Православие Истины не ищет: она уже дана ему в Откровении. Эта Истина — Сам Христос Спаситель. 15 страница

В "Творимой легенде" можно выделить три важные идеи.

Первое: человек мерзок по природе. Рассуждений об этом много. Так автор видит мир.

Во-вторых, подвергается осмеянию Православие и патриотизм, на нём основанный.

В-третьих же, самое важное: утопия Триродова противопоставлена центральной идее Православия, которая точно выражена в пасхальном тропаре: Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав.

" — Оставьте меня! — решительно сказал Триродов. — Нет чуда. Не было Воскресения. Никто не победил смерти. Над косным, безобразным миром восставить единую волю — подвиг, ещё не совершённый".

Автор, кажется, хочет препоручить Триродову дело Христа, но без Крестной Жертвы: утверждением своей воли над миром... Над измышленным миром, прибавим. Это умственная игра, не более. Сологуб, разумеется, понимал невозможность им нафантазированного, но хотя бы потешить себя мечтою отказаться не смог.

У Сологуба можно найти еще много иных идей (среди прочих — сочувствие революции), но достаточно и сказанного.

Валерий Яковлевич Брюсов (1873—1924) долгое время признавался одним из вождей символизма. В ранней юности, он поставил себе эту цель и добился, деспотически поддерживая завоёванное положение. Все биографы обречены цитировать дневниковую запись от 4 марта 1893 года:

"Найти путеводную звезду в тумане. И я вижу её: это декадентство. Да! Что ни говорить, ложно ли оно, смешно ли, но оно идёт вперёд, развивается и будущее будет принадлежать ему, особенно когда оно найдёт достойного вождя. А этим вождём буду Я! Да, Я!".

Даже названия первых его сборников поэтических (весьма слабых) говорят сами за себя: "Chefs d"oeuvres" ("Шедевры", 1895) и "Me eum esse" ("Это - я", 1896).

В своих ранних поэтических опытах он был чрезмерно подражателен, шёл вослед французским поэтам Вердену, Рембо, Бодлеру... Как и положено поэту (особенно молодому) того времени, Брюсов противопоставлял реальности мир мечты, жаловался на жизнь, видя в реальности враждебное себе начало, играл в таинственность.

Брюсов ввёл в русскую поэзию эти новые темы, замутнив её тем, что заимствовал у французов. Эти темы будут характерны для Брюсова долгое время, и над всем он поставит себя, своё индивидуалистическое самоутверждение. Для него само искусство есть средство утвердить свои переживания, свои состояния, которые сами в себе — цель. Эгоцентрическое понимание искусства, вознесённого над миром, Брюсов отразил в стихотворении "Юному поэту" (1896). Здесь всё просто: живи в мире мечты, будь жёстким эгоистом и рабски служи этому кумиру — искусству. Искусство ведь и обеспечивает возможность бытия в эгоистическом замкнутом мире мечты. Десять лет спустя он повторяет ту же программу (стихотворение "Поэту", 1907), дополняя её опытом: идеал обретается прохождением через муки, к которым должно быть готовым.

Мережковский однажды, в период расцвета дружбы с Брюсовым (1902 год), спросил его, верует ли он в Христа. Брюсов ответил: нет, — чем весьма огорчил религиозного искателя.

Но общение с Мережковским бесследно не прошло. Он заинтересовался христианством, но подошёл к нему с нездоровым интересом, как подходил к мистицизму, тайнам оккультизма, к спиритизму. И сразу ему захотелось всё переделать, переставить, согласуясь с собственным разумением и любопытством.

Поэтому Брюсов точно соответствовал характеристике Ходасевича, данной им поэтам "серебряного века": им было всё равно, кому служить.

Хочу, чтоб всюду плавала
Свободная ладья,
И Господа, и дьявола
Хочу прославить я.

Брюсова вообще обвиняли в демонизме, недаром называли "магом". Его боялись, всерьёз веря, что он владеет силой, полученной от сделки с дьяволом. Так, например, воспринимал Брюсова Белый.

Только зачем искать какого-то особого мистического демонизма? Демонизм — это всякое неверие. Неверие, от которого происходят и гордыня, и уныние, и тяга к смерти, и жажда самоутверждения, и человекобожие. Вот подлинный демонизм, который обнажает в себе Брюсов:

О, сердце! В этих тенях века,
Где истин нет, иному верь!
Люби в себе сверхчеловека.
Явись как бог и полузверь.

Поэтому когда Брюсов после 1917 года пошёл в услужение большевистской власти, воспевал революцию, славил Ленина, это было для него естественно и логично: не всё ли равно, кому служить?

Из прозаических опытов Брюсова любопытнее прочих роман "Огненный ангел" (1908). Действие происходит в Германии XVI века, всё погружено в стихию магических соблазнов. Некоей девушке Ренате является в облике ангельском дьявол, который затем якобы обращается в земного красавца графа Генриха. После расставания с графом Рената встречается с возвратившимся из Америки Рупрехтом, гуманистом, рационалистом и поклонником научного знания. Под влиянием Ренаты он начинает занятия магией, посещает шабаш ведьм, вызывает дьявола, ведёт беседы о тайнах мироздания, встречается с Фаустом и Мефистофелем, пытается, по требованию Ренаты, убить графа Генриха... В финале Ренату сжигают на костре, а Рупрехт вновь отправляется в Америку. Всё это преподносится занимательно, хотя и несколько рассудочно. Брюсов — сугубый рационалист. Всю "чертовщину", им изображённую, он изучает пытливым своим умом. Рупрехт во многом его alter ego: он тоже предаётся всей мистике как исследователь, а не преданный поклонник и раб.

Некоторые литературоведы видят в романе изображение борьбы между магизмом и гуманизмом и пытаются разгадать, кто победил. Да кто бы ни победил — в выигрыше в любом случае останется всё тот же "огненный ангел".

Брюсов любопытен как художник, но смущает своей полной бездуховностью.

Имя Вячеслава Ивановича Иванова (1866—1949) прежде всего соединяется в сознании со знаменитой "башней", с происходившими в квартире Иванова религиозно-философскими и литературными средами (1905—1909). "Башня" — это угловой полукруглый эркер в том доме, где жил Иванов в Петербурге, образовывавший в одной из комнат квартиры своеобразную конфигурацию. В "башне" читались стихи и проза, велись религиозные и философские беседы. Здесь не обошлось без попытки (о ней не без усмешки рассказал подробнее других Бердяев) некоей то ли мистической оргии, то ли "радения", о чём сами участники действа вспоминали, вероятно, с ощущением внутренней неловкости.

Сам Иванов был теоретиком, идеологом символизма, а также и поэтом. Иванов отождествлял символизм с искусством вообще. Несимволического искусства, по его мнению, не существует. Важнейшей идеей Иванова было преобразование символа в миф, искусства в мифотворчество. Идея опасная: под её прикрытием можно совершать сомнительные домыслы в христианском вероучении. Практика это подтверждает.

Для Иванова художник есть теург, богодейственный творец, осуществляющий в новосоздаваемых эстетических мирах свои внутренние интенции. Такая идея была воспринята им от Соловьёва.

Как поэт Иванов не был столь значителен, как многие знаменитые современники, но заслуженно выделялся ими за высокий отточенный эстетизм его поэзии.

Конечно, можно получить эстетическое наслаждение от утончённого изыска поэзии Иванова, и это определяет её ценность несомненно, но человека православного не может не насторожить религиозная широта (или неразборчивость?) этого человека. Кто-то скажет, что в таком отношении проявляется узость, зашоренность воззрения на поэзию. Пусть так.

Валерий Лепахин, исследовавший лирику Иванова в религиозном аспекте, пришёл к выводу:

"Обращаясь к конкретным произведениям поэта, мы видим, что они заметно разнородны и по своим темам, и по содержанию, и по своим мировоззренческим установкам. Мы предложили бы выделить в стихотворном наследии поэта несколько пластов религиозной лирики: I — религиозно-мифологическая (религиозно-языческая) лирика; II — религиозно-философская; III — общехристианская; IV — православная; V — католическая.

Уточним, что мы предпочитаем говорить о пластах, а внутри них — видах лирики поэта, а не о периодах в его творчестве. Эти пласты идут иногда параллельно, иногда сменяют друг друга, иногда переплетаются, но границы между ними всегда легко выявить и проследить".

Одно накладывалось на другое, образуя противоречивое смешение идей.

Дионисийство, языческое переживание жизни, с одной стороны, и "прозревание" христианской идеи "страдающего Бога" (Бога с "двумя естествами", божественным и земным), с другой, позволило Иванову увидеть в античном культе вневременное начало духа как над-индивидуальной силы, вселенской по своим интенциям. Этому он посвятил большой научный трактат "Дионис и прадионисийство" (1923). Для православного сознания тут всё сомнительно: Иванов близок Мережковскому в своих более чем ощутимых намёках о Дионисе как о "предшественнике" Христа.

Религиозно-философская лирика Иванова характеризуется софиологическими мотивами, которыми многие не увлекались.

Именно на "башне" Иванов обсуждал "софианские" идеи с о. Павлом Флоренским и С.Н. Булгаковым.

Среди общехристианской лирики выделяются стихи 1) на ветхозаветные сюжеты, 2) стихи на новозаветные темы, 3) богословско-догматического характера (богообщение, мариология, христианская антропология).

Интереснее всего, разумеется, православная лирика Иванова. Это 1) лирические воспоминания о православном детстве поэта, 2) стихотворения, посвященные иконам (в догматическом и историко-описательном аспектах), 3) стихи о православных святынях, 4) произведения, посвященные истории Руси, 5) стихи, прямо и косвенно связанные с православным бытом, 6) подражания народной духовной поэзии.

В основном это отражение эмоциональных переживаний того, к чему обращено эстетическое внимание поэта. Дать какие-то глубокие идеи человек, столь разбросанный в мыслях, конечно, не мог.

Уже в послереволюционной эмиграции Иванов перешёл в католичество. Он дал поэтическое сопоставление своей прежней и новой веры в стихотворении "Милы сретенские встречи...".

Католицизм для него дорог: в нём "верится беспечней, простодушней, человечней". Православие отличается большим смирением и пламенностью веры, но это не главное. Как раз поэт смиряется перед "инославием", и это не менее важно. Хотя католик причащается только Хлебом, но и Он сходит с Неба. Пусть это не понятно многим, но переход в католицизм для Иванова есть "предваренье" Церкви "полнославной". Последняя идея знакома и по Соловьёву, и по Мережковскому. У них ли заимствовал её Иванов, или сам к тому пришёл — не так и важно. Курьёзнее всего утверждение Иванова, что присоединение к католицизму сделало его "православным в полном смысле этого слова".

Католическая лирика Иванова посвящена некоторым святым западной Церкви, её святыням, особенностям её вероисповедания.

В аспекте нашей основной темы поэзия Иванова интересна как отражение характерных особенностей "серебряного века".

Вне истинной веры, вынужденно повторимся, мир превращается в разрозненную бессмыслицу, и человек, пугаясь и страдая, не может не обречь себя на суету, в одурманивании себя которой он станет видеть единственный смысл своего существования. Оттого и становится ценностью дурман одержимости чем угодно, хоть служением дьяволу. "Серебряный век" довёл тот страх до логически неизбежного абсурда.

Жизнь казалась декадентам так непривлекательна ведь порой.

Александр Александрович Блок (1880—1921) всем своим творчеством раскрыл трагедию бегства человека от страшащих тягот жизни. Особенно остро прозвучала эта трагическая нота в поэме "Соловьиный сад" (1915), символической автобиографии поэта.

В творчестве Блока, в целостности его, запечатлена духовная гибельность всякой попытки укрыться от реального бытия.

В начале своего поэтического пути Блок, как и подобает молодому поэту, смотрит на жизнь не без мрачности, пишет подражательные (Лермонтову, Фету, Апухтину и др.) стихи, полные мировой скорби. Недаром первый цикл стихов назвал он — ANTE LUCEM (До света). Тут и до света, и после: сладострастная радость от предвкушаемой гибели мира есть только усугублённый ужас предчувствия тризны бытия. Но чаще в ранних стихах Блока ощущается душевная мечтательность, метания, свойственные началу жизненного поиска, либо некоторая туманность незрелых молений.

Блока уже тянет узреть за реалиями бытия нечто мистически-таинственное, определяющее это бытие. Его тянет соблазняющая тайна. И эту тайну он пытается выразить в особой эстетической системе. Для него вглядывание туда представлялось спасительным деянием: ибо здесь всё неверно. Но не стоит думать, заблуждаясь, что это там мыслится им как Горний мир, известный Православию. Нет, у Блока — своя мистическая потусторонняя реальность, соблазнительная и обманная.

О. Павел Флоренский утверждал: "Мистика Блока подлинна, но — по терминологии Православия — это иногда "прелесть", иногда явное бесовидение, видения его подлинные, но это видения от скудости, а не от полноты". В этой мистической реальности он стремится укрыться от реальности обыденной.

Позднее вспоминая о ранних годах, Блок записал в Дневнике: "Начало богоборчества. Она продолжает медленно принимать неземные черты".

Она... Вот — ключ ко всему.

Это ключ к тому мистическому опыту, который переживают в начале века многие символисты и после которого символизм из одиночных явлений вырос в мощное направление.

Блоку суждено было опьяниться идеей Вечной Женственности. Прежде всего, конечно, под воздействием Соловьёва. И не одному ему это выпало. Прот. Георгий Флоровский назвал поэзию Блока "своеобразным комментарием и к поэзии, и к мистике Соловьёва".

В 1901 году Блок начинает цикл стихотворений "Стихи о Прекрасной Даме" (1901—1902). "Дама" — это именно символическая Женственность, но и конкретное, реально-мистическое воплощение её. Имя этого воплощения известно: Любовь Дмитриевна Менделеева-Блок, возлюбленная, невеста, жена поэта.

Этот дуализм сразу вызвал жестокое противоречие в самом поэте: его высокий эротизм противился чувственности и земной страсти. Всё привело к тому, что он начинает помышлять о добровольном уходе из жизни, и тому есть многие свидетельства.

Может быть, спасла поэзия? О поэзии он писал:

"Стихи — это молитвы. Сначала вдохновенный поэт-апостол слагает её в божественном экстазе. И всё, чему он слагает её, — в том кроется его настоящий Бог. Диавол уносит его — и в нём находит он опрокинутого, искалеченного, — но всё милее, — Бога. А если так, есть Бог и во всём тем более — не в одном небе бездонном, а и в "весенней неге" и в "женской любви"."

Бог и дьявол — одно?

Как нередко бывает у поэта, художника, земное томление нашло исход в творчестве. "Стихи о Прекрасной Даме", возможно, такой исход.

Весьма важно, что в момент наивысшей одержимости этой идеей Блок делает наброски письма к Ней (так и не отправленного, пишущегося более для себя, для прояснения собственных мыслей) и признаётся: "...меня оправдывает продолжительная и глубокая вера в Вас (как в земное воплощение пресловутой Пречистой Девы или Вечной Женственности, если Вам угодно знать)". Знаменательно. В мистическом мирочувствии Блока проступает религиозный индифферентизм, смешение вер и представлений.

Нужно прислушаться к мудрому суждению о. Павла Флоренского:

"Характерная особенность блоковских тем о Прекрасной Даме — изменчивость её лика, встречи с нею не в храме только, но в "кабаках, переулках, извивах", перевоплощаемость её, святой, в блудницу, "Владычицы вселенной красоты неизреченной", "девы зари купины" — в ресторанную девку — изобличает у Блока хлыстовский строй мысли, допускающий возможность и даже требующий воплощение Богородицы в любую женщину. Стихи утончённого русского поэта и домыслы грубейшей русской секты соприкоснулись в своём глубинном. И "культура" и "некультурность", от культа оторвавшись, — одинаково его исказили, заменив культовую хвалу Владычице непристойной на неё хулой. Хула на Богородицу — существенный признак блоковского демонизма".

Можно вспомнить вновь утверждение Ходасевича: было безразлично, кому служить, ценилась лишь полнота одержимости. Блок утверждает то же самое, по сути (а Ходасевич не мог того знать, и это ещё раз подтверждает правоту его наблюдения):

"Мы ещё только смотрим, содрогаясь и смутно ждём конца. Кто родится — Бог или дьявол, — всё равно; в новорожденном заложена вся глубина грядущих испытаний; ибо нет разницы — бороться с дьяволом или с Богом, — они равны и подобны; как источник обоих — одно Простое Единство, так следствие обоих — высшие пределы Добра и Зла — плюс ли, минус ли — одна и та же Бесконечность".

Если бы это не было молодой глупостью, то нужно было бы выяснять, что здесь: манихейство в причудливом сочетании с пантеизмом или иное что. Но пока должно лишь отметить безразличие к Истине, которое даром не проходит.

Всё творчество Блока трагически затенено его переживанием идеи Прекрасной Дамы (или Вечной Женственности, или таинственной Девы). Под разными именами, под разными личинами, претерпевая своеобразную цепь перевоплощений, — она стала центральной идеей поэта, его главным соблазном. И она же явилась главным соблазном его реальной жизни, трагедией его. Он с самого начала предчувствует и страшится того, что вынужден предугадать неизбежную цепь многих Её изменений.

Сами "Стихи о Прекрасной Даме" ещё не вполне совершенны, бедны образностью. Туманы, сумерки, тени. И в них, за "грубой корой вещества" кроется "сиянье Божества". (Это уже общее место в исследованиях поэзии Блока.) Но в "Стихах..." — обозначение того, что будет занимать Блока всегда.

Трагедия Блока и в том, что он долго жил в состоянии сознавания безысходности своего неприятия жизни, нежелания жить вне грёзы, вне опьянения мечтой. Да и сама жизнь для него — сон, и тяжёлый сон...

Жизни сон тяжёлый он развернул во всей его пошлости в программном своём стихотворении, в знаменитой "Незнакомке" (1906). Поэт ставит перед собою цель сознательной и полной депоэтизации жизни. Кто ещё мог осмелиться так сопоставить в нераздельности понятия весны ("пора любви"!) и тления? Пошлость, неистребимая пошлость царит в этом мире.

Всему этому и противостоит она — воплощение мечты, поднимающей воспалённое восприятие жизни над пошлостью реальной действительности. И приходит она — "отражённая в стакане", в оглушённости и смиренности вином, опьянением.

Стих начинает звучать торжественно и возвышенно, он начинает чаровать, как чарует сама незнакомка, несущая в себе высшую тайну, открытую лишь опьянённому мечтой воображению.

Поэт переосмысляет пошлую истину красноглазых пьяниц, возносит её на уровень тайного сокровища, недоступного непосвящённым:

В моей душе лежит сокровище,
И ключ поручен только мне!
Ты право, пьяное чудовище!
Я знаю: истина в вине.

Истина Блока в опьянении грёзой...

Но она же рождает и растерянность в его душе. Как продолжение "Незнакомки" он пишет вслед стихотворение "Там дамы щеголяют модами...", почти дословно воспроизводящее образный язык "Незнакомки". И задает недоуменный вопрос:

Средь этой пошлости таинственной,
Скажи, что делать мне с тобой —
Недостижимой и единственной,
Как вечер дымно-голубой?

Что это? Это страх и безусловная растерянность перед жизнью. А почему пошлость — таинственная? Для символиста, прозревающего бытие, во всём тайна.

Образ "Незнакомки" выявил внутреннюю "эволюцию" идеи Прекрасной Дамы в эстетическом сознании Блока, ту трансформацию самого этого сознания, которое было определено его безблагодатностью, соблазнённостью. Такое двоение "прелестного образа" порождено было раздвоением души самого поэта, в котором он признавался ещё в пору юного пылкого воспевания Прекрасной Дамы:

В своей молитве суеверной

Ищу защиты у Христа,

Но из-под маски лицемерной

Смеются лживые уста.

И тихо, с изменённым ликом.

В мерцаньи мертвенных свечей,

Бужу я память о Двуликом

В сердцах молящихся людей.

Раздвоение образа Жены есть символ двоения в душе поэта. Он и ко Христу склоняется, и о дьяволе память не оставляет. Не всё ли равно, кому поклоняться! — так возглашает "век".

Конечно, это лишь резкое обозначение стержневой линии в поэзии Блока. У него всё обволакивается звучными стихами, душевными переживаниями, тонко изукрашенными резцом причудливой фантазии. Проследить все изгибы образной витиеватости, быть может, и увлекательно, но это не наша тема.

Да кроме того, у Блока всё превращается в затейливую и изысканную игру, которая непременно обязана возникнуть там, где поселяется безразличие к Истине (где Бог ли, дьявол — не всё ли равно?). Игра, которая прежде мнилась возвышенной мистерией, в которой царила таинственная Дева, вдруг жестоким прозрением обратилась в фарс, в клоунаду, в балаган... У Блока — в балаганчик.

Даже свою тоску и растерянность поэт всегда может преобразовать в искусстве. Тоска по утраченной грёзе тоже может стать источником вдохновения. Блок создаёт "Балаганчик" (1906), своего рода "маленькую трагедию-фарс".

1906 год, когда написаны "Незнакомка" и "Балаганчик", — один из тяжелейших для Блока по интенсивности душевных терзаний. Всё как будто подстёгивает его творчество Он пишет, помимо многих лирических стихов, свои драматические поэмы "Король на площади" и "Незнакомка", с тем же кругом проблем, с той же безысходностью в попытке их решения.

По глубокому наблюдению Мочульского, трагедия Блока "в том, что Божество открылось ему как космическое начало "Вечной Женственности", а не как богочеловеческое лицо Христа. Он верил в Софию, не веря во Христа". В стихотворениях Блока оттого явно ощутимо тягостное переживание жизни. Часто — безнадёжность.

Его словно влечёт всякая нечисть. Блок поэтизирует бесовщину в "Пузырях земли" (1904—1905). Затем он пишет "Ночную фиалку" (1905—1906) публикуя её вначале под названием "Нечаянная радость". Вообще, Блок, мы это уже замечали не раз, нередко использует в своей образной системе понятия христианские, церковные, но всегда почти всуе. Поэтому не икона является мистическому видению поэта, а символ тяжкого болотного дурмана, ночная фиалка. Недаром Блок в итоге меняет название.

И всё мрачнее и мрачнее становится его поэтическое восприятие жизни:

Тайно сердце просит гибели.

Сердце лёгкое, скользи...

Вот меня из жизни вывели

Снежным серебром стези...

-----------------------------------------

И в какой иной обители
Мне влачиться суждено,
Если сердце хочет гибели,
Тайно просится на дно?

Духовная прелесть "второго крещения" (Православие исповедует едино крещение) соединяется у него с отвержением жизни — это ведущий мотив в цикле "Снежная маска" (1907).

Только в редкие миги, как заклинания звучат гимновые взывания к жизни. Он не мог не ощущать: его Муза несёт гибельные напевы ("К Музе", 1912):

Есть в напевах твоих сокровенных
Роковая о гибели весть.
Есть проклятье заветов священных,
Поругание счастия есть.

Поэт хочет превозмочь эту гибельную муку, этот душный сон бытия. Ему так мечталось одолеть губящее душу видение жизни в поэзии своей. Не самообман ли?

Рвётся душа от мрака к свету, но одолеет ли путы, которыми сама себя связала? Впрочем, в поэзии Блока всё более становятся размытыми границы между светом и тьмой, добром и злом, высоким и низким... Так всегда бывает в рабстве у игрового начала.

Он связал себя игрой в творчество, в искусство, и давно развёл их с жизнью. В этом он признался в письме к матери от 29 октября 1907 года:

"Настроение отвратительное, т.е. было бы совсем мерзкое, если бы я не был постоянно занят, — это спасает.... Но подлинной жизни нет и у меня. Хочу, чтобы она была продана по крайней мере за неподдельное золото, а не за домашние очаги и страхи... Чем хуже жить — тем лучше можно творить, а жизнь и профессия несовместимы".

Да ему просто необходимы все эти терзания как материал для творчества. Но что может быть создано из отчаяния и страстей? Не образы ли, заражающие теми же гибельными настроениями?

Внутреннюю защиту от отчаяния "серебряный век" нашёл в иронии, Блок это понял. В статье, так и обозначенной — "Ирония" (1907), он писал:

"Самые живые, самые чуткие дети нашего века поражены болезнью, незнакомой телесным и духовным врачам. Эта болезнь — сродни душевным недугам и может быть названа "иронией". Её проявления — приступы изнурительного смеха, который начинается с дьявольски-издевательской, провокаторской улыбки, кончается буйством и кощунством".

Блок поставил жестокий диагноз не только себе, но и "веку": он обвинил время в двуличии, в отсутствии подлинных нравственных и духовных ценностей, в бесовской безопорности нескончаемого падения:

"...мы видим людей, одержимых разлагающим смехом, в котором топят они, как в водке, свою радость и своё отчаяние, себя и близких своих, своё творчество, свою жизнь и, наконец, свою смерть".

Ведущий поэт "серебряного века" жестоко обвиняет его и себя в нём.

Блок видел причины болезни "иронии" в обострённом индивидуализме. Он не мог не осознать: интеллигенция "серебряного века" внутренне устремлена к самоуничтожению. Антиинтеллигентским пафосом переполнены его статьи "Литературные итоги 1907 года" (1907), "Народ и интеллигенция" (1908), "Вопросы, вопросы, вопросы" (1908), "Стихия и культура" (1909) и др. О всех "исканиях" он высказался оскорбительно:

"Пожалуй, и не стоило бы говорить о дрянном факте интеллигентских религиозных исканий, дрянном, как дрянны все факты интеллигентской жизни этой осени: все сбились с панталыку, бродят как сонные мухи, работать не любят, от безделья скучают".

Блок не может не видеть апостасийности своего времени. Об этом — многие его поэтические прозрения. Но он ощущает, что в нём самом нет внутренней опоры.

С Вечной Женственностью он, кажется, совершил расставание в символическом акте, о котором поведал в стихотворении "О доблестях, о подвигах, о славе..." (1908) — о действии реальном или вымышленном? — для символиста не имеет значения. Портрет (икона) запечатлевший Её облик, помогавший забыться в земных горестях, оказывается бессмысленным и ненужным и устраняется из пространства прежнего преклонения и внимания. В стихотворении в символической форме передаются основные события "ухода" прежнего идеала из жизни поэта: терзания, зовы, грёза сна об утраченном...

Этим стихотворением открывается цикл "Возмездие" (1908— 1913), предваряющий по смыслу поэму "Соловьиный сад": жизнь совершает своё возмездие отрекшемуся от неё мечтателю. Пока текла грёза, жизнь незаметно уходила и ушла:

Я, не спеша, собрал бесстрастно
Воспоминанья и дела;
И стало беспощадно ясно:
Жизнь прошумела и ушла.

Ещё вернутся мысли, споры,
Но будет скучно и темно;
К чему спускать на окнах шторы?
День догорел в душе давно.

По поводу этих строк о. Павел Флоренский заметил: "И для человека выпало основное прошение просительной ектеньи: "Дне сего совершенна, свята, мирна и безгрешна у Господа просим..." Ектения — схема всей человеческой жизни. Она объемлет всё, что развёртывается на фоне жизненного дня... А здесь — потух фон, "день догорел в душе давно".

Блок был соблазнён, очарован своими демонами-двойниками. Хотя знал, как соблазняет демон душу. Он писал об этом в стихотворении "Демон" (1910): вначале посулит неземное блаженство, а затем бросит, "как камень зыбкий, в сияющую пустоту". Но всё-таки поэт вслушивался в льстивые бесовские нашёптывания, внушающие вседозволенность.

Быть может, это страшное сознание гибельности всякой мечты остро пронзило его, когда он в воображении осмыслил трагедию бессмысленной грёзы в стихотворении "На железной дороге" (1910), незадолго перед тем написанном?

В какой-то момент его охватывает столь трагическое ощущение бессилия, что он начинает подозревать свою неспособность к собственному восстанию из мертвых:

Нет, мать. Я задохнулся в гробе,
И больше нет бывалых сил.
Молитесь и просите обе.
Чтоб ангел камень отвалил.

Блок предпринял попытку преодолеть символистский соблазн в создании почти реалистической поэмы "Возмездие" (1910—1911), так и оставшейся незаконченною. Несомненно, сама незавершённость замысла есть знак хотя бы частичной творческой неудачи поэта. Об этом же говорят исследователи: не стоит поэту-символисту браться за реализм. Поэма писалась трудно, с остановками, сомнениями. Блок осваивал пушкинский стих, освоил его успешно, но поэтических открытий не совершил.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: