Часть 2. Под сенью девушек в цвету

перевод: A. Федорова

То, что я хотел получить от этого спектакля, — так же как и то, чего я ожидал от поездки в Бальбек, от путешествия в Венецию, к которым так стремился, — было нечто совсем иное, чем удовольствие: то были истины, принадлежащие миру более реальному, чем тот, где я жил, и которые, однажды сделавшись моим достоянием, не могут быть отняты у меня по вине ничтожных случайностей моей праздной жизни, хотя бы и мучительных для моего тела. Удовольствие, которое я буду испытывать во время спектакля, казалось мне, самое большее, формой, может быть, необходимой для восприятия этих истин. [380]

 

«Как раз, — сказал он мне вдруг, словно приговор был произнесен, и кладя конец вздору, который я молол под недвижным взглядом его глаз, ни на минуту не оставлявших меня, — мне вспоминается сын одного из моих друзей, который... совсем вроде вас — (и, говоря об одинаковости наших наклонностей, он принял такой же успокоительный тон, как будто это были наклонности к ревматизму и как будто он хотел показать мне, что от этого не умирают). — Он предпочел оставить Орсейскую набережную, где, однако, все пути были ему открыты благодаря его отцу, и принялся писать, не заботясь о том, что будут говорить. Право, ему не в чем раскаиваться. Он издал два года тому назад — он, разумеется, много старше вас — труд, в котором рассматривается чувство бесконечности на западном берегу озера...» [387]

 

Разумеется, немногим понятен чисто субъективный характер явления, которое представляет собою любовь, создание как бы дополнительной личности, не похожей на ту, что в свете носит то же имя, — личности, большая часть элементов которой заимствована нами из нас самих. Поэтому так мало людей, считающих естественными те огромные пропорции, которые в конце концов принимает для нас существо, не тождественное с тем, каким оно является в их глазах. [399]

 

Работа причинности, в конце концов осуществляющая почти все возможные следствия, а значит, и те, которые казались нам самыми невозможными, эта работа порой совершается медленно и еще замедляется по вине наших желаний — которые, стараясь ускорить ее, ее тормозят, — даже по вине нашего бытия, и достигает цели, лишь когда мы перестаем желать, а иногда и существовать. [401]

 

Действительно, каждому из нас трудно бывает точно определить, в какой мере наши слова и наши движения воспринимаются другими; боясь преувеличить свое значение и безгранично расширяя пределы, в которых должны растекаться воспоминания других в продолжение их жизни, мы воображаем, что второстепенные элементы наших речей, наших поз едва ли проникают в сознание и, тем более, сохраняются в памяти тех, с кем мы разговариваем. Кстати сказать, именно этим предположением руководствуются преступники, когда они, уже дав показание, подменивают то или иное слово, считая, что новый вариант нельзя сопоставить ни с какой иной версией. Но весьма возможно, что даже и в применении к тысячелетней истории человечества более правильна не философия фельетониста, утверждающая, что все обречено забвению, а философия противоположная, предрекающая сохранение всего сущего. [406]

 

«Да оставь, — воскликнул отец, — в своей работе надо прежде всего находить удовольствие! А он уже не ребенок. Он теперь знает, что ему нравится; маловероятно, чтобы он переменился, и он может отдать себе отчет в том, что составит счастье его жизни»... Говоря о моих вкусах, которые больше не изменятся, о том, что должно составить счастье моей жизни, он возбуждал во мне два ужасных подозрения. Первое — это была мысль о том, что моя жизнь уже началась, более того, что последующее будет не особенно отличаться от предшествующего (тогда как до сих пор я считал, что стою на пороге моего еще не тронутого бытия, которое должно начаться только завтра утром). Другое, являвшееся, в сущности, не чем иным, как тем же подозрением в другой форме, была мысль, что я не стою вне Времени, но подвластен его законам, совсем как те персонажи из романа, которые именно поэтому повергали меня в такое уныние, когда в Комбре, в глубине моей ивовой будочки, я читал их жизнеописание. Теоретически мы знаем, что Земля вертится, но фактически не замечаем этого; Земля, по которой мы ступаем, на вид неподвижна, и мы живем спокойно. В жизни то же самое происходит с Временем. И чтобы сделать ощутимым его бег, романисты, безумно ускоряя обороты часовой стрелки, заставляют читателя в две минуты пережить десять, двадцать, тридцать лет. В начале страницы мы покидаем любовника, полного надежд; в конце следующей мы встречаем его восьмидесятилетним стариком, с трудом совершающим свою ежедневную прогулку во дворе убежища, еле отвечающим на вопросы, обращаемые к нему, позабывшим прошлое. Говоря обо мне: «Он уже не ребенок, вкусы его не переменятся» и т. д., отец внезапно заставил меня взглянуть на себя самого во Времени и вызвал во мне такое же уныние, как если бы я был, правда, еще не стариком, впавшим в детство, но одним из тех героев, о которых автор сообщает нам в конце романа равнодушным тоном, особенно жестоким: «Он все реже и реже покидает деревню. Он поселился здесь навсегда» и т. д. [409]

 

У меня явилось ощущение и предчувствие, что Новый год — день, не отличающийся от других, что это — не первый день нового мира... как во дни Творения, словно бы прошлого еще не существовало. Я чувствовал, что ему не известно, что его называют Новым годом, что этот день кончается сумерками, которые не новы для меня: в мягком ветре, который дул вокруг колонки с афишами, я осознал, я почувствовал являющуюся мне вновь вечную и обыденную материальную сущность, привычную сырость, полную неведения текучесть былых дней.

Я вернулся домой. Я прожил первое января, как старый человек, для которого этот день — иной, чем для молодого, не потому, что ему уже не делают подарков, но потому, что он уже не верит в Новый год. [413]

 

Наши желания чередуются, и среди смут бытия редко случается, что счастье откликается на то самое желание, которое призывало его. [414]

 

Однажды, в час, когда приносят почту, мать положила мне на постель письмо. Я небрежно распечатал его, потому что на нем не могло быть единственной подписи, способной меня осчастливить, — подписи Жильберты, с которой мы не поддерживали связи, если не считать встреч на Елисейских Полях. Однако внизу листка с серебряной печатью, изображающей рыцаря в шлеме, с девизом, описывающим полукруг у его ног: «Per viam rectam», — в конце письма, написанного крупным почерком и где каждая фраза казалась подчеркнутой только потому, что поперечная черта буквы t приходилась не посредине ее, а над ней, подчеркивая соответствующее слово верхней строки, — я увидел именно подпись Жильберты. Но так как я считал ее невозможной в письме, адресованном на мое имя, то вид этой подписи, не сопровождаясь уверенностью, меня не обрадовал. В течение секунды он возбуждал во мне острое чувство нереальности всего окружающего. Эта невероятная подпись с головокружительной быстротой играла в уголки с моей постелью, камином, стенами. Всё завертелось у меня в глазах, словно при падении с лошади, и я спросил себя, не существует ли другой жизни, которая совершенно не похожа на ту, что знакома мне, противоположна ей, но является жизнью истинной; внезапно мне открывшись, она вызывала во мне ту нерешительность, выражение которой ваятели, изображающие Страшный Суд, придают мертвецам, пробудившимся у порога иного мира. [423]

 

Жизнь усеяна чудесами... Впрочем, что касается всех событий, которые в нашей жизни, полной противоречивых положений, связаны с любовью, то лучше всего и не пытаться их понимать, ибо в той мере, в какой они являются и непреложными, и неожиданными, они, по-видимому, управляются законами скорее магическими, нежели рациональными. [424]

 

Время, которое нужно отдельной личности — как мне по отношению к этой сонате, — чтобы проникнуть в произведение сколько-нибудь глубокое, есть лишь ракурс и как бы символ тех лет, а иногда столетий, которые должны протечь прежде, чем публика сможет полюбить истинно новый шедевр. [447]

 

Разумеется, в случаях столь полного совпадения, когда действительность прилаживается и применяется к тому, о чем мы так давно мечтаем, она совершенно скрывает от нас наши мечты, сливается с ними, как две равные фигуры, образующие, после наложения друг на друга, одну, тогда как нам, для того чтобы придать нашей радости всю полноту ее значения, хотелось бы, напротив, сохранить за всеми элементами нашего желания, даже в ту минуту, когда мы их касаемся, тем самым укрепляя свою уверенность в том, что это именно они, — престиж недосягаемости. И мысль не в силах даже восстановить прежнее состояние, чтобы сопоставить его с этим новым, потому что у нее нет больше свободы действий: знание, приобретенное нами, воспоминание о первых минутах, казавшихся такими несбыточными, услышанные нами слова заграждают вход в наше сознание и завладевают нашей памятью в гораздо большей мере, чем нашим воображением; на наше прошлое, созерцая которое мы уже не властны отвлечься от них, они оказывают задним числом влияние более сильное, чем на будущее, форма которого остается еще свободной. [452]

 

Всякий раз, что мне вспоминается эта гостиная... она, эта сборная гостиная, напротив, полна цельности, единства, неповторимого очарования, которых никогда не бывает ни в обстановке, завещанной нам прошлым и сохранившейся в самой полной неприкосновенности, ни в обстановке самой современной, носящей отпечаток живой личности: ибо только мы сами, веря, что вещи, которые мы видим, живут своей особой жизнью, можем в некоторые из них вложить душу, которая сохраняется в них и получает в нас свое развитие. [453]

 

Человеческое слово связано с душой, но не выражает ее подобно стилю. [461]

 

Необычайность и новизна всего, что он писал, сказывались, когда он говорил, в такой хитроумной постановке вопросов, в таком пренебрежении ко всем существовавшим до сих пор решениям, что можно было подумать, будто он затрагивает лишь мелкие частности, впадает в заблуждение, говорит парадоксы, и, таким образом, мысли его чаще всего казались смутными: ведь каждый называет ясными мыслями мысли, отличающиеся той же степенью смутности, что и его собственные. Впрочем, предварительным условием всякого новшества является устранение шаблонов, к которым мы привыкли и которые были для нас олицетворением жизненности, так что всякая новизна речи, равно как и всякая оригинальность в живописи, в музыке, всегда будет казаться надуманной и утомительной. Она основывается на тропах, необычных для нас; нам кажется, что собеседник говорит только метафорами, а это надоедает и производит впечатление неискренности... В его книгах было больше интонаций, больше ударений, чем в его речах, — ударений, независимых от красоты стиля, которых сам автор, вероятно, не замечал, потому что они неотделимы от всей его личности. В те минуты, когда Бергот в своих книгах становился совершенно естественным, именно эти ударения придавали ритм написанным словам, часто весьма незначительным. Ударения эти не отмечены в тексте, ничто не указывает на них, и всё же они сами присоединяются к фразам, нельзя прочитать их иначе, они — самое эфемерное и все-таки самое глубокое в писателе, и они-то и послужат истинным свидетельством об его природе. [464]

 

Гений, даже крупный талант, обусловлен не столько своим интеллектуальным превосходством и социальной изысканностью, сколько способностью преобразовывать, транспонировать. Для того чтобы нагреть жидкость с помощью электрической лампы, вовсе не требуется лампа самая мощная, но такая, в которой ток мог бы перестать давать свет, изменил бы свою форму и вместо света мог бы дать тепло. Чтобы двигаться по воздуху, нужен не самый мощный автомобиль, но такой, который, перестав двигаться по земле и пересекши вертикально линию своего движения, мог бы превратить свою горизонтальную скорость в энергию подъема. Точно так же и творцы гениальных произведений — это вовсе не те, кто живет в среде самой утонченной, чья речь отличается наибольшим блеском, кто обладает самым широким образованием, но те, кто обладает даром, перестав жить для самого себя, сделать из своей личности подобие зеркала, так чтобы жизнь их, сколь бы ни была она ничтожна с точки зрения светской, и даже отчасти с точки зрения интеллектуальной, отражалась в нем, ибо гений — это способность отражать, а не качества отраженного зрелища, взятые сами по себе. [465]

 

Инстинкт зодчего был слишком силён в Берготе, чтобы он мог не знать, что единственное доказательство полезности его построек и их соответствия истине — это радость, ими доставленная, сперва ему, а потом и другим. [466]

 

В особой строгости присущего ему вкуса, в твердом желании писать всегда только такие вещи, о которых он мог бы сказать: «Это — нежно», благодаря чему его столько лет считали мастером бесплодным, жеманным, чеканщиком безделок, — была, напротив, тайна его силы, ибо привычка так же определяет стиль писателя, как и характер человека, и автор, несколько раз испытавший удовлетворение тем, что ему удалось выразить свою мысль с известной приятностью, навсегда кладет границы своему таланту. [467]

 

Как великие учители Церкви нередко начинали с того, что, будучи сами нравственны, познавали человеческие грехи и делали вывод о своей личной святости, так нередко большие художники, будучи сами людьми дурными, пользуются своими пороками, чтобы постичь всеобщие нравственные законы. [468]

 

Сильная мысль какую-то долю своей силы сообщает оппоненту. Принадлежа к числу всеобщих умственных ценностей, она проникает в ум человека, с которым спорит, прививается среди смежных мыслей, с помощью которых, возвращая себе долю своего превосходства, он дополняет, выправляет ее, так что конечное суждение в известной мере является созданием обоих спорщиков. [471]

 

Разумеется, известно, что в ребенке отражаются черты отца и матери. Всё же унаследованные достоинства и недостатки распределяются так странно, что из двух достоинств, казавшихся неразрывно слитыми друг с другом в одном из родителей, мы у ребенка встречаем только одно, и притом в сочетании с каким-либо недостатком другого родителя, казалось бы, несовместимым с ним. [473]

 

Подобно тому как священники, обладая величайшим знанием сердца, отлично могут отпускать грехи, которых сами не совершают, так и гений, обладая величайшим знанием разума, отлично может понять мысли, наиболее противоположные тем, что составляют основу его собственных произведений. [476]

 

Болезни людей культурных на три четверти зависят от их интеллекта. Нужно по крайней мере, чтобы их врачу эта болезнь была знакома... Он сможет предусмотреть, что вам трудно будет переварить какой-нибудь соус, предусмотреть гастрическое осложнение, но не сможет предусмотреть, что вы будете читать Шекспира… [477]

 

Случилось это в те времена, когда Блок перевернул мою концепцию мира, раскрыл для меня новые возможности счастья (которые, впрочем, превратились потом в возможности страдания), уверив меня, что, вопреки моим представлениям эпохи прогулок в сторону Мезеглиза, женщины всегда рады заняться любовным ремеслом... Таким образом, если по отношению к Блоку — за его «благую весть», что счастье, обладание красотой, не является в этом мире чем-то недостижимым и что мы напрасно навсегда отказываемся от него, — я должен был чувствовать ту же благодарность, что по отношению, скажем, к врачу или философу-оптимисту, вселяющим в нас надежду на долголетие в этом мире и на то, что мы не вполне с ним расстанемся, переселившись в мир иной, — то дома свиданий, которые я стал посещать через несколько лет, давая мне испробовать счастье, позволяя прибавить к красоте женщины элемент, который мы не можем изобрести, который не является лишь итогом ранее виденного, воистину божественный дар, единственный, которым мы не можем наделить себя сами, перед которым бессильны все логические построения нашего ума и которого мы можем требовать только от действительности: индивидуальное обаяние, — дома свиданий заслужили того, чтобы я поместил их наряду с другими источниками благодеяний, более новыми, но приносящими подобную же пользу... — с иллюстрированными изданиями по истории живописи, симфоническими концертами и книгами о «городах — памятниках искусства». [481]

 

Память является для нас обычно не хронологической последовательностью наших воспоминаний, но чем-то вроде отражения, опрокидывающего порядок отдельных частей. [483]

 

Нас делает такими счастливыми наличие в сердце какой-то неустойчивости, которую все время пытаешься сохранить и которой почти не замечаешь, пока не происходит сдвиг. [486]

 

Когда мы любим, любовь слишком велика, чтобы полностью вместиться в нас; излучаясь, она направляется к любимому человеку, встречает в нем поверхность, которая ее задерживает, заставляет вернуться к исходной точке, и вот этот удар, возвращающий нашу влюбленность назад, мы и называем чувствами другого. [506]

 

Время, которым мы располагаем каждый день, эластично; страсть, нами испытываемая, его растягивает, страсть, нами внушаемая, сжимает его, а привычки его наполняют. [508]

 

Говоря, мы всегда воображаем, что нас слушают наши собственные уши, наш собственный ум. [508]

 

Заложенная во всем существующем склонность к самопродолжению прерывается по временам резкими вспышками, которым мы поддаемся, тем более уверенные в себе, что знаем, сколько дней, сколько месяцев мы могли и сможем еще терпеть лишения. И часто именно тогда, когда кошелек, в который мы откладываем, готов наполниться, мы разом его опустошаем; именно тогда, когда мы уже привыкли к лечению, мы, не ожидая его результатов, бросаем его. [516]

 

В несчастье мы сразу становимся нравственными. [522]

 

Мы строим себе жизнь ради определенного человека, а когда наконец мы можем принять его в построенном здании, он не приходит, потом умирает для нас, и мы живем пленниками дома, предназначавшегося только для него. [525]

 

Так как всё ослабляется ею [привычкой], то наилучшим напоминанием о человеке служит нам как раз то, что мы позабыли (ибо оно было незначительно и, позабытое, осталось для нас во всей своей силе). Вот почему лучшее, что есть в нашей памяти, находится вне нас, в дуновении влажного ветра, в затхлом запахе комнаты или в запахе впервые затопленного камина — всюду, где мы обретаем часть самих себя, ту часть, которой наше сознание, не прибегавшее к ней, пренебрегло, последний остаток прошлого, самый лучший, который, когда все слезы, казалось, уже выплаканы, умеет вновь источить их у нас. Вне нас? В нас самих, правильнее будет сказать, но скрытый от наших взоров, погруженный в забвение, более или менее долгое. Только благодаря этому забвению мы вновь, время от времени, можем обретать то существо, которым были прежде, глядеть на мир его глазами. [531]

 

Специфическое удовольствие от путешествия вовсе не в том, чтобы иметь возможность выходить по дороге и останавливаться в пути, когда устанешь, а в том, чтобы как можно больше углублять — отнюдь не сглаживать — разницу между отъездом и прибытием, ощущать ее во всей ее полноте, цельности, такою, какой она являлась нашей мысли, когда воображение переносило нас оттуда, где мы жили, к самой цели наших желаний, одним скачком, который казался нам чудесным. [533]

 

К несчастью, эти волшебные места — вокзалы, откуда мы отправляемся в далекий путь, — носят вместе с тем и трагический характер, ибо если в них совершается чудо, благодаря которому страна, существовавшая только в наших мыслях, превращается в страну, где мы будем жить, то по этой же причине мы, по выходе из зала ожидания, уже должны отказаться от возможности вернуться в привычную для нас комнату, где мы были еще так недавно. Надо оставить всякую надежду провести ночь у себя дома, едва мы вступаем в эти смрадные пещеры, через которые лежит путь к таинству. [533]

 

Образ счастья определяется в нашем воображении скорее тождеством желаний, возбуждаемых им в нас, чем точностью наших сведений о нем. [535]

 

Мы обычно живем лишь малой частью нашего существа, большая часть наших свойств дремлет, полагаясь на Привычку, которая знает, что делать, и не нуждается в них. Но этим утром, в пути, нарушение рутины моей жизни, перемена места и необычность часа сделали необходимым их участие. Привычка, связанная с неподвижной жизнью и чуждая раннему вставанию, изменила мне, и все мои способности поспешили ей на смену, соревнуясь в усердии друг с другом, подымаясь разом, как волны, на непривычно высокий уровень. [542]

 

Была ли эта девушка причиной моего возбуждения или, напротив, само оно в значительной мере явилось причиной того удовольствия, которое я чувствовал, находясь вблизи нее, во всяком случае одно было так тесно связано с другим, что мое желание увидеть ее вновь было прежде всего духовной потребностью — потребностью не дать окончательно заглохнуть этому состоянию возбуждения, не навсегда расстаться с существом, которое, даже само того не зная, было с ним связано. Это состояние было не только приятно. Главное, оно (подобно тому как более сильное напряжение струны или более быстрая вибрация нерва обусловливает другое качество звука или другой цвет) придавало иную тональность всему, что я видел, оно вводило меня в качестве действующего лица в неведомый и несравненно более интересный мир; эта красивая девушка, которую я все еще видел, хотя поезд ускорял свой ход, была словно частица иной жизни, не той, которую я знал, отделенной от нее каймой, — жизни, где ощущения, вызываемые предметами, были уже иные и разлука с которой была бы для меня теперь то же, что смерть. [543]

 

Я, сидя в ожидании на скамейке, пытался уйти в себя как можно глубже, спрятаться в мысли о вечном, не оставив ни одной живой частицы своего существа на поверхности тела — приведенного в состояние бесчувственности, как это бывает с животными, которые, будучи ранены, инстинктивно представляются мертвыми. [547]

 

Ничто, быть может, не дает в такой степени впечатления реальности внешнего мира, как перемена положения по отношению к нам другого, хотя бы и незначительного, лица до и после нашего знакомства с ним. [549]

 

Наше внимание наполняет комнату вещами, а привычка освобождает ее от них и расчищает для нас место. [550]

 

В эстетическом смысле число человеческих типов слишком ограничено, так что, где бы мы ни оказались, нам часто случается испытывать радость, узнавая своих знакомых, хотя бы мы и не думали отыскивать их на картинах старинных мастеров, как это делал Сван. Так мне в первые же дни нашего пребывания в Бальбеке привелось встретиться с Легранденом, консьержем Сванов и самой г-жой Сван, которые превратились — первый в официанта из кафе, второй — в приезжего незнакомца, больше ни разу не попадавшегося мне, а третья — в хозяина купальни. И благодаря своего рода магнетизму, некоторые черты лица и умственного склада взаимно притягиваются и так неразрывно сочетаются друг с другом, что когда природа воплощает этим путем знакомого нам человека в новом теле, она не слишком его калечит. [564]

 

Я, чтобы не разлюбить Бальбек, внушал себе мысль, будто стою на краю света, и старался глядеть вдаль, не видеть ничего, кроме моря, открывать в нем эффекты, описанные Бодлером, а стол наш окидывал взглядом лишь в те дни, когда подавалась какая-нибудь большая рыба, морское чудовище, которое, в противоположность ножам и вилкам, было современником киммерийских лет, первобытных эпох, когда в Океане еще только зарождалась жизнь, и тело которого с бесчисленными позвонками, с синими и розовыми жилками, было создано природой, но согласно некоему архитектурному плану, как если бы это был многоцветный подводный собор. [571]

 

Для того, чтобы понять, как прекрасна могла быть когда-то старая женщина, надо уметь не только видеть, но и осмысливать каждую черту. [574]

 

Убежденный в том, что произведения, которые мне приходится слышать,... выражают истины самые высокие, я изо всех сил пытался подняться до них; чтоб их понять, я извлекал из себя, я вкладывал в них все, что таилось во мне тогда самого лучшего, самого глубокого. [575]

 

Прежде всего я раздвигал у себя занавески, полный нетерпения узнать, какое нынче море играет у берегов, подобно нереиде. Ибо каждое из этих морей держалось не дольше одного дня. На следующий день появлялось уже другое, иногда напоминавшее то, которое было вчера. Но я ни разу не видел, чтобы оно оставалось одним и тем же. [579]

 

Невозможность задержаться в пути ради повстречавшейся женщины, опасение, что другой раз мы не увидим ее, внезапно придают ей такую прелесть, какую незнакомой стране придает болезнь или бедность, не позволяющая нам посетить ее, а тем тусклым дням, что нам осталось прожить, — сражение, в котором мы наверное погибнем. Таким образом, если бы не привычка, жизнь должна была бы казаться чудесной этим существам, которым каждый час угрожает смерть, — то есть всем людям. [586]

 

Красота есть цепь гипотез, которым кладет предел безобразие, заграждая уже открывавшуюся перед нами дорогу в неизвестное. [586]

 

В известной мере правы философы, советующие нам умерять наши желания (конечно, если они имеют в виду желания, направленные на живые существа, ибо только они и могут порождать тревогу, так как относятся к неведомому, наделенному сознанием; было бы слишком нелепо предполагать, что философия имеет в виду желание богатства). [587]

 

Надеясь, что когда-нибудь, когда я буду более свободным, я на других дорогах встречу таких же девушек, я уже искажал то индивидуальное своеобразие, которое присуще желанию жить вблизи женщины, показавшейся нам красивой, и допуская возможность вызвать его искусственно, я тем самым признавал его призрачность. [587]

 

В коляске мы спустились с холма...; внезапно я почувствовал прилив того глубокого счастья, которое не часто случалось мне испытывать после Комбре, счастья, подобного тому, которое я ощутил, глядя на колокольни Мартенвиля. Но на этот раз оно было неполное. Поодаль от бугристой дороги, по которой мы ехали, я заметил три дерева, очевидно, служившие прежде началом тенистой аллеи и сливавшиеся в рисунок, который я видел не в первый раз; я не мог вспомнить ту местность, из которой они словно были выхвачены, но я чувствовал, что когда-то она была родной для меня; словом, мое сознание споткнулось в этом промежутке между далеким прошлым и настоящей минутой, окрестности Бальбека заколебались, и я задал себе вопрос, не иллюзия ли вся эта прогулка, Бальбек же — место, где я бывал только в воображении, г-жа де Вильпаризи — персонаж из романа; зато эти три старые дерева — действительность, к которой мы возвращаемся, отрывая глаза от книги, рисовавшей нам другую обстановку с такой убедительностью, что мы совсем туда перенеслись.

Я смотрел на эти три дерева, я видел их, но разум мой чувствовал, что за ними скрывается нечто такое, над чем он не властен, нечто похожее на те слишком далеко поставленные предметы, которых мы не в силах охватить, так что, вытянув руку, мы, самое большее, можем лишь коснуться пальцами их поверхности... Это наслаждение, предмет которого я только предчувствовал и должен был созидать сам, мне доводилось испытывать очень редко, но каждый раз мне при этом казалось, что события, случившиеся в промежутке, не имеют никакого значения и что, сосредоточившись на этой единственной реальности, я смогу наконец начать подлинную жизнь...

Я увидел, как деревья стали удаляться, в отчаянии замахав руками, точно хотели мне сказать: «Того, что сегодня ты не узнал от нас, тебе не узнать никогда. Если ты дашь нам снова погрузиться в эту глушь, откуда мы тянулись к тебе, то немалая часть твоего «я», которую мы тебе приносили, навсегда канет в небытие». Действительно, если мне впоследствии и пришлось снова испытать это наслаждение и это беспокойство, которое я еще раз ощутил тогда, и если как-то вечером — слишком поздно, но уже навсегда — я отдался ему, то об этих деревьях, о том, что они хотели мне сказать про то, где я их видел, мне в наказание никогда ничего не удалось узнать. И когда экипаж свернул в сторону и я перестал видеть их..., мне стало так грустно, словно я только что потерял друга, умер сам, отрекся от покойника или изменил некоему богу. [589]

 

Благодаря проснувшимся воспоминаниям, действительность, физически ощутимая, смешивалась с немалой долей действительности воскрешенной, призрачной, неуловимой, вызывая во мне, пока я проезжал по этим местностям, нечто большее, чем эстетическое чувство, — мимолетное, но страстное желание остаться жить здесь навсегда. [592]

 

Для того смешного возраста, в котором я находился, — возраста отнюдь не бесплодного, а богатого возможностями, — характерно, что мы и не обращаемся к разуму и что малейшие особенности человека кажутся неотъемлемой частью его личности. Окруженные со всех сторон чудовищами и богами, мы не знаем покоя. Не найдется, пожалуй, ни одного поступка, содеянного в эту пору, который нам потом не хотелось бы вычеркнуть из нашей жизни. Но нам следовало бы, напротив, сожалеть об утрате той непосредственности, которая заставляла нас совершать эти поступки. Позднее мы смотрим на вещи с более практической точки зрения, в полном согласии с прочими членами общества, но юность — единственная пора жизни, когда мы чему-нибудь научаемся. [599]

 

Иногда, в одиночестве, я чувствовал, как из глубины моего существа прорывается одно из тех впечатлений, что наполняли меня блаженством. Но если только со мной был кто-нибудь, если я разговаривал с другом, моя мысль круто поворачивалась, она обращалась к этому собеседнику, а не ко мне, и, двигаясь в этом противоположном направлении, не доставляла мне никакого удовольствия. [603]

 

Больше всего мы боимся исчезновения благ, которые существуют вне нас, потому что наше сердце ими не овладело. [604]

 

Дети всегда склонны либо умалять, либо преувеличивать значение своих родителей. [631]

 

Опьянение на несколько часов осуществляет субъективный идеализм, чистый феноменализм; весь мир — только видимость и существует лишь в связи с нашим верховным «я». [666]

 

Вдруг я засыпал, я проваливался в тот тяжелый сон, в котором нам открываются возврат к молодости, возврат к минувшим годам и утраченным чувствам, развоплощение и переселение душ, призраки мертвецов, обманы безумия, регрессия к низшим царствам природы (ибо говорят, что во сне мы часто видим животных, но при этом почти всегда забывают, что в это время мы сами — животное, лишенное того разума, который озаряет вещи светом достоверности; тут мы, напротив, воспринимаем зрелище жизни глазами неуверенными, и то, что мы увидели, каждую минуту поглощается забвением, ибо одна реальность рассеивается, сменяясь другой, как сменяются картины в волшебном фонаре) — все эти тайны, которые мы считаем нам не известными и в которые на самом деле мы посвящаемся почти каждую ночь, так же как и в другую, великую тайну — тайну уничтожения и воскресения. [668]

 

Если правда, что море было некогда нашей жизненной стихией и что мы обретаем наши прежние силы, вновь погружая в него нашу кровь, то это же самое можно сказать и о забытье, перерыве сознания; нам кажется тогда, что мы несколько часов находились вне времени; но силы, собравшиеся за этот промежуток и не растраченные, служат столь же точным мерилом его, как гири стенных часов или осыпающийся холмик в часах песочных. [669]

 

Философия часто говорит об актах свободных и актах необходимых. Может быть, нет случаев более совершенного проявления необходимости, чем тот, когда некая сила, рвущаяся ввысь, но сдерживаемая во время наших действий, оживляет в нас, как только мысль успокаивается, какое-нибудь воспоминание, сравнявшееся с другими под гнетущим влиянием рассеянности, и дает ему размах, потому что, помимо нашего ведома, в нем больше, чем в других, таилось очарования, хотя мы сознаем это лишь через сутки. И быть может, нет акта более свободного, ибо здесь еще отсутствует привычка. [671]

 

Случайность нам кажется прекрасной, ибо мы открываем в ней что-то вроде организующего начала, нечто вроде попытки, направляющей нашу жизнь.  [672]

 

В жизни человека доля бескорыстных чувств занимает больше места, чем принято думать. [674]

 

Как раз такою, остановившейся, с глазами, блестящими из-под «поло», я вижу ее и теперь, — силуэт, вырисовывающийся на фоне моря и отделенный от меня прозрачной синевой пространства, временем, протекшим с тех пор, образ лица, впервые запечатлевшийся в моем воспоминании, совсем слабый, желанный, преследуемый, потом забытый, потом вновь обретенный, — лица, которое я часто потом относил в прошлое, чтобы с уверенностью сказать о девушке, находившейся в моей комнате: «Это она!» [676]

 

Когда, даже сам того не сознавая, я думал о них, они, еще более бессознательно, отождествлялись для меня с холмистой синевой волн, превращались в цепь силуэтов на фоне моря. Я именно надеялся, что увижу море, если поеду в какой-нибудь город, где окажутся они. Самая беззаветная любовь к женщине есть всегда любовь к чему-то другому. [678]

 

Когда мы влюблены в женщину, мы только проецируем в нее наше собственное душевное состояние..., следовательно, самое важное — не ценность женщины, а глубина этого состояния, и что чувства, внушаемые нам какой-нибудь заурядной девушкой, способны разбудить в сознании более сокровенные, более личные, более далекие, более содержательные части нашего существа, чем те, которые может оживить наслаждение от беседы с выдающимся человеком или даже восторженное созерцание его произведений. [679]

 

Имена, обозначающие вещи, всегда соответствуют логическому понятию, которое чуждо нашим действительным впечатлениям и принуждает нас устранять из них все то, что не относится к этому понятию. [680]

 

Порой у моего окна в бальбекской гостинице... мне случалось благодаря световому эффекту принимать более темный кусок моря за отдаленный берег или радостно созерцать синюю и текучую полосу, не зная, принадлежит ли она морю или небу. Очень скоро мой рассудок восстанавливал ту грань между стихиями, которую разрушало мое восприятие... Но те редкие мгновения, когда мы видим природу такою, как она есть, поэтически, — они-то и составляли содержание творчества Эльстира. Одна из метафор, наиболее часто встречающихся в [картинах], которые окружали его теперь, как раз и сводилась к тому, что, сравнивая землю с морем, он стирал всякую грань между ними. Именно это уподобление, безмолвно и неутомимо повторяемое на одном и том же холсте, вносило в него многообразие и мощное единство, которое было причиной — не всегда отчетливо сознаваемой — того восторга, что возбуждала в иных его поклонниках живопись Эльстира.

К такой, например, метафоре — на картине, изображавшей гавань в Каркетюи, картине, которую он закончил всего несколько дней тому назад и на которую я долго глядел, — Эльстир подготовил ум зрителя, придав изображению этого городка черты моря, а изображению моря — черты города. [680]

 

Попытки Эльстира изображать вещи не такими, какими они являются с точки зрения нашего знания, но в согласии с теми оптическими иллюзиями, из которых складывается наше первоначальное зрительное восприятие, привели его к открытию некоторых законов перспективы, еще более поразительных в то время, ибо искусство первое их обнаружило...

Усилия, которые делал Эльстир, чтобы перед лицом действительности освободиться от всех своих рассудочных понятий, тем более заслуживали удивления, что этот человек, сознательно становившийся невеждой, когда собирался писать картину, из честности забывавший всё — ибо то, что мы знаем, не принадлежит нам, — как раз обладал исключительной умственной культурой. [683]

 

Муж, в час Страшного Суда помогающий своей молодой жене выйти из могилы и прижимающий ее руку к своему сердцу, чтобы успокоить ее и доказать ей, что оно в самом деле бьется, — разве это не великолепно как замысел, разве это не находка? [684]

 

«Мне советовали, — сказал я ему, вспоминая разговор... — не ездить в Бретань, потому что это может быть вредно для человека, и так уже склонного к мечтательности». — «Да нет, — ответил он мне, — когда человек и так уже склонен к мечтательности, не нужно держать его в стороне, дозировать его мечты. Если вы будете отвлекать ваш ум от этих его снов, он не будет знать их, вы будете игралищем тысячи иллюзий, потому что вам непонятна будет их сущность. Если в малом количестве мечты опасны, то излечивает от них не уменьшение, а увеличение дозы, полнота мечты. Надо целиком знать свои мечты, чтобы не страдать от них» [686]

 

Нам не известно, где находится то, чего мы ищем, и часто мы подолгу избегаем приходить в какое-нибудь место, куда, по другим причинам, все нас зовут. Но мы не подозреваем, что там мы как раз увидели бы человека, о котором мы думаем. [686]

 

Быть может, с точки зрения чистого творчества его единственным недостатком являлось то, что он был учителем, ибо художник должен быть один, чтобы познавать всю истину духовной жизни, и не расточать своего «я», даже своим ученикам. [702]

 

Мудрость нельзя получить в готовом виде, ее открываешь сам, пройдя такой путь, который никто не может пройти за тебя, от которого никто не может тебя избавить, ибо мудрость — это свой взгляд на вещи. [702]

 

Существование представляет интерес только в те дни, когда к праху действительности примешивается волшебный песок, когда какое-нибудь обыкновенное событие дает нам романтический импульс. [703]

 

По мере того как я сближался с этой девушкой и лучше узнавал ее, это знакомство приобретало характер какого-то вычитания, ибо каждый из элементов, созданных желанием и воображением, заменялся понятием, стоившим несравненно меньше. [709]

 

Достоинства и недостатки человека, написанные на самом видном месте его лица, складываются в совершенно иную фигуру, если мы подходим к нему с другой стороны, — подобно тому как общественные здания какого-нибудь города, выстроившиеся в одну линию, с другой точки зрения размещаются в разных планах и предстают нам в других пропорциях.  [710]

 

Полная праздность вызывает в конце концов те же самые следствия, что и напряженная работа, как в области умственной деятельности, так и в жизни тела и его мускулов. [714]

 

Как многие интеллигенты, он не мог просто говорить о простых вещах. [715]

 

Я разговаривал с нею, не понимая, куда падают мои слова, что с ними делается, совершенно так же, как если бы бросал камни в бездонную пропасть. Что слова эти обычно наполняются содержанием, которое влагает в них наш собеседник, черпая его в самом себе, и которое сильно отличается от смысла, вложенного нами в те же самые слова, — это факт, постоянно находящий подтверждение в нашей жизни. [716]

 

Я всегда старался, глядя на море, устранить из поля моего зрения не только купающихся на переднем плане людей, но и яхты с их ярко белыми парусами, похожие издали на белые курортные костюмы, и вообще все, мешавшее мне верить, что передо мною – те самые вековечные волны, которые катились здесь друг за другом, полные таинственной жизни, еще до появления человеческого рода. [731]

 

Так скоро наступает день, когда уже больше нечего ждать, когда тело застывает в неподвижности, уже исключающей всякие неожиданности, когда мы утрачиваем всякую надежду, видя, как падают и седеют волосы, словно сухие листья на деревьях в разгаре лета, хотя лицо еще молодо; оно так коротко, это лучезарное утро. [734]

 

Мы можем разговаривать всю жизнь, только и делая, что бесконечно повторяя пустоту какого-нибудь мига, меж тем как в уединении творческого художественного труда мысль идет в глубину, двигается в том единственном направлении, которое еще открыто нам, где мы можем — правда, с большим трудом — двигаться вперед, ставя себе целью истину... Чувство скуки, которое те из нас, чье развитие совершается по чисто внутренним законам, не могут не испытывать, находясь в обществе друга, то есть оставаясь на поверхности самих себя, вместо того чтобы идти в глубину и продолжать путь, сулящий нам открытия — это чувство скуки сглаживают в нас, когда мы остаемся наедине, внушения дружбы, заставляющие нас с волнением вспоминать слова нашего друга, смотреть на них как на ценный дар, хотя мы похожи не на здания, каменную оболочку которых можно утолщать извне, а на деревья, которые собственным соком питают всякое новое колено своего ствола, верхний ярус своей листвы. [735]

 

Черты нашего лица — не что иное, как жесты, ставшие благодаря привычке чем-то окончательным. [737]

 

Всякое существо, когда мы перестаем видеть его, разрушается; следующее его появление — новое создание, не похожее на то, что непосредственно ему предшествовало, хотя кое-что и сохраняется в нем от прежних встреч. [743]

 

Улыбку жалости вызвал бы у меня философ, выскажи он мысль, что когда-нибудь, даже нескоро, мне придется умереть, что меня переживут вечные силы природы — той природы, под божественными стопами которой я не более чем пылинка, — что и после меня будут существовать эти округлые и пухлые скалы, это море, этот лунный свет, это небо! Как могло бы это случиться, как мог бы мир пережить меня, если не я был потерян в нем, если он был заключен во мне. [755]

 

Для того, чтобы действительно страдать из-за женщины, надо пережить пору полного доверия к ней. [762]

 

В сущности, вполне приемлем этот способ разрешать проблему бытия, состоящий в том, что к вещам и людям, показавшимся нам издали прекрасными и таинственными, мы подходим на такое близкое расстояние, которое позволяет убедиться, что они лишены таинственности и красоты; это одна из возможных систем гигиены, система, которую, пожалуй, не очень следует рекомендовать, но в нашу жизнь она вносит известное спокойствие. [767]

 

Цепь прошедших дней ускользает от разума, который с силой хватается лишь за самый конец ее, нередко выкованный из другого металла, чем звенья, исчезнувшие среди ночи, во время странствования по жизни, и считает явью только ту страну, где мы находимся в данный момент. [768]

 

В таких отношениях, как те, что связывали меня с Альбертиной и ее подругами, неподдельное наслаждение, положившее им начало, оставляет по себе тот же аромат, которого никакие усовершенствования не придадут оранжерейным плодам, винограду, созревшему не на солнце. Благодаря тому, что одно время они были для меня существами сверхъестественными, еще и теперь элемент волшебности, даже не осознанный мной, проникал в самые обыденные отношения, связывавшие нас, или, вернее, предохранял их от всякой обыденности. [768]



Часть 3. Германт.  

перевод: A. Франковского

Имена, рисуя нам образ непознаваемого, который мы в них вложили, и являясь для нас при этом обозначением какого-нибудь реального места, тем самым заставляют нас отожествить то и другое в такой степени, что мы отправляемся искать в каком-нибудь городе душу, которая не может в нем заключаться, но которой мы больше не в силах изгнать из его имени, — не только городам и рекам придают они индивидуальность, как то делают аллегорические картины, не только материальную вселенную испещряют они различиями, населяют чудесами, но также вселенную социальную: тогда в каждом замке, в каждом знаменитом особняке или дворце живет своя дама или своя фея, как в лесах — свои духи и в водах — свои божества. [776]

 

Мы обыкновенно приурочиваем к телу определенного человека все возможности его жизни, память о лицах, с которыми он знаком и которых только что покинул или сейчас увидит. [795]

 

Наше воображение похоже на расстроенную шарманку, которая всегда играет что-то другое. [800]

 

Я наперед чувствовал, что теперешний предмет моего самопожертвования через короткое время будет оставлять меня равнодушным... Благодаря этой неустойчивости предметов моего усилия я чувствовал всю тщету его и в то же время его огромное напряжение, о котором я не подозревал, как те неврастеники, усталость которых мы увеличиваем вдвое, обращая их внимание на то, что они устали. Тем временем моя мечтательность окружала обаянием все, что способно было пробудить ее. И даже в самых плотских моих желаниях, всегда направленных в определенную сторону, сосредоточенных вокруг определенного представления, я мог бы различить в качестве перводвигателя одну идею, — идею, ради которой я пожертвовал бы жизнью и самым центральным пунктом которой, как во время моих послеполуденных мечтаний за книгой в саду, в Комбре, была идея совершенства. [803]

 

Все это — голос [артистки], позы, жесты, покровы — были вокруг тела мысли, каковым является каждый стих (тело это, в противоположность телам человеческим, не заслоняет душу непроницаемой преградой, мешающей ее увидеть, но подобно просветленной и оживленной одежде, которую душа пронизывает и в которой ее узнаешь), лишь добавочными оболочками, которые не только ее не прятали, но, напротив, раскрывали во всем блеске эту пропитавшую их и разлитую по ним душу, — были лишь расплавленными кусками разнородных и ставших полупрозрачными веществ, наслоение которых лишь богаче преломляет срединный плененный луч, сквозь них проходящий, и делает более просторной, более драгоценной и более прекрасной насыщенную пламенем материю, его обволакивающую. [805]

 

Произведения подлинно прекрасные, если слушать их не предвзято, должны больше всего нас разочаровывать, ибо в коллекции наших идей нет ни одной, которая отвечала бы нашему своеобразному впечатлению. [806]

 

Мы чувствуем в одном мире, но мыслим и даем названия в другом; мы можем установить соответствие между обоими мирами, но бессильны заполнить расстояние между ними. [806]

 

Разве не является первым признаком упорядоченной сложности, то есть красоты, то обстоятельство, что, слыша рифму, то есть нечто, сразу и подобное и отличное от предшествующей рифмы, ею мотивированное, но вводящее в нее некоторое новое представление, мы чувствуем две накладывающиеся друг на друга системы: систему мыслей и систему поэтического размера? [807]

 

Всякая реальность, быть может, столь же не похожа на ту, которую, нам кажется, мы воспринимаем непосредственно, как деревья, солнце и небо были бы совсем не такими, как мы их видим, если бы их познавали существа с иначе, чем у нас, устроенными глазами или же обладающие для этой цели не глазами, а другими органами, которые давали бы не зрительные, а иные эквиваленты деревьев, неба и солнца. [819]

 

Другие люди не являются для нас, как я думал, чем-то ясным и неподвижным со своими достоинствами и недостатками, своими планами и намерениями по отношению к нам (как сад со всеми его клумбами, на который мы смотрим сквозь решетчатые ворота), но представляют как бы тень, в которую мы никогда не можем проникнуть, прямого познания которой не существует. [819]

 

Я слышал тиканье часов..., которые, по-видимому, находились где-то недалеко от меня. Это тиканье ежеминутно меняло место, потому что я не видел часов; мне казалось, что оно доносится из-за спины, спереди, справа, слева, иногда затихает, как если бы оно шло откуда-то издалека. Вдруг я заметил часы на столе. Тогда я стал слышать тиканье на определенном месте, которого оно больше не покидало. По крайней мере я думал, что слышу его в этом месте; я его там не слышал, — я видел его там; звуки не имеют места. [825]

 

Так как утрата какого-нибудь чувства вносит в мир больше красоты, чем ее внесло бы приобретение нового чувства, то совершенно оглохший человек с наслаждением прогуливается по земле, обратившейся в эдем, когда еще не был создан звук. Самые высокие водопады развертывают свою кристальную скатерть единственно для его глаз; как водопады рая, они спокойнее, чем неподвижное море. Так как до глухоты шум был для него формой восприятия причин движения, то предметы, движущиеся бесшумно, кажутся ему движущимися без причины; лишенные всякого звукового качества, они проявляют самопроизвольную активность, кажутся живыми; они приходят в движение, останавливаются, воспламеняются сами собой. И улетают они сами собой, как доисторические крылатые чудовища. [827]

 

Я испытал ту свободу от усилий, которая дается нам единственно вещами, долго находившимися в нашем пользовании, когда впервые поставил ногу на эти ступеньки, близкие мне еще до знакомства с ними, как если бы они заранее обладали вложенной, заключенной в них, может быть, старыми хозяевами, ежедневно на них ступавшими, приятностью привычек, еще не успевших у меня сложиться. [831]

 

Нельзя хорошо описать человеческую жизнь, если не окунуть ее в сон, в который она погружается и который, ночь за ночью, ее окружает, как море обступает полуостров. [833]

 

Часто, продолжая спать в ту минуту, когда я думал, напротив, что шум разбудил меня, я еще в течение часа считал себя проснувшимся, будучи все время погружен в дремоту и разыгрывая перед самим собою с помощью тусклых теней на экране моего сна различные спектакли, на которых он мешал мне присутствовать, но создавал иллюзию, будто я на них присутствую.

Иногда то, что мы сделали бы днем, мы в действительности, засыпая, совершаем лишь в сновидениях, то есть следуя другим путем в царстве сна, чем тот, по которому мы бы пошли наяву. Разыгрывается та же история, но она имеет другой конец. Несмотря ни на что, мир, в котором мы живем в течение сна, настолько своеобразен, что люди, засыпающие с трудом, пытаются прежде всего выйти из обычного нашего мира. Пролежав с закрытыми глазами несколько часов и тщетно ворочая мысли, подобные тем, которыми мы бываем заняты с открытыми глазами, люди эти вновь наполняются надеждой, если замечают, что протекшая минута вся была занята рассуждением, явно противоречащим законам логики и очевидности настоящего, это краткое «помрачение» означает, что дверь открыта и через нее они, может быть, сейчас ускользнут от восприятия действительности и сделают привал где-нибудь в отдалении от нее, что даст им более или менее «хороший» сон. [834]

 

Недалеко оттуда находится заповедный сад, где растут, подобно неведомым цветам, такие непохожие друг на друга сны: сон, вызванный дурманом, индийской коноплей, многочисленными экстрактами эфира, сон, навеянный белладонной, опиумом, валерианой, — цветами, которые остаются нераскрытыми, пока не придет предназначенный день, когда незнакомец прикоснется к ним, их раскроет и на долгие часы будет источать аромат их диковинных грез в каком-нибудь восхищенном и удивленном существе. В глубине сада стоит монастырь с открытыми окнами, и через них слышно повторение разученных перед сном уроков, которые мы будем знать лишь после пробуждения; между тем как, его предвестник, в нас тикает внутренний будильник, так точно поставленный нашим беспокойством, что, когда хозяйка придет нам сказать: «семь часов», она застанет нас уже вставшими. На темных стенах той комнаты, которая выходит в сновидения и где беспрерывно работает забвение любовных огорчений (правда, иногда работу его прерывают и разрушают наполненные воспоминаниями кошмары, но она тотчас возобновляется), висят, даже после нашего пробуждения, воспоминания снов, но настолько погруженные во мрак, что часто мы их замечаем впервые лишь в разгар дня, когда их случайно коснется луч схожей с ними мысли; некоторые из них, гармонично ясные во время нашего сна, подверглись такому изменению, что, не узнавая их, мы стараемся как можно скорее предать их земле, как слишком быстро разложившихся покойников или как предметы, настолько попорченные и в таком жалком состоянии, что самый искусный реставратор не мог бы придать им форму и что-нибудь из них извлечь. Возле ограды есть каменоломня, откуда глубокие сны добывают вещества, так крепко цементирующие голову, что для пробуждения спящего его собственная воля бывает вынуждена, даже в золотое утро, ударять изо всей силы топором, подобно юному Зигфриду. Еще дальше ютятся кошмары, относительно которых существует нелепое утверждение врачей, будто они утомляют больше, чем бессонница, тогда как, напротив, они позволяют нашему мыслящему «я» ускользнуть от нашего внимания; кошмары с фантастическими альбомами, где наши покойные родные стали жертвой несчастного случая, не исключающего скорого выздоровления. А до тех пор мы их держим в маленькой клетке для крыс, где они, миниатюрные как белые мыши, покрытые большими красными прыщами и украшенные каждый пером, держат перед нами цицероновские речи. Рядом с этим альбомом помещается вращающийся диск будильника, благодаря которому мы подчиняемся на мгновение докучной обязанности вернуться сейчас в дом, уже пятьдесят лет как разрушенный и образ которого, по мере удаления сна, затмевается рядом других, перед тем как мы прибываем в тот, что появляется, когда диск остановился, и совпадает с домом, который мы увидим, открыв глаза. [835]

 

Каким образом случается, что, отыскивая свои мысли, свою личность, как ищут потерянную вещь, мы в заключение находим собственное наше «я» скорее, чем чье-либо чужое? Почему, когда к нам возвратилось сознание, в нас не воплощается другая личность, — не та, что была прежде? Непонятно, что определяет выбор и почему из миллионов человеческих существ, которыми мы могли бы быть, выбор этот пал как раз на то, которым мы были накануне?... Воскресение при пробуждении — после благодетельного припадка сумасшествия, которым является сон, — должно в основном походить на то, что происходит, когда мы вспоминаем имя, стих, позабытый напев. И, может быть, воскресение души после смерти следует рассматривать как феномен памяти. [835]

 

Поэты утверждают, будто мы обретаем на миг то, чем мы были когда-то, если нам случается попасть в дом или в сад, где мы жили в молодости. Однако паломничества эти очень рискованны, и они приносят нам столько же разочарований, сколько удач. Надежные места, свидетелей различных эпох нашей жизни, нам лучше искать в самих себе. Для этой цели нам могут в известной степени пригодиться большая усталость, за которой последовала спокойная ночь. По крайней мере они, — спуская нас в самые глубокие подземные галереи сна, где ни один отсвет яви, ни один проблеск памяти не озаряет больше внутреннего монолога, если верно, что он никогда не прекращается, — так основательно перекапывают верхние и подпочвенные слои нашего тела, что мы вдруг снова оказываемся в саду, по которому мы гуляли детьми, мы находим его в той области, куда погружены концевые разветвления наших мускулов и откуда они набираются новой жизни. [838]

 

Некоторые беглые и случайные впечатления еще лучше уводят к прошлому, чем эти органические процессы, — с большей точностью, полетом более легким, более невещественным, более головокружительным, более безошибочным, более бессмертным. [838]

 

Какая тягостная раздвоенность быть вынужденным сознавать часть своего тела [860]

 

Привычка из всех человеческих растений меньше всего нуждается в питающей почве для того, чтобы жить, и первой показывается на самой голой с виду скале. [863]

 

[опыт первого столкновения с новым аппаратом - телефоном]

Привычка требует так мало времени для совлечения тайны со священных форм, с которыми мы соприкасаемся, что, не получив соединения немедленно, я подумал только о том, как это все долго, неудобно, и уже готов был обратиться с жалобой. Как все мы в настоящее время, я находил недостаточно быстрыми молниеносные изменения чудесной феерии, в которой достаточно нескольких мгновений, чтобы появилось подле нас невидимое, но реально присутствующее существо, с которым мы хотели говорить и которое, оставаясь за своим столом, в далеком городе (для бабушки это был Париж), под отличным от нашего небом, при погоде не обязательно такой же, в неизвестной нам обстановке событий и забот, о которых мы ожидаем от него услышать, оказывается вдруг перенесенным из-за сотен миль (само оно и все его окружение) к нашему уху в ту минуту, когда этого потребовала наша прихоть... Как часто, когда я слушал таким образом невидимку, которая со мной говорила издалека, мне чудилось, что голос ее взывает из глубин, откуда нет возврата. [870]

 

Отъезд мой угнетал меня меньше, когда мне уже не надо было думать о нем одному, когда я чувствовал, что в совершающемся участвует более нормальная и более здоровая деятельность моих энергичных приятелей, товарищей Сен-Лу, и других сильных существ — поездов, движение которых в ту и другую сторону, утром и вечером, из Донсьера в Париж, дробило ретроспективно все, что было слишком плотного и невыносимого в моей разлуке с бабушкой, на ежедневные возможности возвращения.

 

Бывают минуты, когда чувствуешь потребность выйти за пределы своей личности и побывать в гостях у чужой души, самой скромной и угодливой, лишь бы только душа эта была действительно чужой. [879]

 

Каждое из ее платьев представлялось мне ее естественным, необходимым окружением, проекцией одной из сторон ее души. [879]

 

Чтобы уметь найти сон, не требуется много размышления, для этого очень полезна бывает привычка и даже полное отсутствие размышления. Между тем в эти часы я не удовлетворял ни тому ни другому условию. Перед тем как уснуть, я так долго думал, что не усну, что, даже уснув, я не вполне освобождался от мыслей. То был лишь тусклый проблеск в наступившей темноте, но даже и он отражал в моем сне, во-первых, мысль, что я не смогу уснуть, затем отражение этого отражения, мысль, что, уже уснув, я думал, что не сплю, наконец, путем нового преломления сознания, — мое пробуждение… в новый сон, в котором я хотел рассказать друзьям, вошедшим в мою комнату, что сейчас, заснув, я думал, что не сплю. [880]

 

Я отдавал себе отчет, какие богатства человеческое воображение может поместить за небольшим куском лица, лица какой-нибудь женщины, если оно, это воображение, первое познакомилось с ней; и, наоборот, на какие жалкие материальные составные части, лишенные всякого значения, всякой цены, может разложиться то, что было целью стольких мечтаний, если наше знакомство началось с другого конца, самым тривиальным образом. [890]

 

Не только каждый вид опьянения, начиная с опьянения солнцем или путешествием и кончая опьянением усталостью или вином, но и каждая степень опьянения, которые следовало бы отмечать различными цифрами вроде тех, что показывают глубины моря, обнажает в нас особенного человека как раз на той глубине, где он находится. [900]

 

Эти эфемерные и живучие индивидуальности — персонажи пьесы, тоже пленительной, — которых мы любим, которыми мы восхищаемся, которых мы жалеем и которых нам хотелось бы увидеть вновь, после того как мы покинули театр, но которые уже распались на актеров, утративших положение, занимаемое ими в пьесе, на текст, не показывающий больше лица актеров, на цветную пудру, удаляемую носовым платком, которые, словом, обратились в элементы, не имеющие больше ничего общего с ними вследствие этого распада, наступающего сейчас же по окончании спектакля, — индивидуальности эти, подобно индивидуальности любимого существа, внушают сомнение в реальности человеческого «я» и заставляют задумываться о тайне смерти. [901]

 

Талант не есть посторонний придаток, искусственно пристегиваемый к тем разнообразным качествам, которые обеспечивают успех в обществе... Он живое порождение определенного душевного склада, где многих качеств обыкновенно недостает и где преобладает восприимчивость. [911]

 

Мы каждое мгновение трудимся над лепкой нашей жизни, но помимо нашей воли копируем при этом черты той личности, которой мы являемся, а не той, которой нам было бы приятно быть. [913]

 

Человеку, постоянно пребывающему между двумя плоскостями опыта и воображения, хочется вникнуть в идеальную жизнь людей, с которыми он знаком, и познакомиться с существами, жизнь которых ему пришлось рисовать воображением. [949]

 

В области философии чистая логика бессильна разрешить вопросы бытия. [954]

 

Философские системы, в которых содержатся столько истин, диктуются их авторам в конечном счете доводами чувства. [997]

 

Только захворав, мы отдаем себе отчет, что живем не одни, но прикованные к существу из иного царства, отделенному от нас целыми безднами, к существу, которое нас не знает и открыться которому невозможно: к нашему телу. [998]

 

Вера в медицину была бы величайшим безумием, если бы неверие в нее не было безумием еще большим. [998]

 

Все, что мы знаем великого, досталось нам от людей нервных. Это они, а не здоровые, были основателями религий и творцами шедевров. [1003]

 

Мы часто говорим о неизвестности часа смерти, но, когда мы это говорим, мы представляем себе этот час расположенным где-то далеко в пространстве, мы не думаем, чтобы он находился в каком-нибудь отношении к уже начавшемуся дню и мог означать, что смерть — или ее первая хватка, после которой она нас уже не выпустит, — может случиться сегодня же после полудня, в этот так хорошо известный период времени, каждый час которого нами заранее распределен... Нам хочется, чтобы и завтра была такая же хорошая погода; мы и не подозреваем, что смерть, совершавшая свой путь в нас где-то в другой плоскости, объятая непроницаемой тьмой, выбрала именно этот день. [1011]

 

Редко бывает, чтобы серьезные болезни... не выбирали себе жилища в больном задолго до того, как они его сразят, а поселившись, не заводили с ним вскоре знакомства, подобно общительному соседу или квартиранту. Это — страшный знакомец, не столько благодаря страданиям, которые он причиняет, сколько благодаря новизне окончательных ограничений, накладываемых им на жизнь. В этом случае мы видим себя умирающими не в самое мгновение смерти, но за несколько месяцев, иногда за несколько лет до этого, когда отвратительный гость поселился в нас. [1012]

 

Каждый человек глубоко одинок. [1014]

 

Между тем один новый писатель начал выпускать книги, в которых отношения между вещами были настолько отличны от тех, что связывали их в моих глазах, что я почти ничего не понимал из его писаний. [1020]

 

Оригинальный живописец, оригинальный художник действуют по способу окулистов. Лечение их живописью, их прозой не всегда бывает приятно. Когда курс его закончен, врач нам говорит: «Теперь смотрите!» И вдруг мир (который создан был не однажды, а столько раз, сколько появлялось оригинальных художников) представляется нам в корне отличным от прежнего, но совершенно ясным. [1021]

 

Он почти ничего не читал. Уже большая часть его мыслей перешла из его мозга в написанные им книги. Он отощал, как если бы эти мысли были оперативным путем удалены из него. Теперь воспроизводительный инстинкт уже не побуждал его к деятельности, после того как он произвел на свет почти все, что он думал. Он вел растительную жизнь выздоравливающего, родильницы; красивые его глаза оставались неподвижными, слегка ослепленными, как глаза человека, растянувшегося на берегу моря, который, неясно о чем-то мечтая, следит лишь за движением волн. [1022]

 

Резкая перемена, которую производит в нас пробуждение, заключается в том, что оно не столько переносит нас в сферу ясного сознания, сколько стирает в нас воспоминание о матовом свете, в котором покоился наш разум, точно в опаловой глубине вод. Затуманенные мысли, на которых мы плавали мгновение тому назад, вовлекали нас в движение, достаточно отчетливое для того, чтобы мы могли их обозначить словом бодрствование. Но, пробудившись, мы констатируем некоторый перерыв п


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: