Холмик посреди деревни

Юрий Нагибин

МАЛЕНЬКИЕ РАССКАЗЫ О БОЛЬШОЙ СУДЬБЕ

 

СЕМЕЙНЫЙ СПОР

Старинный Гжатск, ныне Гагарин, собирался праздновать свое 250-летие. Смоленские художники создали эскизы юбилейной медали и памятных значков. Мы находились в доме родителей Гагарина, когда секретарь горкома партии по пропаганде привез им, почетнейшим жителям города, эти эскизы для ознакомления и отбора.

Посмотрели. Рисунки выразительные. На всех, в той или иной манере — от строго реалистической до условно-обобщенной, — что-нибудь космическое и четкая надпись: «Городу Гагарину 250 лет».

— Славно, славно! — говорила Анна Тимофеевна. — В общем, ничего. Видно, что люди поработали.

Анна Тимофеевна напоминает мухинскую «Крестьянку» — за печатью лет та же величавая прочность, укорененность (такую, коль не захочет, не сдвинешь, не столкнешь), та же спокойная, изнутри светящаяся красота.

— В начале восемнадцатого века на реке Гжать, притоке Вазузы, государем-императором Петром Великим был основан город Гжатск, — услышали мы хрипловатый, «табашный» голос Алексея Ивановича.

Все, кроме Анны Тимофеевны, повернулись к нему с почтительным недоумением.

— От так! — сказал он сердито.

— Ну, чего несешь? — укорила его жена. — Нешто без тебя люди не знают?

— И был сей град пристанью для перевозки хлеба и прочих грузов в Санкт-Петербург, — спокойно и значительно произнес Алексей Иванович.

— Бубнишь, как пономарь!..

— Равно же осуществлялся по Гжати сплав строительного леса, — заключил Алексей Иванович.

Секретарь горкома оказался человеком сообразительным. Он пошевелил эскизы и спросил:

— Что вам тут не нравится, Алексей Иванович?

— Вижу приметы нашего Юрия, а где приметы старины? Нешто Юрка основал Гжатск на речке Гжати?

— Он город Гагарин создал, — ответил секретарь горкома. — Осенил его своим подвигом и дал свое имя.

— Не спорю, Юрка заслужил, и отражен — будь здоров! Но не вижу ничего от петровского города Гжатска, от его старой службы русской земле.

— Да ты что, о царе, что ль, возмечтал? — обозлилась Анна Тимофеевна. — Кто это тебе будет на советскую медаль царей шлепать?

— Я о царе не мечтаю, но должно быть выбито исконное название города — Гжатск!

— Нету никакого Гжатска, есть Гагарин!

— Сегодня он Гагарин, завтра Самарин или там Фуфарин… Оренбург вон тоже Чкаловым назывался! — Он молодо, озорно улыбнулся и — костистый, гологлазый, старый сокол — на миг стал в одно лицо с погибшим сыном.

— И чего тут общего? Нешто Чкалов родом из Оренбурга? Он и не жил там никогда.

— Даже в знаменитой летной школе не обучался, — заметил секретарь горкома.

— Гжатск хлебушком своим Санкт-Петербург кормил! — упрямо сказал Алексей Иванович.

— Вот и попался! Когда Ленинграду двести пятьдесят стукнуло, нешто кто вспомнил о Петербурге или Петрограде?

— Сравнила нашего Юрку с Лениным!..

Анна Тимофеевна слабо, но ровно порозовела всем своим широким серьезным лицом.

— Видали — отец против сына идет!

— Я не иду против дорогого нашего сыночка, — твердо и печально сказал Алексей Иванович, — пущай так и будет на медалях вся эта косметика и надпись «ГАГАРИН», а внизу чтоб махонькими буквочками — «Гжатск»!

Поколения Гагариных жили в немудреном равнинном крае над тихой речкой Гжатью, и памятным апрельским днем в мировое пространство вырвался гжатский парень.

В ШКОЛУ

К тому времени война пришла на Смоленщину. Уже собирались эвакуировать колхозное стадо. «Эвакуировать» — было новое и трудное слово, которое никому не удавалось произнести, «вкуировать» — говорили со вздохом. И все-таки первый школьный день клушинцы обставляли торжественно. Какое бы ни свирепствовало лихо, этот день должен остаться в памяти новобранцев учебы добром и светом. Школу украсили зелеными ветками и написанными мелом лозунгами, ребят докрасна намыли в баньках, одели во все новое.

Анна Тимофеевна с особой теплотой вспоминает, как снаряжала сына в школу. Она напекла ему толстых ржаных блинов и, завернув в газету, уложила вместе с тетрадками и учебниками в самодельный, обтянутый козелком ранец. Дом Гагариных находился далеко от школы, в другом конце длиннющей, с заворотом, деревенской улицы, и Юре даже на большой перемене не поспеть к домашнему обеду. Намытый, наутюженный, с расчесанной волосок к волоску головой, он то и дело спрашивал мать:

— Ты все положила?

— Все, все, сынок. Надевай-ка свою амуницию.

От волнения он никак не мог попасть в лямки ранца. Анна Тимофеевна взяла сынову руку, такую тоненькую, хрупкую, что у нее сердце испуганно захолонуло от любви и жалости, и просунула в ременную петлю.

Юра нахлобучил фуражку и решительно шагнул за дверь.

— Не балуйся, сынок, слушайся учителей.

Анна Тимофеевна вышла на улицу. Школу отсюда не видать, скрыта за церковью и погостом. На стенах церкви, кладбищенской ограде и крыльце соседствующего с храмом сельсовета наклеены плакаты войны. Анна Тимофеевна помнила их наизусть. «Смерть немецким оккупантам!», «Родина-мать зовет!», «Будь героем!», «Ни шагу назад!» По другую руку, за околицей, с десяток деревенских жителей призывного возраста под командой ветерана-инвалида занимались шагистикой и разучиванием ружейных приемов. Боевого оружия в наличии не имелось, кроме учебной винтовки с просверленным во избежание выстрела патронником, и ратники обходились гладко обструганными палками. Трудно верилось, что это клушинское воинство сумеет остановить вооруженного до зубов неприятеля.

Прихрамывая, подошел Алексей Иванович. Его костистое лицо притемнилось.

— Не берут, чтоб им пусто! — проговорил в сердцах. — Как сруб сгонять, так Гагарин, а как отечество защищать — пошел вон!

— Будет тебе, Алеша, — печально сказала Анна Тимофеевна, — не минует тебя эта война.

— И то правда! — вздохнул Гагарин. — Люди сказывают, он к самой Вязьме вышел.

— Неужто на него управы нету?

— Будет управа в свой час.

— Когда же он настанет, этот час?

— Когда народ терпеть утомится…

Незадолго перед окончанием занятий Анна Тимофеевна, гонимая тем же чувством тревоги и печали, пошла к школе. Думала встретить сына по пути, но первый учебный день что-то затянулся. Она оказалась у широких, низких школьных окон, когда конопатая девочка из соседней деревни, заикаясь и проглатывая слова, читала стихотворение про Бармалея.

Потом настал черед толстого, молочного мальчика, похожего на мужичка с ноготок. Он вышел к столу учительницы, аккуратно одернул свой серый пиджачок, откашлялся и сказал, что любимого стихотворения у него нету.

— Ну, так прочти, какое хочешь, — улыбнулась учительница Ксения Герасимовна, — пусть и нелюбимое.

Толстый мальчик снова одернул пиджачок, прочистил горло и сказал, что нелюбимого стихотворения тоже прочесть не может: на кой ему было запоминать нелюбимые стихи?

Он вернулся на свое место, ничуть не смущенный хихиканьем класса, и тут же принялся что-то жевать, осторожно добывая пищу из парты. Ксения Герасимовна вызвала Гагарина. Она еще не договорила фамилии, а Юра выметнулся из-за парты и стремглав — к учительскому столу.

— Мое любимое стихотворение! — объявил он звонко.

Анна Тимофеевна понимала радость и нетерпение сына. Юра любил стихи про летчиков, самолеты, небо и раз даже выступал в Гжатске на районном смотре самодеятельности и заслужил там книжку Маршака и почетную грамоту. Но он не стал читать стихотворение, принесшее ему гжатский триумф, и Анне Тимофеевне понравилось, что он не прельстился готовым успехом:

 

Мой милый товарищ, мой летчик,

Хочу я с тобой поглядеть,

Как месяц по небу кочует,

Как по лесу бродит медведь.

Давно мне наскучило дома…

Давно мне наскучило дома…

Давно мне наскучило дома…

 

— Что ты как испорченная пластинка? — прервала учительница. — Давай дальше.

— Давно мне наскучило дома… — сказал Юра каким-то затухающим голосом.

Класс громко рассмеялся. Юра поглядел возмущенно на товарищей, сердито — на учительницу, и тут пронзительно прозвенел звонок — вестник освобождения.

— Ну, хоть тебе и наскучило дома, а придется идти домой, — улыбнулась Ксения Герасимовна. — Наш первый школьный день окончен.

Ребята захлопали крышками парт.

— Не разбегаться! — остановила их учительница. — Постройтесь в линейку!.. По росту.

Начинается катавасия. Особенно взволнован Юра. Он мерится с товарищами, проводя ребром ладони от чужого темени к своему виску, лбу, уху, и неизменно оказывается выше ростом. Вот чудеса — этот малыш самый высокий в классе! Со скромной гордостью Юра занимает место правофлангового, но отсюда его бесцеремонно теснят другие, рослые ученики, и он оказывается почти в хвосте.

Но и тут не кончились его страдания. Лишь две девочки добродушно согласились считать себя ниже Юры, но, оглянув замыкающих линейку, учительница решительно переставила Юру в самый хвост.

Он стоял, закусив губы, весь напрягшись, чтоб не разрыдаться. А во главе линейки невозмутимо высился толстяк, не знавший ни одного стихотворения.

Едва учительница произнесла: «По домам!» — как Юра опрометью кинулся из класса и угодил в добрые руки матери. Она все видела, все поняла.

— Не горюй, сыночек, ты еще выше всех вымахаешь!..

И как в воду глядела Анна Тимофеевна: выше всех современников вымахал ее сын незабываемым апрельским днем 1961 года.

 

ХОЛМИК ПОСРЕДИ ДЕРЕВНИ

В тот день провожали клушинское ополчение. На небольшой площади перед колхозным правлением состоялся митинг. Председатель колхоза сказал ополченцам напутственное слово:

— От века клушинцы бесстрашно ломали горло врагам России. Не посрамит боевой славы нашей земли клушинское народное ополчение. Ждем вас с победой, товарищи!

Ополченцы хрипло сказали: «Ура!», повернулись под команду и двинулись в направлении Гжатска навстречу неприятелю.

Были они в своей обычной крестьянской одежде, в какой выходили на пахоту или уборочную: в стареньких пиджаках, ватниках, брюках, заправленных в сапоги, кепчонках и фуражках. За плечами у каждого висел мешочек — сидор со сменой белья, портянками, полотенцем и мылом. Никакого оружия у них не имелось — ни огнестрельного, ни холодного. Лишь у командира, секретаря партийной организации колхоза, на ремне висела пустая револьверная кобура, заменявшая ему планшет. Может быть, оттого, что у ополченцев был такой гражданский вид, никто не голосил, не плакал. Просто не верилось, что этих пожилых, мирных и безоружных людей ждет кровопролитное сражение.

Ополчение вышагнуло за деревню, одолев заросший бузиной овраг, когда возле строя возник, будто из воздуха родившись, Алексей Иванович Гагарин.

Анна Тимофеевна, принимавшая участие в проводах ополченцев, увидела мужа, хотела броситься за ним, но вдруг раздумала.

К хромому добровольцу подошел командир ополчения и что-то сказал ему. Алексей Иванович сделал вид, что не слышит, и продолжал шагать в строю. Командир приблизил ладонь ко рту, бросил какую-то команду, ополченцы прибавили шагу. Гагарин изо всех сил старался не отстать.

Ополчение перевалило через бугор и двинулось чуть не на рысях в ту сторону, где небо обливалось зарницами залпов. Гагарин отстал. Он напрягался во всю мочь, но против рожна не попрешь — не позволяла калечная нога держать шаг наравне с остальными. Он отставал все сильнее и сильнее. Потом остановился, грустно и сердито поглядел вослед уходящим, плюнул и повернул назад.

— Так-то!.. — прошептала Анна Тимофеевна и утерла взмокшее лицо.

Она видела, что Алексей Иванович пошел задами деревни, сквозь заросли крапивы, малины и чертополоха к дому, и, щадя его потерпевшее урон самолюбие, сказала крутившемуся поблизости Юрке:

— Давай к тетке Дарье заглянем, она мне дрожжей обещала. По пути им попался могильный холмик с деревянной оградой и белым, источенным мохом камнем, на котором не разобрать стершейся надписи. Холмик был усыпан поздними осенними цветами: астрами, георгинами, золотыми шарами. Анна Тимофеевна сдержала шаг.

— Видал? Хорошо было — вовсе забросили могилку Ивана Семеныча. Пришло лихо — вспомнили, кто тут Советскую власть делал.

— Мамань, его белые убили?

— Мятеж контрики подняли, сразу после Октябрьской революции. Ну, некоторые деревенские коммунисты в подполье ушли, а Сушкин Иван Семеныч отказался. Я, говорит, ничего плохого не сделал, зачем мне прятаться? Чистой, детской души был человек. Прискакали сюда конные, взяли Ивана Семеныча прямо в избе, повели на расстрел, да не довели, насмерть прикладами забили.

Постояли, посмотрели на могилу первого клушинского коммуниста мать с сыном и двинулись дальше.

У сына потом было много всякого в жизни, но этот холмик посреди деревни не забывался…

ЖИЛИЩА БОГАТЫРЕЙ

Учительница Ксения Герасимовна сказала, что поведет их на экскурсию. Она ясно сказала «поведет», но почему-то всем послышалось «повезет». Наверное, в самом непривычном слове «экскурсия» заложено что-то будящее мысль о дальних землях, незнакомых городах. Стали думать, куда же их повезут. В Смоленск? Там немцы. В Вязьму? Там тоже немцы. В Гжатск? Он эвакуируется. Неужели в Москву?!

Нет, экскурсия предстояла совсем недальняя — на зады деревни. Тихая гжатская земля, село Клушино и его окрестности не раз оказывались полем ожесточенных битв русского воинства с иноземными захватчиками. А в глубокой старине русские богатыри стояли тут на страже молодого зарождающегося государства россов.

Прямо за околицей учительница показала ребятам невысокую округленную насыпь, по которой едва приметно вился выложенный камнем желобок — след древней дороги.

— Эти насыпи называются «жилища богатырей», — объяснила Ксения Герасимовна. — Кто знает почему?

Ребята молчали.

— Тут богатыри жили? — сообразил Пузан.

— Не просто жили, а русскую землю охраняли. И друг с дружкой перекликались. — Учительница вскарабкалась на насыпь и, поднеся ладонь рупором ко рту, закричала: — Ого-го!.. Спокойно ли у вас, други-витязи?.. Не тревожит ли рать вражеская?

Ветер взметнул и растрепал ее седые волосы, но она будто не заметила, к чему-то прислушиваясь. И дождалась ответа — из бесконечной дали глухо, но твердо прозвучало:

— Нет спокоя нам, други-витязи!.. Тучей черной ползет рать вражеская!..

Но, может быть, Юре Гагарину только почудился сумрачный голос далекого предка?

Ксения Герасимовна сбежала вниз и подвела ребят к могильному кургану за колхозной ригой.

— Здесь покоятся русские воины, которые в семнадцатом веке гетману Жолкевскому путь на Москву заступили. Страшная была битва. Воевода Дмитрий Шуйский, царев брат, чуть не всю рать положил. Но и от воинства гетмана не много уцелело. Жолкевский печалился: «Еще одна такая победа, и нам конец». Так оно после и сталось… А вот скажите, ребята, кто еще через Клушино на Москву шел?

— Наполеон!.. — враз вскричало несколько учеников.

— Правильно, Наполеон! Вот какое историческое место наше Клушино, — с гордостью сказала учительница.

— Ксения Герасимовна, а Гитлер сюда не придет? — спросил Пузан.

— С чего ты взял?

— Беженцы говорят, он уже под Гжатском.

— Москвы Гитлеру не видать, как своих ушей, — твердым голосом сказала Ксения Герасимовна, уклонившись, однако, от прямого ответа.

— Ну, а к нам? — настаивал Пузан.

Ответа он не дождался. Из-за леса на низком, почти бреющем полете стремительно вынесся немецкий самолет и хлестнул пулеметной очередью.

— Ложись! — закричала Ксения Герасимовна.

Дети распластались на земле, где кто стоял. Им отчетливо видны были пауки свастик на крыльях и черные кресты на фюзеляже.

Самолет пошел на деревню. Громко, отгулчиво забили его крупнокалиберные пулеметы.

— Зажигалки! — крикнула конопатая девочка Былинкина. — Он кидает зажигалки!

Над избами занялось пламя. Столбом повалил черный дым.

— Школа горит! — отчаянно крикнул Юра. Со всех ног ребята кинулись к деревне.

— Стойте!.. Куда вы?.. — тщетно взывала Ксения Герасимовна. Никто ее не слушал, и учительница, подобрав в шагу юбку, припустила вдогон.

Когда они достигли Клушино, воздушный разбойник, сделав свое черное и бессмысленное дело, убрался восвояси. Деревня горела с разных концов. Неподалеку от полыхающего здания школы лежала навзничь, головой в лопухи, молодая женщина. Ее заголившиеся вывернутые ноги казались чужими телу.

— Дуня… почтальонша…

То была первая убитая в Клушино, и дети не решались к ней подойти. Ксения Герасимовна одернула на погибшей юбку и прикрыла ей платком лицо.

От конторы подбежали мужики, с ног до головы испачканные глиной, — видать, отлеживались в огороде, — подняли Дуню и унесли.

И тут все услышали плач, прерывистый, взахлеб, похожий на кудахтанье.

На чурбаке, у школьного дровяного сарая, сидела незнакомая девочка и горько плакала, прижимая кулаки к глазам. Ребята окружили незнакомку.

— Ты кто такая? — спросила Ксения Герасимовна, присев на корточки.

Рыдания стали громче.

— Откуда ты, девочка?

Ксения Герасимовна сильно и умело отвела маленькие кулаки. Открылась рыжая пестрядь веснушек, на переносье сливающихся в одну сплошную веснушку. И понадобилось время, чтобы высмотреть нос кнопкой, круглые щеки, капризный рот и черные заплаканные глаза. Лицо девочки напоминало апельсин, в который на смех всунули два уголька. И дети сразу оценили это маленькое чудо.

— Вот это да! — восхитился Пузан. — Она пестрее Людки Былинкиной!

— Сравнил тоже! — подхватил чернявый, как жук, Пека Фрязин. — Людке до нее, как до небес!

— Помолчите, ребята, — строго сказала Ксения Герасимовна. — Ты откуда, девочка?

— Мясоедовские мы, — по-взрослому ответила та.

— Как тебя звать?

— Настя.

— А фамилия?

— Жигалина.

— Постой, ты не предколхоза дочь?

— Ага!

— А как здесь очутилась?

— Меня мамка привела. К тете Дуне жить.

— Дуня вам родная?

— Ага. Она тети Валина дочка.

— А где же твои родители?

— Папка в этом… ополчении, а мамка в госпитале.

Ксения Герасимовна чуть помолчала, что-то соображая внутри себя.

— Слезами горю не поможешь, — сказала она решительно. — Пойдем, будешь со мной жить…

 

…Клушинскую школу перевели в колхозное правление. Сюда же переколотили школьную вывеску.

После уроков, когда ребята гуртом выкатились на улицу, Пузан предложил Пеке Фрязину:

— Эй, Жук, давай из новенькой масло жмать!

— Лучше из тебя жмать, жиртрест! — огрызнулась Настя.

Ей бы помолчать — из новеньких всегда масло жмут, и ничего страшного тут нет, но ее насмешка обозлила Пузана, а строптивость — Пеку Фрязина. И «жмать» ее стали с излишним азартом.

— Да ну вас!.. Дураки!.. Пустите!.. — кричала Настя. — Да ну вас, черти паршивые!.. — В голосе ее послышались слезы.

Но ее вопли лишь придали прыти «давильщикам», они разбегались и враз сжимали девочку с боков. Настя захныкала.

И вдруг, вместо податливого Настиного тела, Пузан встретил чье-то колючее плечо, ушибся о него ребрами и отлетел в сторону.

— Ты чего?.. — пробормотал он обиженно, но сдачи не дал, ибо отличался миролюбивым нравом и задевал лишь тех, кто был заведомо слабее его.

А с Юркой Гагариным, известно, лучше не связываться. Вот Пека Фрязин попробовал и распластался на земле. Вскочил, сжал кулаки и снова запахал носом в грязь. И главное, Юрка не злится вовсе, губы улыбаются, глаза веселые, блестящие и… опасные. А крепок он, как кленовый корешок. Нет, лучше с ним не связываться. Да и на кой она сдалась, эта конопатая плакса? И Пузан пошел себе потихоньку прочь, а за ним, ругаясь и грозясь, ретировался отважный Фрязин.

— Не плачь, — сказал Юра девочке. — Они же в шутку. Настя дернула носом раз-другой и успокоилась.

— Какой ты сильный! — сказала она восхищенно. — Здорово дал!

— Да это понарошку, — отмахнулся Юра.

Он глядел на ее пестрое черноглазое лицо, и ему было радостно. Он готов был сразиться за нее не с робким Пузаном и задирой Фрязиным, а хоть со всем воинством гетмана Жолкевского.

— Слушай, — сказал Юра, не зная, чем одарить это дивное существо. — Ты видела жилища богатырей?

— Н-нет, — сказала Настя подозрительно.

— Пошли!..

Юра поделился с Настей всем, что имел: жилищем богатырей, могильными курганами бесстрашных русских воинов, старым ветряком, где до революции водились ведьмы, заброшенным погостом — там по ночам мерцали зеленые огоньки, остовом сгоревшего самолета, полузатонувшего в болоте. Настя принимала эти дары с вежливой прохладцей. Как выяснилось, ее родное Мясоедово тоже не обойдено и памятниками русской славы, и таинственными огоньками, и всевозможной нежитью, вот только сгоревшего самолета не было. К тому же ее томили иные заботы.

— Пирожка бы сейчас! — сказала Настя мечтательно.

Они сидели на треснувшем, вросшем в землю жернове, возле бывшего обиталища ведьм.

— Оголодала? — с улыбкой спросил Юра.

Настя замотала головой.

— Я сытая. Пирожка охота… У нас каждый день пироги пекли. С яйцами, грибами, капустой, рисом, с яблоками, вишнями, черникой…

— А ты, видать, балованная! — засмеялся Гагарин.

— Конечно, — с достоинством подтвердила Настя. — Я — моленное дитя.

— Как это — моленное?

— Папка с мамкой никак родить не могли. И бабка покойная меня у бога вымолила.

— А разве бог есть? — озадачился Юра.

— Только у старых людей. У молодых его не бывает.

— Жалко! — снова засмеялся Юра. — А то бы мы пирожка намолили!

— Посмейся еще! — обиделась Настя. — Я с тобой водиться не буду.

— Знаешь, — осенило Юру, — пойдем к нам. Мать вчера тесто ставила. Насчет пирогов — не знаю, а жамочку или пышку наверняка ухватим.

— Пышки с вареньем — вот вкуснота! — плотоядно зажмурилось моленное дитя…

…Но пока настал черед сладким пышкам, им пришлось отведать кисленького. У Гагариных сидела встревоженная и обозленная Ксения Герасимовна.

— Явились — не запылились! — приветствовала она появление нежной пары. — Я тут с ума схожу, а им горюшка мало. Куда вы запропастились?

— Да никуда, — подернул плечом Юра. — Просто гуляли.

— Дышали свежим воздухом, — уточнила Настя.

— Видали! — всплеснула руками Ксения Герасимовна, и седые волосы ее взметнулись дыбом от возмущения. — Воздухом они дышали, поганцы!.. — Она повернулась к Анне Тимофеевне, с укоризной поглядывавшей на сына. — Недовольна я вашим парнем, очень недовольна.

— Чего он еще натворил? — огорченно спросила Гагарина.

— Ведет себя кое-как…

В избу вошел Алексей Иванович и остановился у печи, чтобы не мешать разговору.

— …дерется, товарищей обижает.

— Сроду никого не обижал, — сумрачно проворчал Юра.

— Вспомни, что было после уроков…

— А зачем они с меня масло жмали? — ветрела Настя.

— Не «жмали», а жали, Жигалина, — по учительской привычке поправила Ксения Герасимовна и слегка покраснела. — Прости, Гагарин, я не знала, что ты заступался… Ладно, пошли домой, Настасья!

На столе появился кипящий самовар.

— Может, чайку попьете, Ксения Герасимовна? — предложила Гагарина. — С горячими пышечками.

— Спасибо, Анна Тимофеевна. Мне еще гору тетрадок проверять. Бывайте здоровы.

Учительница увела разочарованную Настю, но Юра успел — уже в сенях — вручить своей подруге кулечек с теплыми пышками…

…За самоваром Алексей Иванович, возбужденный известием о подвигах сына, предался героическим воспоминаниям.

— Гагарины завсегда отличались бойцовой породой! — заявил он, горделиво оглядывая семейное застолье.

— Ладно тебе, Аника-воин! — прикрикнула Анна Тимофеевна, не любившая подобных разговоров.

— Правду говорю. Батька мой Иван Гагара первый кулачный боец во всем уезде был.

— Сказал бы лучше — первый выпивоха и дебошир.

— И это верно. Он мог ведро принять, и ни в одном глазу. А ты злишься, что он ваших шахматовских завсегда колотил.

— Подумаешь, заслуга! В моей семье не дрались. Мы народ пролетарский, путиловской закваски.

Отец Анны Тимофеевны чуть не всю жизнь проработал на знаменитом Путиловском заводе и законно считался питерским пролетарием.

— И мясоедовских пластал, — не слушая, продолжал Алексей Иванович. — Никто против него устоять не мог.

— Папаня, а правда, он, поддамши, избу разваливал? — спросил старший Валентин.

— Не разваливал, а разбирал по бревнышку. И в тот же день обратно ставил. Золотые руки! Отменный мастер, герой, победитель!..

— Шатун, перекати-поле… — вставила Анна Тимофеевна, явно настроенная против героизации этого гагаринского предка.

Но дети, кроме несмышленыша Борьки, слушали отца с восторгом: светила им легендарная фигура основоположника рода.

— Все Гагарины волю любят, — веско сказал Алексей Иванович. — Я вон тоже побродил по белу свету…

— А чего хорошего? — перебила Анна Тимофеевна.

— Как чего? Людей поглядел, чужие города, места разные интересные, озера, реки. Человеку нельзя сиднем сидеть. Ему вся земля нужна…

— Размечтался!.. Шумел, колобродил Иван Гагара, а пропал не за грош.

— Убили?.. — охнула Зоя.

— Пьяный под поезд угодил.

— А все равно, он жить умел, радоваться умел. Великое это дело — радость любить, тогда ничего не страшно.

— Тут я с тобой согласная, что б ни случилось — держи хвост морковкой!.. — заключила Анна Тимофеевна.

 

НОЧЬЮ

Знали — они придут в Клушино этой ночью. Наши оставили село, забрав всю технику и боеприпасы, увезли раненых, взорвали два-три здания, так и не использовав подвалы, оборудованные под доты. Бои грохотали севернее и южнее села, немцы обтекали Клушино, и надо было уходить, чтобы не оказаться в мешке. Село стало ничьим: ни своим, ни чужим. К вечеру зарницы и глухой гром переместились на восток. Клушино осталось в тылу немецких войск. Стало быть, с часу на час жди непрошеных гостей.

Про немцев говорили всяко. Вообще же все разговоры сходились на том, что любой неприятель поначалу грознее, чем по прошествии времени. Главное, первую встречу пережить, а там как-нибудь все образуется.

Анна Тимофеевна опасалась за четырнадцатилетнюю дочь Зойку, литую и ладную, на вид старше своих лет. Решили семейным советом: матери с ребятами идти к соседке и спать на полу, впокат с другими жильцами, авось они не разберутся в человечьей мешанине и не тронут, а отцу дома оставаться, чтоб не показалась подозрительной пустая изба.

Так и сделали. В избу Горбатенькой (у нее правая лопатка колом торчала) народу набилось — не продохнуть, все больше бабы и девки. Горбатенькая накидала всякого тряпья: засаленных ватников, драных платков, кофт, ветошек разных, каждая укуталась, как могла, и для тепла, и для обмана жадного вражьего взгляда. Спать завалились рано, хотя сна ни в одном глазу не было.

В тишине громко тикали ходики, и каждому лежащему на полу казалось, что они тикают из его груди. Потом завыла собака, и выла так истошно, выматывающе и долго, что хотелось ее убить. Опять настала тишина, но теперь от тиканья ходиков ломило виски, сорвать бы их со стены да и грохнуть об пол!

Качается, качается маятник, а стрелок не видать, — окна плотно завешены, — время остановилось между жизнью и смертью. И никто не знал — в глухую ночь или под утро деревня наполнилась ревом моторов, чужими, страшными голосами. Внезапно дверь распахнулась, ударил свет электрического фонарика.

Световой кружок забегал по лицам, как пальцы слепца. Люди жмурились, закрывались рукой, бортом ватника, ветошкой. Анна Тимофеевна, будто в сонном беспамятстве, навалилась на дочь, закрыла ее собой.

Конечно, немец догадывался, что люди не спят, лишь притворяются в жалкой надежде, что беспомощность послужит им защитой. Он молча водил фонариком. Слепительный свет упал на лицо мальчика лет восьми. Тот сморщился, как от солнечного луча, открыл круглые блестящие глаза и, не жмурясь, поглядел прямо в свет фонаря и улыбнулся, то ли незнакомцу, не признав его со сна, — он-то действительно спал, — то ли еще не истаявшему в нем сновидению, то ли побудке, обещающей продолжение жизни.

Рядом, закинув руку на лицо, цепенела школьная учительница. Она поняла те странные слова, которые сказал на своем языке немолодой, с длинным усталым лицом немецкий солдат:

— Ну и глаза у этого мальчишки!.. Ну и глаза!.. Какие сны ему снятся, если он может так смотреть!..

Свет фонарика погас, скрипнули половицы, хлопнула дверь, дохнув холодом, немец ушел.

— Юра, Юра, что тебе снилось? — шепотом спросила учительница.

— А как мы раков решетом ловим… — зевнув, ответил мальчик.

 

СТАРАЯ ВЕТЛА

Алексей Иванович Гагарин из тех мудреных, неожиданных и беспредметно одаренных русских людей, что так влекли угрюмое сердце Лескова. Он до ноздрей налит талантливостью, не нашедшей формы и выражения. Такие люди раскрываются не в собственном творчестве, а в потомстве.

Он искусный плотник, но большую часть жизни проработал сторожем, отчасти по причине инвалидности, отчасти по игре жизненных обстоятельств; сторожить же ему доводилось и спирто-водочный завод, и военные склады, и всевозможное народное имущество. Он хром с младенчества — у него по недоглазу взрослых на печи сухожилие сопрело, но в довоенное время немало побродяжничал, отчасти в поисках заработка — случались худые, бесхлебные годы на Гжатчине, отчасти в неуемной потребности новых впечатлений, встреч с умными, свежими людьми. Да, он очень общителен, беседлив, но вдруг будто кончается некий заряд, раскручивается до конца пружина внешнего интереса, и он, подобно гоголевской Агафье Тихоновне, может ошарашить собеседников: «Пошли вон, дураки!» — и углубиться в свою тишину.

Отхожий промысел крепко подвел Алексея Ивановича в черные дни оккупации. Довелось ему однажды поработать мельником на Орловщине, и когда немцы заняли Гжатчину и расположились гарнизоном в Клушино, кто-то накапал в комендатуре: мол, Гагарин может по мельничному делу. Его вытащили из землянки, где, изгнанный из собственного дома, он обитал со всем семейством, и определили в мельники.

На околице села стоял старый, почерневший от лет, дождей и бездействия ветряк с оборванными крыльями. Но жернова были хоть куда, их сцепили с бензиновым двигателем, и мельница заработала.

— Молол я и на своих односельчан, и на неприятелей, — рассказывает Алексей Иванович. — Бензин мне скупо отпускали, а мотор хреновый был, жрал горючее, как акула рыб. Ну, и фрицы обижались, что мельница часто бездействует. А я что — виноват? Пью я, что ли, ихний бензин заместо вина? И как на грех: своим молоть — горючее в наличности, фрицам — его нема. А я-то при чем, раз так получается? Ну, раз взъелся на меня ихний фельдфебель, орет, слюной брызжет: «Ла-ла-ла-ла-ла-ла!..» А я ему: «Что ты лалакаешь? Тебе же русским языком сказано: никст бензин!» Он планшетку схватил, чего-то нацарапал на бумажке и мне сует. И опять: «Ла-ла-ла-ла-ла-ла!» — аж голова пухнет. Ладно, говорю, понял, ауфидер ку-ку! И двинулся, значит, в комендатуру…

Он шел по селу своим неспешным прихрамывающим шагом и с тоской примечал порухи, наделанные войной. Много домов было напрочь сметено во время бомбежки, много выгорело до печей, село казалось сквозным, во все стороны проглядывало ровное грустное поле, окаймленное вдали лиственным лесом. Там, где улица делала крутой поворот и забирала вверх к центру села, он обнаружил сынишку Юрку и окликнул его:

— Эй, сударь, чего смутный такой?

— В животе болит.

— Переел, видать, — усмехнулся отец. — Перепояшься потуже, чтоб кишки не болтались, враз полегчает.

— А ты куда, папань?

— В комендатуру. Записку велели снесть.

— Зачем?

— Я так полагаю: просят выдать мне десять кил шоколада.

— Не ходи ты за ихним шоколадом, папань.

— Нельзя, сынок. Этак худшее зло накличешь. А то постращают для порядку, и делу конец.

Юра пошел с отцом. Они миновали гигантскую старую ветлу с мощным изморщиненным стволом, необъятной кроной, и была та лоза под стать древнему дубу.

— При деде моем стояла, — с нежностью сказал Алексей Иванович о дереве. — Может, оно еще в дни царя Петра посажено!

— Папань, ты что — спятил? — спросил сын. — Я же миллион раз это слышал.

— Неужто миллион? — удивился Алексей Иванович. — Стал быть, повторяюсь?.. Видать, старею, сынок…

Комендатура помещалась в здании бывшей колхозной конторы, стоявшем с краю общественного двора. Сейчас двор пустовал, кроме конюшен, где немцы держали заморенных лошадей.

Возле комендатуры расхаживал часовой с автоматом на шее. В караульном помещении отдыхающие немецкие солдаты боролись с вшами. Они задирали подол рубахи, снимали вошь и, не догадываясь ее щелкнуть, кидали на пол, приговаривая:

— Капут партизан!

— Видал? — кивнул сыну Алексей Иванович. — Людей истреблять, стал быть, проще. А на вошь ума не хватает.

Немецкий часовой двинулся на них с грозным видом. Алексей Иванович протянул ему записку, тот прочел, присвистнул, засмеялся и дружелюбно пригласил Алексея Ивановича пройти в комендатуру.

Юра хотел последовать за отцом, часовой не пустил. Юра пытался скользнуть у него под рукой, но часовой ловко поймал его за воротник рубашки. Каждый схваченный за шиворот мальчишка, если он не раб в душе, безотчетно пускает в ход зубы. Часовой тихо, удивленно и обиженно вскрикнул, отшвырнул мальчика и ударил его кованым сапогом пониже спины. Юра отлетел шагов на десять и приземлился легко и бесшумно, как кошка.

Гарнизонный палач Гуго, толстый, страдающий одышкой, и переводчик, прыщавый парнишка из местных перевертней, отвели Алексея Ивановича на конюшню.

— Велели они мне руками за стойку взяться. Схватился я покрепче за эту стойку и думаю: экая несамостоятельная нация — и вошь толком не умеет истребить, и человека высечь, — на мне же полный ватный костюм. Тут Гуго чего-то сказал толмачу, а тот перевел: задери, мол, ватник. Закинул я ватник на голову — ничего, меня и брюки защитят! А они обратно посовещались и велят мне ватные брюки спустить. Ладно, на мне кальсоны байковые, авось выдержу. Но и кальсоны тоже велели спустить. Нет, нация не такая уж бестолковая!

«А совесть у вас есть? — говорю. — Я же вам в отцы гожусь».

Куда там! Гуго как завел: «Ла-ла-ла!» — хоть уши затыкай.

Ладно, повинуюсь. В стойле рядом лошадь стояла, наша смоленская, фрицами мобилизованная: худющая, вся спина в гнойниках, над глазами ямы, хрумкала сеном и вздыхала. Повернула она свою костлявую голову в нашу сторону и поглядела прямо-таки с человечьим стыдом на все эти дела. И вздрагивала она своей залысой шкурой при каждом ударе.

После Гуго плеть опустил, а переводчик спрашивает:

— Ты почему не кричишь?

— Нельзя мне, — говорю, — сын может услышать.

— Не слишком ли слабо он бьет?

— Бьет — не гладит.

Гуго посипел, посипел, отдышался и обратно за дело принялся. Уставал он, однако, быстро. Прыщавый ко мне:

— Он спрашивает, ты будешь кричать?

— Пусть не серчает, — говорю и слышу себя будто издали. — Мне б самому легше… Да ведь сын рядом…

— Он только что пообедал и не в руке, — извиняется за Гуго прыщавый.

— А у меня претензиев нету…

Гуго обратно заработал, и я вроде маленько очумел, не сразу услышал, чего мне прыщавый внушает:

— Покричи хоть для его удовольствия и собственной пользы.

— Пан, — говорю, — в другой раз… Когда один буду. Нельзя, чтоб мальчонка слышал…

— Он очень расстроен, — говорит толмач. — Начальство подумает, что он плохой экзекутор, и отошлет его на фронт. А у него трое малых детей. Пойми его как отец.

— Коли надо, могу ему справку выдать… Так сказать, с места работы.

— Ну, ты допрыгаешься! — говорит толмач. Похоже, он тоже расстроился.

Вот дурачье! Как будто я назло им! Когда кричишь или хоть стонешь, куда легше боль терпеть. Но ведь не могу же я, чтоб Юрка слышал…

Перекрестил Гуго меня еще разок-другой и сообщил через переводчика, что не хочет даром тратить силы на такого гада, как я. Мол, и так мне выдано с привесом. Спасибо, а я-то боялся, что недополучу по ордеру…

Оделся я, попил воды из кадки, смыл кровь и вышел на улицу. Гляжу — через дорогу, под ракитой, Юрка стоит. Переправился я к нему, и пошли мы домой.

— Папань, сильно они тебя?

— Попугали, и только. Не думай об этом.

— А чего ты шатаешься?

— Вот те раз! Я ж хромый… А ты чего скривился?

— Я ничего… нормально.

Но я уже понял, что сыночка моего тоже избили, и какая-то слабость на меня нашла. Все ничего было, а тут… Мы как раз мимо ветлы проходили. Я говорю:

— Знаешь, какое это дерево?

— При царе Петре посаженное?

— Да нет. Это целебное дерево. Коснись его, и всякую хворь как рукой снимет.

Сошли мы с дороги, и уж не помню, как я до ветлы добрался. Обхватил я ее, прижался мордой к жесткой морщинистой коре и стою, дышу. Вернее сказать, не стою, а почти лежу в прогибе ствола. Гляжу, и Юрка мой с другой стороны к ветле притулился. И знаете, я это затеял, чтоб опору найти, чтобы не свалиться, а тут и впрямь облегчение пришло.

Мы как в нашу земляночку вернулись, мать даже и не заметила, чего над нами неприятель исделал. Только когда к столу садиться стали, заминка вышла. Мать нас усаживает, а мы стесняемся…

…Мы стоим посреди села, возле громадной, голой по ранней весенней поре ветлы. И неубранное листвой дерево красиво. В широком растопыре ветвей оно держит ярко-голубую фаянсовую чашу неба, разрисованную курчавыми белыми облаками; полная белая луна тоже кажется маленьким круглым облачком.

На Алексее Ивановиче Гагарине шуба крепкого сукна, с темно-серым каракулевым воротником и каракулевая папаха. Глаза его прикрыты, ладонь задумчиво скользит по твердым морщинам коры.

 

ЮРИНА ВОЙНА

— Я не скажу про всех немцев, они всякие бывали, — рассуждала Анна Тимофеевна. — Конечно, нам судить о них трудно. Кабы они у себя дома сидели — один разговор, а то ведь к нам приперлись, хотя их никто не звал. Потому был для нас каждый немец прежде всего оккупант. Ясное дело, многих силком погнали, своей волей они сроду б сюда не сунулись, но нам-то от этого нешто легче? И нету другого правила в черное военное время, кроме одного: «Смерть проклятым оккупантам!» Ну, а по мелочам, конечно, различия между ними имелись, и коли немецкий солдат не нахальничал, не глумился, видел в тебе человека, то и ты от него глаз не прятал.

А вот на Альберта мы лишний раз глянуть боялись, чтобы не заметил он нашу нестерпимую к нему ненависть. Война людей раскрывает и в хорошую, и в дурную сторону. Но Альберту, уверена, война не требовалась, чтобы обнаружить всю его гнусную сущность. Он и в мирном расцвете был жирной, поганой, кусачей вошью.

Очень хорошо помню, как Альберт у нас появился. Немцев уже порядком в Клушино наползло, а наш дом чего-то не занимали. Поди, не нравилось, что он с края стоит. И решила я хлебов напечь, в последний, может, раз. Замесила на ночь тесто, а на рассвете растопила печь, и пошла писать губерния! Спеку калабашку, Зоенька ее в бумагу обернет, а Юрка на терраске под порогом схоронит. Был там у нас тайничок. Только мы управились и печь загасили, прикатывает на «козле» этот Альберт, здоровенный, задастый, румяный, годов тридцати. Сбросил на пол рюкзак, автомат, противогаз, кинул на кровать вшивую шинельку.

«Их бин, — говорит, — фельдфебель Альберт Фозен с Мюнхену. Тут, — говорит, — ганц гут унд никст швейнерей». Мол, у вас в избе чисто, никакого свинюшника. И он здесь останется. Осчастливит, можно сказать, нас своим присутствием.

Потом втянул воздух и аж задрожал под мундирчиком и сразу все русские слова вспомнил:

— Эй, матка, давай брот, булька, хлеб!

— Никст, пан, брот, — отвечаю. — Откуда хлебу-то взяться? Твои камрады подчистую весь брот, всю муку забрали.

Он в свой нос тычет:

— Врать, врать! Рус всегда врать! Хлеб есть!..

— Нету, пан!.. Никст!.. Не веришь, сам поищи!

И начали мы наперегонки хлопать крышками ларей и сусеков: гляди, мол, сам — нет ни крошки.

Но уж слишком он раздразнился. Это понять можно. Немцы и вообще-то поголадывали, а этот такой из себя здоровенный, видать, мучной и жирной пищей вскормленный, ему, конечно, труднее других тело сохранить. Выскочил он наружу и окликнул прыщавого малого в немецких брюках, сапогах и ватнике. Паршивец этот был наш, гжатский, у немцев толмачом работал. Он вошел, и ему тоже запахло свежим хлебушком.

— Будет вам дурочку строить, — говорит. — Вы немца обмануть можете, только не меня. Пекли вы хлеб ночью или вчера вечером.

— Пекли, нешто мы отказываемся? Забрали у нас все до крошки. Чересчур оголодовала ихняя армия.

Он поглядел сумрачно.

— Помалкивай, целее будешь.

— Спасибо, — отвечаю, — за добрый совет.

Тут этот Альберт чего-то заорал, слюнями забрызгал и на дверь руками машет.

— Он говорит, чтобы вы катились отсюда к чертовой матери.

— Куда же мы пойдем из собственного дома?

Альберту мои слова и переталдычивать не пришлось.

«Цум тейфель!» — орет. К черту, значит. «Ин дрек!» Понятно?.. «Ин бункер! Ин келлер!» Это по-ихнему в погреб…

Вроде бы хорошо объяснил, а все остановиться не может, орет и орет, давясь словами. Пришлось толмачу за дело взяться:

— Он говорит: забудьте, что это ваш дом. Это его дом. Он будет здесь жить всегда. Он привезет сюда свою жену Амалию и деток. А вы будете служить им, и ваши дети будут служить, и ваши внуки.

Переводит, а сам в носу колупает и на пол сорит. Никакого стеснения, будто и не люди перед ним. А может, он себя из людей вычеркнул, потому и стыда лишился? — задумчиво произнесла Анна Тимофеевна.

Толмач чего-то еще бормотал, но тут Алексей Иванович не вытерпел: «Ладно, хватит, заткни фонтан! Мы и сами тут не останемся. Нам вольного воздуха не хватает!»

Семья Гагариных переселилась в погреб, на краю огорода, и обитала там до самого изгнания немцев.

А муж Амалии, мюнхенский уроженец Альберт, занял избу, в сарае оборудовал мастерскую для зарядки аккумуляторов. Таким, в сущности, мирным, хотя и необходимым для ведения войны делом помогал фельдфебель гитлеровскому вермахту. Но его дурная и активная натура не находила полного удовлетворения технической работой. Альберту необходимы были люди для издевательства и угнетения. В отличие от своих аккумуляторов, он был постоянно заряжен — на зло.

Однажды гагаринские ребята от нечего делать занялись раскопками против сарая, где Альберт возился с аккумуляторами. Они выковыривали из мерзлой земли то обломок штыка, то старинного литья пулю, то разрубленную кирасу, то ржавый ружейный ствол.

Заинтересованный их добычей, Альберт вышел из сарая.

— Oh, Kugeln!.. Eine Flinte!.. Das ist verboten!..[1]

— Старое… От французов осталось, — пояснил Юра.

— Franzosen?.. Warum Franzosen?

— Наполеон через наше Клушино на Москву шел.

— Nach Moskau? Wir gehen auch nach Moskau!

— Ага! Сперва «нах», а потом «цурюк»!

Ребята засмеялись.

— Мы не будем «цурюк»! — разозлился Альберт. — Nur drang nach Osten![2]

— Дранг нах остен, драп нах вестен! — закричали ребята и кинулись врассыпную.

Лишь меньшой Юрин брат Борька никуда не побежал. Да и куда мог он убежать на своих слабых, кривоватых ногах, едва освоивших тихий, валкий шажок? В младенческом неведении он выедал мякушек из хлебной горбушки и радостно смеялся, сам не зная чему. Альберт схватил его и повесил за шарфик на сук ракиты. Борька выронил горбушку и громко закричал. Теперь пришла очередь веселиться Альберту. Он вернулся в сарай и со вкусом принялся за работу, поглядывая на подвешенного к суку, словно елочная игрушка, мальчонку, который сперва орал, потом хрипел, потом сипел, наливаясь свекольной кровью — захлестка постепенно затягивалась на горле, — и злое сердце Альберта утешалось…

Анна Тимофеевна ведать не ведала, какая стряслась беда, когда в землянку вбежал Юра.

— Мам, Борьку повесили!

Мать опрометью кинулась наружу.

Борька уже и синеть перестал, снизу казалось, что в нем умерло дыхание. И пунцовое лицо с вытаращенными, немигающими глазами было неживым. Анна Тимофеевна не могла дотянуться до него, и от беспомощности, крупная, широкой кости, хоть и обхудавшая, женщина стала жалко прыгать вокруг ракиты.

Фельдфебель Альберт так хохотал, что плеснул на штаны кислотой. Это спасло Борьку. Немец отвлекся. Юра встал матери на плечи и снял братишку с сука. Когда Альберт освободился, Гагариных и след простыл, а к дому подкатил грузовик с аккумуляторами, подлежащими зарядке.

Дня через два или три после этой истории Юра и Пузан сидели в сохлом кустарнике, затянувшем придорожную канаву, в полукилометре от околицы. Они успели схрустать по сухарю и луковице, запив обед водой из бутылки, и вновь проголодаться, а шоссе оставалось пустынным. Уже в приближении сумерек послышался рокот мотоцикла. Он шел к деревне на хорошей скорости, километров шестьдесят, не меньше. И когда резко спустила шина переднего колеса, мотоциклист не удержался в седле, перелетел через руль и шмякнулся на асфальт.

Толстая кожаная куртка и такой же шлем защитили мотоциклиста. Он вскочил и, прихрамывая, побежал к завалившейся набок машине. В передней шине торчал толстый гнутый гвоздь. Мотоциклист сунул гвоздь в карман, погрозил кому-то кулаком и, толкая в руль тяжелую машину, потащился к деревне.

— Узнал? — шепотом спросил Юра товарища.

— Ага! Переводчик.

— Он самый, стервец… Пошли!

— Может, хватит? — просительно сказал Пузан.

— Не видишь, что ли, колонна ползет?

В стороне Гжатска, в синеватой дали, червячком извивалась колонна грузовиков.

— Ну, вижу… Тошнит меня что-то, — пожаловался Пузан. — Видать, собачьим салом отравился.

— Будет врать-то!

— Ей-богу! Мне бабка Соломония для легких прописала. У меня исключительно слабые легкие! — И он заперхал, закашлялся, чтобы показать, какие у него слабые легкие.

— Что же ты раньше не говорил? — удивился Юра.

— Говорил, ты не слушал. Главное, в животе у меня худо. Так и пекет снутри, просто невозможно! — И он рыгнул, чтобы показать, как ему плохо.

— Да ты совсем расклеился! — Я очень, очень больной человек! — вздохнул Пузан и, слегка приподнявшись, оглядел дорогу в оба конца.

Толмач скрылся, а колонна, хоть и плохо различимая в скраденном свете, тянулась к Клушину.

— Так я пойду. Приму что-нибудь внутрь.

— Валяй! — без всякой насмешки или осуждения сказал Юра.

Он понимал, что друг его болен самой тяжелой из всех болезней — трусостью, и, будучи сам сохранен от этой болезни, как и от всех прочих, испытал к нему лишь сострадание.

Пузан с постной рожей покосился на Юру, кряхтя выбрался из ямы и побрел прочь, одной рукой придерживая больной живот, другой — ребра, дабы им сподручнее было защищать слабые легкие. Отойдя недалеко и полагая, что его уже не видно, он вдарил со всех ног к деревне.

Юра заметил несложный маневр, но не умел сердиться на тех, кто слабее его. Он усмехнулся, и сразу лицо его стало серьезным и сосредоточенным, как у охотника на тропе.

Пригнувшись, он двинулся по кювету. Карманы его ватничка были набиты гвоздями, ржавыми зубьями борон, осколками стекла, разными острыми предметами. Он пригоршнями разбрасывал их по шоссе движением, напоминающим широкий, добрый жест сеятеля, каким он и был сейчас…

… — В подмосковных полях шла большая война, — говорит Анна Тимофеевна, — а у нашего Юры — своя, маленькая, хоть и небезопасная. А когда отца на конюшне наказали, он вовсе об осторожности забыл. Напхал раз Альберту тряпок в движок…

— Выхлопную трубу, — поправил Алексей Иванович.

— Ох ты, техник, химик! Какая разница? Важно, что забарахлила Альбертова фунилка. Альберт, конечно, догадался, чья работа, и пришлось Юре у Горбатенькой скрываться. Так до самого ухода немцев он у чужих людей и прожил…

— Ну, а как заговорила наша артиллерия, — вмешался Алексей Иванович, — попрощались мы с герром Альбертом…

— Постой, отец, я сама расскажу, — перебила Анна Тимофеевна. — Я лучше помню.

— Давай, давай! — усмехнулся Алексей Иванович. — Наша мать такая рассказчица стала, что никому слова молвить не даст.

— Ладно тебе!.. Альберту, конечно, хотелось тишком смыться, но мы не могли отпустить «дорогого» гостя без проводов. Подошли, он движок грузит, нас будто и не заметил. Погрузил движок и больше ничего из сарая не взял, а всю свободную площадь в кузове грузовика использовал под наше имущество. Постели, скатерти, занавески, кое-как в узлы увязанные, посуду, кухонные причиндалы, приемник старый от батарейного питания — ничем не побрезговал. Я маленько удивилась, сколько же мы всего нажить успели!..

— Лампой керосиновой и то не пренебрег, — вставил Алексей Иванович.

— Точно! Я ему говорю, куда же вы, герр Альберт? А ведь обещались супругу свою привезть и все семейство. Мы бы вас обихоживали, и дети наши, и внуки служили бы вам верой и правдой…

— Хальт мауль! — говорит, то есть «заткни хлебало», и пихает в кузов мою старую швейную машинку.

— Ох ты!.. Ух ты!.. Испугал!.. А вещички побереги, они трудом и потом нажитые. Мы еще за ними в твой Мюнхен явимся.

Тут у него рука к кобуре дернулась. Но Алексей Иванович рядом топоришком баловался, как хрякнет по суку, и Альберт тоже поддернул ремень на толстом брюхе.

— Руссише швейне!

— Ан свиньей-то ты вышел!.. У нас все чисто. Мы на чужое барахло не заримся, в чужой карман лапу не суем…

Может, и нарвалась бы я на крупные неприятности, да тут наши дальнобойные снаряды перелетели Клушино и разорвались в поле. Альберт скорее в машину — и ходу!..

— А вот и забыла! — торжествующе сказал Алексей Иванович. — В самый последний секунд изгнанник наш объявился и поставил точку всему этому делу. Он швырнул камнем в грузовик и аккурат в самое стеклышко, что позади кабины, угодил. Альберт башкой дернул, поди, решил, что убили, и в штаны намочил.

— Ну, чего ты придумываешь, отец, откуда тебе это известно? — возмутилась Анна Тимофеевна.

— Неужто я ихнего брата не знаю?.. Обязательно намочил. Так в мокрых штанах и драпал.

 

СНОВА ЗА УЧЕБУ

Кончилось немецкое владычество на Гжатчине. Анна Тимофеевна проветривала избу после Альберта, прежде чем перенести туда уцелевшие вещи, когда появился Алексей Иванович в дубленом романовском полушубке и шапке-ушанке со звездочкой.

— Рядовой Гагарин убывает для прохождения воинской службы! — доложил горделиво.

— Добился-таки! — подосадовала Анна Тимофеевна.

А ребята молчали, потрясенные блистательным обликом отца-воина…

Открылась школа. Старое школьное здание сгорело, и занятия возобновились в бывшем поповском доме по соседству с Гагариными. Клушинцы переживали охлаждение к богу: церковь была взорвана, а благочинный уличен в пособничестве неприятелю. Школа открывалась на пустом месте, учительница загодя велела ребятам самим раздобывать учебные пособия и все необходимое для занятий.

— Ксения Герасимовна, вот чернила! — Конопатая девочка поставила перед учительницей бутыль с темной жидкостью.

— Это что?

— Свекольный отвар, густой-густой!

— Молодец, Нина!.. А у тебя что, дружок?

Пузан высыпал на стол десятка три патронных гильз.

— Палочки для счета.

— Молодец! А у тебя?

— Бумажная лохматура! — И похожий на воробышка мальчуган опрастывает хозяйственную сумку, набитую макулатурой: тут и обрывки обоев, и фрицевские приказы, и старая оберточная бумага.

— Молодец! А у тебя? — обратилась учительница к Юре.

— Вот… заместо учебника. — И он достал из кармана «Боевой устав пехоты».

— Отличная хрестоматия! — одобрила учительница. — Читать не совсем разучились?.. Гагарин Юра, начинай!

И Юра читает по складам: «За-щи-та Ро-ди-ны — свя-щен-ный долг каж-до-го…»

 

БУЯНКА

— …Ну, тут уж нам много легче стало, — сказала Анна Тимофеевна и вздохнула глубоко, как усталый пловец, наконец-то достигший берега, или путник — земли обетованной. — И, можно сказать, дорастила я своих меньших без особых затруднений, да и Алексея Иваныча на ноги поставила…

Разговор наш, часто нарушавшийся заходящими в дом людьми — по делу и просто по соседскому расположению, не отличался порядком, стройностью, и я вдруг обнаружил, что потерял нить рассказа о военной страде семьи Гагариных.

После изгнания немцев Анна Тимофеевна оказалась с младшими сыновьями на пустоши разгромленного и расхищенного неприятелями хозяйства. Алексей Иванович ушел в армию, старшего сына и дочь угнали в немецкую неволю, только в конце войны домой вернулись, и при матери остались десятилетний Юра и малыш Борька. Вокруг погорелье, разор. А жить надо. В качестве тягла выдали колхозу потерявших молоко коров. «Корова два шага сделает, взбрыкнет, вскинется — хлоп на землю и лежит. Поди-кось подыми ее!» — рассказывала Анна Тимофеевна. Но подымали — и пахали, и сеяли, и убирали скудный урожай. И примешивали лебеду к муке. И жили. Когда же Алексей Иванович из госпиталя пришел, стали и свой приусадебный участок возделывать. Он сколотил сошку, пахали всей семьей: сам за коренника, Юрка с Борькой на пристежке, Анна Тимофеевна пахарем. А кончилась война, решили в Гжатск перебраться. Думали, легче там будет с работой у Алексея Ивановича. Но вышло неладно. Алексей Иванович вконец расхворался: замучил желудок и костная болезнь. Пришлось Анне Тимофеевне одной семью тянуть. Все силы вкладывала в подсобное хозяйство завода, а дом, больного мужа, малых ребят вовсе забросила. И вот тут-то пришло к ней великое облегчение, позволившее оставить работу, взяться за лечение мужа, за всю домашность и воспитание ребят.

— Так с чего же вам легче стало, Анна Тимофеевна?

— Вот те раз!.. А корова? Говорю ж, подсобили нам телушку купить, как тяжело нуждавшимся, стало быть…

Да, городской человек не сразу берет в толк, что значит корова для сельских жителей!

Телушку эту назвали Буянкой, дабы заклясть судьбу, — уж больно дохлой, нежизнегодной выглядела тощая скотина. Может, впрямь помогло лихое прозвище — выпоенная, выхоженная Анной Тимофеевной, Буянка стала доброй молочной коровой. «Правда, тугосисяя, — добросовестно сообщила Анна Тимофеевна. — Я об нее руки обломала, пока раздоила. Ну, а уж потом вернулось мне за все труды сторицей».

Соседки удивлялись, как на скудных выпасах, выделенных частному скоту по обочинам и канавам, опушкам лесов и просекам, топким закрайкам болот, а то и соломе с крыши, набирала тихая Буянка столько жирного молока. На редкость умна и трудолюбива была рыжая коровка: идет с пастьбы, всякий раз клевера, вики или люцерны с общественных лугов прихватит, на сельской улице пыльного спорыша — топтун-травы пощиплет, а после горячее пойло до капли подберет. И куда ее ни приведи, всегда сытную и полезную траву отыщет. Где другие коровы морду воротят: кругом ядовитая купальница или столь же вредный для нутра чистотел — Буянка непременно найдет пырей, козлобородник, борщеник и знай хрумкает! И то ж на болотах — среди пустых, непитательных осотов отыщет осоку мелкую или водяную и насыщается — будь здоров!

Но Буянка не только кормила будущего космонавта и его братишку, но и одевала. Махотки с коричневато-розовым топленым молоком, творог в марлевом узелке, густую белую сметану в горшочке носила Анна Тимофеевна на базар, а выручку обращала в ботинки, калоши, штаны, курточки и пальтишки для своих сыновей. И карандаши, и вставочки, и тетрадки в клеточку и линейку, и книжки с картинками — все добывалось из тяжелого Буянкиного вымени.

Пас корову Юра. Он не всегда следовал наставлениям матери — где можно пасти, а где нельзя. Случались среди запретных мест лесные лужки и вырубки с пышным разнотравьем, сухие болота с сочнейшей косчей травой, куда не пробраться с косилками и без выгоды посылать малочисленных колхозных косцов, так что же — задаром пропадать богатым кормам? И Юра гнал туда Буянку. Он был на редкость и на радость послушный мальчик, но только до тех пор, пока видел разумность тех или иных запретов. Буянка платила привязанностью своему отважному пастуху. Когда их заставал на пастбище ливень, Юра забирался под брюхо Буянки, громадные вздутия боков надежно защищали от секущих холодных капель. Случалось, он засыпал под хлест дождя, раскаты грома и вспышки паучиц-молний, и Буянка стояла не шелохнувшись, чтоб не повредить спящего под ее чревом мальчика.

Прославлена в веках волчица, вскормившая кровожадного Ромула — братоубийцу. Не счесть ее изображений в мраморе, бронзе, граните. А в Риме, у Капитолия, обитает в клетке живой символ кормилицы основателя Вечного города. Какого же памятника заслуживает добрая русская корова, вспоившая своим молоком прекраснейшего сына нашего века!..

 

В БЕСКРАЙНЕМ НЕБЕ

Вот когда он чувствовал, что летает. Ему принадлежали и синь бескрайнего неба, и легкие светлые облака, и ширь земли далеко внизу. И все это потому, что он держится в воздухе своей силой. А прежде его держала рука инструктора Мартьянова. Да, он так же сжимал штурвал, управлял самолетом, но им самим управляла чужая воля, и он ощущал ее даже в те минуты, когда инструктор не вмешивался в его действия. Нечто сходное он пережил в раннем детстве. Мать учила его плавать в ручье. Она клала сынишку животом на свою ладонь, он шлепал руками, сучил ногами, вода плескалась, обтекала маленькое тело, но все-таки плыл не он, а материнская рука. Так и во всех прежних совместных полетах он летал как бы на чужих крыльях. А сейчас узнал, что значит лететь на своих крыльях, и это было счастье!..

Юрий Гагарин засмеялся, чувствуя сушь обветренных губ, — изнурительно сухое и пыльное лето стояло в Саратове, — и вдруг запел. В стареньком учебном самолете ПО-2, носившем в пору войны смешливо-уважительное прозвище «кукурузник», над бурым кругом маленького аэродромного поля, запел во все горло, но никто не услышал курсанта саратовского аэроклуба, совершающего свой первый самостоятельный полет. Мог ли он думать, что пройдет не так уж много лет, и в кабине космического корабля он запоет над всем миром песню, которая сразу станет знаменитой, лишь потому, что ее пел он, Гагарин, первый человек, проникший в космос.

Но надо садиться. Ему положено сделать всего один круг. Так же как и в том, будущем, полете. Он приземлился красиво и точно, спрыгнул на землю и, стараясь не выдать своего бурного восторга, отрапортовал инструктору Мартьянову:

— Товарищ инструктор летного дела, задание выполнено!

— Молодец, — сказал Мартьянов. — Поздравляю!.. — И тут он дал приоткрыться створкам, за которыми скрывал свои чувства от курсантов, боясь панибратства, потому что сам был еще очень молод, — он шагнул к Гагарину и крепко обнял его.

— Для первого раза совсем неплохо! — сказал, подходя, генерал-майор авиации со Звездой Героя на кителе.

Гагарин видел его, еще когда рапортовал Мартьянову. Но что могло быть общего между генералом авиации, Героем Советского Союза, и скромным курсантом аэроклуба? И вдруг протянулась ниточка. Он вспыхнул и неловко поклонился генералу.

— Какой путь вы себе избрали? — спросил генерал.

Гагарин смешался, и за него ответил Мартьянов:

— Индустриальный техникум кончает, будет литейщиком.

— Хорошее дело, — в голосе генерала прозвучало разочарование. — Хорошее, ничего не скажешь. А только он прирожденный летчик. Мог бы стать классным пилотом.

— Я хочу летать, товарищ генерал! — вдруг звонко сказал Гагарин. — Я ничего другого не хочу!..

— Вон как? — Генерал внимательно посмотрел в открытое лицо юноши, словно хотел запомнить его на будущее. — Как вас зовут?

— Юра, — по-детски ответил курсант и тут же поправился: — Юрий Алексеевич.

— Фамилия?

— Гагарин.

— Хорошая фамилия, княжеская, — усмехнулся генерал.

— Не, мы колхозные, — как во сне произнес Гагарин, и ему показалось, что кто-то иной, далекий, произнес эти слова.

И словно усиливая его странное чувство, генерал поднес пальцы к седым вискам, как делают люди, пытаясь вспомнить забытую мелодию.

— Боже мой! Ведь так уже было… Я слышал, слышал эти слова!..

Гагарин смотрел на генерала и сам неудержимо проваливался в глубь лет. Перед ним было родное Клушино начала войны, деревенская улица, вдруг накрытая адским грохотом, заставившим кинуться врассыпную кур, уток, гусей, поросят, а дворовых псов с воем забиться в конуры. Над крышами изб, едва не посшибав радиоантенны, пронеслись два краснозвездных самолета, и за одним из них тянулся хвост густого черного дыма. Внезапно возникнув, они так же внезапно скрылись, только грохот их еще колебал воздух. Казалось, самолеты сели на картофельное поле за деревней. Все, кто был на улице, кинулись туда.

С околицы слабо всхолмленная окрестность просматривалась далеко, она не имела края и как-то неприметно становилась небом. Самолетов как не бывало. В разных местах простора подымались дымы, но то были костры пастухов, угоняющих на восток смоленские стада, костры беженцев или же то догорали строения, подожженные немецкими зажигалками.

— Улетели, видать…

— К базе своей потянули…

Любопытные повернули назад. Юра остался. Он жадно оглядывал местность, вдруг сорвался и побежал через поле к можжевеловой поросли, за которой в низине лежало болото.

Там они и оказались. Один самолет, целехонький, стоял на твердой земле, другой исходил последним дымком в темной жиже торфяного болота. Видно, его и погасило болотной влагой. Юра подошел совсем близко, но пилоты не замечали его. Старший из них бинтовал своему молодому белобрысому товарищу раненую руку. Тому было очень больно, и, чтобы скрыть это, он на все лады материл гитлеровцев, подбивших его самолет.

— Может, лучше просто поорать, да погромче? — предложил старший.

В ответ прозвучало новое замысловатое проклятие гитлеровцам, которые, так их и растак, за все ответят.

— Больно, да? — спросил старший.

— Чепуха! Кабы не ты, стучаться мне у райских врат.

— Не трави баланду! — сердито сказал старший и тут заметил мальчика. — Эй, пацан, это что там за деревня?

— Это не деревня — село, — застенчиво пробормотал Юра.

— Вот формалист! Ну, село…

— Клушино.

Летчик закрепил бинт, достал из планшета карту. Юре очень хотелось посмотреть, какие карты у летчиков, но он не решился, уважал военную тайну.

— Понятно… — пробормотал летчик. — Тебя как звать?

— Юра… Юрий Алексеевич.

— Ого! А фамилия?

— Гагарин.

— Хорошая фамилия.

— Не, мы колхозные.

— Того лучше! Председатель у вас толковый?

— Ага… — И, вспомнив, что говорили взрослые, добавил: — Хозяйственный и зашибает в меру.

Оба летчика засмеялись.

— Записку ему отнесешь, — сказал старший и, подложив планшет, стал что-то писать на листке бумаги, вырванном из блокнота.

— Дядь, а вас на фронте подбили? — спросил Юра раненого.

— Факт, не в пивной, — морщась, ответил тот.

— А он чего так низко летел? — спросил Юра о старшем.

— Меня прикрывал.

— Как прикрывал?

— От врага оборонял. Это, браток, взаимовыручкой называется.

— Дядь, а когда летаешь, звезды близко видны?

— Еще бы! — усмехнулся раненый. — Как на ладони.

— А там кто есть?

— Вот не скажу. Так высоко мы еще не залетали. А сейчас и вовсе не до звезд. Начнешь звезды считать, тут тебе немец и всыплет.

— Значит, вы звезды считали?

— А тебе палец в рот не клади! Я ихнюю колонну поливал и от снаряда не


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: