Взлетно-посадочная полоса 3 страница

Устроив на коленях учебник, Джим не спеша приступил ко второй картофелине. Внизу, где раньше полукругом выступала в зал авансцена, теперь громоздилась мешанина из бетонных обломков и стальных балок, но расстилавшийся вокруг пейзаж был сам по себе весьма похож на те, которые обычно показывают в кино. К северу высились многоэтажки Французской Концессии, отражаясь фасадами в затопленных рисовых полях. Справа от Джима из шанхайского района Наньдао пробивалась река Хуанпу и пускалась далее в неспешное и раздольное странствие по обезлюдевшим городским окрестностям.

Прямо перед ним был аэродром Лунхуа. Через большое поросшее густой травой поле бежала наискосок взлетно-посадочная полоса, чтобы закончиться у подножия пагоды. Джим видел как на ладони стволы взгромоздившихся на древний каменный помост зенитных установок и вынесенные на черепичную крышу мощные посадочные прожектора и радиоантенну. Рядом с пагодой были расположены ангары и механические мастерские, и возле каждого здания — огневая позиция из мешков с песком. На бетонированной площадке стояли несколько дряхлых самолетов-разведчиков и переделанных бомбардировщиков — все, что осталось от непобедимой когда-то воздушной армады, базировавшейся в Лунхуа.

По краям летного поля, в зарослях бурьяна возле окружной дороги, лежали в обломках все японские военно-воздушные силы — по крайней мере, Джиму именно так и казалось. Десятки ржавых самолетных остовов приткнулись на покореженных шасси между деревьев или торчали на поросших крапивой откосах, там, куда их вынесло после аварийной посадки, которую кое-как довел до конца истекающий кровью экипаж. Месяц за месяцем на это кладбище, именовавшееся по привычке аэродромом Лунхуа, падали с неба искалеченные японские самолеты: как будто вверху, над облаками шла все это время нескончаемая титаническая воздушная битва.

За разбитые самолеты давно уже взялись банды китайских старьевщиков. С чисто китайским непостижимым умением трансформировать одно барахло в другое они обдирали с крыльев металлическую обшивку, снимали с самолетов шины и топливные баки. Через несколько дней все это появится на шанхайских рынках в виде кровельных листов, емкостей для воды и сандалий на резиновой подошве. Велась эта разборка воздушных завалов с дозволения командира базы или нет — этого Джим никак не мог для себя решить. Через каждые несколько часов от пагоды отъезжал грузовик с солдатами и распугивал часть китайцев. Джим смотрел, как они бегут через рисовые делянки у западной границы аэродрома, а солдаты тем временем переворачивали тележки, набитые шинами и кусками металла. Но затем китайцы неизменно возвращались к прерванной работе, а зенитчики в обложенных мешками с песком огневых точках вдоль периметра не обращали на них никакого внимания.

Джим обсосал пальцы, добывая из-под сломанных ногтей последние намеки на вкус только что съеденной сладкой картофелины. Тепло картофельной мякоти хоть немного облегчило ноющую боль в зубах. Он смотрел, как работают китайцы-старьевщики, борясь с искушением проскользнуть под проволокой и присоединиться к ним. Разбитых самолетов становилось все больше и больше. Всего в четырехстах ярдах от фазаньих силков торчал из земли искореженный остов «Хаяте»,[45] одного из тех мощных высотных истребителей, при помощи которых японцы надеялись избавить Токио от налетов «сверхкрепостей», сбрасывавших на город тонны зажигательных бомб. В буйно разросшийся бурьян между лагерем и южной оконечностью аэродрома патрули практически не забредали. Наметанный глаз Джима мигом пробежался по заросшим крапивой и диким сахарным тростником ложбинкам и откосам, вычленив очертания заброшенного бочага.

Еще одна группа китайцев трудилась в самом центре летного поля над починкой взлетно-посадочной полосы. Между воронками от бомбовых попаданий стояли грузовики, и китайцы в корзинах носили от них камень. По взлетной полосе взад-вперед ездил паровой каток; за рулем сидел японец.

Резкий свист пара, вырывавшегося из клапана катка, мигом осадил Джима, заставив его отказаться от ненужных и несбыточных планов. Он вспомнил, что и сам когда-то работал на строительстве взлетно-посадочной полосы. Всякий раз, когда Джим видел, как с аэродрома Лунхуа стартует японский самолет, он испытывал, пусть немного неспокойное, но достаточно отчетливое чувство гордости. Он сам, и Бейси, и доктор Рэнсом вместе с китайскими военнопленными, которых уработали здесь до смерти, помогали строить эту полосу, с которой уходили в небо «Зеро» и «Хаяте», чтобы громить американцев. Джим прекрасно отдавал себе отчет в том, что его приверженность японским военно-воздушным силам основана на жутковатом воспоминании об одном не слишком приятном факте: он едва не умер на строительстве этой самой взлетно-посадочной полосы, совсем как те пленные китайцы, которые лежат сейчас в заполненной известью яме, а яму даже и не отыскать в подернутых ветром зарослях сахарного тростника. Если бы он умер, его кости, вместе с костями Бейси и доктора Рэнсома, послужили бы стартовой площадкой для японских летчиков, взлетающих с аэродрома Лунхуа, чтобы упасть в последнее пике на американские корабли боевого охранения вокруг Иводзимы и Окинавы. Если японцы одержат победу, та малая часть его души, что навеки осталась вмурованной в бетон взлетно-посадочной полосы, будет покоиться с миром. Но если их разобьют, все его мучения пойдут прахом.

Джим вспомнил о тех — плоть от плоти сумерек — пилотах, которые приказали убрать его из строительной бригады. Всякий раз, как ему попадались на глаза суетящиеся возле самолетов японцы, он думал о трех молодых летчиках, которые вместе с командой механиков решили под вечер осмотреть строящуюся взлетно-посадочную полосу. Если бы не мальчик-англичанин, бредущий сквозь бурьян к стоящим на краю поля самолетам, они бы и вовсе не обратили на строителей никакого внимания.

Летчики зачаровывали Джима — куда там рядовому Кимуре с его доспехами для кэндо. Каждый день, сидя на балконе актового зала или помогая доктору Рэнсому ухаживать за разбитым при больничке огородом, он видел, как пилоты в мешковатых летных костюмах проводят внешний осмотр машин, перед тем как забраться в кабину. Больше всех прочих ему нравились летчики-камикадзе. За прошедший месяц на аэродром Лунхуа перебросили больше дюжины специальных штурмовых эскадрилий, предназначенных для самоубийственных атак на американские авианосцы в Восточно-Китайском море. Ни рядовой Кимура, ни другие лагерные охранники не обращали на летчиков-камикадзе ни малейшего внимания, а Бейси и другие американские моряки из блока Е называли их исключительно «косяк, и в воду» и «где ты, моя крыша».

Но Джим был всей душой с камикадзе, и убогая церемония у взлетной полосы неизменно трогала его до глубины души. Только вчера утром он перестал поливать больничный огород, бросил ведро и побежал к ограде, чтобы в очередной раз посмотреть, как они уходят в небо. Трое летчиков в белых головных повязках были едва старше Джима: по-детски пухлые щеки, мягкие, не успевшие загрубеть черты лица. Они стояли под палящим солнцем возле своих самолетов, нервически отгоняя от лица мух, и, когда командир эскадрильи отдал им честь, лица у них окаменели. Даже в тот момент, когда они прокричали славу императору, слышали их одни только мухи, зенитчики были заняты какими-то своими делами, а рядового Кимуру, который как раз вышагивал через грядки с помидорами, чтобы отогнать Джима от ограждения, повышенный интерес мальчика-англичанина к камикадзе, казалось, просто поставил в тупик.

Джим открыл учебник по латинскому и принялся за домашнюю работу, которую задал ему доктор Рэнсом: проспрягать глагол amo[46] во всех прошедших временах. Ему нравилось заниматься латынью; жесткая структура этого языка, целые семьи растущих из одного корня существительных и глаголов чем-то напоминали химию, любимую науку отца. Японцы закрыли лагерную школу в качестве этакой изощренной меры наказания для родителей, которым теперь приходилось весь день нянчиться со своим потомством; но доктор Рэнсом до сих пор отыскивал, чем занять Джима. Приходилось учить наизусть стихи, решать системы уравнений; а еще были естественные науки (в этой области, благодаря отцу, Джиму случалось удивлять своими познаниями даже доктора Рэнсома) и французский, который он терпеть не мог. Джиму казалось, что на школу он тратит удивительно много времени и сил, особенно если принять во внимание, что война вот-вот закончится. Впрочем, очень может статься, что доктор Рэнсом просто хотел занять его чем-нибудь мирным, хотя бы на час в день. В каком-то смысле домашняя работа Джима помогала доктору поддерживать в себе иллюзию, что даже и в лагере Лунхуа давно растаявшая система английских ценностей продолжала жить и здравствовать. Чушь, каких мало, но Джим был рад помочь доктору Рэнсому любым доступным способом.

— «Amatus sum, amatus es, amatus est…»[47] Повторяя перфект, Джим заметил, как от разбитых самолетов побежали китайцы-старьевщики. Кули, работавшие на починке взлетно-посадочной полосы, также кинулись врассыпную, бросая наземь корзины с камнем. С парового катка соскочил голый по пояс японский солдат и побежал к зенитной огневой точке: установка уже пришла в движение и шарила стволами по небу. На пагоде Лунхуа уже сверкнула серия вспышек, как будто японцы, устроив по случаю визита заморских гостей праздник, принялись благочестиво рвать петарды. Звук одинокой пулеметной очереди рассыпался над летным полем, тут же потонув в жалобном вое сирены. Тревогу подхватил клаксон на караульной вышке лагеря Лунхуа, и его пронзительная скороговорка еще долго пульсировала у Джима в голове.

Перспектива воздушного налета была многообещающей, и Джим уставился в квадрат неба сквозь разрушенную крышу актового зала. По шлаковым дорожкам лагеря метались интернированные. Мужчины и женщины, только что дремотно, словно пациенты психиатрической клиники, медитировавшие на крылечках бараков, лезли теперь, отпихивая друг друга, в двери, матери перегибались через подоконники первого этажа, чтобы поднять и спрятать в комнатах детей. Не прошло и минуты, как лагерь опустел, и Джим один остался на балконе разрушенного актового зала — дирижировать воздушным налетом.

Он напряженно вслушивался в тишину, уже подозревая, что тревога оказалась ложной. Воздушные налеты начинались с каждым днем все раньше и раньше, по мере того как американцы переносили базы своей авиации все ближе к китайскому побережью со стороны Тихого океана, а китайцы — своей, из Центрального Китая. Японцы стали теперь настолько нервными, что пугались каждого облачка на горизонте. Над рисовыми делянками летел двухмоторный транспортный самолет, экипаж которого явно даже и не подозревал о царившей внизу панике.

Джим вернулся к латыни. И в тот же миг огромная тень промелькнула над актовым залом и понеслась по земле, все дальше, к лагерному ограждению. Верхний этаж пагоды Лунхуа весь зарябил огоньками, как рождественская елка, выставленная на праздник перед шанхайским универмагом «Синсиер компани». Ничуть не испугавшись, «Мустанг» пошел прямо на зенитную вышку, и грохот его работающих пулеметов потонул в реве другого «Мустанга», который пронесся над рисовыми полями к западу от лагеря. За ним следом шел третий, так низко, что Джим мог заглянуть в кабину сверху. Он увидел летчиков и опознавательные знаки на фюзеляжах, запачканных перегоревшим маслом из выхлопа. Над лагерем пролетели еще два «Мустанга», и мощная воздушная волна сорвала с крыши барака рядом с блоком G несколько листов ржавого кровельного железа. В полумиле к востоку, между лагерем Лунхуа и рекой, заходила со стороны моря вторая эскадрилья американских истребителей, так низко, что бегавшая по заброшенным рисовым делянкам тень билась прямо под брюхом у каждого самолета, а сами самолеты то и дело пропадали из виду, прячась за погребальными курганами. Они взяли чуть вверх, перелетая через периметр аэродрома, и снова прижались к земле, поливая огнем стоящие возле ангаров японские самолеты.

Над лагерем стала рваться шрапнель, и тени от белых облачков родничками запульсировали на земле между бараков. Над актовым залом с сухим оглушительным треском разорвался снаряд, мигом превратив воздух в монолитную ледяную глыбу. С обломков крыши наверху рухнули потоки цементной пыли, засыпав Джиму спину и плечи. Размахивая учебником, Джим принялся считать разрывы и сразу насчитал дюжину. Интересно, знают ли американские летчики, что в лагере Лунхуа сидит Бейси, и с ним другие моряки-американцы? Всякий раз, заходя на атаку на аэродром, американские истребители до последней минуты прятались за трехэтажными зданиями бывших общежитий, несмотря на то что японские зенитки вынуждены были из-за этого вести огонь по лагерю и несколько заключенных уже были убиты осколками и шальными пулями.

Но Джим был рад, что «Мустанги» подошли так близко. Он наслаждался каждой заклепкой на их фюзеляжах, и пулеметными гнездами в обводах крыльев, и радиаторами на брюхе, которые, с точки зрения Джима, перенесли туда исключительно для того, чтобы достичь предельной стильности силуэта. Джим искренне восхищался японскими «Хаяте» и «Зеро», но «Мустанги» были истинными «кадиллаками» воздушных битв. Он совершенно задохнулся от восторга и не мог кричать, но в меру сил махал снующим туда-сюда под плотным пологом шрапнельных разрывов пилотам своей латинской книжкой.

Первые звенья истребителей уже прошли над летным полем. Их силуэты, ясно различимые на фоне многоэтажек Французской Концессии, быстро удалялись в сторону Шанхая, чтобы вот так же, на бреющем полете, атаковать доки и морскую авиабазу в Наньдао. Но зенитные батареи вдоль взлетно-посадочной полосы не прекращали огня. Небо было сплошь расчерчено «кошачьими колыбельками» трассеров, светящиеся нити пересекались, сплетались между собой и снова расходились в стороны. Средоточием фейерверка была пагода Лунхуа, парившая над клубами дыма, который поднимался от горящих ангаров, — ее орудия держали над аэродромом непроницаемую стену заградительного огня.

Джим еще ни разу не видел такого масштабного воздушного налета. Над рисовыми полями между лагерем Лунхуа и рекой заходила на цель вторая волна истребителей, за которой вплотную шла эскадрилья двухмоторных истребителей-бомбардировщиков. В трехстах ярдах к западу от лагеря один из «Мустангов» вдруг резко дал крен вправо. Потеряв управление, он скользнул в сторону и задел крылом насыпь заброшенного канала. Самолет волчком завертелся над рисовыми делянками и развалился в воздухе на части. Потом был взрыв, стена разом вспыхнувшего керосина, сквозь которую Джим увидел горящую фигурку пилота, все еще пристегнутого к креслу. Оседлав раскаленные добела обломки своей машины, он прошил насквозь кроны деревьев у лагерной ограды, — отломившийся кусочек солнца, которое по-прежнему полыхало над окрестными полями.

Еще один подбитый «Мустанг» вывалился из строя своего звена. Волоча за собой длинный шлейф дыма, он резко пошел в небо, сквозь белые подушечки шрапнельных разрывов. Пилот явно пытался уйти подальше от аэродрома, но, как только его «Мустанг» начал терять высоту, он перевернул машину вверх брюхом и спокойно вывалился из кабины. Почти тут же раскрылся парашют, и летчик круто пошел к земле. Его горящий самолет сам собой вернулся в правильное положение, протянул над пустыми полями густую полосу дыма, а затем рухнул в реку.

Пилот одиноко повис в тихом летнем небе. Его боевые товарищи ушли на Шанхай; серебристые фюзеляжи зарябили и тут же потерялись среди отблескивающих на солнце окон многоэтажек во Французской Концессии. Глухой рокот моторов стих вдалеке, и вместе с ним замолкли зенитки. К западу от летного поля над каналами тихо падал второй парашютист. В растревоженном воздухе плыл густой запах перегоревшего масла и смазочно-охлаждающей эмульсии. По всему лагерю осели маленькие смерчики из листьев и сухих насекомых, чтобы всплескивать кое-где, в последних отзвуках воздушных волн от исчезнувших за горизонтом «Мустангов».

Два парашютиста падали на погребальные курганы. По окружной дороге уже мчался, выбрасывая из-под капота клубы пара, грузовик со взводом японских солдат в кузове — чтобы убить летчиков. Джим вытер пыль с учебника и стал ждать винтовочных выстрелов. Светящееся гало от взорвавшегося «Мустанга» все еще стояло над каналами и рисовыми делянками. На несколько минут солнце спустилось пониже к земле, чтобы выжечь из полей смерть.

Джиму было жаль американских летчиков, которые гибли, так и не сумев выпутаться из паутины привязных ремней, на глазах у вооруженного «маузером» японского капрала и у спрятавшегося на балконе разрушенного здания английского мальчика. Но их смерть напомнила Джиму о его собственной смерти, о которой он так или иначе ни на минуту не забывал с того самого дня, как попал в Лунхуа. Он был рад воздушным налетам, запаху масла и кордита, смерти летчиков и даже тому, что его собственная смерть тоже могла нагрянуть в любую минуту. Кто бы и что бы там ни говорил, Джим прекрасно отдавал себе отчет в том, что не стоит ни гроша. И он свернул учебник в трубочку, весь дрожа от тайной жажды, которую война так просто может унять — в любой момент.

Больничка

— Джим!… Ты там, наверху?… Тебя не задело?…

На заваленном мусором полу актового зала стоял доктор Рэнсом и кричал вверх, в сторону балкона. Пробежка от самого блока D далась ему нелегко, и легкие ходили ходуном под обтянутыми кожей ребрами. За годы, проведенные в Лунхуа, он стал как будто бы еще длинней, но складывалось впечатление, что теперь его мосластый костяк держится исключительно на ветхом такелаже сухожилий. Его единственный здоровый глаз над ржаво-рыжей бородой уже успел ухватить на балконе макушку Джима, белую от пыли — как будто, пережив налет, мальчик в одночасье поседел.

— Джим, иди скорее в больничку. Сержант Нагата сказал, что на поверку ты можешь остаться у меня.

Джим вынырнул из задумчивости. Зловещее гало, оставленное сгоревшим американским летчиком, по-прежнему стояло над пустынными полями, но он решил ничего не говорить доктору Рэнсому об этой оптической иллюзии. С пагоды сирена завыла — сигнал отбоя воздушной тревоги, и его тут же подхватил клаксон на караулке. Джим слез с балкона и протиснулся вниз по лестнице.

— Я здесь, доктор Рэнсом. Меня, кажется, чуть не убило. А еще кто-нибудь в лагере погиб?

— Будем надеяться, что нет. — Доктор Рэнсом облокотился о балюстраду и смахнул с бороды пыль полями китайской соломенной шляпы. Налеты явно действовали ему на нервы, но во взгляде, которым он смотрел на Джима, была не только усталость: там было еще и терпение. После налетов, когда охранники начинали кричать на заключенных и даже бить их, он часто срывался на Джима, как будто именно Джим был во всем этом виноват. Он провел рукой по голове мальчика, стряхнув цементную пыль и заодно убедившись в том, что нигде под волосами нет крови. — Джим, мы же с тобой договорились, что во время налетов ты не будешь лазать на балкон. Японцам и без того всегда есть к чему придраться — они могут подумать, что ты пытался подавать американцам какие-то сигналы.

— А я и правда пытался, только они меня не видели. «Мустанги» — они такие скоростные. — Джим любил доктора Рэнсома и хотел, как мог, убедить его, что все в порядке. — Я сделал домашнюю по латинскому, доктор.

Но доктора Рэнсома, к немалому удивлению Джима, в данный момент совершенно не интересовало, выучил он глаголы или нет. Доктор повернулся к Джиму спиной и быстро пошел к больничке, кучке бамбуковых лачуг, которые заключенные, здраво оценив медицинские возможности лагеря Лунхуа, выстроили рядом с кладбищем. Поверка уже началась, и на дорожках между бараками было пустынно. Японцы-охранники заходили в дома и попутно били прикладами винтовок последние, чудом уцелевшие, оконные стекла. На этой мере предосторожности настоял господин Секура, комендант лагеря, для того чтобы уменьшить опасность поражения заключенных взрывной волной. В действительности же это было наказание за воздушный налет, которое заключенные смогут по достоинству оценить, чуть только наступят сумерки и из гнилых прудов вокруг лагеря полетят тысячи комаров-анофелисов.

На крыльце блока Е, одного из чисто мужских общежитий, сержант Нагата орал на старшего по блоку, мистера Ролсона, органиста из шанхайского кинотеатра «Метрополь». За спиной у сержанта стояли трое охранников с примкнутыми штыками, так, словно из общежития в любой момент мог вырваться взвод американских морских пехотинцев. Сотни оборванных заключенных терпеливо дожидались окончания сцены. Шел последний год войны, и японцы за последнее время сделались весьма неуравновешенны и опасны.

— Доктор Рэнсом, а что будет, если американцы высадятся в Усуне?

Этот порт в устье Янцзы был ключом к Шанхаю со стороны реки. В лагере все говорили про Усун.

— Очень может статься, что американцы высадятся именно в Усуне, Джим. Я всегда считал, что тебе самое место у Макартура в штабе. — Доктор Рэнсом остановился, чтобы перевести дыхание. Он с видимым усилием втянул воздух в туго обтянутую кожей грудную клетку, глядя на собственное отражение в полированных носках туфель Джима. — Постарайся об этом не думать — у тебя и без того голова забита бог знает чем. Американцы там могут и не высадиться.

— Если они устроят высадку в Усуне, японцы просто так им порт не отдадут.

— Да, Джим, они станут драться. Как ты совершенно справедливо — и вполне лояльно по отношению к японцам — заметил, они самые смелые солдаты в мире.

— Ну…

Про смелость Джиму говорить не хотелось. Война не имела ничего общего со смелостью. Два года назад, когда он был совсем еще мальчишкой, ему казалось важным выяснить для себя, чьи солдаты самые смелые, — отчасти для того, чтобы хоть как-то сориентироваться в совершенно разладившемся мире. На первом месте были, естественно, японцы, на последнем — китайцы, а британцы болтались где-то посередине. Но теперь Джим думал об американских самолетах, которые утюжат небо, как хотят. Какими бы смелыми ни были японцы, они ничего не могли сделать против этих красивых и легких на ходу машин.

— Японцы очень смелые, — признал свое поражение Джим. — Только от смелости сейчас уже ничего не зависит.

— Я в этом не совсем уверен. Вот ты, — ты смелый, а, Джим?

— Нет… да, нет, конечно. Разве что при случае, — здраво оценил себя Джим.

— А мне кажется, что смелости тебе не занимать.

Доктор Рэнсом сказал это как бы между делом, но что-то в его реплике неприятно резануло Джима. Он явно был на Джима сердит, как будто и в самом деле «Мустанги» налетели на лагерь именно по его вине. Может быть, доктор Рэнсом просто чувствует, что Джим научился радоваться войне? Джим раздумывал над этим до самой больнички. На земле возле ветхого бамбукового крыльца лежал неразорвавшийся шрапнельный заряд. Он тут же подхватил его, чтобы проверить, на самом ли деле тот еще теплый, но доктор Рэнсом вырвал у него снаряд и зашвырнул его прочь, через колючую проволоку.

Джим стоял на полусгнивших ступеньках, загибая носки туфель о бамбуковые жердочки. Он поймал себя на искушении отобрать у доктора Рэнсома снаряд — обратно. Роста он был теперь почти такого же, как врач, а силы в нем было пожалуй что и побольше — за последние три года, пока Джим рос, большое тело доктора Рэнсома как-то усохло и съежилось. И Джим уже с трудом верил собственным воспоминаниям о крепком рыжеволосом мужчине с тяжелыми предплечьями и бедрами, который был в два раза больше обычного японского солдата. Но за первые два года в лагере доктор Рэнсом скормил Джиму слишком много своей собственной еды.

Они зашли в помещение, и Джим занял стратегическую позицию возле двери в амбулаторию, где сидели доктор Боуэн — отоларинголог из шанхайской поликлинической больницы — и четыре вдовы-миссионерки, здешний младший медицинский персонал. Они ждали, пока сержант Нагата не придет и не устроит перекличку, а Джим тем временем заглянул в прилегающую палату, где лежали на койках три десятка пациентов. После каждого налета несколько человек умирали — от шока или от общего истощения. Осознание того, что война скоро кончится, казалось, придавало некоторым людям сил для того, чтобы испустить наконец дух. Впрочем, для тех, кто по-прежнему делал ставку на выживание, каждая смерть была хорошей новостью. Для Джима она означала старый ремень или подтяжки, авторучку или даже — один-единственный раз, и это было как чудо — наручные часы, которые он носил целых три дня, прежде чем отдать туда же, куда отдавал и все остальное — Бейси. Японцы конфисковали у заключенных все часы, наручные и любые другое: как сказал доктор Рэнсом, они хотели, чтобы их пленники забыли, что такое время. За эти три дня Джим успел измерить количество времени, необходимое на каждое возможное в его лагерной жизни действие.

Пациенты по большей части страдали от малярии, дизентерии и сердечных заболеваний, связанных с недостатком питания. Особенно тревожили Джима больные бери-бери, с раздутыми ногами и легкими, полными мокроты: в голове у них царил полный кавардак, и им казалось, что они умирают в Англии. В последние часы перед смертью они удостаивались особой привилегии, единственной на всю больничку москитной сетки, и лежали в этом временном переносном склепе до тех пор, пока не перебирались к месту постоянной прописки — на кладбище за огородом.

Сержант Нагата в сопровождении двух солдат уже шел к больничке, и Джим напоследок заглянул в мужскую палату. Мистер Барраклу, секретарь Шанхайского загородного клуба, вот уже несколько дней как был при смерти, и Джим положил глаз на его золотое кольцо с печаткой. Может статься, в действительности оно было и не золотое, — ни одна вещь из тех, что он приносил Бейси, ни разу не оказалась золотой — но хоть чего-то оно да стоит. Джим не терзался угрызениями совести по поводу того, что крадет у мертвых. В больничку попадали только те недоумки, у которых не было ни друзей, ни родственников и за которыми никто не стал бы ухаживать в бараках и общежитиях. Даже если бы в больничке были лекарства — а тот небольшой запас, который завезли сюда японцы, был израсходован в первый же год, — навряд ли кто-то мог и в самом деле здесь выздороветь. Японцы, здраво рассудив, что всякий, кто попал в больничку, является кандидатом на кладбище, тут же урезали рацион вдвое. Но даже и в этом случае, подумал Джим, могло пройти достаточно много времени, пока доктор Рэнсом и доктор Боуэн официально заявят о том, что тот или иной заключенный скончался. Джим знал, что многие из съеденных им за эти годы добавочных картофелин были из покойницких порций. Доктор Рэнсом делал для больных все, что мог, и Джиму было жаль, что в последнее время доктор, кажется, тоже начал терять надежду.

— Идут, — подал голос доктор Рэнсом. — Джим, встань но стойке смирно. И не спорь сегодня с сержантом Нагатой. И ничего ему не говори про налет.

Заметив, что взгляд Джима прикован к перстню с печаткой, он отвернулся — чтобы встретить сержанта Нагату, который как раз поднимался по бамбуковым ступенькам больнички. Доктор Рэнсом не одобрял мародерства, хотя прекрасно знал, что Джим меняет пряжки от ремней и подтяжки на еду. Впрочем, тихо подумал про себя Джим, у доктора Рэнсома тоже есть свои источники дополнительного дохода. В отличие от большинства других заключенных в лагере Лунхуа, которым перед тем, как их интернировать, разрешили собрать чемоданы, доктор Рэнсом приехал сюда в чем был: в рубашке, в шортах и в кожаных сандалиях. Однако в закрепленной за ним отгородке в блоке D скопилось изрядное количество движимого имущества — полный выходной костюм, портативный граммофон с несколькими пластинками, теннисная ракетка, мяч для регби и целая полка книг, источник образования Джима. Все это, вместе с одеждой, которую Джим носил последние три года, и с великолепными теннисными туфлями, на которые тут же упал взгляд сержанта Нагаты, доктор Рэнсом получил от нескончаемого потока пациентов, выстраивающихся по вечерам едва ли не в очередь у его отгородки в блоке D. Многим даже и предложить было нечего, но молодые женщины неизменно вознаграждали доктора Рэнсома каким-нибудь скромным приношением — в благодарность за те таинственные услуги, которые он им оказывал. Как-то раз Ричард Пирс даже узнал на Джиме одну из своих старых рубашек, но поезд уже ушел.

Сержант Нагата остановился перед выстроившимися в ряд заключенными. Масштабы американского воздушного налета явно потрясли его до глубины души. Челюсти у него были плотно сжаты, а на губах выступили несколько капелек слюны. Щетинки вокруг губ мелко дрожали, как усики антенн, принимающих срочное штормовое предупреждение. Ему нужно было как-то вогнать себя в приступ ярости, но блестящие носки туфель мальчика не давали ему сосредоточиться. Как и все японские солдаты, сержант носил разваливающиеся на ходу башмаки, из которых торчали большие пальцы — как из перчаток опереточного нищего.

— Мальчик…

Он остановился перед Джимом и стукнул его по голове свернутым в трубку списком заключенных, выбив из волос облачко белой цементной пыли. От рядового Кимуры он знал, что, какая бы в лагере ни велась запрещенная деятельность, Джим непременно был в ней замешан, но поймать его за руку никак не мог. Он помахал рукой, чтобы разогнать пыль, и с видимым усилием вытолкнул те единственные два связанных между собой английских слова, которым научили его несколько лет жизни в лагере Лунхуа:

— Трудный мальчик. …

Джим, завороженный капельками слюны на губах сержанта Нагаты, ждал, что он станет делать дальше. Может быть, ему доставит удовольствие свеженький, из первых рук, рассказ очевидца о воздушном налете?

Но сержант прошел в мужскую палату и стал по-японски кричать на обоих врачей. Он пристально смотрел на умирающих, к которым раньше не проявлял ни малейшего интереса, и до Джима вдруг дошло, что доктор Рэнсом наверняка прячет раненого американского летчика. Джим захлебнулся от восторга, ему захотелось дотронуться до пилота, прежде чем японцы его убьют, ощупать шлем и летный костюм, пройтись пальцами по запыленным и запачканным маслом очкам.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: