К читателям этой книги

Николай Никитин Зоя Воскресенская Александр Фадеев Гавриил Троепольский Аркадий Гайдар Валентин Катаев Николай Тихонов Яков Тайц Михаил Шолохов Лев Канторович Сергей Диковский Лев Линьков Борис Полевой Константин Федин Вадим Кожевников Леонид Соболев Федор Гладков Лев Кассиль Вениамин Каверин Петр Павленко Михаил Водопьянов Николай Панов Леонид Первомайский Константин Симонов Константин Паустовский Евгений Воробьев Николай Богданов Николай Чуковский Борис Полевой Владимир Монастырев Борис Минаев Аркадий Сахнин Валентин Гольцев Василий Песков

Солдатский подвиг. 1918‑1968

 

 

СОЛДАТСКИЙ ПОДВИГ

Рассказы о Советской армии

1918–1968

 

К читателям этой книги

 

Ребята, все вы – и мальчишки да и девочки тоже – любите читать книги о мужестве, героизме, смелости, о подвигах разных людей. И я точно знаю, почему любите. Потому что вы сами очень хотели бы совершать подвиги – ходить в разведку и в бой, подрывать вражеские эшелоны или хотя бы, как Дон‑Кихот, быть победителями во встрече со львами.

И я когда‑то так же мечтал о подвигах, так же читал все героические книжки – о Чапаеве и Дон‑Кихоте, Буденном и трех мушкетерах. Был я тогда ровесником вашим – мальчишкой, школьником, и мне хотелось подвигов. А потом случилось так, что началась война, Отечественная война с фашистами, и всем нам, недоучившимся мальчишкам и девчонкам, пришлось понять, что такое настоящий подвиг. И то, что есть разница в подвигах Чапаева и Дон‑Кихота, красноармейцев и мушкетеров.

Эта книга называется «Солдатский подвиг». Это необычная книга, потому что рассказывает она о подвигах людей особого склада – о воинах нашей Советской или Красной Армии.

Красная Армия родилась вместе с нашей Советской страной пятьдесят лет назад. Пятьдесят лет исполнилось нашей стране. Пятьдесят лет исполнилось сейчас и нашей армии.

История нашей армии – это история нашей страны. История нашей страны – это история нашей армии.

Советская Армия родилась вместе с Октябрьской революцией. Она отстояла эту народную революцию. Она защитила ее в боях с врагами Советской власти. Она освободила народы многих стран от фашистов в годы последней войны. Она первой вырвалась в космос: ведь Юрий Гагарин и почти все его товарищи‑космонавты – воины нашей армии. И сейчас наша Советская Армия стоит на страже мира против всех тех, кто мечтает о новых войнах.

Нашу армию называют самой справедливой в мире потому, что она армия‑защитница. Нашу армию называют самой героической в мире потому, что она армия‑победительница. Нашу армию до сих пор называют Красной потому, что она народная армия и под красным знаменем охраняет покой и счастье людей…

Книга «Солдатский подвиг» расскажет вам, ребята, о том, как рождалась наша армия и как воевала она в дни Октября и гражданской войны, как защищала спокойный труд советских людей в дни мира и как добилась победы над фашизмом. И о сегодняшнем дне наших героических воинов расскажет вам эта книга.

«Солдатский подвиг» – рассказ о тех, кто организовал нашу армию: о Ленине и ленинских полководцах, о воинах – красноармейцах, пограничниках и партизанах; рассказ о ровесниках ваших, о дедах, о родителях, совершавших солдатский подвиг во славу нашей страны, во имя вашего счастья.

Книгу «Солдатский подвиг» написал не один автор. Ее написали для вас А. Фадеев, А. Гайдар, М. Шолохов, К. Федин, К. Паустовский, В. Катаев, Ф. Гладков, С. Диковский, Н. Тихонов, Л. Соболев, Б. Полевой, К. Симонов и многие другие наши писатели.

Всем вам, мечтающим о подвигах, будет интересно прочитать книгу «Солдатский подвиг». Прочитать, узнать о том, чего вы не знали прежде, поучиться не по учебнику, полезному и важному, и вспомнить добрым словом воинов нашей армии. Вспомнить, а заодно и подумать о том, что и вы когда‑то вступите в ее ряды.

Ведь пройдет не так уж много лет – для кого‑то шесть, для кого‑то девять или десять, – и вы, нынешние читатели этой книги, скажете, выполняя свой воинский долг:

– Служу Советскому Союзу!

Сергей Баруздин

 

 

ЗА ВЛАСТЬ СОВЕТОВ

 

Смело, товарищи, в ногу!

Духом окрепнув в борьбе,

В царство свободы дорогу

Грудью проложим себе.

Л. РАДИН

 

Николай Никитин

ОКТЯБРЬСКАЯ НОЧЬ

 

Рис. И. Ильинского

 

Искры паровоза жгли нас. Днем припекало солнце. Нас мочил дождь и сушил ветер. Мы ехали на крыше вагона. На пути от Мценска до Москвы двух человек сбило мостами, Но мы все‑таки ехали. Это было в октябре 1917 года. Добравшись до Москвы, мы кое‑как устроились в вагоне, впихнулись. Ведь мы были не очень разборчивы, я и мой спутник Егор Петров. Мы были рядовыми Ольвиопольского полка. Наш полк был расформирован. Мы стремились в Петроград, о котором говорил весь мир. Я ехал домой, я в Петрограде родился. А у Егора были совсем иные причины для этой поездки. Да, когда я сейчас вспоминаю об Егоре, мне кажется, что я вспоминаю какую‑то сказку. Егор говорил мне, что все солдаты должны ехать в Петроград, чтобы освободить Ленина из плена, что Ленин взят в плен капиталистами. Я с газетами в руках доказывал ему, что это его фантазия, что Ленин избегнул ареста, что по решению партии большевиков он где‑то скрывается. Но все мои доводы были бессильны. Егор даже не спорил со мной. Он хмурил брови и, сделав хитрые глаза, шептал мне, что все это брехня, что газеты нарочно замазывают это дело… Каюсь, впоследствии я понял Егора, но в ту минуту он казался мне даже не совсем нормальным человеком. Он почти не ел, не пил в течение последних четырех суток, так он рвался в Петроград.

Мы приехали вечером.

С Николаевского вокзала мы вышли на Знаменскую площадь. Высоко в небе метался зайчик прожектора. Этот таинственный огонек над необъятным, пустынным городом еще больше усиливал беспокойство. Гулкие и тревожные шаги Егора нарушали тишину улиц. Когда мы очутились у наших ворот, сердце мое сжалось от боли. Мы напрасно стучали. Три года жил я этой минутой возвращения, но всегда она представлялась мне совсем иной, чем сейчас. Я думал, что мы пройдем мимо нашего дома под музыку и соседи, завидев меня, побегут к моей матери, она бросится вниз по лестнице навстречу сыну… Эти мечты были позаимствованы из картин, из книг. Мы же, как воры, не могли попасть в глухо запертый невзрачный дом на Полтавской улице, неподалеку от вокзала. Егор рассердился и стукнул прикладом о калитку. Тогда из‑за ворот мы услыхали испуганный голос:

– Кто там?

– Свои… Солдаты! – басом ответил Петров. – Или ты откроешь, или мы тебе высадим ворота!

– А почему свои? – сказал уже другой голос, более молодой и нахальный.

– С третьего номера… – заторопился я, проговаривая все сразу. – Вернулся с фронта…

За воротами люди посоветовались. Наконец мы услыхали скрип замка. Я вспомнил этот звук. Калитка открылась не совсем… Она была на цепи… Я увидел нашего домовладельца. Он старался рассмотреть незнакомого солдата.

Здравствуйте, Семен Семенович… – сказал я.

Я назвал себя, старик ахнул и снял цепочку. Мы очутились в подворотне. Рядом со стариком стоял мальчишка в драповом пальто и в студенческой фуражке. За плечом у него болталось двуствольное ружье.

– Вы что же, на уток собрались или на зайцев? – насмешливо спросил Егор.

Студентик сообщил, что они здесь караулят по приказу комитета спасения родины и революции.

– Да разве революцию спасают под воротами? Что это за комитет?

– В городской думе, – ответил студентик.

– Ах, вот почему весь город на запоре… Нашлись спасатели! Народ обманывают… – пренебрежительно оборвал его Егор. – Эх ты… головка ловка! На голове просвещение, а в головке тьма.

Мать согрела нам чаю, подала еды. Егор чувствовал себя прекрасно. Похоже было, что он давно дожидался этого приезда в Петроград. С азартом и увлечением он рассказывал о наших фронтовых делах.

– Наступили торжественные времена, мамаша, – говорил он. – Ленин – народный человек, корень наш… И произрастет дерево, и зацвести должно… Вот ты жалуешься, мамаша, на разруху… А мы, солдаты фронта, рады тому…

Он не успел кончить фразы, как вздрогнуло и даже заныло оконное стекло.

– Восьмидюймовая… – прислушавшись, пробормотал Егор.

Мать перекрестилась.

– Большевики… Восстание у них сегодня.

– Сегодня? То‑то, я думаю… Помнишь, комиссар какой‑то на вокзале собирал солдат… Я сразу почувствовал, будто что‑то началось. Да ты меня заторопил: «Домой, домой!». Вот тебе и домой… А там уж начали! Конечно, с вокзалов начали. А мы домой… Вот дела! Эх, парень, сбил ты меня… Значит, Ленин здесь! А ты говоришь – скрылся.

Егор побледнел и с укоризной посмотрел на меня. Потом, сомкнув брови, он встал, отпихнул от себя табуретку.

– Довольно возились тут с чаями… Пойдем! – приказал он мне.

Мать испугалась:

– Куда же вы, Егор Петрович?

– На улицу! За тем ехали!

Мне очень не хотелось оставлять тепло, свет…

– Город покажешь, – глухо проворчал Егор.

Очевидно, он понял, о чем я думал…

Я выбежал из комнаты, мать кинулась за мной. Егор неодобрительно посмотрел на нас обоих. Потом, войдя вслед за нами в кухню, он дотронулся до моего плеча и подтолкнул меня к матери:

– Все‑таки одна ведь на всю жизнь… Простись…

 

В темноте на Старом Невском мимо нас шмыгнул какой‑то солдат. Егор ловко схватил его за плечо:

– Постой, товарищ… Какого гарнизона?

– Петроградского… Из третьего Финляндского полка. – Парень поправил папаху.

– Ты знаешь… где сейчас Ленин? – неожиданно спросил Егор, не выпуская парня из рук.

– Не… не знаю.

– Что это такое? Петроградский гарнизон – и ничего не знает!

– Я молодой еще… – оправдывался парень; он глядел на Егора изумленными глазами. – В Смольный поди… Делегаты наши в Смольном всю ночь будут. Там все известно…

Парень принялся объяснять, но Егору уже неинтересно было слушать… Он потянул меня, и мы зашагали дальше, оставив на перекрестке удивленного солдата. Егор часто снимал фуражку, вытирал пот, какие‑то мысли томили его. Он требовал, чтобы я вел его самым кратчайшим путем.

Я не узнал площади у Смольного. Она превратилась в вооруженный лагерь. Грузовики привозили ящики с наганами. Прямо с грузовиков раздавались патроны и оружие красногвардейским отрядам. Баррикады из дров были сложены около Смольного. У главного входа стояли орудия. Кто‑то тащил в коридор пулеметы. Броневики тарахтели под деревьями, наполняя воздух отработанным удушливым газом. Смольный в сизом холодном тумане напоминал ярко горящими окнами огромный корабль. Красногвардейцы сказали нам, что в Большом колонном зале идет Второй съезд Советов.

– И Ленин там? – тихо, даже заикнувшись от волнения, спросил Егор.

– Конечно, – коротко ответил рабочий в меховой шапке.

Грудь у него была опоясана пулеметной лентой крест‑накрест. Нервные, быстрые глаза внимательно скользили по Егору, но, успокоившись, он усмехнулся и сказал с какой‑то особенной теплотой:

– Там батька… Работает… Но только здесь стоять нельзя, проходите, товарищи.

– Я пойду туда, – шепнул мне Егор.

Я попытался его отговорить:

– Тебя же не пустят!.. Видишь, караул у всех спрашивает пропуск.

– Нет, я пойду… Меня пропустят.

Кто бы мог удержать Егора? Какая сила?.. Он исчез, попросив меня ждать его полчаса…

Стой там! – сказал он мне.

Я стоял больше часу у деревянного трактира «Хижина дяди Тома», на противоположной стороне огромной Смольнинской площади. Сюда красногвардейцы и солдаты забегали согреться стаканом жидкого чая. Площадь была черна от людей и машин.

Петроград слушал отдаленные раскаты выстрелов. Я думал, что мне уже не встретить Егора. Но он, как всегда, появился внезапно. Расхлябанная машина вдруг заскрежетала, остановилась, обдав меня клубами черного густого дыма. Сверху, точно с темного неба, я услыхал веселый голос Егора:

– Едем… Садись.

Чьи‑то руки помогли мне взобраться. Грузовик дернулся. Я упал на кого‑то… Ныряя и качаясь, мы бешено неслись по улицам.

Егор крепко стиснул меня и, торжествуя, прокричал в ухо:

– Видел… Ленина видел!

Наш отряд был отправлен к Летнему саду. Здесь грузовик сбросил нас и опять умчался в темноту.

На берегу Лебяжьей канавки горели костры. Молчаливые, полуобнаженные деревья еще более подчеркивали необычайность этой звездной и почти безветренной ночи. Редкие тучи приклеивались к небу. Люди говорили шепотом и грели над огнем руки.

Мы посматривали вдаль, ожидая ординарца. Наш командир, опустив голову, спокойно похаживал в стороне от нас. Это не понравилось Егору. Он подозрительно следил за ним. Наконец, не вытерпев, задал ему какой‑то вопрос. Тот ответил неохотно, односложно. Егор чиркнул спичкой.

– Ребята!.. – крикнул он, осмотрев командира. – Это бывший человек!

Народ обступил их. Офицер испугался. Хриплым голосом он очень длинно и путано пытался объяснить, что в эту ночь ему хотелось своей кровью искупить все грехи перед народом.

– Какие грехи? – Егор неодобрительно крякнул. – О каких грехах мы будем говорить? Расквакался, что старая баба! Ты лучше объясни, почему мы здесь сидим и ждем у моря погоды… Что мы пришли, площадь сторожить?

Красногвардейцы зашумели и увели офицера к Фонтанке. Мы двинулись к пыльному голому Марсову полю. Маленький бронзовый Суворов глядел на север. Мимо нас, пересекая огромнейшую площадь, проскакали галопом две батареи.

– Константиновское училище отступает… – сказал кто‑то.

Мы увидели только спины ездовых‑юнкеров.

Егор находился в голове отряда. Мы поравнялись с длинным, строгим зданием Павловских казарм. Лепные орлы, раскинув крылья, приготовились лететь с фронтона. По пустым и черным окнам видно было, что в казармах не осталось ни души. Стрельба у Зимнего дворца усиливалась. На углу мерз часовой Павловского полка, кутаясь в короткую пехотную шинель. Мы прошли мимо него, невольно прибавив шагу. Штабной пикет направил нас в сторону Мойки. Везде густой цепью держались вооруженные рабочие и воинские батальоны. Было тесно. Несмотря на это, отряды в торжественном порядке ждали своего часа. Лица, камни, здания, вся эта ночь, нависшая над столицей, говорили о мужестве. Мы мечтали только об одном: чтобы нас скорее послали на штурм дворца. Перестрелка внезапно стихла. Мы ждали криков наступающего отряда. Их не было. Где‑то рядом, почти за нашей спиной, захлопал пулемет. Тревога оказалась ложной. Это автомобиль перекатился через горбатый мост канала, стреляя мотором. Медленно пробравшись сквозь наши ряды, он задел нас лучом своей единственной фары.

Три человека прошли вдоль чугунных перил Мойки. Разглядывая нас, они подошли к автомобилю. Затем один из них, коренастый, в шинели и с трубкой в зубах, отделился от своих и пригласил к себе командиров всех отрядов. Я не слыхал, что он сказал Егору, но вслед за этим Егор велел нам построиться. У Певческого моста он разделил нас на три цепи. Я остался в первой, стараясь не терять Егора из виду.

 

Александровская колонна подымалась в небо, как черная свеча.

В Зимнем, скрывавшем старое правительство, то загорались, то гасли огромные окна, как будто люди, спрятавшиеся за ними, увлеклись какой‑то странной игрой.

К Дворцовой площади часто подъезжали автомобили революционного штаба. Выли сирены броневиков. Люди набрасывались на каждую машину, желая узнать все новости из Смольного. Под высокой красной аркой Главного штаба, за поворотом, на Морской улице пылали яркие костры, освещая мраморный фасад какого‑то банка. Солдаты сидели около костров, сжавшись в кучу.

Из‑за дворцовых баррикад, делая короткие передышки для перемены ленты, навстречу нам стреляли пулеметы. Но цель представлялась нам близкой. Мы шли на штурм. Каждый из нас надеялся живьем взять Керенского. Отовсюду доносились голоса наших отрядов. Они стягивались кольцом вокруг Зимнего. Площадь шумела, точно море. В Александровском саду кто‑то зажег факел, озарив кружевные сучья лип. Может быть, это было сигналом, так как сейчас же ответила наша артиллерия с Петропавловской крепости. Егор приподнялся. Тень его под голубым прожектором на мгновение пересекла стену гвардейского штаба.

– С именем Ленина – вперед! – крикнул он.

Я не помню, как это было сказано… Но даже теперь мне вспоминается негромкий голос Егора, который я услыхал среди тысяч людей, гудевших около нас, точно огромный улей.

Мы выскочили из‑под арки.

Открылись ворота дворца. Юнкера выкатили два орудия. Егор отправил свои цепи навстречу им. Работая винтовкой, мы прорвались к воротам, опрокинув юнкеров, кинулись в подвал, на лестницу, думая оттуда проникнуть дальше, внутрь дворца, и тут наткнулись на огонь засады.

В подвальной тьме мы еле‑еле различили друг друга. Часть бойцов осталась в подвале, часть последовала за Егором в коридор первого этажа, тускло освещенный электричеством. Там на полу вдоль окон на грязных матрацах лежали юнкерские роты. Пахло нечистотами и потом. Всюду валялись объедки, мусор, окурки, пустые бутылки из‑под старого французского вина. Юнкера пограбили дворцовый погреб…

Перепугавшись красногвардейцев и солдат, юнкера бросили оружие. Другие решили удрать. Егор не преследовал их. Он ждал, когда к этому месту подтянется весь его отряд… Из группы юнкеров вышел молодой, изящный прапорщик. Угадав в Егоре командира, он отдал ему честь.

– Сопротивление бессмысленно, – сказал он и предложил Егору проследовать вместе с ним в штаб Зимнего дворца.

– Зачем? – спросил Егор.

– В качестве парламентера, – ответил прапорщик. – Мы сдадимся… Насколько мне известно, вы же не хотите зря лить человеческую кровь… Мы – тоже!

Прапорщик покраснел. Егор поверил его детскому волнению и голубым глазам, в которых можно было прочитать страх и надежду. Егор задумался только на минуту, внезапно его окружили юнкера, и так же внезапно ими была открыта стрельба из‑за угла вдоль коридора. Мы кинулись к лестнице, отстреливаясь на ходу…

К утру бой стих. Советская власть победила. На булыжнике площади валялись расстрелянные патронные гильзы и разорванная пополам буханка хлеба. Арестованных министров повели по набережной в Петропавловскую крепость.

Мы хотели тут же рассчитаться с ними, но моряки нам не позволили. Часовые уже несли караул около дворца. В садике, за оградой с царскими вензелями, лежали убитые в эту ночь матросы, солдаты и красногвардейцы. Их было немного. Здесь я нашел Егора. Глаза широко раскрыты, брови высоко подняты. Я увидел взгляд чистый и спокойный…

 

 

Зоя Воскресенсная

КЛЯТВА

 

Рис. В. Высоцкого

 

День был хоть и майский, но студеный, ветреный, как в октябре. Липы совсем уж приготовились сбросить румяные колпачки с туго закрученных листьев, да раздумали – холодно. Только акации в палисадниках бесстрашно распушивали на ветру свои зеленые перышки.

И мальчишкам холод был нипочем. Обжигая босые ноги о холодный булыжник, они беспокойной стайкой носились возле завода Михельсона, чего‑то нетерпеливо ждали.

Серпуховская улица жила своей обычной жизнью: у пекарни вытянулась длинная очередь за хлебом, по мостовой лениво цокали ломовые лошади, высекая подковами искры, изредка позванивал трамвай и скрежетал тормозами на поворотах.

Только за высокой дощатой стеной завода было оживленно. Сквозь щели забора мальчишкам было видно, как рабочие спешно наводили порядок на заводском дворе, ровняли дорогу от проходной к Гранатному корпусу, посыпали ее зернистым желтым гравием.

Ребята и свою помощь предлагали, но старый рабочий Петр Никифорович, который всеми делами командовал, сердито крикнул:

– Марш по домам, простудитесь! Ишь, холодина какой.

Ребята ничего не успели сказать в оправдание, в это время грянул марш, и на Серпуховскую улицу из переулка вышел военный оркестр. Музыканты шагали посередине мостовой и дули в ярко начищенные медные трубы. За оркестром выплыли полковые знамена: новые, праздничные, красные, а за ними бесконечной вереницей шагали молодые красноармейцы. И если зажмуриться, то слышалось, что это шагает один очень большой и сильный человек, крепко на всю улицу выстукивая: раз‑два, раз‑два, раз‑два!

Ребята мигом пристроились впереди оркестра и старались идти широким шагом, в такт музыке, и Кирюшка старался, хотя и был меньше всех.

Василий маршировал в составе Варшавского красного полка правофланговым; он сразу заприметил среди ребят своего меньшого братишку, узнал его по своему пиджаку, который болтался на Кирюшкиных плечах, как мешок.

Раскрылись окна в домах, остановились прохожие, затормозил трамвай, и все смотрели на красноармейцев, и улица сразу стала праздничной.

А ребята ни на кого не смотрели, они, как и красноармейцы, глядели вперед и браво вошли в широко распахнутые ворота и вместе с оркестром остановились у входа в Гранатный корпус. И никто их не прогонял, и сам Петр Никифорович понимал, что это будущие красноармейцы, которым тоже придется защищать Советскую республику.

Раз‑два, раз‑два, раз‑два! – хрустит под ногами гравий, и красноармейцы вступают на расчищенную рабочими дорогу, на которой еще свежи полоски от железных грабель. По бокам приветливо помахивают зелеными перышками акации, за ними живой стеной стоят рабочие: парад принимают, первый парад своей молодой, только что созданной Красной Армии.

Прошел Варшавский красный полк, Сводная караульная дружина, за ними в Гранатный корпус потянулись рабочие. Они заняли места вдоль стен, между станками, на подоконниках, предоставив середину огромного цеха своим дорогим гостям. Мальчишки вошли в цех вместе с оркестром.

Раздалась команда «вольно». Василий оглянулся. Кругом знакомые лица, добрые и взыскательные взгляды. Смотрят рабочие: худо одеты красноармейцы. Шинели пообтрепаны, в дырах, в опалинах, – видно, побывали в боях. Фуражки разные, на некоторых еще зимние папахи. Башмаки разбиты, но у всех ноги в новеньких зеленых обмотках.

Командиры, такие же юные, как и красноармейцы, в таких же новеньких обмотках, прохаживаются перед строем, чего‑то ждут, волнуются.

Рабочие узнали Василия. На заводе Михельсона он работал вместе с отцом. Отца убили на фронте, а Василий вступил в Красную гвардию и в Октябрьские дни семнадцатого года штурмовал Зачатьевский монастырь. Монастырь для революции никакого интереса, конечно, не представлял, но в нем засел буржуйский штаб, и Василий вместе с дружинниками вышибал его оттуда.

Василий поискал глазами Зину. Вон она стоит на подоконнике, теребит руками кончик красной косынки. Губы сжаты, а глаза улыбаются, улыбаются ему, Василию. Кирюшка пристроился возле барабанщика и таращит глаза на брата, первый раз видит его в военной форме.

Неожиданно прозвучала команда:

– Смир‑но!

Шаркнули сотни ног и замерли.

И все мальчишки стали по команде «смирно» – руки по швам, спины выпрямили, животы втянули, вот только глаза не научились слушаться: скосились на боковую дверь.

Дверь распахнулась, и в цех вошло несколько человек.

На какой‑то миг исчезли все звуки, и тут же взметнулось «Ура‑а‑а!» – не по приказу командиров, а по команде сердца: рабочие узнали Владимира Ильича Ленина. Он шагал рядом со Свердловым, в темном пальто, в кепке, чуть сдвинутой набок. Поднялся вслед за Яковом Михайловичем на трибуну, сбитую из свежевыструганных досок, остановился, повернул лицо к людям и что‑то сказал. Улыбнулся, отчего щеточка усов вздернулась кверху.

Никогда еще стены Гранатного цеха не слышали такого бурного ликования.

Владимир Ильич постоял минутку: вынул из кармана часы и выразительно постучал по крышке, посмотрел на командиров – чего же, мол, не наведете порядок.

А командиры, как мальчишки, не могут сдержать буйной радости. Повернулись к строю и, все еще не в силах согнать с лица улыбку, весело скомандовали:

– Смир‑но!

В огромном корпусе мигом стихло и посветлело. То ли оттого, что майское солнце пробило наконец студеные тучи, то ли от улыбок и блеска глаз.

Яков Михайлович раскрыл портфель, вынул листок бумаги и, поправив пальцами дужку пенсне, сильным голосом произнес:

– Сегодня у нас большой праздник, торжественный день, товарищи. Бойцы нашей юной, но уже проявившей себя в боях Красной Армии принимают торжественное обещание, дают клятву на верность народу. Я буду читать текст торжественного обещания, и каждый из вас повторит ее слова за мной.

Василий напружился. Сейчас он должен принести социалистическую клятву перед лицом своих товарищей по заводу, перед лицом самого Ленина. От волнения ему показалось, что у него пропал голос.

Яков Михайлович подошел к краю трибуны. Владимир Ильич встал рядом с ним.

Перед трибуной стайка мальчишек – запрокинули головы, во все глаза смотрят на Ленина. Владимир Ильич снял кепку, и Кирюшка снял, потом оглянулся на командиров – те взяли под козырек.

Кирюшка поспешно водворил на голову отцовскую солдатскую фуражку и крепко прижал оттопыренный большой палец к виску.

Яков Михайлович кашлянул и начал:

– Я, сын трудового народа, гражданин Советской республики, принимаю на себя звание воина рабочей и крестьянской армии…

– Я, сын трудового народа… – одним дыханием повторяли красноармейцы, и гулкие стены корпуса отозвались эхом.

– Я обязуюсь… в борьбе за Российскую Социалистическую республику, за дело социализма и братство всех народов не щадить ни своих сил, ни самой жизни…

Василий не спускал глаз с Ленина.

Владимир Ильич стоял неподвижно, чуть подавшись вперед; пальцы, сжимавшие кепку, еле заметно вздрагивали; глаза не таясь говорили: вам, молодым бойцам, предстоят тяжелые испытания, и партия вам верит, народ доверяет вам защиту своей свободы, своей победы.

И в ответ слышалось:

– Я обязуюсь по первому зову рабочего и крестьянского правительства выступить на защиту Советской республики…

Петр Никифорович смотрел на Владимира Ильича и думал: ты, Ильич, в юности дал клятву служить народу, вызволить его из неволи. Когда ты дал эту клятву? Может быть, в тот день, когда пришла страшная весть о казни твоего старшего брата, может быть, в камере Казанской тюрьмы, когда был арестован за то, что поднял голос против бесправия и произвола на Руси, а может быть, еще раньше, в симбирском саду, слушая рассказы отца о нужде и темноте народной? Никто не слышал этой клятвы, но все знают о ней по твоим делам, по подвигу твоей жизни. Ты сдержал ее, и я, старый рабочий, клянусь вместе с сынами нашими защищать нашу победу, нашу Советскую власть.

Прозвучали последние слова клятвы…

Наступила торжественная минута молчания, и командиры не спешили нарушить ее.

А после команды «Воль‑но‑о!» все смешалось. Рабочие подходили к красноармейцам, жали им руки, поздравляли. Красноармейцы прикалывали себе на грудь красные звезды.

– Что это за звезда? – спросила Зина, подойдя к Василию.

– Это Марсова звезда, что значит – военная, – ответил он, – а плуг и молот – видишь, в середине звезды – означают, что защищаем мы рабочих и крестьян всего мира, – с гордостью добавил Василий.

– Марсова звезда – по‑нашему Марксова, – сказал Петр Никифорович. Глаза его были влажны.

– Поздравляю вас, товарищ, с принятием социалистической клятвы, – услышал Василий и поднял глаза.

Перед ним стоял Владимир Ильич. Василий отдал честь. Надо было сказать какие‑то очень важные слова, но он смутился и не мог придумать ничего торжественного, а Владимир Ильич вдруг спросил:

– Вы женаты, товарищ?

Василий окончательно смешался и бросил взгляд на Зину.

– Нет еще, Владимир Ильич.

– А невеста есть?

Василий стал красный, как кумач.

– Невеста есть.

И Кирюшка, стоявший рядом, понял, что о Зине говорит Василий, а она спряталась за чью‑то спину и затеребила концы косынки.

– Не забудьте пригласить на свадьбу, – улыбнулся Владимир Ильич Зине. – У вас будет хорошая жена, верный товарищ, – сказал он Василию. – А вы, видно, фронтовик? – спросил Владимир Ильич другого красноармейца, бросив взгляд на его старую, видавшую виды шинель.

– Так точно! – ответил боец, и широкая улыбка осветила его лицо.

– Ваша семья в деревне? Ждут вас, соскучились?

Владимир Ильич умел распознавать людей, хотя все они были в солдатских шинелях, и умел прочитать затаенные мысли.

– Так точно, в деревне. Собирался к ним ехать, да нельзя сейчас. Вот когда буржуев добьем, тогда и поеду.

– Да, врагов у нас много, и повоевать придется, – серьезно ответил Владимир Ильич и, протянув руку Петру Никифоровичу, спросил: – Ну, а вы отдыхать не собираетесь?

– Какой там отдых, Владимир Ильич! Теперь у нас есть армия, и ей нужно оружие. Будем работать изо всех сил.

Мальчишки, не отставая, ходили следом за Владимиром Ильичем, о чем‑то перешептывались, их что‑то сильно занимало.

Наконец, подталкиваемый ребятами, Кирюшка спросил: Вот мы хотим знать, с каких лет в Красную Армию принимают?

Взрослые на Кирюшку зашикали, зачем такое озорство, а Владимир Ильич дотронулся до солдатской фуражки мальчика, понял, что это отцовская фуражка и раз она на голове сына значит, погиб отец, серьезно ответил:

– Ты обязательно будешь красноармейцем, настоящим защитником Советской страны. Правда?

– Правда! – ответил Кирюшка, подняв глаза на Владимира Ильича, и, встретив его по‑дружески серьезный взгляд, повторил: – Правда!

Красноармейцы строились.

Рабочие встали по обе стороны живой стеной.

Грянул марш.

Владимир Ильич смотрел на проходящих мимо молодых, сияющих отвагой красноармейцев и думал о том, что у молодой Республики Советов есть крепкая, надежная защита.

И Кирюшке показалось, что большой и сильный человек зашагал еще крепче, и теперь его шаг слышен, наверно, по всей советской земле: раз‑два, раз‑два, раз‑два!

Это было в субботу, в студеный день 11 мая 1918 года в Москве, на заводе Михельсона, носящем теперь имя Владимира Ильича.

 

 

Александр Фадеев

ПТАШКА

 

Рис. Г. Калиновского

 

Во время партизанской войны на Сучанском руднике был захвачен с динамитом рабочий Игнат Саенко, по прозвищу «Пташка». Он работал откатчиком в шахте № 1. Пташкой он был прозван за то, что мог подражать голосам всех птиц. Да и наружностью он смахивал на птицу – маленький, вихрастый, длинноносый и тонкошеий. Он был женат и имел двух детей, и старший его сынишка тоже умел подражать птицам.

Игната Саенко взяли ночью, разбудив всех соседей. И, когда его вели, его жена, сынишка и все соседи и дети соседей, любившие Пташку за то, что он пел, как птица, высыпав на улицу, долго кричали и махали ему вслед.

Контрразведка помещалась над оврагом, в глухом дворе, обнесенном со всех сторон высоким забором. Когда‑то там помещался сенной двор. Пташку впихнули в амбар и заперли на замок. В этом пустом и темном амбаре он, страдая от отсутствия табака, просидел до самого рассвета.

С того момента, как динамит был обнаружен у него под половицей, Пташка знал, что ему больше не жить на свете. Правда, его участие в деле только и состояло в том, что он, согласившись на уговоры товарищей, предоставил им свою квартиру для хранения динамита. Но мысль о том, что он мог бы облегчить свою судьбу, если бы выдал главных виновников предприятия, не только не приходила, но и не могла прийти ему в голову. Она была так же неестественна для него, как неестественна была бы для него мысль о том, что можно облегчить свою судьбу, если начать питаться человеческим мясом.

Весь остаток ночи он не то чтобы набирался сил, чтобы не проговориться, – таких сил, которые заставили бы его проговориться, и на свете не было, – а просто обдумывал, как ему лучше соврать, чтобы укрыть товарищей и выгородить себя. А еще он думал о том, что будет с детьми, когда его убьют, и жалел жену. «Навряд ли кто возьмет ее теперь за себя, с двумя ребятами, косую», – думал Пташка.

На рассвете пришли взявший его ночью унтер, большой мужик с черной бородой, росшей более в толщину, чем вширь, и солдат с ружьем, тоже рослый, но рыжий, желтолицый… Они отвели Пташку на допрос.

Пташка увидел за столом офицера со старообразным лицом и, хотя он его никогда не видел, догадался, что это главный контрразведчик Маркевич (кто ж на руднике не знал Маркевича?). Ему стало страшно. Но, пока Маркевич расспрашивал его имя, фамилию, губернию, вероисповедание, Пташка справился с собой. Маркевич спросил его, где он достал столько динамита и зачем. Пташка сказал, что крал его по частям, чтобы глушить рыбу.

– Рыбки, значит, захотелось? – нехорошо улыбнувшись, спросил Маркевич.

– Двое ребят у меня, жалованье не платят, живем бедно, сами понимаете, – сказал Пташка и тоже позволил себе чуть улыбнуться.

– Видимо, он рыбную торговлю хотел открыть? – сказал Маркевич, подмигнув сидящему в углу на табурете унтеру. – Полпуда? А?..

Пташка сказал, что он правда хотел продавать рыбу инженерам и конторщикам, чтобы немного подработать.

– А зачем третьего дня заходил к тебе Терентий Соколов? – спросил Маркевич, в упор глядя на Пташку круглыми желтоватыми глазами, страшными тем, что они ничего не выражали.

«Откуда он…» – подумал было Пташка, но тут же сделал удивленное лицо, даже не очень удивленное, а такое, как надо, и сказал:

– Терентий Соколов? Да я и не знаю такого.

– А что, если я его приведу сейчас и он при тебе все расскажет?

– Не знаю, кто он и что он мыслит сказать, – пожав плечами, ответил Пташка: он знал, что Маркевич не может привести Терентия Соколова, который вчера прислал жене письмо из Перятина.

Слушай, – таким тоном, словно он желал помочь Пташке, сказал Маркевич, – Соколов признался в том, что на квартире твоей – передаточный пункт, откуда динамит переправляют к красным. Я знаю, тебя в это дело зря запутали. Если назовешь, кто тебя запутал, я тебя отпущу. А не назовешь…

Я, ваше благородие, служил на царской службе, я всю германскую войну прошел, – проникновенно сказал Пташка, – а с красными дела не имел и не могу иметь. А сознаю я то преступление, что я тот динамит покрал для глушения рыбы по великой бедности. И, коли должен я за то идти под суд, пусть будет на то ваша воля.

Маркевич вразвалку обошел вокруг стола и, постояв против Пташки и посвистав немного, изо всей силы ударил его кулаком в лицо. Пташка отлетел к стене и, прижавшись к ней спиной, изумленно и гневно посмотрел на Маркевича; из носа у Пташки потекла кровь.

Маркевич, подскочив к нему, тычком стал бить его кулаками в лицо, раз за разом, так что Пташка все время стукался затылком о стену. Пташка ничего не успевал сказать, а Маркевич тоже ничего не говорил, а только бил его кулаком в лицо, пока у Пташки не помутилось в голове и он не сполз по стене на пол.

Унтер и солдат подхватили Пташку под руки и, пиная его плечами и коленями, отволокли в амбар.

Пташка долго лежал в углу, обтирая подолом рубахи горящее, опухшее лицо, сморкаясь кровью и тяжело вздыхая. Он думал о том, что он теперь пропал, о том, что улик против него все‑таки нет, и это немного подбадривало его. Потом ему захотелось покурить и поесть, но никто не шел к нему. Со двора не доносилось никаких звуков. Он был отрезан от всего мира, ему неоткуда было ждать помощи и некому было пожаловаться. Он подложил руку под голову и незаметно уснул.

Проснулся он от звуков открываемого замка. Дверь распахнулась, и вместе с солнечным светом и запахами весны в амбар вошли Маркевич и унтер. Чернобородый унтер с ключами в руке остановился у распахнутой двери, а Маркевич подошел к Пташке, с полу смотревшему на него настороженными, птичьими глазами.

– Что, не надумал еще? – сказал Маркевич. – Встать! – взвизгнул он вдруг и сапогом ударил Пташку в живот.

Пташка вскочил, одной рукой поджав живот, а другой пытаясь заслониться от Маркевича.

– Говори, кто носил тебе динамит? Убью!..

Маркевич выхватил наган и, брызжа слюной, наступал на Пташку.

– Убейте меня, – детским голосом закричал Пташка, – а я не знаю, чего вы от меня хотите!..

– Взять его! – сказал Маркевич.

Унтер крикнул со двора солдата. Через пробрызнувший молодой травкой двор Пташку подвели к длинному погребу с земляной, прорастающей бурьяном крышей с деревянными отдушинами и зачем‑то железной трубой посредине.

– Куда вы ведете меня? – спросил Пташка бледнея.

Никто не ответил ему. Маркевич, повозившись с замком, открыл дверь. Из погреба дохнуло сыростью и плесенью. Пташку сбросили по ступенькам, он упал возле каких‑то бочек, едва не ударившись головой о стену из стоячих заплесневевших бревен.

В то время, когда спустившиеся в погреб унтер и солдат держали обмякшего и притихшего Пташку, Маркевич засветил фонарь, отпер вторую дверь и вошел в глубь погреба. Пташку ввели вслед за ним в сырое, лишенное окон, затхлое помещение, в котором сквозь запахи погреба проступал тошнотный трупный запах.

В противоположном конце помещение было ограничено такой же стеной из стоячих бревен, а там видна была еще одна дверь, на замке. Посредине помещения стоял топчан, в углу – кузнечный горн, сложенный из камней, с нависшим над ним темным мехом. Какие‑то обручи были вделаны в боковые стены, веревки свисали с потолка.

Маркевич запер дверь на засов и подошел к Пташке.

Будешь говорить, нет? – схватив Пташку, которого солдат и унтер не выпускали из рук, за грудь, сквозь зубы сказал Маркевич.

– За что вы мучаете меня? Вы лучше убейте меня, – тихо и очень серьезно сказал ему Пташка.

– Раздеть его! – скомандовал Маркевич.

– Что вы хотите делать? – в ужасе спросил Пташка, вырываясь из рук унтера и солдата.

Но они кинулись на извивающегося Пташку и, пиная его и вывертывая ему руки, сорвали с него одежду и голого повалили на топчан. Пташка почувствовал, как веревки обхватили его ноги, руки, шею. Его крепко прикрутили к топчану. Пташка не мог даже напрягаться телом – веревки начинали душить его.

Раздался свист шомпола, и первый удар прожег Пташку насквозь. Пташка изо всех сил дико закричал.

И с этого момента началась новая, страшная жизнь Пташки, слившаяся для него в не имеющую конца, сплошную ночь мучений, немыслимых с точки зрения человеческого разума и совести.

Пташку с перерывами пытали несколько суток, но сам он потерял всякое ощущение времени, потому что его больше не выпускали из этого темного погреба.

Все время было разделено для Пташки на отрезки, в один из которых терзали и мучили его тело, а в другие, выволоченный за дверь в тесную земляную каморку, он лежал в непроглядной, душной и сырой тьме, забывшись сном или лихорадочно перебирая в памяти обрывки прежней своей жизни.

Иногда у него наступали мгновения небывалого просветления, какие‑то болезненные вспышки в мозгу, когда казалось, что вот‑вот он сможет понять и соединить в своем сознании всю свою жизнь и все, что с ним происходит сейчас. Но в тот самый момент, когда это должно было открыться ему, страшное лицо Маркевича, расстегнутый ворот рубахи унтера, откуда выглядывала его потная волосатая грудь и шнурок от нательного крестика, вспышки огня над горном и шуршание меха, хруст собственных костей и запах собственной крови и паленого мяса все заслоняли перед Пташкой.

Тело Пташки становилось все менее чувствительным к боли, и, для того чтобы высечь из этого уже не похожего на человеческое тело новую искру страдания, изобретались всё новые и новые пытки. Но Пташка уже больше не кричал, а только повторял одну фразу, все время одну и ту же фразу: «Убейте меня, я не виноват…»

Однажды, в то время, когда мучили Пташку, в погребе, как тень, появилась маленькая белая женщина. Пташка, закованный в обручи у стены, не видел, как она вошла. Появление ее было так невозможно, что Пташке показалось – он бредит или сошел с ума. Но женщина села на топчан против Пташки и стала смотреть на него. Она сидела безмолвно, не шевелясь, глядя на то, как мучают Пташку, широко открытыми, пустыми голубыми глазами. И Пташка вдруг узнал ее – это была жена Маркевича, и понял, что это не видение, а живая женщина, и ужаснулся тому, что все, что происходит с ним, – это не сон и не плод больного ума, а все это правда.

И тогда все прошлое и настоящее в жизни Пташки вдруг осветилось резким и сильным светом мысли, самой большой и важной из всех, какие когда‑либо приходили ему в голову.

Он вспомнил свою жену, никогда не знавшую ничего, кроме труда и лишений, вспомнил бледных своих детей в коросте, всю свою жизнь – ужасную жизнь рядового труженика, темного и грешного человека, в которой самым светлым переживанием было то, что он понимал души малых птиц, порхающих в поднебесье, и мог подражать им, и за это его любили дети. Как же могло случиться, чтобы люди, которым были открыты и доступны все блага и красоты мира и теплые, удобные жилища, и сытная еда, и красивая одежда, и книги, и музыка, и цветы в садах, – чтобы эти люди смогли предать его, Пташку, этим невероятным мукам, немыслимым даже и среди зверей?

И Пташка понял, что люди эти пресытились всем и давно уже перестали быть людьми, что главное, чего не могли они теперь простить Пташке, – это как раз то, что он был человек среди них и знал великую цену всему созданному руками и разумом людей и посягал на блага и красоту мира и для себя, и для всех людей.

Пташка понял, что то человеческое, чем еще оборачивались к людям эти выродки, владевшие всеми благами земли, – что все это ложь и обман, а правда их была в том, что они теперь в темном погребе резали и жгли его тело, закованное в обручи у стены, и никакой другой правды у них больше не было и не могло быть.

И Пташке стало мучительно жаль того, что теперь, когда он узнал все это, он не мог уже попасть к живым людям, товарищам своим, и рассказать им о том, что открылось ему. Пташка боялся того, что его товарищи, живущие и борющиеся там, на земле, еще не понимают этого, и в решающий час расплаты сердца их могут растопиться жалостью, и они не будут беспощадны к этим выродкам, и выродки эти снова обманут их и задавят на земле все живое.

Распятый на стене Пташка глядел на кривляющуюся перед ним и что‑то делающую с его телом фигурку Маркевича, с потным и бледным, исступленным лицом, на освещенную багровым светом горна съежившуюся на топчане и смотрящую на Пташку женщину, похожую на маленького белого червяка, и Пташка чувствовал, как в груди его вызревает сила какого‑то последнего освобождения.

– Что ты стараешься? Ты ничего не узнаешь от меня… – тихо, но совершенно ясно сказал Пташка. – Разве вы люди? – сказал он с великой силой презрения в голосе. – Вы не люди, вы даже не звери. Вы – выродки! Скоро задавят вас всех! – торжествующе сказал Пташка, и его распухшее, в язвах лицо с выжженными бровями и ресницами растянулось в страшной улыбке.

Маркевич, исказившись, ударил его щипцами по голове, но Пташка, уже не чувствовавший боли, продолжал смотреть на него со страшной своей улыбкой. Тогда Маркевич, визжа, отбежал к горну, выхватил щипцами раскаленный болт и, подскочив к Пташке, с силой ткнул раскаленный болт сначала в один глаз Пташки, а потом в другой.

Словно расплавленное железо два раза прошло через тело Пташки, тело его два раза изогнулось, потом обвисло на обручах, и Пташка умер.

1935

 

 

Гавриил Троепольский

ЛЕГЕНДАРНАЯ БЫЛЬ

 

Рис. А. Ермолаева

 

Вечер опускался над Новой Калитвой. Заходящее солнце, казалось, чуть постояло над горизонтом, брызнуло огненно‑красными отливами по величавому Дону и пошло на покой. В широкой сенокосной пойме послышалась песня. По дороге ехала подвода, оттуда и несся разудалый и стремительный напев:

 

Эх, тачанка‑богучарка,

Наша гордость и краса,

Богучарская тачанка –

Все четыре колеса.

 

Парень помахивал кнутом и во всю силу пел. Я не ослышался: припев повторился точно так же. Поэт, написавший «Тачанку», совсем не писал такого. Есть в той известной песне «тачанка‑ростовчанка», «тачанка‑киевлянка», «тачанка‑полтавчанка», а такого нет. Видимо, поправка эта пришла из Богучарского района. Нельзя же в самом деле представить себе Южный фронт гражданской войны без богучарской тачанки. Вот и внесли поправку.

И сразу мысли ушли в прошлое, в то далекое прошлое, когда не было автомобилей, тракторов, не было хлеба. А был тиф… И шла гражданская война. Четыре мощные силы объединились тогда против молодой Советской республики: белогвардейцы, интервенты, голод и тиф. Москва и десять губерний – вот и вся территория, оставшаяся не занятой врагом. Колчак был под Вяткой, Юденич – под Петроградом, Деникин – под Тулой, Миллер – около Шенкурска, а голод и тиф – почти везде… Вот какие воспоминания может вызвать обычная для наших дней песня.

Очень трудно представить, что эти все тяжкие и в то же время славные годы были давно. Передо мною сидит бывший лихой и неистовый пулеметчик Богучарского полка Опенько Митрофан Федотович – поэтому и кажется, что все было недавно, так же недавно, как твоя собственная юность. Человеку, перевалившему за пятьдесят – шестьдесят, часто кажется, что молодым он был совсем, совсем недавно. Так уж устроен человек. И ничего не поделаешь.

Но хорошо тому, кто, вспомнив свою «недавнюю» молодость, не пожалеет ни о чем. Так, ни один богучарец, с кем ни поговори, не жалеет о прожитой жизни. Но обязательно каждый из них жалеет о том, что у них не оказалось своего Фурманова. А ведь когда генерал Деникин со своими хорошо вооруженными и обученными казачьими частями в панике уходил из Ростова, то он бросил приближенным такую фразу: «Если бы мы бились так, как богучарцы, то давно были бы в Москве». Враг относился к богучарцам не только с ненавистью и страхом, но и с уважением к их беспредельной храбрости.

И вот я сижу и слушаю Опенько Митрофана Федотовича.

 

* * *

 

Суровый выдался декабрь в восемнадцатом году. Метели вихрили по степям черноземья. Скрипели полозья, визжали обмерзшие колеса тачанок, упрямо продвигавшихся навстречу армии белых. Шли красноармейцы Богучарского полка, закрываясь воротниками или иной раз просто платками, повязанными вокруг шеи. К ночи буран рассвирепел. Он стегал лицо, слепил глаза. Снег набивался за воротник и, растаивая, стекал каплями за спину.

Полк выходил в бой. Всю эту массу разнообразно одетых идущих и едущих вооруженных людей можно было принять за гигантский табор.

Вдруг всё преобразилось. Как неведомый ток, пробежал по степи приказ командира полка Малаховского. Из уст в уста передавалось:

– В цепь…

– Занять станцию Евдаково…

– Без шума в цепь…

– Пулеметы по местам…

И полк растаял. Будто буран разметал людей по степи, свирепея все больше и сильнее. Казалось, уже нет никакого полка, а есть два твоих соседа по цепи, слева и справа. Но так только казалось. Каждый знал, что впереди Малаховский, что он никогда не бывает позади в таких случаях, а во время боя может появиться неожиданно там, где его никак не предполагали встретить.

А когда приблизились к окраинам Евдаково, полк ожил. Ударили орудия, цепь открыла огонь, застрочили пулеметы, ворвавшись к крайним хатам. Белые не видели противника. Разве ж могли они предположить, что в такую жуткую пургу возможно наступление? Все получилось настолько неожиданно, что один из двух полков белых спешно стал отходить без боя по направлению к деревне Голопузовке.

Тачанка Опенько ворвалась в Евдаково. Она разворачивалась и сыпала свинцом, чтобы снова тут же нырнуть в буран и стать невидимкой.

Красные дьяволы! – неслось откуда‑то из метельной кромешной мути.

А на этот голос и скрип бегущих сапог тачанка поворачивалась задком и давала очередь‑другую. Надо было для этого только два слова Опенько:

– Крохмалев! Дай!

И первый номер, Тихон Крохмалев, «давал». При этом он не переставал прибавлять прибаутки со «среднепечатными» вставками. А что можно сделать с Крохмалевым, если он всегда веселый и танцор «мировой»? Впрочем, что можно сделать и тачанке, мечущейся в зверской пурге? Главное, если бы она была одна. Но слева строчит вторая, справа – третья, там – четвертая. По стрельбе белым ясно одно: цепь близко, где‑то рядом с невидимками‑тачанками, у крайних хат. А буран рвет и мечет. «Слепой» бой был в разгаре.

И вдруг… пулемет заело! Он отказал в тот момент, когда беляки, оправившись от первого смятения, стали отстреливаться. Они были совсем близко, в нескольких десятках шагов. Второй номер, Гордиенко Андрей, молчаливый и замкнутый парень, коротко сказал баском:

– Давай, Митрофан, лупанем их из винтовок. А?

Он как бы спрашивал командира расчета Опенько. Он готов был всегда молча и хладнокровно бить белых.

Но Опенько ответил:

– Ни пулемета не будет, ни тебя не будет. Выходить из боя! – приказал он. – Быстренько устраним и…

В эту секунду завизжали около уха пули. Белые нащупали…

– Гало‑оп! – крикнул Опенько.

Кони сорвались с места. И помчалась «боевая колесница» вдоль переулка, туда, где не слышно выстрелов.

Так расчет тачанки Опенько оказался за селом, в лощинке, как раз в том месте, где несколько минут тому назад спешно проследовал отходящий пехотный полк белых. Они отходили в степь длинной колонной. Видимо, план их был таков: «Вы пришли из бурана, а мы уйдем в буран. Мы хорошо одеты, сыты. Вы, если попробуете преследовать, померзнете».

Но не думал об этом Опенько. Важно было в те минуты одно: пулемет должен работать! Молча, понимая друг друга, Опенько и Гордиенко спешно устраняли дефект. А Крохмалев держал вожжи и разговаривал с лошадьми:

– Видите, какая неприятность вышла?.. То‑то и оно, что неприятность… Лошади и те понимают.

А через некоторое время окликнул:

– Андрей!

– Что?

– У меня спина мокрая. А у тебя?

– Ну и черт с ней… Пройдет? – спросил он у Опенько по поводу какой‑то детали пулемета.

– Конечно, пройдет! – ответил Крохмалев, приняв это по адресу своей спины. – Вот разобьем белых, подсушимся, подчистимся. Вшей не будет. Каждый день будем обедать и ужинать. Вот жизнь так жизнь! А? – Но никто ему не отвечал. – Женюсь. Обязательно тогда женюсь, будь я проклят.

Опенько молчал. Он сжал челюсти. Изредка он отрывался от работы, высовывался из‑под брезента и пристально слушал пургу. И слышал: бой продолжался, белых теснили богучарцы в сторону, противоположную той, куда отступил их второй полк. Так два полка белых оказались оторванными друг от друга. Преследовать отходящий полк было некому: не было сил. Значит, сюда, к тачанке, своих ждать не приходится. Эти мысли пронеслись в голове Опенько. Он все понял, но сказал так:

– Черт возьми! Стоять в такое время! Что скажет Малаховский! Понимаешь, Тихон? – И он со злобой сплюнул, снова нырнув под брезент.

Крохмалев вздохнул и проговорил:

– Ясно: наших тут не жди, а белые могут прорваться. Плохо дело, дорогие мои лошадушки. Мокрые мы все – могем померзнуть, как та капуста на корню: был мягкий, будешь твердый… Митрофан!

– Что там еще? – откликнулся Опенько из‑под брезента.

– Лошади‑то потные. Если еще минут двадцать постоим – решка. На себе пулемет потащим. А гармонью Андрееву бросим тут.

– Я тебе «брошу»… по скулам за твою агитацию. – И сразу же мирно: – Сейчас… Почти готово.

– А может, выпрягу да погоняю их маленько? Пропадут ведь.

– Не смей! – крикнул раздраженно Опенько. – Ты только отошел с лошадьми, а он, беляк, тут как тут. Передергивай вожжами, давай плясать на месте.

– Это мы можем, если дозволено. А ну играй! – И он принялся орудовать вожжами. – Эхма! Такой тройки на земном шаре нету! Давай пляши!

А буран хлестал тачанку, одинокую, заброшенную в степи, оторванную от своих.

Только‑только Опенько удовлетворенно крякнул, окончив возню с пулеметом, и вылез из‑под брезента, как Крохмалев схватил винтовку и крикнул:

– Белые!

– Ра‑азвернись! Приготовьсь! – скомандовал Опенько и сам приложился к пулемету. Он еще не видел ничего. Видеть мог только Тихон, обладавший кошачьим зрением.

Но вот из бурана вынырнула тройка. Теперь ее видит и Опенько. Он уже поправил по привычке шапку, сдвинув ее на затылок, чтобы не мешала. Но…

Извиняюсь! – закричал радостно Тихон. – Как есть свои! Держись, Митрофан Федотыч! Сам Малаховский припожаловал.

Тройка вороных, запряженных в сани, с разбегу остановилась около тачанки.

– Опенько, ты?

– Так точно, товарищ Малаховский.

– Доложили – ты замолчал. Так и знал – нырнешь в лощинку.

Здесь Малаховский знал каждый кустик, каждый ярок. Но как он проскочил сюда, вслед белым, понять было невозможно. Для этого надо было либо обогнуть фланг белых, либо пересечь их линию. Обогнуть он, конечно, не успел бы. Только впоследствии выяснилось. Он шагом въехал в расположение белых во время бурана, остановил какого‑то солдата и спросил:

– Скажи‑ка, браток, где штаб первого полка? Срочно нужен командир полка.

– Отошел на Голопузовку, ваше благородие!

– Как стоишь, скотина?! Смирно! Генерала не признал!

– Виноват, ваше превосходительство!

Тройка скрылась в метели, как провалилась сквозь землю.

И вот Малаховский наткнулся на тачанку. Он сидел в санях в расстегнутой бекеше защитного сукна. Богатырь с виду, он, казалось, не признавал ни зимы, ни бурана. А серая, в смушку, папаха не была даже надвинута на уши. Ему было жарко.

– Что случилось? – спросил он.

– Отказал пулемет, товарищ Малаховский.

– Готово?

– Готово.

– За мной!

И тройка помчала его в бешеной скачке в пургу. За тройкой – три кавалериста, из разведчиков. За кавалеристами – тачанка‑сани, а за ними сорвалась и тачанка Опенько. Их было только одиннадцать человек: три – верхами, семь – при пулеметах и сам Малаховский.

Это куда же мы теперь? – спросил Крохмалев.

– За Малаховским, – ответил Опенько.

Понятно. Вижу: за Малаховским.

– А он куда? – спросил Гордиенко.

– Туда…

– И это понятно, – сказал Тихон с иронией. – Задача ясная: за Малаховским… А ты есть хочешь, Митрофан? – И, не дожидаясь ответа, сообщил: – Жрать хочется. Нам там поесть не дадут?

– Дадут, – ответил Опенько. – Горяченького, с огонька.

– Как это позволите понять? – притворялся Крохмалев.

– Ты что, не видишь? Полк белых‑то отошел сюда. Оттуда – мы, а они – сюда.

– Приблизительно соображаю. Малаховский что‑то задумал. А что, пока не пойму. Но, кажись, вскорости пойму.

– Веселый ты парень, Тихон, – угрюмо сказал Андрей. – С твоим характером всю землю можно пройти пешком.

– А мы ее на тачанке проедем, – уточнил Крохмалев и промурлыкал: – «Всю‑то я вселенную проеду…»

Совсем неожиданно для своих подчиненных, вразрез их разговору, Опенько сказал:

– Так, ребята. Старик наш ненадежный. Часто капризничает.

«Старик» – это пулемет, накрытый брезентом.

– Спервоначалу‑то он ничего, – резонно возразил Гордиенко, – а как в долгом бою, то стал того… Заменять надо.

– Ему уж сто лет с неделей… Так что, подпускать надо ближе. И спокойно. Главное, спокойно.

Буран хлопотал свирепым хозяином степи, с воем и ревом. Трое парней, одетых в крестьянские кожухи, прижавшись друг к другу, мчались вместе с бурей, туда, за Малаховским, что впереди. И они были частью бури.

Вдруг лошади неожиданно осадили и пошли шагом. Потом стали. Впереди, совсем близко, в нескольких шагах, хутор. Малаховский выслал вперед кавалериста. Через несколько минут тот возвратился. В хуторе спокойно. Въехали и стали в затишек.

– В Голопузовку на разведку – двое! – приказал Малаховский двум кавалеристам. – Остальным покурить. Тихо, без шума.

Малаховский подошел к Опенько:

– Ну как, Митрофан, не замерз?

– Всё в порядке, – ответил тот. – Только вот у Крохмалева неладно: вода по спине бежит. И жениться хочет. – Все захохотали тихим, сдержанным смехом, а Опенько добавил: – И земной шар собирается объехать на тачанке.

Малаховский положил одну руку на плечо Опенько, другую на плечо Крохмалеву и сказал:

– И все это хорошо: и жениться и объехать земной шар. Это очень хорошо. Верь, Крохмалев, что объедешь. Главное, верить… А холод потерпите, ребята. Вот кончится война, и зацветет жизнь. Я ее вижу, эту жизнь. Хорошая будет она.

Девять человек стояли тесным кружком, и казалось, не было среди них командира полка, а был хороший старший товарищ, друг, тот самый товарищ, строгий и требовательный в бою, но простой и душевный на отдыхе. Таков Малаховский.

Буран выл между хатами и сараями. Хутор спал. А девять храбрых ожидали двух. Те двое вынырнули из метели так же неожиданно, как в нее и окунулись. Один из них доложил:

– Пехотный полк белых вышел из Голопузовки минут двадцать назад. Идут тихо. В хвосте кухня. Прикрытия нет.

Малаховский смотрел в бурю. Он будто что‑то вспоминал или прикидывал в уме. Потом тихо, но твердо сказал:

– А ну, ребята, ко мне еще поближе. – И затем продолжал уже решительно, тоном приказа: – Догнать хвост. Всем стрелять беспрерывно, не переставая, – сидеть на хвосте. Кавалеристам – с флангов хвоста и вдоль колонны. Белые попытаются занять оборону в балке, собьются в кучу. В тот момент одна тачанка остается на краю яра и молчит, ждет сигнала; кавалеристы со мной – в объезд, зайдем с другой стороны балки, в тыл. Я начинаю тремя выстрелами. Немедленно со мною – пулемет с другой стороны. А тебе, товарищ Опенько, надо… Тебе, дорогой, ворваться молча в балку, в самую гущу и… – Он совсем изменил тон и душевно продолжал: – Сам понимаешь – буран, паника. И еще имейте в виду: добрая половина полка – мобилизованные, полк сформирован неделю тому назад. Задание ясно?

– Ясно! – ответили все.

– За мной! – И Малаховский вскочил в сани.

Снова стремительная скачка наперегонки с ветром. Так же неожиданно остановились.

Выстрел! То Малаховский открыл огонь по «хвосту». Первая тачанка, вырвавшись, развернулась и застрочила по белым. Опенько мчался вперед правой стороной дороги. По приказу Малаховского первая тачанка замолчала. Опенько выскочил на дорогу, в нескольких метрах от хвоста колонны, и его «старик» заговорил. Белые ответили редким беспорядочным винтовочным огнем, так, что даже не слышно было свиста пуль: они стреляли без цели, в белый свет, ускоряя марш.

Малаховский подскакал к Опенько и крикнул:

– Прекратить огонь! Давай второй тачанке!

Так два пулемета, сменяя друг друга, «висели на хвосте» противника. А три кавалериста с флангов постреливали из бури то там, то тут. И полк свалился в балку.

– Стоять тут! – приказал Малаховский расчету первой тачанки. – Опенько, готовьсь! – и умчался в объезд, сопровождаемый кавалеристами.

В яру крики и гомон сливались с бураном. В этом месте был широкий тупой отрог балки – Малаховский это предвидел. Он объехал отрог на другую сторону и, подойдя вплотную к сгрудившимся белым, выстрелил три раза. Кавалеристы начали одновременно с ним. С другой стороны затараторил пулемет.

– Окружили! – дико прокричал кто‑то в балке.

А с горы бешеным вихрем слетела в балку тачанка Опенько. Он уже видит врага слева и справа. Вот он уже внизу, в самой гуще.

– Стоп! – командует он тихо. – Веером! – и застрочил.

Разворачиваясь кругом, тачанка вертелась вьюном и осыпала белых. Завизжали пули во все стороны. В жутком буране нельзя было врагу понять, откуда стреляют. Казалось, со всех сторон: снизу, сверху, с боков. Поднялась невообразимая свалка. И в этом месиве беспорядочной толпы – зычный голос Малаховского:

– Окружили! Бросай оружие! Сдавайсь!

– Сдавайсь! – кричали кавалеристы.

– Сдавайсь! – ревел медведем Андрей Гордиенко.

Сверху сыпал пулемет, отрезая отрог от балки. Опенько вертелся на дне балки. И вдруг… отказал пулемет!

– Сдавайсь! – гремел Малаховский.

– Старик! Старик! – почти плача, обращался юный Опенько к пулемету, как к живому. – Старик! Что же это ты? – И он с остервенением ударил по металлу, ударил до боли в кулаке. – Сдавайсь!!! – зарычал он в бурю и в упор выстрелил в подбегавшего к нему офицера.

Тачанка рванулась вверх, на край. И тут Опенько увидел: в метре от тачанки мелькнул пулемет, а около него, сбоку, лежал труп, уткнувшись в снег лицом.

– Давай к своей тачанке – помогайте им! – приказал он остальным двум. – Прощайте, ребята! – и… вывалился в снег на всем скаку.

– Стоп! – рявкнул Гордиенко.

Крохмалев кошкой прыгнул к Опенько:

– Митроша! Ранило?

– К своей тачанке… Ну! – зашипел он на Тихона.

Приказ есть приказ: тачанка взмыла вверх.

Белые толпой стали выбираться из отрога, отстреливаясь вкруговую.

«Где Опенько? Что с Опенько? – думал Малаховский, стреляя беспрерывно. – Уходят, а он молчит».

Опенько полз в рыхлом сугробе к пулемету противника. «Почему молчит пулемет? – думал он. – Наверно, расчет разбежался, а один, что лежит, убит наповал». Он толкнул в бок человека, лежавшего около пулемета. Тот не пошевелился. «Готов», – подумал Опенько.

– Ах вы сволочи! Опенько еще покажет… – проговорил он вслух, сжав зубы.

И застрочил. Застрочил в десяти метрах от противника. Застрочил в одну точку, перерезав поток отступающих из балки, как ножом.

– Сдавайсь! Сдавайсь!..

Кричали это паническое слово уже не только Малаховский, но и десятки других голосов – кричали белые.

Но что это? Опенько почувствовал, как лента пошла плавнее, уже не требовалось подправлять ее, прекращая для этого огонь. Оглянулся и у


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: