Глава 1. Беспокойный граф

Натан Натанов

Путешествие в страну летописей

 

 

Оформление Ю. Киселева

 

 

От автора

 

— Это трудный класс. Вам достанется…

— Дисциплина?

— Да нет, дисциплина неплохая… Но вам достанется.

Я вошел в трудный класс, вооруженный картой, свернутой в трубку-копье, и прикрываясь щитом-журналом… Познакомился. Все шло вроде бы нормально. Начал рассказывать про Петра I, продолжая тему, начатую моей предшественницей, которая попросила дать ей ребят поменьше и, как она выразилась, «попроще».

Итак, я рассказывал о восстаниях крестьян против петровского гнета, и мне казалось, рассказывал неплохо. Вдруг паренек с предпоследней парты поднял руку.

— Вы говорите, что крестьяне восставали против Петра и эти восстания были делом хорошим, прогрессивным. Но ведь и сам Петр Первый был передовой, прогрессивный деятель. Как же так? Восставшие крестьяне мешали его реформам и, выходит, были людьми реакционными?

«Ого! — подумал я. — Вот это вопросик!»

Класс разглядывал меня с подлинным наслаждением. Несколько придя в себя, я пустился в объяснения:

— Бывает в истории так, когда две прогрессивные силы сталкиваются… Если б не крестьянские бунты, то Петр с народа содрал бы не три шкуры, а десять, и хозяйство страны пришло бы в упадок.

Но тут меня опять спросили, — это был сосед первого паренька:

— Что было бы, если бы Петр погиб, ну скажем, в юные годы, когда боролся со стрельцами и сестрой Софьей? Так же или иначе сложилась бы русская история?

Я почувствовал, что вспотел: очень люблю, когда задают вопросы, но все-таки… Позже я узнал, что преподавателя географии они в этот же день допрашивали: кто совершил второе кругосветное путешествие? Именно второе; о первом кто ж не знает? И как измерили расстояние до звезд? А может, придумали астрономы. Кто их проверит?

Наконец, учительницу литературы мучили три урока подряд — требовали доказательств того, что «Слово о полку Игореве» появилось действительно в XII веке, а не в конце XVIII и что Гоголь действительно сжег, а не спрятал второй том «Мертвых душ»…

Потом я с этим классом подружился. Вообще-то вопросы задавали не все, а человек пять-шесть. Это была веселая, не очень тихая компания.

В «Судьбе барабанщика» Гайдара некто Юрка, личность довольно темная, представляет герою повести компанию «деятелей» того же рода: «Знакомься — огонь-ребята, и все как на подбор отличники». Отсюда и мои любители вопросов прозвались «Огонь-ребята». Отличниками они, правда, не были, но из-за них класс казался острей и ядовитей. Все то, что у других проходило спокойно, принималось на веру, здесь пробовали на зуб, на ощупь, но зато, когда соглашались, на том и стояли.

Узнав, что я не враг вопросам, даже вопросам «не по программе», они пустились во все тяжкие.

— А правда ли, что нашли посадочную площадку для кораблей неведомых космических пришельцев?

— А правда ли, что Наполеона отравили?

— А какая самая первая в мире дата?

Иногда я пасовал и честно говорил: «Не знаю. Узнаю». А иногда объявлял просто: «Не знаю», потому что узнать было негде.

Все же я не очень-то давал им выходить за пределы той науки, которую преподавал, то есть истории, и однажды, когда меня спросили про кровообращение крокодила, в отместку заставил каждого из «Огонь-ребят» отвечать на пять моих вопросов. На сколько вопросов ответишь — такая отметка. За пять ответов — 5, за четыре — 4, за два — 2…

Одним зимним утром был урок повторения. Ума не приложу, откуда они догадались, что мне не хочется целый урок спрашивать. Но на третьей минуте Юра Иванов — главный оратор «Огонь-ребят» — поднял руку:

— Я читал, что знаменитый английский пират и путешественник Уолтер Ралей однажды засел писать историю Англии. Но едва взялся за перо, как увидел через окно какую-то драку. Ему казалось, что он ясно понял, из-за чего дерутся. Но тут явился слуга и рассказал про драку совсем по-другому. А пришедшая еще позже служанка объявила: «Что вы, что вы!! Все было совсем не так». И Уолтер Ралей не стал писать истории, потому что решил: «Если я не могу разобраться даже в том, что вижу, то как же опишу прошедшие века, которых никогда не видел».

— Ну и что? — спросил я.

— Так ведь, может быть, зря историю учим, — сказал Юра, — кто знает, что там на самом деле в древние времена было. По-моему, прав мудрец, который говорил: «Я знаю, что ничего не знаю».

Я понял, что Юра в эту минуту необыкновенно искренен, потому что хорошо знает, что урока не знает…

— А не помнишь ли, Юра, что ответил твоему мудрецу мудрец еще более мудрый? Он ответил: «Ты знаешь, что ничего не знаешь. А я даже этого не знаю…» Но я не столь мудр, — я как раз знаю, что ты не знаешь, и даже знаю — почему… (Подразумевался вчерашний хоккей.) И в наказание… — я сделал паузу, и Юра пережил несколько трудных секунд, — и в наказание ты мне сейчас сам расскажешь, откуда мы узнали, и узнали многое, о древней Руси… И отчего неправ Уолтер Ралей?

У «Огонь-ребят» отлегло. Вопросы, хотя бы из курса пятого класса, они знали куда лучше, чем вчерашний урок.

Юра «залился соловьем»:

— Раскопки! Хотя многое не раскопано, а то, что раскопано, еще не совсем объяснено. Сохранились древние законы «Русская правда», а соблюдали их или нарушали — неизвестно. Конечно, рассказывались… ну там… былины о богатырях и прочие сказки. Ну и, наконец, — летопись. Только что из нее узнаешь? Раскопок летописцы не вели, газет и радио не имели и, наверное, путали и ошибались на каждом шагу…

Я разозлился:

— Самоуверенность — первый признак недоросля. Летопись… Да ты ее хоть видал когда-нибудь?

Юра признался, что видеть не видел, но слыхал. Тут же в библиотеку отправилась ученица с моей запиской. Через пять минут передо мною лежали два аккуратных зеленых тома.

— Вот! — сказал я. — Спрашивайте. Спрашивайте, что хотите, про древнюю Русь. А они попытаются вам ответить.

— Почему «они»?

Я открыл первую страницу:

— «Се повести временных лет, откуду есть пошла Русская земля, кто в Киеве нача первее княжити и откуду Русская земля стала есть». Повести временных лет. Описание прошедших лет, или попросту «летопись».

— Какое длинное название!

— Ну, это сейчас, в наши дни мы чересчур торопимся, а ведь только в прошлом столетии исчезли заглавия-рассказы, заглавия-оглавления. Вот послушайте. — Я достал записную книжку — «Письмовник, содержащий в себе науку российского языка со многим присовокуплением разного учебного и полезно-забавного вещесловия. Осьмое издание, вновь выправленное, преумноженное и разделенное на две части профессором и кавалером Николаем Кургановым с присовокуплением книги «Неустрашимость духа, геройские подвиги и примерные анекдоты русских».

Или книга, всем знакомая, «Жизнь и удивительные приключения Робинзона Крузо, моряка из Йорка, прожившего двадцать восемь лет в полном одиночестве на необитаемом острове у берегов Америки, близ устьев реки Ориноко, куда он был выброшен кораблекрушением, во время которого весь экипаж корабля, кроме него, погиб, с изложением его неожиданного освобождения пиратами, написанные им самим».

В начале летописи — всего только двадцать одно слово. Но дело не в заглавии. Посмотрим, сумеете ли вы задать настоящие вопросы этой книге.

Поднялся десяток рук: «Огонь-ребята» и еще кое-кто.

— Что ели в древней Руси?

— Что ели? Пожалуйста. Вот запись за 946 год. «Князь Святослав не варил мяса, но, тонко нарезав конину, или зверину, или говядину и зажарив на углях, так ел». (Я, разумеется, читаю не подлинный древнерусский текст, а его перевод.) Или запись за 996 год: «Собрали жители овса, пшеницы и отрубей и делали болтушку, на чем кисель варят, и взяли лукошко меда и сделали из него пресладкую сыту». Могу, конечно, еще найти несколько примеров.

— Нет, не надо. Пусть лучше эта книга расскажет про самые далекие края, известные жителям древней Руси.

— Пожалуйста. На первой же странице сообщается: «По потопе трое сыновей Ноя разделили землю, Сим, Хам, Иафет». И дальше громадный список стран. Ной и его сыновья — это легендарные персонажи из библии. А перечисленные страны — вполне реальные. На Востоке известная летописцу земля кончается за Уралом; о Сибири и Средней Азии — самое туманное представление. Про Индию он слыхал, но Китай даже не упомянул. Африка ему знакома только на несколько сот километров к югу от Средиземного моря. О «полнощных», северных странах не найдем почти ничего, и, разумеется, древнерусский писатель не знал, что находится за атлантическими горизонтами.

Большой, таинственный мир, где не измерены расстояния. «Объехать его можно за 500 лет», — полагал один из арабских географов. Другие мудрецы на подобные темы не рассуждали, ибо знали, что объехать невозможно: не пропустят — ограбят, убьют.

Огромный мир — от Англии до Индии, от Урала до Нила. Что по сравнению с ним путь в небеса, коль скоро, по мнению тогдашних ученых, до Луны каких-нибудь 126 поприщ, а до неподвижных звезд — 750 поприщ, то есть меньше, чем от Киева до Карпат! Итак, еще вопросы?..

— А оружие какое было?

— Вопросы вы задаете пока что легкие: оружие — кольчуги, щиты, стрелы… А вот целый отрывок — о мечах. «Хазары нашли полян[1] сидящими на Киевских горах в лесах и сказали: «Платите нам дань». Поляне, посовещавшись, дали от дыма по мечу. И отнесли их хазары к своему князю и к своим старейшинам и сказали им: «Вот новую дань захватили мы». Те же спросили: «А что дали?» Они же показали меч. И сказали старцы хазарские: «Недобрая дань эта, княже: мы доискались ее оружием, острым только с одной стороны, то есть саблями, а у этих оружие обоюдоострое, то есть мечи: станут они когда-нибудь собирать дань с нас и с иных земель». И сбылось это все: владеют русские князья хазарами и по нынешний день».

Вот какой отрывок. Но разве он только расширяет наши познания о древнем оружии? Ответьте мне сами: что может внимательный ученый извлечь из этого рассказа?

Руки поднялись.

— Ясно, что хазары угнетали полян.

— У хазар было восточное оружие, сабли, а у славян изготовлялись обоюдоострые мечи.

— Давали дань от дыма, то есть платили подати с каждого двора.

Люда замечает, что летописец, видно, любил этих полян и. может, сам был из полян.

Наконец Юра объявляет:

— Да ведь весь этот рассказ позже придуман, когда русские уже «отомстили неразумным хазарам».

А я сказал, что «сказка ложь, да в ней намек…» Рассказ является легендой, но разве он не сообщает ценнейшие исторические сведения? Только надо суметь отделить ложь от намека, царство, что было на самом деле, от «тридесятого государства», настоящих царей — от Гога и Магога, Гороха и Несмеяны… Над этим ломал голову древний летописец. Нелегко приходится и нашим современникам.

— А что было в 888 году? — вдруг выпалил Федя.

— Почему тебя именно этот год интересует?

— Да так, первый попавшийся — три восьмерки.

— В 888-м ничего не было.

— То есть как «ничего»?

— Глядите: после сообщения о воцарении в 887 году византийского императора Леона (Льва) идет целый столбец:

888 год

889

890

891

892

893

894

895

896

897

Даты написаны, а событий нет: просто летописец не знал, что в эти годы было, а сочинять не хотел.

Ага! Не знал!

— Ну и что же, значит, жил много позже конца IX века.

И снова я листал зеленые тома летописи.

Я доказывал, что это необыкновенная книга, потому что для тех, кто изучает древнюю Русь, каждая строка — настоящий клад.

Вот запись за 911 год — договор Руси и Византии:

«Если ударит кто мечом или будет бит каким-либо другим орудием, то за тот удар или битье пусть даст 5 литров серебра по закону русскому». Как будто ничего особенного в этих строках нет. Но современный ученый заметит, что уже в X веке был «закон русский», до нас, кстати, не дошедший, что на Руси уже хорошо знали цену серебра.

А вот 945 год — договор Игоря с греками:

«Мы от рода русского послы и купцы (и далее 53 имени), посланные от Игоря, великого князя Руси, и от всякого княжья и от всех людей русской земли».

Историк тут же заметит: «всякое княжье» — значит, князей в стране было много; задумается над смыслом слов «от рода русского» — действительно ли от рода или от государства русского? Среди пятидесяти трех имен он найдет славянские, эстонские, скандинавские и узнает, кто служил Игорю.

Летопись расскажет про обычаи и веру, торговлю и кровную месть, древние города и мореплавание.

С каждым годом наука добывает из летописи что-то новое и интересное. Вам это может показаться странным — что нового можно найти в книге, тысячи раз прочитанной?.. А на самом деле эта «хорошо известная книга» полна неожиданностей.

Вот только один пример. Тысячи ученых читали летописный рассказ о том, что город Киев был назван в честь Кия, старшего из трех братьев, основавших город у Днепра.

Долго думали, что это легенда — в старину любили называть страны и города в честь мифических царей и героев. Рим — в честь Ромула, Скифы — якобы именем царя Скифа.

Но не очень давно археологи доказали, что на месте Киева было в древности три поселения, позже слившихся в одно. Об этих трех поселениях, вероятно, и напоминает легенда о трех братьях. Нашлись и другие намеки на князя Кия, жившего, по-видимому, в VI или в VII веке.

Летописец же записал старинное устное предание, которое без него неминуемо забылось бы, затерялось…

Летопись — история. Автор ее — ученый. Ни один человек, изучавший древнюю Русь после него, не обходился без летописи. Летописец в известном смысле — соавтор тысяч ученых трудов о начальном периоде русской истории, написанных, пишущихся и тех, что будут написаны.

Но летописец не только историк. Он — летописатель, «писатель лет», то есть историк-писатель.

Древний певец, скальд, аэд, не только услаждал повелителей на пирах. Он же представлял историческую, географическую и иные науки. Тогда наука и литература были почти неразделимы. Из «Илиады» узнавали историю Троянских войн, а «Одиссея» — это и поэма, и география, и лоция…

Викинги-норманны брали в дорогу к неизвестным берегам певцов-скальдов. Вместо карты открытых земель складывалась «географическая сага», и все запоминалось очень легко.

И после того как люди научились писать и читать, союз науки и поэзии не расторгался довольно долго. Мухаммед Пири Рейс — турецкий адмирал, пират, картограф и поэт — в 1520 году извинялся, что в своем атласе, «Книге морей», изложил правила ночного плавания не стихами, а прозой, «ибо при быстром ночном пробуждении стихи бывает трудно понять».

Летопись — это древняя наука и политика. Но послушайте— словно в сказаниях и поэмах, клянутся на ее страницах князья и воины: «Тогда не будет между нами мира, когда камень станет плавать, а хмель тонуть… А кто из русской стороны замыслит разрушить эту любовь, да не защитятся они от стрел и от иного своего оружия и да будут рабами во всю свою загробную жизнь…»

Трудно заметить, где кончается строгий ученый и начинается сказитель, где — история, а где — былина.

В летописи почти на каждой странице — сюжеты, образы, пословицы, знакомые вам всем с раннего детства.

Вспомните, вещий Олег умирает от своего коня; Святослав, собираясь в поход, сообщает врагу: «Хочу на вы идти». Владимир отказывается от мусульманской веры, запрещающей вино: «Руси есть веселие пити, не можем без того быти!»

Летописец — замечательный ученый и художник!

Летопись — художественный предок «Руслана и Людмилы», картин Васнецова и Рериха, музыки Бородина и Римского-Корсакова…

В этот момент по грохоту и треску в коридоре я догадываюсь: настолько углубился в X и XI века, что не расслышал звонка, прозвеневшего в одной из школ XX столетия.

Объявляю, что урок окончен. Около меня сбиваются «Огонь-ребята» и с ними добрая половина класса.

— Ну, а кто же он и когда же он?

Сначала я даже не понял, о ком идет речь.

— Летописец-то кто? Ведь великий человек был! Ученый и художник.

Я ответил, что этот короткий вопрос требует длинного ответа, что в следующий раз, если время останется…

Но в следующий раз времени не осталось, а потом подошел конец полугодия, и так мы к летописи больше и не вернулись.

В январе почти весь класс со мною и еще двумя учителями отправился в Ленинград. К этой поездке давно готовились: разносили телеграммы, помогали разгружать вагоны, зарабатывая на дорогу. В Ленинграде мы, как выразился Юра, вращались в вихре светских развлечений. Утром — Эрмитаж, днем — поездка на Кировские острова, вечером — опера. Или: с утра Смольный, потом — Пушкино и так далее и тому подобное. Были сняты десятки пленок, написаны десятки дневников. По подсчетам одного из «Огонь-ребят», было задано 843 вопроса, на которые было получено 756 ответов.

И вот однажды мы проникли в длинный серый дом на углу Невского и Садовой — знаменитую Публичную библиотеку имени Салтыкова-Щедрина. Миллионы печатных книг зазывали нас со всех сторон. Но мы гордо прошли в волшебное царство — рукописный отдел библиотеки.

Там долго разглядывали сотни книг, свитков, тетрадей, писем, никогда не бывавших под печатным станком, громадные фолианты XVII столетия, листы с вьющимся узором арабских букв, спокойный «государственный» почерк кардинала Ришелье, танцующий вихрь строчек Петра Великого.

Под стеклом одной витрины — роскошное евангелие. На последнем листе приписка: «Дьякон Григорий. Написал евангелие сие рабу божьему Остромиру, родственнику Изяслава князя».

Остромирову евангелию в 1957 году исполнилось 900 лет. Ни одной русской книге никогда столько не исполнялось.

— Ага! Вот она! — закричал я несколько громче, чем подобает наставнику юношества.

— Кто? Что?

— Разве вы не видите? Летопись! Та самая. Ну конечно, в классе мы читали современное издание старой летописи, а тут сам подлинник…

Мы глядели на желтоватые, немного обветшалые листы, на неторопливые, старинные буквы. Древние книги — медленны, как время, прошедшее после них, и как века, уместившиеся на их листах. Словно ворота старинного дома, охраняют книгу обтянутые кожей доски переплета, окованные в серебро, украшенные драгоценностями, или простые и суровые. Случалось, они десятилетиями не открывались, эти ворота; и стояли книги-памятники для молчаливого созерцания.

Многочисленные засовы и запоры старой книги открываются и закрываются медленно. «Который поп или дьякон читает и не застегает всех застежек — будет проклят»[2] Медленность и в самих листах. Прочный и вечный пергамен. Вечность уже в самом его имени. Со второго века до нашей эры изобретение пергамских мастеров послужило примерно семидесяти человеческим поколениям. Бумажный лист появился на Руси в XIV веке, но окончательно утвердился лет через 100–200…

Древний пергамен именовался еще «телятиной», и вот почему: тщательно чистили, шлифовали и резали телячью кожу мастера, пока не стала она листами книг. «Десять телят на одно евангелие». На летопись поменьше.

Не торопясь и понемногу варили и «вечные» чернила.

«Взять старый гвоздь или старое железо, добавить дубовой или ольховой коры, для вязкости, вишневого клея или камеди для блеска, долить квасу или кислых щей, меда или патоки…»

Не спеша очиняли гусиное, лебединое, изредка павлинье перо и писали без торопливости. Буква к букве, одна к одной, слово к слову. Ручная работа не любит спешки. Есть время и пожаловаться на полях: «Лихое перо, невольно им писати» или «Ох мне лихого сего писания и еще ох»… Есть время и оставить место для заглавных букв, заставок, которые нарисует специальный мастер краской золотой или серебряной, оранжевой сурьмой, а то и византийским пурпуром из сока моллюсков, выловленных с морского дна…

Я называю старую книгу полным именем и титулом:

— Лаврентьевская летопись. Старейшая из сохранившихся древнерусских летописей.

— Почему Лаврентьевская? Кто такой Лаврентий? Уж не он ли тот самый великий летописец, про которого вы нам так и не рассказали?

Я задумываюсь:

— Ну как же, ребята, я вам все это расскажу? Это же длинный-длинный рассказ, да в нем столько еще неясного, неизвестного, таинственного… Чтобы все по порядку изложить, надо, пожалуй, целую книгу написать.

Но моих школьников разве смутишь.

— Вот и напишите!

Я подумал… да и написал.

Так родилась эта книга.

Жаль только, что, пока я собирался да писал, «Огонь-ребята» мои взяли да школу окончили…

 

 

Глава 1. Беспокойный граф

 

 

Сие сельцо куплено на мое серебрецо.

Поговорка

 

Дом был с секретом. В нем были коридоры, подвалы, тупики, переходы и тайники, назначения которых никто, кроме хозяина, не знал. Впрочем, знал еще Матвей Федорович Казаков, строивший дом по заказу хозяина. Домовладелец был персоной важной и таинственной.

Со старинного портрета глядит его круглая, простецкая физиономия. У него хитрые, разной величины глаза. Один — смотрящий обыкновенно, другой — прищуренный и нечто таящий.

Род Мусиных-Пушкиных был древним, но захудалым. Со времен Петра I дело, однако, пошло: Мусины-Пушкины вознеслись, расцвели, пробились в графы.

Дальняя родня — Пушкины (не Мусины-Пушкины) — попадала в опалу при Петре I, продвигалась при Петре III, снова изгонялась при Екатерине II. А Мусины-Пушкины — что ни переворот, что ни власть — оставались в выигрыше.

И вот при Екатерине II Алексей Иванович Мусин-Пушкин— обладатель дома на Разгуляе и еще многих домов да имений в полдюжине губерний — уже именуется обер-прокурором святейшего синода, президентом императорской Академии художеств, тайным советником…

Его страстью были древности. Из Вологды и Ярославля, Новгорода и Заволжья, Пскова и Киева везли к нему старые грамоты и пергаменные книги, сказочной длины свитки и потемневшие монеты. Находки были необыкновенны: «Слово о полку Игореве», «Русская Правда», тьмутараканский камень.

Зверь столь старательно бежал на ловца, что появились слухи. Кто-то шепнул, что найденный тьмутараканский камень — памятник отнюдь не столь древний, как изображает граф.

А кто-то утверждал, будто и со «Словом о полку Игореве» «что-то не так» и неспроста граф избегает распространяться об этой замечательной находке…

Впрочем, показать товар лицом Алексей Иванович умел и любил.

 

* * *

 

Бывало это так…

Мусин-Пушкин внезапно появляется в ученом собрании. От волнения узкий правый глаз щурится, а левый глаз против обычного делается круглее.

— Господа! Есть нечто, достойное вашего внимания.

— Каждый из присутствующих уж наслышан, что вы, Алексей Иванович, из Санкт-Петербурга прибыли развлечься, да и нас позабавить, — отвечает Николай Николаевич Бантыш-Каменский, первейший знаток древних рукописей.

Мусин-Пушкин разражается смехом зычным и, по мнению московских стариков, отдающим петербургским невежеством.

— Господа! Коли так, всех прошу ко мне обедать.

С половиной присутствовавших Мусин-Пушкин не знаком, но этого даже не замечает.

— Вас особливо прошу, — склоняется граф перед Бантыш-Каменским и Иваном Никитовичем Болтиным, известным историком, знатоком рукописей и генерал-майором.

Болтин незаметно подмигивает Бантыш-Каменскому. Тот кивает:

— Трудно графу-то без нас. Признаться, люблю к нему ездить. Небось немало сыскал.

— Сыскал, — ухмыляется Болтин, — или как бы это выразиться деликатнее… — И генерал делает быстрый и редкий для мужа в таком чине жест, довольно точно изображающий, как «скорый человек» выдергивает корзину у зазевавшегося мужика…

Вскоре кареты, брызгая, покачиваясь и оседая на московских мостовых, уже летели к графскому дому на Разгуляе.

Амуры, кариатиды, бело-голубые ангелы — все было по моде. Впрочем, граф за этим следил мало. Зато любил свечи. Частенько вспоминал: «Светлейший Потемкин, Григорий Александрович, — основательная была персона. Когда в Таврическом задавал бал императрице, так сто тысяч свечей сжег!»

Сто тысяч свечей — это было Алексею Ивановичу по нраву. На Разгуляе зажечь сто тысяч свечей было негде. Но почти весь вечер слуги бегали по лестницам, зажигая и зажигая, так чтобы к ночи горела не одна тысяча.

Вина и закуски подали прямо в библиотеку. Окинув взглядом ряды книжных полок, Болтин медленно и негромко произнес:

— Достойно уважения от знающих в таких вещах цену.

— И от знающих, какова таким вещам цена, — пошутил Бантыш-Каменский.

Библиотека была громадна и необыкновенна. Едва войдя, Мусин-Пушкин стал снимать с полок и щедро раскладывать на столах и диванах старые летописи, хронографы, грамоты, евангелия.

Гости разворачивали аккуратно свернутые пачки, ахали и завидовали.

Мусин-Пушкин куда-то исчез и через миг появился с пожелтевшей тетрадкой.

— А вот, господа, подделка. Да какая чистая! Летописи, хронографы. И моего комиссионера, и меня провели. Вот канальи! Знают мою слабость и провели…

— Не всем, однако, предложили, — как бы про себя, но довольно громко прогудел Болтин.

Мусин-Пушкин захохотал опять:

— Так вы же, господа, столпы учености, вы же повара науки. Вас не проведешь. Я же — скромный собиратель припасов. Меня ль не одурачить?

Хозяин поднял бокал.

— Выпьем же за здравие мошенников, ибо они недурно наши познания измеряют.

Разговор оживлялся.

— Алексей Иванович, а где же хранится первое, подлинное «Слово о полку Игореве»?

— Да вон в том красном ларце.

— Чай, гордитесь, ваше сиятельство? Находка историческая — это польза, а находка поэтическая — это слава!

— В «Слове»-то едва две тысячи слов.

— Но зато каких!

— И как же все Алексею Ивановичу удается? Никто не сумел, а он раздобыл…

Это был намек.

Мусин-Пушкин немного нахмурился и сверкнул глазом большим. Уже дошли слухи до императрицы, что, собирая свою коллекцию, он, как обер-прокурор синода, то есть для всех монастырей лицо важное и начальственное, частенько забирает книги не только из собраний частных, но даже из библиотек монастырских.

— «Слово о полку Игореве», — объяснял хозяин, — получено от ярославского архимандрита Иоиля, который находился в недостатке, а потому продал моему комиссионеру все имевшиеся у него русские книги, в числе коих под нумером 323 и «Слово о полку Игореве».

Однако упорно поговаривали, что граф просто изъял поэму из какой-то монастырской библиотеки.

— Сколько вы заплатили, граф, за это евангелие? По моему разумению, XV век? — спросил Болтин.

— Ах, вот это! Мой человек приобрел его у староверов близ Вологды. Сто рублей ассигнациями отдал за эту книгу и несколько рукописных сборников.

— Сто рублей!

— Эх, господа, а разве вещь не стоит денег! Кругом, конечно, убытки, да уж душа такая. С месяц тому назад наградила меня матушка императрица, пожаловала за службу тысячу дуга. Так я упросил, чтобы эти души переписать на моих секретарей: секретари ведь люди недостаточные!

Собравшиеся одобрительно зашумели.

— Благородно, граф, благородно. Это столь редко в наш меркантильный век!

— Говорят, — сказал Болтин, — что ваше сиятельство в Москве уж успели обогатить книготорговцев.

Мусин-Пушкин понял, что пора перейти к делу:

— Ну, коли от вас не скроешься, расскажу. Представьте, дней десять назад вернулся от государыни, узнаю, что меня ждет посыльный из Москвы. Оказалось, в книжную лавку Сопикова привезены бумаги Петра Никифоровича Крекшина. Помните, господа, тот самый Крекшин, кто собирал бумаги гисторические и все журналы Петра Великого. Я сразу догадываюсь — здесь быть поживе. Бросаю дела, скачу в Москву. Являюсь к Сопикову, он меня уводит в комнату, а там целая груда рукописей свалена.

— Что? Какие?

Гости снова заволновались.

— Да так, всякая всячина. Не допуская до разбору ни книг, ни бумаг, без остатку все купил. И не вышел из лавки, доколе при себе, положа на телеги, не отправил все в свой дом. Триста рублей отдал. Цена, полагаю, обыкновенная.

— Оброк с полусотни душ, — заметил кто-то.

— Охота пуще неволи, — парировал граф.

— Да не томите, граф, что же все-таки в этой груде?

— Все больше бумаги покойного Петра Великого. Рад бы, господа, показать, да еще сам не разобрался. В другой раз уж вас попотчую.

Бантыш-Каменский легонько толкнул ногою Болтина.

— А мне британский посланник говорил не так давно… — начал Болтин.

— Британский? — живо перебил Мусин-Пушкин. — Знаю, знаю, он тоже охотник до старья. Вы мне лучше потом расскажете про британца. А сейчас, так и быть, я вам прочту из приобретенных мною бумаг Петра Великого нечто, к рукописным древностям относящееся.

Мусин-Пушкин снова исчез и вернулся с большой бумажной тетрадью.

— Любопытно вспомнить, господа, с чего начались поиски старых книг… Вот указ его величества: «Во всех епархиях и монастырях… прежние жалованные грамоты и другие куриозные письма оригинальны пересмотреть и переписать. Куриозные, то есть древних лет рукописанные летописи, что где таковых обретается — взять…»

Выпили в память Петра Великого.

— Только немного он сыскал, — произнес один из профессоров. — Тому, кто срезал бороды да снимал колокола, монастыри неохотно отдавали.

Сказал и сам испугался: невольно намекнул на графа, очищавшего монастырские библиотеки. Однако Мусин-Пушкин почти никогда не гневался:

— Вот вы, господа, все шутите, что я-де и так и не так собираю. А ведь как собирать, коли все по медвежьим углам растаскано, запрятано, забыто, сгнило, сгорело. Ну ладно, царь Петр немного добыл, у него дел было поболе, чем помощников. Да ведь сам Василий Никитич Татищев чего не делал для книжного собирания!

— Татищев, — встрепенулся Болтин. — Вот был великий человек и великий искатель! В младости имел я счастье видеть его.

— Языков, говорят, знал несчетно, — вспомнил один из гостей, — шведский, польский, татарский, гишпанский.

— А кем только не был, — подхватил Болтин, — жизнь какова! В восемнадцать лет бьется под Нарвой, в тридцать — управляет уральскими заводами, после возводит на престол Анну Иоанновну; непременно б от Бирона лишился головы, кабы не воцарилась Елизавета Петровна…

— Хе-хе! А Бирону-то подписывал письма «Ваш подданническо-послушный слуга», — заметил Мусин-Пушкин.

— Бирон все равно его величал «главным злодеем немцев», — отвечал Болтин.

— А взятки-то делил на «грешные» и «безгрешные», — сказал граф, — и с астраханского губернаторства был сослан в собственное имение. Впрочем, сам грешу: злословие нейдет к делу, ибо память о Василии Никитиче и для меня священна…

— Вот вы б, Алексей Иванович, — вмешался Бантыш-Каменский, — вы бы и поискали бумаги Татищева. Собрание, говорят, громадное было! На Урале до тысячи редких книг держал. Потом все утратил и во второй раз собрал. Василий Никитич, мне рассказывали, собирал книги и рукописи у раскольников, татар, бухарцев, литовцев, шведов. И все пропало, вот горе-то!..

— Будто я не пытался найти, — нехотя отвечал Мусин-Пушкин. О ненайденном рассуждать не любил, боясь соперников.

— Лет пятьдесят назад указы Петра Великого о книгах и грамотах не больно соблюдались, и книжное собрание вроде моего почли бы за баловство. Представьте, святейший синод, как мне донесли, в 1734 году запретил печатание летописей, ибо «в оных книгах писаны лжи явственные, отчего и в народе может произойти не без соблазна…»

— Недаром, — вздохнул Болтин, — бумаги Татищева по миру пошли. А бесценной гистории своей не дождался увидеть и умер за восемнадцать лет до напечатания ее.

Мусин-Пушкин достал с полки книгу и чуть нараспев прочитал заглавие: «История российская с самых древнейших времен, неусыпными трудами через тридцать лет собранная и описанная покойным советником и астраханским губернатором Василием Никитичем Татищевым».

— Уж коля, граф Алексей Иванович, мы за Татищева выпили, — произнес один из посетителей, хозяину неизвестный, — почтим вашего лучшего соперника, Николая Ивановича Новикова, изрядного собирателя и писателя.

Мусин-Пушкин смутился. Он вспомнил, как перед отъездом из столицы слышал разговор императрицы с князем Репниным:

«А отчего бы, князь, не арестовать Новикова? Оп смутьян и враг мой».

«Отчего ж не арестовать? Арестовать можно, прикажите, ваше величество!»

«Прикажите, прикажите!.. Знаю вас. Потом сами будете толковать о беззаконии и меня же во всем обвините. Нет, пока повременим…»

А гость-говорун не унимался:

— Николай Иванович не издатель, а волшебник: его «Древняя российская вифлиофика» вся разошлась! Второе издание — и снова расходится… Кто мог предполагать подобное? Десять томов разных грамот, посольских отчетов, боярских родословных и чтоб такой оборот имели… Мы живем в просвещенный век. Гистория дает прибыль, господа!

Мусин-Пушкин осмотрелся и, пригубив бокал, нехотя проворчал:

— За науку, прибыль приносящую.

 

* * *

 

Гости разъезжались. Придержав Болтина, Мусин-Пушкин шепнул, что просит его остаться вместе с Бантыш-Каменским. С трудом скрывая любопытство, они двинулись вслед за хозяином по пустым лестницам и галереям, согретым жаром тысяч свечей. Знали, что «собиратель припасов» зря не позовет…

В небольшой комнатке у стены лежит груда рукописей.

Все трое сгибаются над нею…

Сначала извлекают 27 журналов Петра I. Затем какую-то летопись. Ее разглядывают молча. Тишину нарушают лишь потрескивание свечей да глухой шорох быстро переворачиваемых листов. Мелькают отдельные строки, слова: Киев, Новгород, ханы татарские, князья московские…

События доведены до XVII века. Судя по почерку и другим признакам, переписана рукопись всего лет за сто — около 1700 года.

Затем Мусин-Пушкин вытаскивает пергаменную тетрадь. На последнем листе подробное описание взятия Казани Иваном Грозным в 1552 году и запись об окончании труда в 1604-м.

Гости ожидают еще каких-нибудь манускриптов — не старше XVI или XVII века.

И тут хозяин, давно забывший о графской важности и обер-прокурорской солидности, молча достает большую пергаменную книгу. Болтину показалось, что он ее вытащил из груды рукописей. Бантыш-Каменский же готов был поклясться, что книга была при графе еще до того, как они вошли в комнату…

На первой странице — «Се повести временных лет, откуду есть пошла Русская земля…»

— Четырнадцатое столетие, — изрек Бантыш. — Пергамен да и почерк… Весьма престарелая летопись. Может, и самая старая из известных. Мне не доводилось держать в руках более ранних.

Пергаменные листы переворачивались с трудом. Ни имени автора, ни года или места издания. На листах вытянулись стройные, тщательно выписанные буквы.

— Это устав — письмо древнейшее, красивейшее и медленнейшее, — говорит Болтин.

— Увы, — вздыхает граф, — после того как нагляжусь на эту красоту, признаюсь, бываю несправедлив и суров к своим писарям с их росчерками и завитушками!

По страницам мерно двигались строки, не разделенные на слова, без неведомых в древности точек, запятых и прочих «препинаний».

— Смотрите, наш незнакомец заторопился!

Примерно с середины рукописи вместо устава начинается полуустав. Кряжистые, медленные уставные буквы сменяются наклоненными, ускоряющими бег полууставными.

Внезапно появляется новый почерк, через несколько страниц — снова старый; опять второй, опять первый…

Всюду, где один почерк сменяется другим, — большие пропуски: в четверть, а порою — в пол-листа.

— Не правда ли, господа, — спрашивает хозяин, — непонятное расточительство дорогого материала?

Болтин отозвался:

— Переписчик или автор спешил, и пришлось призвать помощника. Так в две руки и работали.

— Нет, это не авторы, а переписчики, только переписчики! — уверенно заявил Бантыш-Каменский. — Видно, вдвоем копировали более старую летопись, которую разобрали по листам. Один, переписывая свою долю, заканчивал на середине какой-нибудь страницы, а дальше текст уж продолжался на готовых листах второго переписчика. Получался разрыв, просвет.

— Наверное, время было дороже пергамена, — ухмыльнулся Мусин.

Последний, 173 лист тетради.

При желтом свете свечей красные буквы казались зловещебурыми.

Бантыш-Каменский прочитал торжественно, чуть нараспев, словно героическую оду или трагедию:

— «Радуется купец, прикуп сотворив, и кормчий, в отишье пристав, и странник, в отечество свое пришед, тако же радуется и книжный списатель, дошед конца книгам, тако же и аз, худый, недостойный и многогрешный раб божий Лаврентий мних. Начал писать книги сии, называемые летописец князю великому Дмитрию Константиновичу, месяца генваря в 14-й и кончил месяца марта в 20-й в лето 6885 при благоверном и христолюбивом князе Дмитрии Константиновиче и при епископе нашем христолюбивом священном Дионисии Суздальском и Новгородском. И ныне господа отцы и братья, где описал или переписал или не дописал, чтите, исправливая бога ради, а не кляните, ибо книги ветшаны, а ум молод, не дошел…»

Бантыш закрыл пергаменную книгу. Болтин, неподвижный, грузный, уже подавленный смертельной болезнью, быстро заговорил:

— Все очень просто, господа. Автор — летописец представился сам: монах Лаврентий, «раб божий Лаврентий мних». Время написания: «6885 лето». По-нашему — 1377 год, стало быть[3]. Вторая половина XIV столетия, за 3 года до битвы на Куликовом поле и через 36 — после Ивана Калиты…

Бантыш заметил, что легко установить также место, где находился летописец, — княжество Суздальско-Нижегородское, в междуречье Волги и Оки. В те времена, он точно помнит, правили там князь Дмитрий Константинович и епископ Дионисий. Княжеская резиденция находилась в Нижнем Новгороде. Монах, писавший «книги сии князю Дмитрию Константиновичу», скорее всего, жил там же.

Итак, автор летописи — монах Лаврентий; написал ее в 1377 году в Нижнем Новгороде.

Мусин-Пушкин, искусный царедворец, заметил, что тогдашний великий князь московский Дмитрий Донской и московский митрополит в этой записи даже не названы, будто, кроме суздальско-нижегородского князя и епископа, нет никого на свете.

— Справедливо, справедливо, ваше сиятельство, — ответил Болтин. — Видно, Лаврентий и его подручный работали на своего князя или епископа. Поэтому и торопился наш инок: с 14 января по 20 марта — время небольшое для такой работы. Зимние дни кратки. Вечером и ночью писал при лампаде, да пришлось призвать подручного (имя коего, впрочем, Лаврентий не счел нужным назвать). Недаром, «дошед конца книгам», радовался, как удачливый купец и возвратившийся странник…

На минуту наступило молчание. В комнате было тепло от множества свечей, язычки пламени колебались, будто вели между собой таинственную неслышную беседу. Каждый из присутствующих по-своему увидал на миг давно минувшую зимнюю ночь конца XIV столетия: полутемную монастырскую келью, тень монаха на стене, тень гусиного пера на пергамене, заполняемом волшебными значками букв…

— Что же потом случилось с этой летописью и летописцами? — спросил Мусин-Пушкин.

Болтин помолчал еще немного и вздохнул.

— Все суета сует и всяческая суета… Возможно, князю Дмитрию Суздальскому и епископу Дионисию летопись, их восхваляющая, нужна была для каких-то честолюбивых замыслов…

И что же осталось в истории о сих честолюбцах? Дионисий отправился в Константинополь, чтобы получить от патриарха сан митрополита, — и получил. Возвращался, исполненный бог весть каких дерзких мечтаний, да на дороге был схвачен литовцами и умер в темнице. Еще раньше умер и князь Дмитрий Константинович. Им ли было спорить с Москвою, мощно возвысившейся после битвы на Куликовом поле?

В 1393 году, через шестнадцать лет после того как Лаврентий написал свой труд, сын Дмитрия Донского, князь Василий Дмитриевич легко присоединил к Москве и Суздаль и Нижний Новгород.

— Любопытно было б узнать, — сказал Мусин-Пушкин, — какова карьера Лаврентия? Видал ли он своими глазами торжество Москвы над его князьями?

— Не знаем и вряд ли узнаем когда-либо, — отвечал Болтин. — А впрочем, среди епископов или известных отцов церкви XIV и начала XV века мы его имени не видим: значит, в чинах, так сказать, монах не слишком преуспел.

— Кстати, — вставил Бантыш, — монах в последней записи жалуется, что «ум молод». Кто был молод в 1377-м, не слишком уж состарился шестнадцать лет спустя, когда пало Нижегородское княжество.

Мусин-Пушкин вздохнул и, прикрыв меньший глаз, заметил, что вот Лаврентий, человек незначительный, думал о своем князе, епископе, о страстях своего времени, которые исчезли и забылись за первым же поворотом истории. А ныне сей монах, простой переписчик, возможно, удостоится более высокой посмертной славы, нежели его повелители…

— Да, да, — подтверждают умные гости, — вы, Алексей Иванович, сделали настоящую находку и, возможно, удостоитесь более высокой славы, нежели…

— То-то посланник мне эту летопись нахваливал, — с улыбкой замечает Болтин.

— Да уж я вашего посланника обошел! — восклицает Мусин. — А что, крепко нахваливал?

— Да уж куда больше.

— Всю неделю он меня одолевает. Собирает старые манускрипты, прослышал о моей летописи и денег не жалеет. Посетил меня, шутит, прилип как пластырь. А сам замышляет что-то. Рассказывали — в Индиях и Африках он так разбойничать привык, что, глядишь, и на мой дом набег учинит.

— Набега не учинит, но когда издавать эту летопись станете, следует поберечься. Подкупит кого-нибудь и утащит… Или сделает так, что императрица попросит вас удружить послу его величества короля Великобритании — и вы не откажете, разумеется.

— Я сие предвидел, — быстро отрезал граф. — И уж контрманевр заготовил. Мне нужно было лишь ваше заключение, что рукопись действительно замечательная… Вот письмо, в коем я изъявляю желание преподнести летопись великому князю Александру Павловичу[4]. Надеюсь, — граф понизил голос, — молодой человек не станет читать столь мудреную книгу и отдаст ее хранить в библиотеку или музеум.

— Дареное же не дарят! — радостно воскликнул Бантыш. — И англичанин останется с носом, а Россия — с летописью.

— А вы, ваше сиятельство, — поддел Болтин, — будете иметь успех чрезвычайный, ибо императрица ценит внимание к любимому внуку, особливо сопровожденное столь замечательным манускриптом.

Бантыш-Каменский медленно, еле касаясь пальцами, перелистал страницы.

— Цены ей нет, — сказал он. — Такая старая летопись! Только, простите граф, за любопытство: как к Сопикову в лавку такой раритет[5] залетел? А может, лавка ни при чем?

Граф улыбнулся всем своим круглым румяным лицом.

 

* * *

 

Все кончилось благополучно.

Летопись английскому послу не досталась. Александр I передал подарок Мусина-Пушкина в Публичную библиотеку, где манускрипт с тех пор и хранится.

Много лет спустя граф Алексей Иванович любил повторять:

— Судьба! Судьба!.. Не будь английского посла, старейшая русская летопись оставалась бы в моем рукописном собрании, которое столь печально погибло в московском пожаре двенадцатого года.

Старик Бантыш и некоторые знатоки помоложе (Болтина уже давно не было в живых), случалось, возражали:

— Разве, Алексей Иванович, эта «старейшая летопись»? Были и постарше: ведь сам Лаврентий жалуется, что «книги ветшаны», с которых он переписывает… Лаврентий в 1377 работал, а последняя запись в его книге (не считая заключительных «красных строк») такая: «В лето 6813 месяца июня в 23-й во вторник ударил гром весьма силен в церковь Святого Федора в Костроме».

Год 6813 — по нашему 1305-й. Это за семьдесят два года до составления Лаврентьевской летописи, вероятно, задолго до рождения самого Лаврентия. Запись, понятно, сделана современником и очевидцем. Разве мог бы Лаврентий, спустя несколько десятилетий, дознаться, что именно во вторник 23 июня 1305 года «ударил гром» в костромскую церковь? Ведь первые газеты появились спустя четыреста лет!

Стало быть, ветшаная летопись была старше Лаврентьевской почти на столетие. Лаврентию просто повезло, что его труд сохранился…

Но тут Алексей Иванович начинал горячиться: мало ли исчезнувших летописей, что о том толковать. У ветшаной книги, верно, был свой летописный предок, а у последнего — свой. Это уж летописный «дед» Лаврентьевского списка… И ведь был когда-то самый первый летописец! Мусин-Пушкин понимает, что Лаврентий первому летописцу не ровня, что великим делом было б найти эту первую, начальную «Повесть временных лет». Он бы, граф, за такую находку не пожалел бы…

Тут все соглашались, что найти первого летописца необходимо и за это можно было б «не пожалеть…»

А позже, выходя из заново отстроенного графского дома, гости и собеседники Алексея Ивановича перешептывались и говорили вещи, для старого графа нелестные: что Лаврентьевскую летопись он приобрел неведомо как, но отнюдь не у Сопикова; что ученые люди видели список этой летописи в Новгородской семинарии еще лет за двадцать пять до ее приобретения графом, и граф, видно, просто забрал «по должности» манускрипт у подчиненной ему семинарии.

Тут уж языки развязывались и кое-кто принимался рассуждать, что отнюдь не вся библиотека у графа сгорела в московском пожаре, а целый ряд ценных рукописей уцелел.

Такая уж была слава у Алексея Ивановича Мусина-Пушкина.

Наконец, кто-либо из молодых, увлекшись, называл графа прохвостом.

Старики останавливали молодого:

— Ну уж нельзя так… Может, и прохвост, но, во-первых, действительный тайный советник, а во-вторых, заслуги перед российским просвещением имеет громадные, В открытых им старинных рукописях ученым, возможно, и за два века полностью не разобраться. А сколько замечательного в одних только летописях скрыто! Сам Николай Михайлович Карамзин уж который год с ними и мучится, и счастлив…

 

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: