

— Восхитительная штука, — пояснила она, показывая бутылочку Кире, — намного лучше, чем помада. Я заметила, что вы не очень-то пользуетесь помадой, Кира Александровна. А зря. Я вам твердо это рекомендую. Говорю вам, как женщина женщине, никогда нельзя пренебрегать своим внешним видом, знаете ли. Особенно,

— дружелюбно и интимно засмеялась она, — особенно, когда приходится охранять такую ценную собственность.

У двери коридора Антонина Павловна повернулась к Лео:

— Не беспокойтесь об этой предстоящей зиме, Лео. С моими связями… Коко, конечно, знает самых высоких… я даже побоюсь шепотом произнести те имена, которые он знает и… конечно, Коко, как пластилин в моих руках. Вы должны познакомиться с ним, Лео. Мы можем много сделать для вас. Я уж позабочусь, чтобы такой восхитительный молодой человек, как вы, не пропал в этом советском болоте.

— Спасибо вам, Тоня. Я ценю ваше предложение. Но


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: