Конец ознакомительного фрагмента

Аннотация

 

Роман «Брынский лес» русского писателя и драматурга Михаила Николаевича Загоскина (1789–1852) раскрывает один из эпизодов начала царствования великого самодержца, юного Петра I. Это увлекательное повествование об опасных и забавных приключениях молодого стрельца Левшина, искреннего сторонника будущего переродителя России. Современники автора ставили этот роман даже выше его широко известного «Юрия Милославского».

 

Михаил Загоскин

Брынский лес

 

© ООО «Издательство «Вече», 2015

 

* * *

Часть первая

 

 

I

 

Под самодержавным и кротким правлением двух первых царей из рода Романовых отечество наше начинало уже забывать все прошедшие свои страдания. Как торжествующий победитель, едва не погибший в борьбе с сильным врагом, смотрит с гордостью, но также и с невольным трепетом на свою грудь, покрытую исцелевшими ранами, так точно и святая Русь, с внутренним сознанием своей силы, но вместе и с ужасом, вспоминала о бедствиях, претерпенных ею во времена междуцарствия. В последние тридцать лет, благодаря твердому и мудрому правлению царя Алексея Михайловича, Россия отдохнула и стала по‑прежнему царством сильным, богатым и самобытным; почти везде изгладились кровавые следы ее врагов, внешних и внутренних, и одно только изустное предание напоминало русским о нашествии иноплеменных, о грабежах буйных полчищ Трубецкого, о разорении Москвы, о постыдных предательствах, изменах, – и, может быть, скоро все эти казни Божии, эти самозванцы, поляки, междоусобия и крамолы стали бы им казаться каким‑то смутным, тяжким сном, если б вместе с кончиной царя Федора Алексеевича не возник снова этот дух мятежа и безначалия, от которых нередко гибнут целые народы и сильные царства становятся добычею слабых своих соседей.

От царствующего рода оставалось только два сына царя Алексея Михайловича: от первого брака царевич Иоанн, от второго Петр, – первый, едва вышедший из детства, второй еще дитя. Рожденная от первого брака старшая их сестра, царевна Софья Алексеевна, была одна из прекраснейших женщин своего времени, одаренная умом и способностями, истинно необычайными, но в то же время властолюбивая, хитрая и готовая пожертвовать всем для достижения своей цели. Царевич Иоанн, юноша кроткий и благообразный, но слабый здоровьем, отказался добровольно от своего наследственного права, и десятилетний Петр был единогласно провозглашен царем русским. Это единодержавное правление продолжалось только три недели. Царевна Софья, при помощи родственника своего, боярина Милославского, и других приверженных ей вельмож, склонила на свою сторону московских стрельцов. Они взбунтовались, побросали с высоких каланчей своих съезжих изб полковников, которые старались удержать их от мятежа, перерезали главных своих начальников, князей Долгоруких – отца и сына, умертвили родственников Петра, бояр Нарышкиных, князя Черкасского, двух князей Ромодановских, только что возвратившегося из ссылки знаменитого Артамона Сергеевича Матвеева, многих других бояр и сановников – и потом силою возвели на престол, в соцарствование Петру, брата его, царевича Иоанна, а сестру их, Софью, объявили соправительницею – или, верней сказать, правительницею царства Русского, потому что сначала выходили указы за подписью ее и обоих царей, а впоследствии подписывала их одна Софья Алексеевна. Но этого было мало для властолюбивой царевны; она предвидела, что власть ее недолго продлится. Десятилетний Петр не походил на обыкновенных детей; на его юном и прекрасном челе лежала печать помазанника Божия. Избранник небес, переродитель России, он и в детских годах удивлял всех своим умом, твердостью и бесстрашием. Все его ребяческие забавы, все детские потехи имели высокую, бессмертную цель, которую, может быть, отгадывала одна Софья. Еще несколько лет, и это порфирородное дитя будет самодержавным, мощным царем, с которым всякая борьба сделается невозможною. Следствием этого предвидения были беспрестанные мятежи, возмущения стрельцов и заговоры, всегда клонившиеся к тому, чтобы погубить державного отрока Петра, который был не под силу Софье Алексеевне, несмотря на то что ее называли премудрою.

Прежде чем я приступлю к моему рассказу, мне должно познакомить читателей с тогдашним единственным в Москве сборным местом, или, если хотите, гуляньем всех праздных людей, зевак, вестовщиков – охотников до новостей, разных промышленников, а иногда и людей, имеющих важные замыслы. Это гулянье, или, лучше сказать, сходбище, на котором, по словам иностранных писателей, народ толпился каждый день с утра до вечера, это сборное место, напоминающее Римский форум, называлось, и теперь называется, Красной площадью; только нынешняя во многом не походит на прежнюю. Покровский собор, то есть церковь Василия Блаженного, Лобное место и Спасские ворота – вот все, что осталось в прежнем виде. Вместо нынешних красивых и легких Никольских ворот возвышалась тяжелая четырехугольная башня с небольшой вышкой и воротами, которые также назывались Никольскими. Кремль отделялся от Красной площади не так, как теперь, одной высокой стеною, – их было три, одна другой выше; над зубцами внутренней, то есть самой высокой стены, была деревянная крыша, точно такая же, как теперь над оградой Троице‑Сергиевской лавры. Выше кремлевских стен блестели, как и теперь, главы соборов, монастырских церквей и сиял в вышине золотой крест Ивана Великого. Направо, к Никольским воротам, за стеною Кремля виднелась кровля дома боярина Бориса Михайловича Лыкова; налево, к собору Василия Блаженного, высоко подымались огромные хоромы ближних бояр, Ивана Васильевича Морозова и князя Якова Куденетовича Черкасского. У Иверских ворот, которые тогда назывались Каретными и Воскресенскими, существовала уже часовня Иверской Божией Матери, разумеется не теперешняя, а построенная в 1666 году по указу царя Алексея Михайловича; нынешняя существует с небольшим пятьдесят лет. Тогдашние ряды или гостиный двор был кирпичный с деревянными пристройками; он разделялся на четыре двора: старый, новый, соляной и рыбный; в первых двух были ряды и амбары, в последних отдельные лавочки, шалаши, балаганы и палатки. Лучшие ряды были: панский, суровский, фряжский и веницийскии. Кругом Лобного места и по всей Красной площади разбросаны были также лавочки, шалаши и балаганы, в которых торговали шапками, рукавицами, всяким мелочным товаром и съестными припасами. Вблизи от Лобного места стояло невысокое каменное здание, на плоской кровле которого лежали две огромные медные пушки, – это был дом Земского приказа, или полиции. Из двух улиц, выходящих на Красную площадь, нынешняя Ильинка была замечательна тем, что на ней под открытым небом происходило то, что в наше время делается обыкновенно по домам или в особенно заведенных для того комнатах. На этой улице стригли волосы, и, вероятно, посетители этих воздушных salon pour la coupe des cheveux были очень многочисленны. Олеарий, живший в Москве при царе Михаиле Феодоровиче, говорит, что на этой улице всегда лежали на земле остриженные волосы такими толстыми и густыми слоями, что проходящим казалось, будто бы они ходят по тюфякам.

В 1682 году, вскоре после первого Стрелецкого бунта, в ясный летний вечер, на Красной площади, на которой, по обыкновению, толпился народ, один молодой человек стоял, прислонясь к наружной стене Лобного места. Это был видный и прекрасный собою мужчина; его темно‑голубым глазам с черными ресницами, румяным щекам и мягким шелковистым кудрям позавидовала бы любая московская красавица; по его одежде нетрудно было отгадать, что он принадлежит к числу младших начальников стрелецкого войска. Этот молодой человек смотрел задумчиво и с приметной грустью на рабочих людей, которые спешили окончить кирпичный, довольно высокий столб, сооружаемый на самой середине площади; по временам он бросал также исполненный презрения взгляд на отвратительную толпу продавцов, которые почти все были стрельцы. Они явно и без всякого опасения продавали вещи, награбленные ими во время мятежа. Их буйные и дерзкие речи, наглость, с какой они зазывали, или, лучше сказать, тащили к себе покупщиков, обидные насмешки, которым подвергались все мирные граждане, не желавшие покупать добытый разбоем товар, угрозы и ругательства, которыми эти вооруженные торгаши осыпали бедных купцов, торгующих с ними на одной площади, – все изобличало этот буйный разгул ослепленных удачей мятежников; они беспечно предавались своей неистовой радости и веселью, а меж тем над их преступными головами собиралась Божия гроза. Никто из них не помышлял о страшном дне отмщения, а этот день был уже близко.

– Что ты, горе‑богатырь, так призадумался, – сказал, подойдя к этому молодому человеку, стрелецкий сотник пожилых лет и вовсе не красивой наружности.

– А! Здравствуй, Лутохин! – промолвил как будто бы нехотя молодой человек.

– Я и не знал, что ты приехал, – продолжал пожилой стрелец. – Ну, брат, понаслышались мы о тебе!.. Поздравляю, Дмитрий Афанасьевич!

– С чем!

– Как с чем?.. Ведь ты два месяца тому назад поехал отсюда в Кострому к своему дяде Семену Яковлевичу Денисову.

– Ну да!

– И не застал его в живых.

– Так ты с этим‑то меня поздравляешь?

– Не с этим, братец! Да ведь он отказал тебе свое родовое поместье. Ты теперь человек богатый.

– Да Бог с ним, с этим богатством!.. Покойный дядя был мне вместо отца родного; кровных у меня никого нет. Что я теперь? Один как перст!

– А другой‑то дядя – Андрей Яковлевич Денисов?

– Этого я знаю только понаслышке.

– И я его никогда не видывал, а слыхать‑то слыхал. О нем идет много всяких речей: никоновцы зовут его еретиком, а те из наших, которые придерживаются старины, величают столпом православия. Да где он теперь?

– Бог весть!.. Покойная матушка сказала мне, что он сначала спасался в Соловках, после жил за Онегою, а там отправился на житье в Стародуб; а в самом‑то деле, чай, никто не знает, где он теперь.

– Да, это правда. Мало ли что про него болтают: говорят, что он часто и в Москве бывает… да еще то ли!.. Рассказывают, будто бы его в одно время видели в разных местах. Вот примером сказать: ты бы сегодня под вечер повстречался с ним в Костроме, а мне бы он попался теперь на Красной площади. Да это все, чай, бабьи сплетни. Скажи‑ка мне лучше, Дмитрий Афанасьевич, ты вчера, что ль, приехал из Костромы?

– Нет, сегодня поутру.

– Ну, брат Левшин! – продолжал пожилой стрелец. – Жаль, что тебя здесь не было – поработали мы!

– Да, – прошептал молодой человек, – поработали. Да только кому? Ведь можно поработать и Господу, и сатане!

– Сатане?.. Что ты, что ты, – перекрестись! Пожалуй, у меня рука подымется: я не мятежник и не убийца. Да что ж ты, Левшин, в самом деле! – вскричал пожилой стрелец. – Да разве мы бунтовщики какие? Ведь мы послужили царю нашему, Иоанну Алексеевичу, и нашей матушке, царевне Софье Алексеевне.

– А Петра‑то Алексеевича ты забыл?.. Ну что ж? Ведь и он также царствует.

– Поработали! – продолжал вполголоса молодой человек. – Хороша работа!.. Как‑то вам будет отвечать на том свете, коли на этом еще не ответите!.. Страшно подумать… сколько ближних бояр, знаменитых сановников!

– Экий ты, братец, какой! Да слышь ты, они все были изменники!

– Изменники? Неправда!.. Да если б и так: изменников судит царь и дума боярская, а мы что за судьи?

– Что за судьи?.. Видишь ли ты этот столб?

– Вижу.

– А знаешь ли, что он строится с дозволения нашей матушки‑царевны Софьи Алексеевны?

– Знаю.

– А ведомо ли тебе, что его ставят здесь ради того, чтобы на веки веков знали о нашей верной службе и об измене бояр, за которых ты заступаешься?

– Все знаю – и дай Бог, чтоб этот столб скорее развалился.

– Ого!.. Так ты этак‑то поговариваешь, Дмитрий Афанасьевич?.. Да чему и дивиться!.. Ведь ты не наш брат: ты стрелец только по имени. Отец твой Афанасий Ильич Левшин…

– Что мой отец? Он служил стрелецким головою.

– Знаем, знаем! А все‑таки он был родовой человек. Твоя покойная матушка родом Денисова, племянница князю Мышецкому, – ты сам теперь богатый помещик; так пригоже ли тебе, такому боярину, служить в стрелецком войске! Тебе бы давно ударить челом, чтоб тебя перевели в жильцы. Ведь от жильцов‑то недалеко и до стряпчих; а там, глядишь, родненька твой, князь Мышецкий, замолвит за тебя словечко ближнему боярину, князю Голицыну, – так ты как раз и в стольники попадешь.

– Нет, Лутохин: где служил и умер на службе мой отец, так и я буду служить.

– А коли так, зачем же ты говоришь такие речи? Иль ты не знаешь пословицы: с волками жить – по‑волчьи выть.

– Я не волк, а человек, по‑волчьи выть не умею, – сказал отрывисто молодой стрелец, отходя прочь от Лобного места.

Он не успел сделать несколько шагов, как другой стрелецкий сотник, почти одних лет и весьма приятной наружности, кинулся к нему на шею и закричал:

– Здравствуй, брат Левшин!.. Давно ли ты из Костромы?

– Только что приехал, – отвечал Левшин. – Эх, брат Колобов! – продолжал он. – Не чаял я видеть того, что вижу! Да неужели и ты такой же крамольник, как этот Федька Лутохин, с которым я сейчас говорил?

– Нет, Дмитрий Афанасьевич, не обижай! И я и все мои товарищи неповинны в этом грехе пред Богом и царем. Сухарева полк, в котором я служу, не изменил своей присяге. Сначала помутили и наших ребят, и они было завозились, да пятисотенный Иван Васильевич Бурмистров – дай Бог ему здоровья! – сказал, что ляжет вместо порога у царских палат; вот они язычок‑то и прикусили! А там вышел пятидесятник Борисов, человек, кажись, небольно грамотный, а как начал им толковать, что такое есть присяга, так все, братец, прослезились!

– Ну, слава Богу! – сказал Левшин. – Хоть один полк! Все‑таки душе полегче.

– Да зато уж, брат, как другие‑то полки нас не жалуют – вот так бы и проглотили, да благо нельзя!.. Ведь целый полк не один человек – подавишься! Знаешь ли что, Дмитрий Афанасьевич: тебе бы не худо переписаться в наш полк. Ваш полковник Бухвостов болен, так зауряд правит полком Кузьма Иваныч Чермнов, задушевный друг Самбулову, Цыклеру и Щегловитому; а ведь они‑то и были первыми зачинщиками мятежа. Чего доброго, коли, на беду, эти разбойники проведают, что ты не тянешь на их руку, так они как раз тебя уходят.

– Как! Без суда?

– Какой суд! Скажут, что ты изменник – вот и все! Ведь наш теперешний‑то набольший – князь Иван Андреевич Хованский, им с руки: что б они ни сделали, все шито да крыто!..

– Эх, брат, Колобов, не хотелось бы мне оставить полк, в котором помнят еще моего покойного батюшку.

– Раньше помнили, а теперь у них не то на уме. Ты, Левшин, послушайся меня! Хочешь, я теперь же пойду к Ивану Васильевичу Бурмистрову?.. Он это дело разом уладит.

– Ну, ин быть по‑твоему, – сказал Левшин. – Ведь по правде‑то сказать, и покойный батюшка не стал бы служить с бунтовщиками.

– Тише! Что ты горланишь! – шепнул Колосов. – Иль тебе надоело голову на плечах носить? Кругом нас ушей‑то много – про себя что хочешь говори, а вслух не моги! Ведь здесь, братец, на площади расправа коротка – ни за что пропадешь!.. Ты теперь куда – домой, что ль?..

– Нет, еще не домой. Зайду в Успенский собор поклониться святым угодникам.

– Ну, ступай, а я завтра у тебя поутру побываю.

Левшин, простясь со своим приятелем, отправился в Кремль. Подойдя к Спасским воротам, он увидел, что множество праздношатающихся людей всякого состояния и в том числе несколько стрельцов столпились вокруг одного нищего. Лицо, руки и босые ноги этого нищего были запачканы грязью, а сверх посконного балахона, от которого оставались одни только лохмотья, надета была через плечо веревка, на которой висел плетенный из лыка кошель. Впрочем, лицо его было не безобразно, и седые распущенные по плечам волосы придавали ему вид состарившегося в трудах монастырского послушника.

– Ну, что вы пристали! – говорил он плаксивым голосом дурака, которого раздразнили. – Наладили одно да одно: «Гриша! где ты был? Гриша! куда ты пропадал?» Так не скажу. На что вам?

– Вот уж целый год никто тебя не видел у Спасских ворот, – сказал один купец. – Мы, Гриша, думали, что ты умер.

– Нет, брат, живехонек!..

– На‑ка тебе, Гриша, копеечку, – сказал другой купец.

– На что мне? У меня, брат, и своих копеечек‑то было много.

– Куда ж ты их подевал? – сказал первый купец.

– Разошлись по белу свету.

– Эх, Гриша, Гриша! Зачем же ты их не берег?..

– Большие колокола не велели.

Вся толпа засмеялась.

– Смейтесь, смейтесь! А послушайте‑ка сами, что колокола говорят.

– А что они говорят, Гриша? – спросил один из купцов.

– Да маленькие‑то лепечут: «Денег дай, денег дай, денег дай!» А большие‑то, видно, умнее маленьких, те гудят: «Деньги гибель, деньги гибель, деньги гибель!»

Хохот в толпе удвоился.

– Да! Вам смех, а мне и полсмеха не было, – продолжал нищий. – Жаль было с денежками расставаться, а все‑таки больших колоколов послушался: начал мои копеечки раздавать – бери, кто хочет! И теперь, – прибавил он с веселой улыбкой, – слава тебе, Господи, нет за душой ни полушечки!

– Гриша, – сказал один из стрельцов, – спой‑ка нам Алексея Божья человека.

– Да, спой!.. Как бы не так! Ведь поешь, коли на сердце весело, а мне плакать хочется.

– О чем, Гриша?

– Да есть о чем. Пришел я вчера издалека, пообносился, устал, намаялся. Вот думаю: погоди! отведу же я себе душеньку, в Москве у меня приятелей‑то много: тот даст калачик, тот рубашонку, тот зипун… Дай пойду к князю Юрию Алексеевичу Долгорукову. Он, бывало, голубчик, всегда меня и напоит, и накормит. Пошел. Стук, стук! «Что ты?» – «Пришел повидаться с князюшкой». – «Так ступай на погост: его убили стрельцы». – «А сынок‑то его?» – «Лежит с ним рядышком». Ну, нечего делать! Я к князю Михаилу Алегуковичу Черкасскому. «Приказал, дескать, долго жить! Убили стрельцы». Я к князьям Ромодановским. «Свезли, дескать, на кладбище – убили стрельцы!» Вот думаю: пойду к Артамону Сергеевичу Матвееву – ведь его стрельцы‑то отцом родным называли, так уж, верно, у них и руки на него не подымутся. Пришел. Стукнул в калитку. «Кого надобно?» – «Артамона Сергеевича». – «Помолись за его душу – убили стрельцы!»

– Туда изменникам и дорога! – прервал стрелец. – А ты, Гриша, пустого‑то не мели.

– Да, да! – подхватил другой стрелец. – Ты смотри, лохмотник, ври да не завирайся! Пошел бы лучше да умылся – замарашка этакий! Руки‑то все в грязи.

– И, брат! – сказал нищий. – Что грязь?.. Грязь ничего! Ополоснулся водицей – глядишь, и белехонек! А вот как руки‑то замараешь христианской кровью, так уж их, голубчик, ничем не отмоешь.

– Вот что выдумал!.. – промолвил третий стрелец, огромного роста и с зверской, глупой рожей. – Ничем не отмоешь. Эва! какую околесную несет!

– Нет, не околесную, – подхватил первый стрелец. – Он себе на уме! Вишь, какие речи говорит!

– Эх, братцы, – продолжал нищий, – погуляли, потешились – будет! Пора и Богу помолиться! Ведь Он терпит, терпит, да как устанет терпеть, так худо, ребята! К вам также придут: «стук, стук!» – «Кого надобно?» – «Стрельцов‑молодцов». Были, дескать, были, да все сплыли и напоказ не осталось.

– Ах ты, ворон зловещий, – завопил первый стрелец. – Да что ж ты, на самом деле, так раскаркался? Гоните его, ребята, с площади долой! Полоумный этакий! Пошел! Пошел!

Стрельцы бросились на нищего и начали его бить и гнать перед собою толчками.

– Что вы это, братцы? – закричал Левшин. – Ну не грешно ли вам? Недужный старик – нищий!..

Тут кто‑то схватил Левшина за руку. Он обернулся. Перед ним стоял приятель его Колобов, бледный, как смерть.

– Скорей, скорей отсюда! – прошептал он торопливо.

– Постой, братец! – сказал Левшин. – Дай выручить этого бедняка. Они прибьют его до полусмерти.

– Эх, братец, оставь их! Ну, что они ему сделают? Ведь он убогий человек. Поколотят, да и все! А ты о голове‑то своей подумай.

– О голове?..

– Пойдем! – сказал Колобов, оглядываясь робко назад и таща за собою Левшина. – Там, в Кремле, я все тебе скажу.

 

II

 

Войдя Спасскими воротами в Кремль, Колобов подвел своего приятеля на то самое место, где теперь Разводная площадь. В то время вся эта площадь была покрыта деревянными домами бояр и бревенчатыми избами, из которых многие были ничем не лучше нынешних белых крестьянских изб.

– Вот здесь мы можем на минуту остановиться, – сказал Колобов. – Сюда они не придут. Ну, слава Богу, что я тебя отыскал!.. Если бы ты им попался!..

– Кому, братец?

– Ну, Левшин, не говорил ли я тебе…

– Да что такое?

– А то, что тебе надобно скорей отсюда убираться, – да не к нам, в Стрелецкую слободу: там тебя найдут…

– Найдут? Кто найдет?

– А вот, послушай. Простясь с тобою, я пошел к Ивану Васильевичу Бурмистрову. Он живет в своем доме на Неглинной. Как я стал подходить к Каретным воротам, слышу – тебя называют громко по имени. Гляжу, стоит человек двадцать стрельцов да трое сотников твоего полка – этот буян Михайло Чечотка, Андрей Головлинский и мошенник Федька Лутохин. Я подошел поближе и стал прислушиваться. «Да, братцы, – говорил Лутохин, – Левшин всех нас позорит, говорит, что мы разбойники и бунтовщики, смеется над нашим столбом». – «Ах он изменник! – закричал Чечотка. – Ребята! Знаете ли что? Петлю ему на шею да вздернем его на этот столб!» – «Вздернем!» – закричали стрельцы. «Стойте, братцы, стойте!.. Что вы? – молвил Андрей Головлинский. – Ведь он наш брат, стрелецкий сотник, а не купчина какой. Коли он изменник, так его надо казнить порядком. Отведем его к полковнику. Вы знаете, Кузьма Иваныч Чермнов потачки не даст…» – «Да что ж, – закричал опять Чечотка, – разве мы сами с этим дворянчиком не справимся?» – «Что и говорить, – сказал Головлинский, – убить не долго, да что в этом толку‑то? Еще, пожалуй, скажут, что мы по насердкам убили этого изменника. Нет, братцы! Пусть прежде сделают ему пристрастный допрос, а как уличат в измене, так выведут на площадь да казнят всенародно, по приговору Стрелецкого приказа… Знаете ли что? Пойдемте все к нему на дом; коли еще он не вернулся, так мы его подождем». – «В самом деле, – молвил Лутохин, – пойдемте, братцы, захватим на дому этого Иуду‑предателя, скрутим ему руки назад, да и потащим к полковнику Чермнову: он его допросит по‑свойски!» – «А коли он начнет барахтаться, – промолвил Чечотка, – так мы его и без полковника порешим!.. Собаке‑изменнику – собачья и смерть. Не так ли, ребята?» – «Так!» – заревели в один голос стрельцы, да всей гурьбой и отправились на Москворецкий мост, а я побежал тебя отыскивать, и слава тебе, Господи, что нашел.

– Уж не думают ли эти разбойники, – сказал Левшин, – что я живой им отдамся в руки?

– Не о том речь, братец!.. Ты ведь один с целым полком не сладишь. Вот как перейдешь к нам, так у тебя будет заступа – не выдадим; а теперь денька на три тебе надо приискать какое‑нибудь укромное местечко. Ко мне нельзя: я живу за Москвою‑рекою в слободе, а там тебя и ночью‑то будут сторожить… Знаешь ли что? У меня есть знакомая старушка, она держит в Зарядье постоялый двор; сама она старообрядка, и останавливаются у нее все приезжие и старообрядцы. Старуха добрая; я ей скажу, что ты задолжал богатым людям и что тебя на правеж тащили, да ты ушел! Так она отведет тебе такой уголок, что тебя в полгода и Земский приказ не отыщет. Нам придется опять идти через Красную площадь, да, чай, уж эти разбойники давно за Москвой‑рекой, так мы с ними не встретимся. Пойдем, Дмитрий Афанасьевич. Пока я не сдам тебя с рук на руки моей старухе, до той поры у меня от сердца не отляжет.

Оба сотника, оставив Кремль, вышли опять на Красную площадь; с первого взгляда они увидели, что на ней происходит что‑то необыкновенное. Народ волновался, шумел, и многочисленные толпы со всех сторон площади спешили к Лобному месту. Увлеченные этим людским потоком наши молодые стрельцы подошли довольно близко к Лобному месту – и тут представилось Левшину совершенно неожиданное для него зрелище. Множество людей, из которых некоторые были одеты как чернецы, стояли с иконами, крестами и святым Евангелием; у иных были в руках огромные свитки, другие толпились вокруг налоев, на которых лежали разогнутые церковные книги; перед ними полупьяные мужики держали зажженные свечи, а на Лобном месте стоял в подряснике человек высокого роста, с косматой бородой и растрепанными длинными волосами. Он кричал громким голосом: «Послушай, народ христианский, обличение на новую Никонианскую веру!.. Постойте, православные, за истинную церковь, ибо ныне уже нет православной церкви и прямая вера погибе на земли!.. Се бо антихрист настал!»

– Что это такое? – спросил Левшин, когда они, продравшись сквозь толпы и миновав церковь Василия Блаженного, повернули налево по Варварке. – Что это за человек такой?

– Да все тот же расстрига Никита Пустосвят. Вот уж он целую неделю таскается по всем площадям, рынкам и кружалам – мутит везде народ.

– И его до сих пор не уймут?

– Да, брат, сунься‑ка! За его веру стоит половина стрелецкого войска, да никак и сам князь‑то Иван Андреевич Хованский того же толку придерживается… Эх, брат Левшин, плохие времена!.. То‑то и есть! Помирволили сначала этим крамольникам – дали повадку, а теперь им уж удержу нет!.. Ну, вот и церковь Максима Блаженного! Сюда, направо, Дмитрий Афанасьич, ступай за мной, – прибавил Колобов, начиная спускаться с крутой деревянной лестницы, которая, изгибаясь по скату горы, вела на одну из улиц Зарядья.

Зарядье, то есть часть города, находящаяся за рядами, и теперь составлена почти из одних въезжих домов, подворьев и харчевен; только теперь этот набережный квартал Китай‑города застроен весь каменными домами, а тогда, за небольшим исключением, они все были деревянные. Нынешние постоялые дворы по большим дорогам могут дать понятие о тогдашних подворьях Зарядья; они были только гораздо обширнее и вместо одной большой избы составлялись иногда из трех или четырех изб, соединенных меж собою крытыми переходами; тут были и зимние теплые хаты с широкой печью и полатями, и летние светлицы с красивыми резными скамьями, дубовым чистым столом и оловянным висячим умывальником. Лучшим украшением этих изб и светлиц были, так же как и теперь, живописные иконы; перед ними обыкновенно теплилась лампада, а из‑за них виднелась ивовая лоза, то есть верба, которая сменялась однажды в году после заутрени на Вербное воскресенье. Иногда также на одной полке с образами стояла склянка с богоявленской водою и лежало яйцо, которым хозяин и хозяйка дома похристосовались в последнее Светлое воскресенье со своим приходским священником.

Левшин и Колобов, спустясь по лестнице в Зарядье, прошли шагов двести вдоль прямой улицы, которая вела к Москве‑реке; потом, повернув налево в кривой и грязный переулок, остановились подле ворот, занимающих промежуток между двумя высокими избами. Обе эти избы были в два жилья, крыты гонтом и украшены резными коньками и узорчатыми подвесками.

– Ну, вот и Мещовское подворье! – сказал Колобов. – Дома ли хозяйка? Эй, бабушка! Ты дома, что ль? – закричал он, подойдя к открытому окну одной из изб.

– Кто тут? – раздался в избе пискливый голос, и в небольшое окно сначала высунулся огромный красный нос, а потом вдвинулось, как в тесную раму, толстое, брюзглое лицо с отвисшим подбородком.

– Здорово, Архиповна!

– Ах ты, сокол мой ясный, Артемий Никифорович, – пропищала эта безобразная рожа, ухмыляясь самым приветливым образом. – Милости просим, батюшка. Пожалуйте, пожалуйте! Калитка отперта.

Наши приятели взошли со двора в небольшие сенцы, в которых встретила их хозяйка дома, толстая, здоровая старуха, в поношенной камчатой телогрее и красной камлотовой юбке. Голова ее была повязана шелковым платком и, как видно, на скорую руку, потому что Колобов, взглянув на нее, засмеялся и сказал:

– Здравствуй, Архиповна! Что это у тебя шлык‑то на стороне?

– Торопилась, батюшка, торопилась! – отвечала старуха, поправляя свой головной убор. – Ведь хуже, если бы вы застали меня простоволосою. Милости просим в мою келью, господа честные, милости просим!

Стрельцы вошли в небольшую хату, довольно опрятную, но такую низкую, что Левшин, который был высокого роста, едва не доставал головою до потолка. В переднем углу, на полке, вместо обыкновенных живописных икон, стоял огромный медный складень с выпуклыми изображениями святых и висели на гвоздике кожаные четки.

– Архиповна, – сказал Колобов, – я привел к тебе этого молодца; он так же, как я, стрелецкий сотник.

– Вижу, батюшка, вижу!

– Мы с ним задушевные приятели – крестами давно поменялись.

– Сиречь вы крестовые братья. Так, батюшка, так!

– Вот изволишь видеть: он позадолжал и уже его сегодня вели на правеж…

– На правеж!.. Этакого молодца и красавца!.. Помилуй Господи!.. Видала я, как на этих правежах бьют прутьями по ногам. Мука, батюшка, мука!

– А делать‑то нечего, Архиповна; если б он не ушел, так пришлось бы ему стоять босиком перед приказом.

– Полно, так ли, Артемий Никифорович? Уж не хотели ли его только пугнуть? То ли время теперь, чтоб стрелецкого сотника отдавать на правеж!.. Да какой купец или горожанин посмеет…

– Вестимо, Архиповна, купец не посмеет, да он задолжал не купцам, а своей братье, начальным стрелецким людям.

– Вот что!.. Ну, это иная речь, батюшка: тут уже за него вступиться будет некому.

– Денька через три он как‑нибудь справится и заплатит, да теперь‑то не может, так, знаешь ли, на это время надобно его куда ни есть припрятать, понимаешь?

– Смекаю, батюшка.

– Не найдешь ли ты ему какой‑нибудь уголок.

– Как бы не найти, да на тот грех все мое подворье битком набито приезжими – и все, батюшка, издалека, все люди нашей старой веры, со всех мест: с Поморья, с Вятки, из Брынских лесов… Говорят, будто бы собор будет и наши станут спорить с никоновцами и отстаивать истинную веру… Помоги им Господи!

– Эх, не о том речь, бабушка! Ты мне скажи: неужели‑то у тебя нет ни одного порожнего уголка?

– Есть‑то есть, кормилец! На заднем дворе знатная светелка! И лесенка в нее особая.

– Так чего же лучше!

– А вот что, Артемий Никифорович: рядом‑то с нею другая светелка, да снизу еще два покоя, – и в них во всех живет один приезжий…

– Ну, так что ж?

– Жилец‑то, батюшка, не простой…

– Да не боярин же какой‑нибудь!..

– Боярин не боярин, а кабы вы знали, кто у него вчера был тайком…

– А кто, бабушка?

– Да ведь вы, пожалуй, разболтаете…

– Нет, Архиповна, нет! Говори смело.

– К нему вчера, – продолжала старуха шепотом, – приходил в сумерки один‑одинехонек… сама, батюшка, видела, своими глазами…

– Да кто?

– Ваш набольшой‑то воевода…

– Князь Иван Андреевич Хованский?

– Он!

– Вот что?.. Да нет ли у твоего жильца дочки?

– И, полно!.. Что ты, греховодник!.. Ну, конечно, дочка есть, – да то‑то и беда: она живет в светлице; так если узнают, что я под бок к ней посадила такого молодца…

– Да ведь, чай, между ним и этой красавицей стена будет?

– Какая стена… так, из дощечек; и на беду, и двери есть; хоть они и заколочены, а все, батюшка, как‑то непригоже…

– Знаешь ли что, Архиповна: если тебя спросят, так ты скажи, что пустила в эту светелку недужного человека, старика… Ведь он никуда выходить же не станет, и всего‑то на три дня…

– Правда, дочка‑то приезжего, – продолжала Архиповна, – днем только сидит в светлице, а ночует, обедает и ужинает внизу.

– Так чего же ты боишься? Лишь только эта красавица в светлицу, так он притаится, как заяц под кочкой. Ей и в голову не придет, что подле нее живут.

– Ну, ин быть по‑вашему! Только смотри, молодец, живи смирно, чтоб тебя и слышно не было.

– Да уж не опасайся! – прервал Колобов. – Ведь и он у меня ни дать ни взять красная девушка.

– Я затем это говорю, батюшка, что этот жилец‑то, кажись, от всех прячет свою дочку, – и мне даже не дал перемолвить с ней ни словечка, у них дверь всегда на замке.

– А отец Левшин.

– Нет, батюшка, и он и служитель его часто выходят: их и теперь нет дома. Работница его, Дарья, также забежит иногда ко мне; а дочка, словно затворница какая, никуда ни пяди: весь день сидит одна‑одинехонька да вышивает на пяльцах. Вот была в Москве, а Москвы не видала!

– Так это дело слажено, – сказал Колобов. – Что придется за постой и за хлебы, считай на мне, а теперь веди‑ка нас скорей в светлицу. Да смотри, бабушка: коли неравно станут пытать, не живет ли у тебя какой стрелецкий сотник…

– Так я, батюшка, хоть образ со стены сниму. Не живет, да и только! И почему мне знать, что он стрелецкий сотник? Мое дело бабье! Пожалуйте…

Левшин и Колобов, вслед за хозяйкою постоялого двора, прошли задними воротами на другой двор, застроенный клетьми и амбарами, посреди которых стояла высокая изба в два жилья и с двумя крыльцами, одно с лицевой стороны под дощатым навесом, который поддерживали красивые балясы, другое сбоку и без всяких украшений. Архиповна пробралась сторонкой, завернула за угол избы и по крутой лесенке ввела стрельцов в небольшие сени.

– Постойте‑ка на минуту, молодцы, – сказала она, – я пойду взгляну, где моя жилица.

– Да разве ты, бабушка, сквозь стену‑то увидишь?

– И, кормилец! В дощатой стене всегда щелочки есть, – отвечала Архиповна, входя в светлицу.

– Слышишь, Левшин? – сказал Колобов. – Смотри же, брат, скажи мне, хороша ли твоя соседка. Ведь тебе делать‑то будет нечего, сиди себе у стенки да в щелку и посматривай.

– Ступайте, господа честные, – промолвила Архиповна, растворяя дверь. – Жилица моя внизу.

Наши приятели вошли в небольшую светелку с одним окном.

– Вот, батюшка, – сказала Архиповна, обращаясь к Левшину, – там под лавкой лежит войлочек. Не прогневайся, лишней перины у меня нет да и подушечек‑то Бог не дал. Что ж делать – не взыщите!

– И, бабушка, есть о чем хлопотать! – прервал Колобов. – Была бы только крыша. Ведь наш брат, ратный человек, ходя наестся и стоя выспится.

– А что, молодец, – сказала Архиповна, обращаясь к Левшину, – не принести ли тебе поужинать?

– Спасибо, бабушка! Я ужинать не стану, – отвечал Левшин.

– Что ты, что ты, кормилец! Без ужина да без молитвы никогда спать не ложись…

– Нет, любезная, я есть не хочу.

– Что нужды, батюшка; ты на это не смотри: и не хочется да покушай.

– Не тронь его, Архиповна, – прервал Колобов. – Коли он не хочет есть, так я за него поем; ты же ономнясь хвалилась, что у тебя есть астраханская белужина.

– Есть, батюшка!.. Да есть также и малиновый медок, – вот тот самый, что ты жаловать изволишь.

– Право? Так я, бабушка, к тебе заверну.

– Милости просим! А твоему крестовому братцу, видно, уж принести пораньше позавтракать. Ты что хочешь, молодец? Я сама тебе состряпую. Хочешь ли перепечу крупичатую или курник с яичной подсыпкою?

– Все равно, бабушка, все равно!

– Нет, батюшка, не все равно: перепеча перепечей, а курник курником.

– Ну, как сама хочешь.

– Так лучше курник – это будет посытнее. Теперь пойду на ледник, нацежу свеженького медку жбан, да уж так и быть… редкий гость!.. есть у меня заветная наливочка: прошлого года гостинец из Черкас привезли… Ну уж, батюшка, есть чем почествовать, – сластынь такая, что и сказать нельзя!.. Прощенья просим!.. Мотри же, Артемий Никифорович, я буду тебя дожидаться.

– Да не бойсь, Архиповна, припасай только нам своей аленой наливки‑то, а уж мы твои гости.

– Так я пойду. Счастливо оставаться, господин честной!.. Спокойной ночи, крепкого сна… Ох, да натощак‑то какой сон!

– Засну, бабушка! – сказал Левшин, улыбаясь. – Прощай!..

– Насилу ушла! – промолвил Колобов, когда Архиповна вышла из светлицы. – Старуха добрая, а уж куда здорова болтать. Ну, брат Левшин, ты сам покамест пристроен к местечку, теперь надо подумать о твоих домашних. Тебя эти разбойники не захватят на дому, да зато уж все твое доброе подымут на царя, заберут твоих служителей, начнут от них выпытывать, где ты, – замучат их сердечных!

– Я этого не боюсь, – сказал Левшин. – Ведь я еще и сам в доме‑то не был.

– Как так?

– Да так. Я сегодня около вечерен приехал сюда налегке с одним знакомым купцом из Ростова. Он приехал к своему родному брату, который служит поддьяком в Холопьем приказе, а тот не хотел отпустить меня без угощения; рассказал мне почти со слезами обо всех безбожных делах этих окаянных мятежников, – и я прямо из его дома пришел на Красную площадь, где с тобой и повстречался.

– Так ты один приехал из Костромы?

– Нет. Мой слуга Ферапонт и конюх едут на долгих. После покойного дядюшки досталось мне много всякого добра…

– А, вот что! Так у тебя обозец сюда идет?

– И коней ведут, двух персидских аргамаков. Одним из них тебе челом бью, Артемий Никифорович.

– Спасибо, Дмитрий Афанасьевич!

– А другого оставлю для себя; Султаном зовут. Что за конь, братец!.. Ферапонт никогда не бывал в Москве, так я велел ему дожидаться меня по Троицкой дороге у креста.

– Когда ты их ждешь?

– Да завтра поутру должны быть.

– Так я вместо тебя их встречу.

– А я было сам думал…

– Нет, братец, погоди!.. Неравно еще наткнешься на кого‑нибудь из своих товарищей. Уж верно они обо всем донесли полковнику Чермнову; чай, он теперь и рвет и мечет. Вот как перейдешь в наш полк, так ты себе перед ним хоть вовсе шапки не ломай; а пока еще ты у него под началом, так он может тебя и силою потянуть на расправу… Э! Да постой‑ка!.. Ведь ты никак знаком с боярином Кириллою Андреевичем Буйносовым?

– Как же! Он очень любил моего покойного батюшку и меня изволит жаловать.

– Так я завтра же поутру у него побываю. Я слышал, что он живет в ладу с нашим главным воеводою, князем Иваном Андреевичем Хованским, и коли замолвить ему словечко, так тебя завтра же переведут в наш полк. Ну, брат Левшин, делать нечего, пришлось тебе жить затворником!.. И то сказать – вперед наука! Думай, что хочешь, а языку‑то воли не давай. Плетью, брат, обуха не перешибешь. Ты лучше по‑моему: сиди у моря да жди погоды; будет и на нашей улице праздник: не все станут мирволить этим крамольникам. Дай только подрасти нашему батюшке, Петру Алексеевичу, так он приберет к рукам и их и сестрицу свою, – промолвил вполголоса Колобов. – Да что об этом толковать – не наше дело!.. Прощай, брат, до завтра! Пойду смаковать хваленой наливочки… а ты смотри – на улицу ни ногой!.. Да не забудь, Левшин, я завтра спрошу тебя: хороша ли твоя соседка?

Простившись со своим приятелем, Левшин сел на лавку и призадумался не о том, что он должен был скрываться, как преступник, что неосторожной речью восстановил против себя своих сослуживцев, – нет! Чистая и благородная душа его не терпела немоты. Он не мог не высказать того, что было у него на сердце, и повторил бы снова те же самые слова перед всем полком своим. «Умереть за правду весело, – думал он, – а грустно жить таким круглым сиротою. Что я? Без отца, без матери, без кровных… Я теперь богат, а на что мне это богатство? Кого я им порадую?.. Ах! Зачем Господь не послал мне подругу по сердцу!.. Я желал бы, чтобы она была бедна: я осыпал бы ее жемчугом, одевал бы в парчу, тешил бы, как малое дитя… а теперь кого я потешу, кому скажу: “Ты делила со мной и бедность и горе; у нас все было пополам, – так раздели же со мной и мое богатство, и мои радости. Веселись, моя ненаглядная, чтоб и мне было весело; будь счастлива, чтоб и я, глядя на тебя, был счастлив?..” Почем знать, может быть, злодеи отыщут меня… Они не пощадили и родственников царя, так что же для них убить беззащитного бобыля, без рода и племени. Почем знать, может быть, завтра или через несколько дней меня не станет, и некому будет поплакать о горькой доле бедного сироты, и разве только добрый Колобов, да и то тайком, отслужит панихиду за упокой души раба Божьего Дмитрия!»

Никогда еще Левшин не чувствовал так сильно эту непреодолимую тоску одиночества. Нет! Никакие дружеские связи, никакая приязнь не могут заменить для души нашей ласки отца и матери, привет родных сестер и братьев и эту святую, неизменную любовь доброй жены, которая – я уверен в этом – и, умирая, не покидает своего мужа! Она изменяет только свое название и вместо жены становится его ангелом‑хранителем!.. Мы, дети девятнадцатого столетия, чтоб рассеять грустные мысли, отправляемся в театр, скачем на гулянье, едем на бал, – а тоска за нами следом: от нее никуда не ускачешь! У наших предков было средство повернее этого. Когда их мучила грусть, томило уныние, они молились Богу, и горький плач скорби превращался в тихие слезы умиления; а эти слезы… о, верьте мне! Как роса небесная для цветка, попаленного зноем, так эти слезы для души, истомленной земною горестью! – Левшин прибегнул к этому средству – и, когда усердная молитва облегчила его душу, он прилег на жесткий войлок, положил под голову свое платье и, как на мягком пуховике роскошного богача, заснул самым тихим и спокойным сном.

 

III

 

Левшин проснулся рано поутру и едва успел одеться и помолиться Богу, как вошла к нему Архиповна, неся на деревянном блюде завтрак.

– Ну, вот, батюшка, – сказала она, – изволь покушать моей стряпни. Я принесла к тебе спозаранок затем, чтоб ты позавтракал, прежде чем твоя соседка придет в светлицу. Что, молодец, проголодался?.. Чай, у тебя сна вовсе не было?

– Нет, бабушка, я спал хорошо.

– Ну, диво! А я, грешница, коли не поужинаю вдоволь, так во всю ночь глаз не сведу… Поболтала бы я с тобой, да некогда: пора на рынок идти… Ох, сердечный! Скучно тебе будет, не с кем словечка перемолвить; а если б и было с кем, так придет твоя соседка, и ты хочешь или не хочешь, а молчи… да уж помолчи же, батюшка! Не введи меня, старуху, в слово.

– И ты думаешь, Архиповна, соседка не догадается, что подле нее живут? Что же мне целый день не пошевелиться.

– Да это, батюшка, ничего! Пустила, дескать, денька на три хворого старичка. А как начнешь говорить, так не поверят: голос‑то у тебя не стариковский. Ну, изволь же, батюшка, покушать на здоровье моего курника!.. Да вот тебе на этом кулечке калачик, крупичатый хлеб, штофик с медом, а в сенях я поставила кувшин с водою… Прощай покамест, молодец!.. Пораньше‑то на рынке из первых рук купишь, – продолжала Архиповна, уходя, – а только опоздай немного, так они, окаянные прасолы, все захватят. Ведь теперь на перекупщиков, – промолвила она, остановясь в дверях, – никакой управы не найдена. Не прогневайся, они, почитай, все стрельцы… Ох! Батюшка, жутко нам от них приходится: все забирают в свои руки!

Несмотря на приглашение гостеприимной хозяйки, Левшин не дотронулся до завтрака; ему было совсем не до того: он чувствовал, что с ним происходит что‑то небывалое; он не мог присесть на одном месте; кровь приливала беспрестанно к сердцу, которое поминутно замирало от какого‑то тревожного ожидания. Вчера еще он вовсе не думал о своей соседке, а теперь, бог весть почему, она не выходила у него из головы. Сначала он сам не понимал, отчего желает с таким нетерпением увидеть вовсе не знакомую ему девицу, быть может, весьма непригожую собою; но, наконец, какое‑то темное и в то же время непреодолимое предчувствие овладело совершенно его душой. Оно как будто бы говорило ему: «Вот здесь, за этой перегородкой, живет та неизменная подруга, неразлучная спутница в жизни, которая предназначена тебе от Господа». Нетерпение его умножалось с каждой минутою. Вот прошел час, другой… «Полно, придет ли она сегодня? – думал Левшин, ходя взад и вперед по своей тесной горенке. – Уже солнце высоко! Скоро благовест начнется… Чу!.. Вот и загудел Успенский колокол!.. Пора бы, кажется». Несколько раз подходил он к дощатой стене и смотрел в щелку, хотя всякий раз видел одно и то же: чистую светлицу, побольше той, которую он занимал, лежанку из белых изразцов, скамью, стол, а на столе большие пяльцы. Но вот наконец послышался шорох… Левшин прижался к перегородке и затаил дыхание… Двери в светлицу отворились, и вошла женщина среднего роста; но прежде, чем Левшин успел взглянуть на ее лицо, она обернулась спиною к перегородке, чтоб, по тогдашнему благочестивому обычаю, помолиться пред иконами. Как ни коротка была эта молитва, но Левшин успел полюбоваться прекрасным станом своей соседки. Она была в шелковом сарафане, с непокрытой головой, которую опоясывала одна только алая ленточка; ее заплетенные в широкую косу волосы, черные и блестящие, как вороное крыло, опускались почти до самой земли; на ногах ее были красные черевички, которые показались Левшину похожими на башмачки восьмилетнего ребенка. Когда соседка его, помолясь перед иконами, обернулась к нему лицом, он едва мог удержаться от невольного восклицания… Нет! Никогда и в самых пылких мечтах своих не создавал он существа прелестнее этой красы‑девицы, которая теперь представилась ему наяву! Вы, может быть, знаете из старинных песен, что тогдашний идеал женской красоты немного имел в себе романтического. Белизна, дородность и яркий румянец на щеках составляли главное достоинство русской красавицы. Отчего же Левшин смотрел с таким упоением на эту девицу с гибким станом и почти бледными щеками? Уж не потому ли, что истинная, совершенная красота, несмотря на условные и весьма различные понятия о красоте, просто и без всякого отчета пленяет нас своей неизъяснимой прелестью?.. Вероятно, Левшин не думал ничего подобного, все чувства его слились в одно зрение. Он не рассуждал, а смотрел только с восторгом на эти черные, задумчивые глаза, в которых выражалось какое‑то спокойное уныние и тихая кротость младенца, на эти алые уста, на это белое, как снег, девственное чело, на эти обворожительные ямочки на щеках и мелкие, ровные зубы, которые блеснули, как чистый жемчуг, когда красавица, взглянув на свою работу, улыбнулась и молвила довольно громко: «Ну, батюшка будет доволен! У него еще не было такого нарядното ручника». Эти слова были сказаны таким звучным и очаровательным голосом, что в наше время какой‑нибудь меломан назвал бы его музыкальным. Девица, полюбовавшись несколько времени своей работой, села за пяльцы. С полчаса Левшин не отходил от перегородки; он не спускал глаз со своей красавицы, следил за каждым ее движением, и когда она встала, чтобы достать кошелек, который лежал на полке, то сердце в нем замерло от испуга. Он подумал, что его соседка хочет уйти. Прошло еще несколько минут, красавица перестала работать, облокотилась на стол и задумалась. По‑видимому, эти размышления были не очень приятны, потому что ее светлые очи затуманились и налились слезами.

– Да что это он мне все мерещится, – шепнула она, – и во сне и наяву!.. Ах, зачем я его видела! Прежде мне было только скучно, а теперь!..

Тут снова послышался шорох.

– Это ты, Дарья, – спросила девица тихим и приветливым голосом.

– Я, матушка, – отвечала входившая в светлицу толстая, здоровая девка в крашенинной душегрейке, затрапезной юбке и кожаных чеботках, надетых на босу ногу.

– Батюшка дома?

– Нет, ушел вместе с Антоном… Не с кем словечка перемолвить!.. Я было толкнулась к хозяйке, и та на рынок ушла… вот я, Софья Андреевна, к тебе; все‑таки вдвоем повеселее… Да что это?.. Никак, ты плачешь?..

– Нет, Дарья, так…

– Как так!.. Смотри‑ка, смотри! Слезы так и льются!..

– Скучно, Дашенька, грустно!

– И, матушка! О чем тебе грустить? – сказала Дарья, садясь на скамью. – Уж тебя ли батюшка не лелеет!.. Чего у тебя нет?.. И платья шелковые, и дорогие монисты, и жемчужные ожерелья…

– Жемчужные ожерелья!.. А на что мне они?..

– Как на что?.. Открой скрынку, да и любуйся?.. Нет, Софья Андреевна, не гневи Господа!.. Коли твое житье не житье, так что же наше?.. Вот ты захотела Москву посмотреть, – батюшка тебя в Москву привез…

– В Москву!.. Так, по‑твоему, этот постоялый двор – Москва?

– А как же!.. Разве ты из своей светлицы Ивана Великого не видишь?

– Москва!.. – повторила вполголоса девица. – Да неужели в самом деле я вижу Москву в первый раз?

– Вестимо в первый, матушка.

– Так отчего же мне кажется… Кремль, соборы, Иван Великий… да, да! я уж их когда‑то видела… Ах, как мне тяжело!.. Вот так и хочется о чем‑то вспомнить… Да нет, не могу!.. Знаешь ли, Даша: у меня в голове бывает иногда – ну точь‑в‑точь как ночью, когда начинает заниматься заря… станет светлеть… светлеть… Вот, смотришь, сейчас и солнышко взойдет… вдруг набегут тучи, все потускнеет, подернется мглою, и опять потемки – опять ничего! Помнишь ли, Даша, когда мы ехали Москвою, я вдруг вскрикнула?

– Помню, матушка!

– А знаешь ли отчего?

– Да оттого, что к нам в повозку заглянули пьяные стрельцы.

– О нет! Я их не видела.

– Так отчего же?

– А вот отчего: мы проехали мимо большого дома с высоким теремом. Как я на него взглянула, так у меня сердце и забилось!.. Ведь этот дом… Ну вот, ты опять станешь надо мной смеяться…

– Нет, не стану. Ну, что этот дом, Софья Андреевна?

– Да, да! Этот дом, два крыльца с большими навесами, терем с тремя окнами, белая каменная кладовая с железной дверью – все это показалось мне знакомым, родным, вот так бы туда и бросилась… Помнишь, как я заплакала?.. Ты, верно, думала оттого, что меня напугали стрельцы?.. Нет, Дашенька, мне жаль было расставаться с этим домом.

– И, матушка, ты опять за старое! Ведь уж столько раз тебе толковали, что лет пятнадцать тому назад – тебе еще было тогда годка четыре – ты была при смерти больна и как выздоровела, так забыла все прежнее, а помнила только то, что видела в бреду.

– В бреду!.. Ах, как это чудно!.. Я и теперь как будто бы сквозь сон, а помню… Даша! Ведь у меня сестер не было?

– Не было, матушка.

– А мне, помнится, их было много… и маленькая и большая… У меня и матушка была…

– Ну, конечно, была; да только ты ее не помнишь. Батюшка твой сказывал, что тебе и году еще не было, как она умерла.

– Ах, нет, Даша!. Я говорю о другой, – ну вот что я во сне‑то видела… Постой! – продолжала девица, приложив руку к голове. – Да, да!.. У меня и отец также был, только совсем не такой, как батюшка… и матушка у меня была, и нянюшка… Погоди, погоди! Кажется, я начинаю вспоминать… Мы все едем, едем!.. А какой‑то темный лес… а там… Да помню… мне что‑то сделалось очень страшно… со мной никого нет, ни матушки, ни нянюшки… А там я как будто бы заснула. О, долго, долго спала… А что было после – ну, уж этого, Дашенька, я никак не могу вспомнить!..

– И, Софья Андреевна! Охота же тебе вспоминать о том, что ты видела в бреду! Я тогда у вас в дому не жила, а слышала после: у тебя была такая огневица, что ты, почитай, целый месяц в память не приходила, так диво ли, что тебе и бог весть что мерещилось?.. И со мной была однажды такая же болезнь, и мне также помнилось, что я боярыня, что у меня золота и серебра полные сундуки насыпаны, а как пришлось после опять за квашню приниматься, так поневоле вспомнила, что я работница… Да что об этом говорить! Знаешь ли, Софья Андреевна, зачем я была теперь у нашей хозяйки? Я хочу от нее допытаться, что за молодцов таких она провела вчера через наш двор; а уж нечего сказать – молодцы!.. Особливо тот, который пониже; что за личмянной детина такой!..

– Ах, нет, Дашенька! Тот, который выше, гораздо миловиднее.

– Э!.. Так и ты их видела?

– Да… так… мельком… Я на ту пору сидела у окна… Чему же ты, Дарья, смеешься?

– Тому, матушка, что ты этак закраснелась… Ну!.. Еще! Словно маков цвет!.. Э‑их, Софья Андреевна!.. Молоденька ты, матушка!.. Ну, что за беда, что ты взглянула на пригожего детину? Ведь ты не черница какая!

– Знаешь ли что, Дашенька? Помнишь, прошлого года на Святках ты уговорила меня гадать?

– Помню, матушка! Ты еще сказывала мне, что видела во сне молодца, русоволосого, с голубыми глазами… Неужели этот высокий детина?..

– Ах, Дашенька, ну точь‑в‑точь такой же! И взгляд такой же унылый, и платье, помнится, на нем такое же…

– Вот что!.. Ну, Софья Андреевна, видно, он твой суженый.

– И, полно, Даша!.. Прохожий!..

– Что, матушка, прохожий, – не узнаешь!.. Вот и я также: ела на Святках пересол, и меня во сне напоил какой‑то вовсе не знакомый детина. Что ж ты думаешь? Не прошло месяца, как я его увидела!.. Да ты знаешь его: работник твоего батюшки, Архипка рыжий…

– Архипка!.. Да ведь он женат!

– А почему знать, матушка, может быть, и овдовеет.

– Так ты думаешь, что этот прохожий молодец мой суженый?

– Да видно, что так. А жаль, что не другой!.. Другой‑то пригожее.

– Ах, нет, Дашенька!

– Да чем же этот высокий показался тебе лучше своего товарища?

– Я и сама не знаю; но уж только лучше его я в жизнь свою никого не видала.

Вы можете себе представить, каково было Левшину, когда в эту самую минуту, может быть, блаженнейшую во всей его жизни, двери из сеней отворились, и он увидел Колобова, который манил его к себе. Левшин отскочил от перегородки, вышел потихоньку в сени и затворил за собою дверь.

– Ну что ты, братец? – спросил он почти с досадою.

– Да что, Дмитрий Афанасьич, – отвечал Колобов, улыбаясь, – я вижу: не в пору гость хуже татарина! Ну что, хороша ли?

– Кто хороша?

– Вестимо кто – твоя соседка.

– А почем я знаю. Она ни разу не приходила в светлицу.

– Так чего же ты смотрел в щелку‑то?

– Так – от безделья.

– Хитришь, брат!.. Ну, если твоей соседки нет, так войдем к тебе в светлицу.

– Нет, нет! – прервал торопливо Левшин. – Лучше здесь!.. Неравно кто‑нибудь войдет, услышит, что мы разговариваем…

Колобов засмеялся.

– Эх, полно, братец! – сказал Левшин. – Говори скорей, зачем ты пришел?

– Как зачем?.. Повидаться с тобой, да взглянуть на твою соседку.

– Охота же тебе, Колобов…

– Ну, ну, не сердись!.. Экий ревнивый какой!. Вот что, братец: я сейчас был у боярина Кириллы Андреевича Буйносова; он уже все знает: на тебя донесли князю Хованскому, а тот ему пересказал. Как я стал говорить, что ты хочешь перейти в наш полк, так боярин покачал головою и сказал: «Поздненько Левшин хватился; теперь уж речь не о том, а как бы только голова‑то на плечах осталась. Сегодня, как совсем смеркнется, приди с ним тайком ко мне, так авось мы придумаем, как горю пособить». От боярина Буйносова я отправился к Кресту и, как туда попал, гляжу – тянется по Троицкой дороге обозец, телег шесть, и двух коней ведут: на задней телеге едет холоп, такой дюжий, что страшно взглянуть: рожа широкая, рябая…

– Ну, так и есть! – прервал Левшин. – Это Ферапонт.

– Я закричал: стой, ребята! Вы не Дмитрия ли Афанасьевича Левшина? «Его‑ста», – молвил передний подводчик. – «Кто из вас Ферапонт?» – «Я, ваша милость!» – отвечал рябой, соскочив с телеги. Я сказал ему, что выслан навстречу, что им теперь на дом к тебе ехать нельзя и чтоб они остановились в первом постоялом дворе и ждали приказа. Оттуда я пошел к тебе, – и, знаешь ли что, Левшин? Как я проходил через Красную площадь, так слышал такие непригожие речи, что упаси Господи! Народ так и кипит – и все какие‑то разносчицы; а Никита Пустосвят стоит опять на Лобном месте и кричит: «Пойдемте, православные, в собор изгонять хищного волка… Да восстанет истинная церковь и расточатся все враги ея!..»

– И некому унять этого злодея? – вскричал Левшин.

– Какой унять!.. К нему весь народ пристает. Крики и гам такой, что и сказать нельзя! Мне повстречался наш пятисотенный Бурмистров и с ним человек двести стрельцов: идут в Кремль охранять царские палаты. Я и сам туда же сейчас побегу.

– Как! – сказал Левшин. – Неужели эта сволочь осмелится ворваться в чертоги царские?

– Чего доброго, у них все станется.

– Так и я с тобою! – вскричал Левшин.

Он вбежал в светлицу и схватил свою саблю.

Увлеченный первым порывом, этот пылкий и благородный юноша забыл, что его могут и видеть, и слышать из соседнего покоя.

– Что ты, Левшин, что ты? – сказал Колобов, идя вслед за ним в светлицу. – Да в своем ли ты уме? Ты хочешь идти в Кремль?.. Да разве ты не знаешь, что твои злодеи ищут тебя по всему городу?.. И добро бы еще в другое время, а то теперь, когда эти окаянные крестоизменники опять завозились!.. Да ты и до Кремля не дойдешь. Лишь только выйдешь на площадь, так тебя тотчас же и уходят.

– Воля Божия, Артемий Никифорович, – чему быть, тому не миновать.

– Да сделай милость – останься!..

– Останься!.. Эх, брат, не тебе бы говорить, не мне бы слушать!.. Чтоб я в то время, как наш батюшка, Петр Алексеевич, будет окружен изменниками и предателями, сидел, как баба, взаперти?.. Нет, Колобов! Не тому учил меня покойный батюшка. «Коли пришлось умирать за веру православную и за царя, – говаривал он, – так не торгуйся: ложись, да и умирай! Там будет хорошо».

– И, братец! Да что значит один лишний человек?..

– Что значит! А почем ты знаешь, может быть, мне‑то Господь и судил заслонить моею грудью того, кому я целовал крест и святое Евангелие?

– Эй, Левшин, подумай!.. Ведь ты идешь на верную смерть.

– Наша жизнь, Колобов, в руке Божьей. Коли мне не суждено погибнуть от моих злодеев, так я останусь жив; а если суждено, так не честнее ли мне умереть с оружием в руках у порога царского, чем здесь или в другом каком захолустье?

В эту минуту послышался какой‑то глухой и невнятный шум, похожий на отдаленный гром, которого раскаты слились в один грозный и протяжный гул.

– Чу!.. – сказал Левшин. – Слышишь ли, братец?

– Да, Дмитрий Афанасьич, и здесь слышно, как воют на площади эти голодные волки. Видно, опять крови захотелось!..

– Идем!..

– Нет, воля твоя, я тебя ни за что не пущу; лучше сам не пойду.

– Так оставайся же один! – вскричал Левшин.

Он оттолкнул своего приятеля, опрометью бросился вон и в три прыжка очутился внизу лестницы. В то самое время, как он выбежал из светлицы, за перегородкою раздался горестный вопль и кто‑то прошептал: «Боже мой! он идет на смерть!..» – «Эх, жаль молодца!» – проговорил другой голос, и все затихло. Когда Левшин вышел на двор и обернулся, чтобы посмотреть, идет ли за ним Колобов, то невольно взглянул на светлицу своей соседки – и что ж он увидел? Она стояла у открытого окна. Ее взор, исполненный любви и страха, был устремлен на него… О, это уже не случай! Она была у окна для того, чтобы он ее видел… Эти глаза, наполненные слезами, этот умоляющий взгляд, эти сложенные руки!.. Казалось, она хотела ему сказать: «О, не ходи, не ходи!»

Как вдруг окно затворилось, и подле Левшина раздался голос Колобова.

– Ну что ты, братец, остановился? Уж не передумал ли?.. Эй, Дмитрий Афанасьич, послушай меня!

Левшин стоял бледный, как смерть; он едва мог дышать, он чувствовал, что кровь застывала в сердце… О! Кто может разгадать, что происходило в эту минуту в душе влюбленного юноши?.. Святой долг – и первая любовь; там, в Кремле, почти верная смерть, – а здесь, быть может, целый век блаженства, подле той, которую избрало его сердце!.. Да! Эта душевная борьба была ужасна; но она недолго продолжалась; полумертвое лицо Левшина оживилось снова, взор вспыхнул, и он, схватив за руку своего приятеля, сказал твердым голосом:

– В Кремль, мой друг!.. В Кремль! А там что Бог даст? Его святая воля!

– Куда вы это, молодцы? – спросила Архиповна, которая стояла у ворот постоялого двора.

– Теперь на площадь, бабушка, – отвечал Колобов.

– Да на площади никого нет: все в Кремле.

– Зачем?

– Как зачем?.. Я вам говорила, что будет собор. Грановитая‑то палата битком набита: все наши там.

– Слышишь, брат? – вскричал Левшин. – А мы еще здесь. Скорей, скорей!

– Что за диво! – прошептала Архиповна. – Вчера этот молодец от правежа прятался, а теперь в Кремль идет!.. Ах, батюшки! Бегом пустились!.. Уж не хотят ли и они постоять за истинную веру?.. Давай Господи!

 

IV

 

Левшин и Колобов добежали в несколько минут до Красной площади; на ней народ не толпился, по обыкновению, но за то у Спасских ворот была такая давка, что они должны были поневоле остановиться.

– Что, молодцы, – сказал какой‑то нищий, который сидел у самых ворот, приютясь к стене, – знать ходу нет. Эва, как народ‑то сперся в воротах – ни туда ни сюда!

– А! Это ты, Гриша? – сказал Левшин.

– Я, брат.

– Бедненький! Чай, тебя вчера больно стрельцы‑то прибили?

– Да, брат, потрепали, дай Бог им здоровья!.. Да что вы напираете – не пройдете, молодцы. Дайте народу схлынуть. Вишь, Никита как всех перебулгачил: уж за ним людей‑то шло – видимо‑невидимо!.. Эх, Никитушка, Никитушка, – продолжал нищий, покачивая головой, – слепой вождь слепых!.. Жаль мне тебя, голубчик! Много за тобой пришло сюда друзей и приятелей, а много ли их будет с тобой, как выведут тебя на площадь?

– Что ты это, Гриша, говоришь? – спросил Колобов.

– Так, брат, про себя! – сказал нищий и запел вполголоса: – Со святыми упокой!.. Ах, что‑то не поется, – промолвил он, остановясь, и горько заплакал.

– Ах, батюшка, Дмитрий Афанасьевич! – сказал какой‑то приземистый и плечистый детина, лет тридцати пяти, подойдя к нашим приятелям, которые как ни старались, а не могли подвинуться ни шагу вперед.

– Это ты, Ферапонт? – вскричал Левшин. – Зачем ты здесь?

– Виноват, батюшка, не утерпел! Хотелось поклониться московским угодникам.

– Эх, брат! – прервал Колобов. – Напрасно ты ушел с постоялого двора…

– Да там, батюшка, остались конюх Вавила и двое подводчиков: ничего не пропадет.

– Успел бы и после побывать в соборах, то ли теперь время.

– А что, сударь?

– Разве не видишь?

– Вижу, батюшка: народ так и валит в Кремль… Видно, ход?

– Какой ход!

– Что ж это, Колобов! – вскричал с нетерпением Левшин. – Долго ли нам здесь стоять? Пойдем лучше к Никольским воротам.

– А вам, батюшка, пройти, что ль? – спросил Ферапонт. – Так прикажите, я как раз дорожку прочищу.

– Вишь, какой Еруслан Лазаревич! – сказал Колобов. – Нет, брат, тут на силу не возьмешь.

– А вот посмотрим! – прошептал Ферапонт. Он уперся могучим плечом в толпу, понатужился, двинул – и вся эта плотная масса народа заколебалась.

– Тише, тише! – раздались голоса впереди.

– Батюшка, давят! – закричали под воротами. – Смерть моя!.. раздавили!.. Куда ты, разбойник этакий!.. Тише, тише!.. – Но Ферапонт, не обращая внимания на все эти вопли и ругательства, продолжал медленно подвигаться вперед, а за ним Левшин и Колобов.

– Уф, жарко! – сказал он, отдуваясь, когда они выбрались наконец за ворота. – Ну, тесно! Еще бы этак саженей десятка три‑четыре, так и я бы из сил выбился!

– Экий бык! – промолвил Колобов, глядя с удивлением на Ферапонта. – Однако ж, брат, ступай и здесь передом: вишь народу‑то набралось! А, чай, там, около Грановитой палаты, хоть по головам ходи.

И подлинно, вся нынешняя Дворцовая площадь запружена была народ


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: