Великое сомнение

Я ПРОСНУЛСЯ – и так будет каждое утро в течение всех последующих трех с половиной лет – от ударов монаха в моктак: Ток! Ток! Ток! В такт его ударам монахи поют глубоким, печальным голосом, который то затихает, то становился громче, пока они двигаются вокруг черного, как смоль, внутреннего двора. Я нащупываю в темноте свои очки, затем встаю босиком на все еще теплый покрытый бумагой пол, торопливо надеваю серые брюки и куртку. Я выхожу на деревянную террасу мару, спускаюсь вниз в резиновых шлепанцах, спешу к каменной цистерне и плещу холодную воду на лицо. Две минуты спустя из внутреннего двора доносится быстрый колокольный звон. Я сонно плетусь с девятью другими одетыми в серое бритоголовыми монахами против часовой стрелки вокруг зала в ожидании, когда Ибсын Сыним ударит в чукпи. Так принято возвещать начало нашей первой за день медитации, которая проходит с трех до пяти часов утра.

Мы сидим в течение пятидесяти минут, затем десять минут быстро ходим вокруг зала, пока звонкий хлопок чукпи не призывает нас вновь сесть. Кроме небольшого алтаря Мунсу Босал (Манджушри, бодхисатвы мудрости) в нише одной из стен, помещение с белыми стенками и тусклым желтым охристым полом совершенно пусто, на полу расположены в два ряда десять квадратных подушек. С потолка свисает бамбуковый шест для сетки, на котором висят наши серые платья с широкими рукавами и ритуальные кесы (монашеские рясы). Решетчатые двери (окон нет) оклеены белой рисовой бумагой. Если я открываю глаза, то вижу только ровную белую стену перед собой. И все, что я делаю час за часом – это задаюсь вопросом: «Что это?»

Дзэн со своей парадоксальностью давно привлекал меня. Самой первой прочитанной мной книгой о буддизме была Путь дзэн Алана Уотса. Я изо всех сил пытался ее понять, когда мне было восемнадцать лет, вскоре после завершения средней школы в Уотфорде. Загадочные, многозначительные высказывания дзэн-буддизма с их простотой, безыскусностью и безжалостной прямотой будоражили мое воображение. В течение своего монашества в Швейцарии я иногда открывал книгу стихов дзэн-буддиста Рёкана или Басё и каждый раз заново поражался ясными образами горных троп, былинок травы и мисок чая. Из всех школ буддизма эта казалась единственной, где ценят поэзию, изобразительное искусство, каллиграфию, кинематограф и ландшафтный дизайн в качестве практики, а не декоративного украшения собственных ритуалов.

...

Загадочные, многозначительные высказывания дзэн-буддизма с их простотой, безыскусностью и безжалостной прямотой будоражили мое воображение

Когда я начал разочаровываться в формах медитации, преподававшихся в школе Гелуг тибетского буддизма, я стал искать какую-то другую практику, которая будет лучше удовлетворять моим потребностям, и место, где я мог бы, наконец, полностью посвятить себя ей. Летом 1976 года, спустя шесть месяцев после приезда в Швейцарию, я посетил Шато де Плеж близ города Отён в Бургундии. Я уже знал, что в этом месте выдающийся лама Калу Ринпоче тибетской школы Кагью готовил небольшую группу западных жителей для интенсивного ваджраянского затвора на три года и три месяца. Такое затворничество впервые проводились за пределами

Азии. Но, когда я узнал, что большая часть этого затвора будет состоять в получении энциклопедических знаний о тантрических ритуалах, обрядах и очистительных практиках, начитывании мантр и тому подобного, я быстро утратил какой-либо интерес.

В 1979 году Шарль Гену возвратился из путешествия по Восточной Азии и рассказал мне о монастыре дзэн под названием Сунгвангса, расположенном в Южной Корее. В этом монастыре небольшая группа западных монахов и монахинь училась под руководством учителя дзэн по имени Кусана Сыним. В отличие от дзэнских «монастырей» Японии, которые были, по сути, тренировочными семинариями, готовившими женатых священников, в Корее, как и в Тибете и Юго-Восточной Азии, монахи все еще соблюдали монашеское правило целибата, установленное Буддой. Кроме того, в отличие от Японии, где практика была ориентирована на недельные сэссины, в Корее монахи проводили время в непрерывных медитативных затворах в течение трех месяцев каждого лета и трех месяцев зимы. Шарль дал мне копию книги Кусан Сынима Девять гор, которая состояла из расшифровок его лекций по дзэн. Хотя она была для меня в значительной степени непостижима, я был заинтригован основной практикой, преподававшейся Кусаном Сынимом: задавать себе снова и снова коан «Что это?» в качестве подготовки для того, что он назвал «большим сомнением». Это как нельзя лучше подходило для моего озадаченного и погруженного в сомнения разума.

Из Tibetisches Zentrum в Гамбурге я написал в Сунгвангса и задал предварительные вопросы касательно присоединения к общине. Несколько недель спустя я получил ответ от французской монахини по имени Сонгиль, которая была переводчицей Кусана Сынима. Она сообщила мне, что в настоящее время в монастыре нет никаких программ для западных монахов, но мне, тем не менее, будут рады. Она также подтвердила, что монастырь принял бы мое тибетское монашеское посвящение. Таким образом, я был бы освобожден от обычного шестимесячного испытательного срока, работая с рассвета до заката на монастырской кухне и в полях.

Следующей весной, после окончания своей работы переводчиком в гамбургском центре, я вернулся в Швейцарию, подал геше Рабтену прошение об уходе и сел в самолет из Цюриха до Сеула. Я летел над суровыми пустынными пространствами, испытывая тревогу и чувствуя себя предателем. Я порвал с миром тибетского буддизма, с которым был связан большую часть своей взрослой жизни. И теперь я держал путь в неизвестный монастырь в далекой стране, чтобы учиться у мастера дзэн, которого я никогда не встречал, на языке, на котором я не мог ни читать, ни говорить.

Сонгиль, французская монахиня, с которой я заочно уже был знаком, встретила меня в аэропорту Кимпо в Сеуле. Она была живой и эффектной женщиной моего возраста, бегло говорившей по-корейски. Как и я, она путешествовала по суше в Азию в неопределенных духовных поисках. Но ей не понравилась Индия, и она продолжала путь, пока не достигла Кореи, где она теперь и жила уже в течение шести лет как монахиня. Шел дождь, когда мы ехали длинными, серыми улицами. Вдоль улиц стояли современные железобетонные здания. Наконец мы достигли Пумьёнса, небольшого храма в традиционном городском доме. Мы решили остановиться в нем на ночь. На следующий день мы отправились в шестичасовое путешествие в Кванджу, столицу провинции Чолла-Намдо в далеком юго-западном углу полуострова. Дребезжащий деревенский автобус, битком набитый крестьянами и школьниками, довез нас до деревни вблизи монастыря. Согнувшись под тяжестью рюкзака с книгами, я вошел во внутренний двор Сунгвангса вечером 13 мая 1981 года, за пять дней до начала трехмесячного летнего ретрита.

Монастырь Сунгвангса – «Просторный сосновый храм» – был комплексом красочных деревянных зданий, окруженных крутыми, покрытыми лесом холмами, возле прозрачной, быстрой горной реки. Монастырь был основан в 1205 году монахом Чинулем, одной из ключевых фигур корейского буддизма. Каждые лето и зиму приблизительно сорок монахов со всей Южной Кореи собирались, чтобы в течение трех месяцев совершенствоваться в медитации под руководством Кусана Сынима. Весной и осенью он в основном пустовал. Постоянно оставались только наставник, административный персонал, послушники и ко чэнги («люди носа», как корейцы нас назвали). В то время Сунгвангса был единственным монастырем в стране, где могли пребывать люди европейской наружности.

Сонгиль жила с двумя другими западными монахинями в небольшой комнате в отдельном корпусе. Он располагался через реку от основного комплекса монастыря. Как монаха меня разместили в Мунсу Чоне – окруженном стеной корпусе со своим отдельным Сонпаном (залом для медитаций) на территории монастыря. Сонгиль подарила мне несколько серых и коричневых корейских ряс, чтобы я сменил свои красные тибетские, объяснила мне, как «правильно» кланяться, использовать четыре миски для еды в столовой и – подробнейшим образом – как не оскорбить корейцев какими-нибудь своими западными привычками. Затем она повела меня, только переодевшегося в немнущийся полиэстер, на встречу с Кусаном Сынимом, учителем дзэн, в его покоях над внутренним двором. Я написал: «Это маленький, светлый человек приблизительно семидесяти лет с блестящей, недавно побритой головой. Он улыбался с большой добротой, но я видел блеск бунтарства в его глазах. Он был в свободной серой хлопковой одежде и сидел, скрестив ноги, за низким сучковатым столом, который был тщательно вырезан из основания большого дерева. Он терпеливо и с интересом выслушал мои сбивчивые объяснения, почему я приехал в Корею и хочу учиться у него. Он уверенно сказал, чтобы я просто вгляделся в природу своего ума и спросил себя: «Что это?» Когда начался затвор и я всерьез принялся размышлять над вопросом «Что это?», мой разум настойчиво придумывал умные ответы. Всякий раз, когда я пытался обсудить свою последнюю теорию с Кусаном Сынимом, он некоторое время терпеливо слушал, а потом коротко усмехался и говорил: «Бопчон [мое корейское имя], ты знаешь, что это? Нет? Тогда возвращайся в зал и сиди дальше». Независимо от того, насколько соответственно загадочными и уместными казались мои ответы, они были или банальны или предсказуемы. Через некоторое время я просто бросил пытаться найти ответ. «Что это?» – невозможный вопрос: он предназначен для того, чтобы замкнуть логические цепочки мозга так, что вы не способны дать ответ и пребываете в состоянии полного замешательства. Это сомнение, или «недоумение», как я предпочитаю его называть, постепенно начинает пронизывать все ваше сознание в целом. Вместо того, чтобы бороться со словами вопроса, вы погружаетесь в состояние тихого сконцентрированного удивления, в котором вы просто ждете и слушаете преисполненную смысла тишину, которая возникает после затихания слов.

Все что я делал в течение десяти часов в день в течение трех последующих месяцев – это задавал себе этот вопрос. Первые две недели, когда болела спина и мой разум метался между лихорадочными грезами и летаргией, и последние несколько дней, когда я безуспешно старался не ждать с нетерпением окончания ретрита, были самыми тяжелыми. Но в течение долгого среднего периода я испытывал невиданную удовлетворенность. Медитация больше не была занятием, которое отнимает приблизительно один час моего времени; теперь вся моя повседневная жизнь была пропитана медитацией. Практика медитации теперь заключалась не в постоянном совершенствовании в технике, но в поддержании восприимчивости, охватывавшей все, что я делаю. Приблизительно через месяц я достиг момента, когда медитация стала абсолютно необременительной, чем-то повседневным и привычным.

...

Медитация больше не была занятием, которое отнимает приблизительно один час моего времени; теперь вся моя повседневная жизнь была пропитана медитацией. Практика медитации теперь заключалась не в постоянном совершенствовании в технике, но в поддержании восприимчивости, охватывавшей все, что я делаю

К тому времени, когда я оставил Швейцарию, вопросы стали намного более интересными для меня, чем ответы. В течение восьми лет мои тибетские учителя стремились убедить меня, что ответы на главные вопросы жизни содержатся в их герметичной системе верований. Цель их практики состояла в том, чтобы достичь уверенности: то есть состояния, когда для всех вопросов найдены решения и рассеяны все сомнения. С их точки зрения, я потерпел неудачу. Я был благодарен им за то, что они показали мне богатый мир буддийских идей, но я не мог бездумно подчиняться авторитету лам или некритически принимать их взгляды на мир и место человека в нем. Проблема с уверенностью заключается в том, что она статична; она может лишь бесконечно подтверждать саму себя. Сомнение, в отличие от нее, полно неизвестных возможностей и рисков. Несомненные факты в тибетском буддизме сковывали меня, в то время как сомнение, поощряемое в корейском дзэн-буддизме, дарило мне яркую, хоть и тревожную жизнь.

«Когда есть великое сомнение, – говорится в одном дзэнском афоризме, который часто повторял Кусан Сыним, – тогда есть и великое пробуждение». Это – ключ. Глубина любого постижения тесно связана с глубиной заблуждения. Великое пробуждение звучит в той же «тональности», что и великое сомнение. Так что дзэн побуждает вас не отрицать такое сомнение путём замены его на веру, что является стандартной религиозной процедурой, но развивать его до тех пор, пока оно не «сгустится» в яркую массу полнейшего недоумения. Вот что, как я думал, произошло со мной в Дхарамсале на обратной дороге в Райский дом. с синим пластмассовым ведром воды. Великое сомнение не относится исключительно к умственному или духовному состоянию: оно относится ко всему вашему телу и вашему миру. Оно ставит все под вопрос. Чтобы развивать такое сомнение, нужно вопрошать «костным мозгом и порами вашей кожи». Мастера дзэн говорят, что вы должны «быть полностью без знаний и понимания, как трехлетний ребенок».

...

Это – ключ: глубина любого постижения тесно связана с глубиной заблуждения. Великое пробуждение звучит в той же «тональности», что и великое сомнение. Великое сомнение не относится исключительно к умственному или духовному состоянию: оно относится ко всему вашему телу и вашему миру. Оно ставит все под вопрос

Постановка вопроса означает, что вы чего-то не знаете. Спрашивая: «Кто наставник?», – вы не знаете, кто является наставником. Спрашивая: «Что это?», – вы не знаете, что это. Поэтому развивать сомнение означает ценить незнание. Сказать: «Я не знаю», – не выказывает вашей слабости или невежества, а показывает вашу честность: честное признание границ человеческой ситуации, когда сталкиваешься с «великим вопросом жизни и смерти». Этот глубокий агностицизм больше, чем простой отказ обычного агностицизма высказываться о том, существует ли Бог или переживает ли разум телесную смерть. Это – готовность принять фундаментальное замешательство конечного, подверженного изменениям создания за основание такой жизни, которая больше не цепляется за уверенность, приносящую видимость утешения.

К тому времени, как я прилетел в Корею, я уже понял, что одна-единственная форма азиатского буддизма вряд ли будет эффективным лечением специфических болезней постхристианского секулярного экзистенциалиста конца двадцатого века, каким был я сам. Вынеся этот урок из своего болезненного разочарования в тибетском буддизме, я боялся повторить те же самые ошибки в отношении корейского дзэна. Я посещал занятия без страсти к буквальному толкованию, которая была характерна для моего первоначального очарования тибетской традицией. Я держался на почтительном расстоянии от ортодоксального корейского дзэна, сохраняя ироническую дистанцию. Я воплощал в жизнь инструкции Кусана Сынима, но в известном смысле я переписывал их согласно моим собственным интересам и потребностям. К моему удивлению, Кусан Сыним был как две капли воды похож на геше Рабтена. Несмотря на их в значительной степени несовместимые версии буддизма, они были похожи во многом другом. Оба происходили из скромной сельской среды и добились благодаря собственным усилиям высокого статуса, в общем и целом соответствующего епископскому сану в христианской церкви. Они были консервативны, преданы делу сохранения и передачи того, что они сами получили от своих учителей в непрерывной линии передачи учения. Они были убеждены в исключительной истинности только своих подходов к реальности и совершенно не испытывали никакого интереса к любым другим. Наконец, они воплощали постоянство, нравственную цельность и благородство, которые посрамляли меня. У меня, конечно, были свои разногласия с геше Рабтеном, но они никак не умаляли моего уважения к нему. И когда я не мог принять что-то в учении Кусана Сынима, это тоже не затрагивало уважения к его личности.

В октябре 1980 года я написал своему другу Алану Уолласу, тоже монаху из Тхарпа Чолинг: «Если все пойдет по плану и мир не рухнет следующей весной, я отправлюсь в Корею, чтобы еще сильнее обострить свое смятение, пытаясь ответить на некоторые весьма нелогичные вопросы. Иногда это рискованное предприятие кажется мне чем-то вроде коана. Только меня преследует опасение, что там мне будет невероятно скучно. Ну, посмотрим; в любом случае, я удовлетворю свое любопытство». Но, как впоследствии оказалось, мне совершенно не было скучно, а мое любопытство не только не было удовлетворено, а, напротив, только росло. Я чувствовал себя, как дома, на этом далеком полуострове.

Признаюсь, мой «дзэн» был той еще мешаниной. Основой была практика внимательности, объектом которой являлись дыхание и все тело и которую Кусан Сыним считал не менее бессмысленной, чем наблюдение за дыханием трупа. Вопрос «Что это?» во многом напоминал мне хайдеггеровский Seinsfrage – забытый «вопрос о бытии», а также его проницательное замечание в конце Вопроса о технике о том, что «вопрошание есть благочестие мысли». И при этом я не забывал того, что узнал из философии мадхьямаки от своих тибетских учителей: что пустота есть ненаходимость вещей, которая достигается путём поиска «предельного вопрошания» их природы. Поэтому каждый раз, когда я спрашивал: «Что это?», эхом отзывались и эти ассоциации. В ходе семи трехмесячных ретритов у меня не было ни оглушительных проникновений, ни крупных достижений, которыми славится дзэн. До моего приезда в Корею меня не интересовали подобные вещи. Меня больше заботило желание обострить свое переживание абсолютной таинственности жизни так, чтобы оно пронизывало каждый момент моего существования. И, таким образом, эти переживания постепенно становились бы основанием, на котором можно строить откровенные и жизненные ответы на все, что бы ни встречалось на моем пути.

У меня были трудности с большей частью философии, лежащей в основе учения Кусана Сынима. Я противился его пониманию, что «это» вопроса «Что это?» обозначало трансцендентный Ум, который он также называл «Хозяином тела». Когда я обратился к китайскому тексту, в котором впервые появляется вопрос «Что это?», в нем не было упоминания об Уме или Хозяине тела, в нем просто говорилось: «Что это за вещь и как она здесь появилась?» Мне понравилась откровенная приземленность «вещи», так как она давала почву метафизическим усложнениям. Но вот как объяснил Кусан Сыним то, чем мы занимались: «Цель дзэнской медитации состоит в том, чтобы осознать Ум. Существует Хозяин, который управляет этим телом и который не есть ни обозначение «ум», ни Будда, ни материальная вещь, ни пустое пространство. С отрицаянием этих четырех возможностей возникает вопрос, чем является этот Хозяин в действительности. Если вы продолжите спрашивать таким образом, то вопрошание станет более интенсивным. Наконец, когда эта масса вопросов приближается к критической точке, она внезапно разорвется. Вся вселенная будет разрушена, и только ваша первоначальная природа появится перед вами. Так вы пробудитесь».

Опять передо мной появился призрак развоплощенного духа. Логика доводов Кусана Сынима не могла меня убедить. Она основывалась на посылке, что существует «нечто» (то есть Ум), управляющее телом, которое нельзя описать понятийно и ни на каком языке. В то же самое время это «нечто» было также моей истинной природой, моей сутью прежде моего рождения, которая каким-то образом вдыхала в меня жизнь. Это было подозрительно похоже на мировую душу (Атман/Бог) индийской традиции, которую отвергал Будда. Я не мог примирить любовь дзэн-буддизма к снегу на бамбуке, к кипарисовым деревьям во внутреннем дворе или к звуку бульк! от прыжка лягушки в пруд с мистическим опытом трансцендентного Ума, который открывается, когда «разрушается» вселенная бамбука, кипарисов и лягушек. Так как Ум невообразим, Кусан Сыним говорил нам, чтобы мы оставили попытки дать любые определения тому, о чем мы спрашиваем «Что есть это?» Поскольку как у непробужденных существ у нас не могло быть ни малейшего представления о том, что это. Тогда я задавался вопросом, а что изменится, если спросить: «Что есть лыдвлаоф?» [What is ksldkfja?]

Несмотря на постоянный акцент на вопрошании и сомнении, меня снова подталкивали к тому, чтобы достичь такого проникновения, которое будет подтверждать заранее предрешенные ортодоксальные ответы. Как ни странно, ортодоксальные представления корейского дзэна, в свою очередь восходящие непосредственно к идеалистической школе «Только сознание» (Читтаматра) индийского буддизма, мои тибетские учителя изо всех сил старались опровергнуть своей доктриной пустоты срединного пути (мадхьямаки). Я оказался в любопытной позиции: я практиковал медитативные практики школы, философию которой я отвергал, принимая философию школы, медитативные практики которой я отвергал.

...

Я оказался в любопытной позиции: я практиковал медитативные практики школы, философию которой я отвергал, принимая философию школы, медитативные практики которой я отвергал

Буддизм пришел в Корею из Китая в четвертом веке н. э. Проживание в Сунгвангса впервые дало мне представление о том, на что похожа практика Дхармы в стране, где буддизм существовал уже долгое время. До этого я жил или в тибетских общинах беженцев в Индии (стране, где буддизм не существовал уже в течение тысячи лет), или в Швейцарии и Германии, где буддизм только начал приживаться.

Корейцы постригались в буддийские монахи в силу разных причин. Многие или не хотели или не могли соответствовать требованиям консервативного конфуцианского общества с возрастающими материалистическими запросами. Но лишь немногих привлекали проходящие дважды в год интенсивные дзэнские ретриты. Большинство исполняло административные и церемониальные обязанности, ухаживало за монастырскими полями, отвечало за строительные проекты, выполняло пастырскую работу, управляло небольшими храмами или разбиралось в хитросплетениях интриг в главном храме Чоге в Сеуле. Храмовая община была срезом корейского общества: от молодых сирот до хрупких монахов девяноста лет, от интеллектуалов до бывших владельцев магазинов, от недовольных подростков до профессиональных духовных лиц. Раньше я знакомился с буддизмом только в среде изгнанных тибетцев и белых молодых маргиналов, выходцев из среднего класса; а теперь я видел, как Дхарма, снятая с духовного пьедестала, формировала жизни людей из разных слоев общества и с совершенно разными нуждами и интересами.

Жизнь в корейском дзэнском монастыре строилась вокруг центрального понятия «группового духа». Здесь не было места для изнеженных привычек западного индивидуализма, таких как «потребность» иметь собственное пространство. «Если община решает пойти в ад, – мрачно сказал мне один монах, – ты тоже должен идти в ад». Независимо от вашей позиции в монастыре, вы вместе жили, ели и работали. В любое время монахов могли вызвать на какие-нибудь работы. Всем, от Кусана Сынима до самого молодого послушника, выдавали серпы для сбора ячменя или мотыги для прополки сорняков между рядами сои. Мы разгружали кучи горбатых терракотовых кровельных черепиц из грузовиков или, выстроившись в цепочку, вычерпывали ведрами русло реки после тайфуна. В первые морозы мы два дня перевозили на тачках пекинскую капусту с полей на монастырскую кухню, мыли и солили ее, оставив на ночь в общинной ванне; следующим утром полоскали в ледяной реке, а затем передавали ее мирянкам, чтобы они приготовили маринованное кимчи на зиму. А осенью, под ярким лазурным небом, мы забирались на деревья, чтобы собрать темно-красную хурму, и сушили ее, насадив на бамбуковые колышки.

Дзэнский монастырь был корейским конфуцианским обществом в миниатюре. Все покорно принимали и исполняли предписанные им роли, которые должны были меняться со временем, тем самым каждый поддерживал гармонию большего целого. Это контрастировало с феодальной структурой тибетского буддизма, где ламы, привилегированная духовная аристократия, кто жил и ел отдельно от обычных монахов, обладали почти абсолютной властью над своими учениками. Мне стало очевидно, что буддизм, по мере продвижения от одной азиатской страны к другой, приспосабливался не только к различным интеллектуальным культурам, но также и к различным социальным нормам.

...

Дзэнский монастырь был корейским конфуцианским обществом в миниатюре. Мне стало очевидно, что буддизм, по мере продвижения от одной азиатской страны к другой, приспосабливался не только к различным интеллектуальным культурам, но также и к различным социальным нормам

Во время трехмесячных «свободных» периодов весны и осени, когда не было затворов, я распределял свое время между изучением классических текстов дзэн-буддизма и путешествиями в монастыри и хижины отшельников, часто в сопровождении Сонгиль в качестве проводника и переводчика, чтобы изучать страну и посещать известных учителей. Я также снова занялся фотографией. В Корее не считалось чем-то необычным или неподобающим для монаха или монахини, когда они занимались каким-либо искусством. Некоторые из самых одаренных в стране художников, поэтов и каллиграфов были монахами, которые посвящали оттачиванию своей манеры и стиля письма так много времени, как и своей медитации. Вместо распространенного в некоторых буддийских школах представления, что искусство отвлекает от пути к пробуждению, в дзэн его считают особой практикой, полностью совместимой с занятиями медитацией.

Когда сегодня я смотрю на сотни фотографий, сделанных в Корее, я ловлю себя на мысли, что они неплохо сделаны, но по большей части предсказуемо изображают классические «дзэнские» сюжеты: бамбук и сосны в снегу, монахи в полях, статуи Будды, отливающие красным в свете вечернего солнца. Важность возвращения к фотографии для меня заключалась не в качестве снимков, но в пробуждении эстетического чувства, которое дремало в течение многих лет, пока я был тибетским монахом. Теперь же я оказался в буддийской культуре, где высоко ценилась интеграция творческой энергии в практику Дхармы.

Под влиянием дзэна мой стиль письма стал более экспериментальным и ироничным. В отрывках, написанных в монастыре, которые были в конечном счете опубликованы под названием Верить, чтобы сомневаться, вместо тщательно выстроенного линейного изложения, я обращался к различным темам иносказательным, импрессионистским языком, переплетая анекдоты из своей жизни с анализом текстов, многочисленные цитаты с вымышленными диалогами, дзэнские рассказы с журнальными заметками. Отдавая предпочтение сомнению, а не вере, удивлению, а не уверенности, и вопросам, а не ответам, практика дзэна поощряла свободу моего воображения.

...

Отдавая предпочтение сомнению, а не вере, удивлению, а не уверенности, и вопросам, а не ответам, практика дзэна поощряла свободу моего воображения.

Постепенно в монастырь тонкой струйкой прибыли и другие иностранцы: горстка американских и европейских последователей дзэна, два китайских монаха из Сингапура, пара бхиккху (монахов) из Шри-Ланки. Мы стали сплоченной группой из десяти или около того монахов, живущих в нашем корпусе в Мунсу Чоне, и четырех монахинь, ютившихся за рекой в их тесном помещении. Эти годы в Сунгвангса были самыми счастливыми в моей монашеской жизни. Я наслаждался созерцательным ритмом трехмесячных ретритов, проходивших два раза в год, утонченностью культуры и душевной теплотой корейцев, которые принимали нас как своих. Я испытывал радость от пешеходных прогулок по лесам в горах, где можно было мельком увидеть золотистых иволог и каждой весной наслаждаться дикими азалиями, а потом возвращаться домой в сумраке, когда дым ондоль – системы отопления полов – начинал клубами подниматься в воздух.

В 1983 году Сонгиль и я начали работу над книгой, в которой излагалось учение Кусана Сынима. Сонгиль переводила его лекции, затем я редактировал ее черновики. Мы проводили много часов вместе, многое переделывая, пока не получили версию, которая одновременно сохраняла голос нашего учителя и легко читалась на английском языке. В ходе этой работы мы также сблизились как друзья, и вскоре я стал ждать наших встреч с таким нетерпением, что это вызывало вопросы о продолжении моего монашеского призвания.

Иногда, даже посреди ретрита, более молодые корейские монахи меняли свою рясу на камуфляжную форму, забирались в грузовик и уезжали на целый день на военные учения. (Южная Корея была – и все еще технически остается – в состоянии войны с Северной Кореей.) Несмотря на их обет не убивать, буддийские монахи не освобождены от военной обязанности. Я встречал одного монаха, который обмотал указательный палец хирургической марлей, опустил его в масло, поджег, а затем поднес его Будде как свечу. Я знал и другого монаха, который отрубил себе топором все пальцы правой руки. Но они составляли исключение. Большинство монахов принимали свое положение призывников в запасе армии. А ее высшие чины, возможно, надеялись, что насельники современных монастырей могут сыграть такую же важную роль, какую сыграла поднятая мастером дзэн Сосаном армия монашеских ополченцев в поражении японской армии, вторгшейся в Корею в 1592 году.

Когда я спросил своего корейского друга «Стронгмэна» (мы, иностранцы, между собой давали корейским монахам прозвища по созвучию с их корейскими именами), не испытывает ли он мук совести от участия в государственной машине смерти, он посмотрел на меня и спросил с недоверием: «То есть ты не будешь сражаться за свою родину?» Никто прежде так прямо не ставил под сомнение мой само собой разумеющийся пацифизм. Даже когда я был ребенком, мысль об убийстве любого живого существа, не говоря уже о таком же, как я, человеке, казалась мне омерзительной. Мне казалось, что буддисты в особенности должны переживать то же самое. «Честно говоря, Стронгмэн, – сказал я, – нет. Я не буду». Он покачал головой в изумлении, затем замаршировал прочь с другими монахами-солдатами на учебные стрельбы и боевую подготовку, оставив непатриотичных людей носа томиться от жары на своих подушках.

В начале 1980-х Южная Корея начинала оправляться от катастрофы тридцатипятилетней японской оккупации, наступившей вскоре после разрушительной гражданской войны с коммунистическим Севером. Страной управлял военный диктатор Чон Ду Хван, который захватил власть в декабре 1979-го во время неразберихи после убийства Пак Чон Хи, другого военного диктатора, который правил с 1961 года. (Пак был жестоко застрелен в своем кабинете главой южнокорейской разведки.) И Чон и Пак были буддистами. В мае 1980-го, за год до того, как я приехал, Чон отправил парашютный десант, чтобы подавить народное восстание в Кванджу, в самом близком к нашему монастырю городе. В ходе операции, по самым скромным оценкам, были убиты двести гражданских лиц (цифры все еще оспариваются) и три тысячи ранены.

Хотя память об этом недавнем неудавшемся восстании должна была висеть тяжким грузом на сердцах монахов, в монастыре Сунгвангса эти события никогда не упоминались в нашем присутствии. Они в шутку называли Чона «Спрутом» (он был лысым и запускал руки во все дела), а его жену – «Шпателем» (из-за сильно – по корейским меркам – выступающего подбородка), но отказывались обсуждать свои более глубокие мысли и чувства о государственном устройстве их страны. Только присутствие Боп Чонг Сынима (известного писателя и диссидента, который в течение моего пребывания в Корее жил под домашним арестом в хижине отшельника в лесу выше монастыря) говорило о репрессивном политическом климате, в котором мы жили.

Как новообращенный европеец я воспринимал буддизм как ряд философских учений, этических заповедей и медитативных практик. Для меня быть буддистом означало просто привести свою жизнь в соответствие с основными ценностями буддийской традиции: мудростью, состраданием, отказом от насилия, терпимостью, невозмутимостью и так далее. Проживание в Корее заставило меня понять, насколько наивен я был. По моим узким представлениям, военный диктатор, который жестоко подавил народное восстание, не мог быть буддистом. Но почему нет? Действительно ли буддизм предназначен только для тех, кто нравственно чист, безупречно знает доктринальные положения и благочестиво сидит в медитации каждый день? Я начал рассматривать его как широкое культурное и религиозное явление, которое помогает подверженным ошибкам людям принимать сложные решения в опасном и непредсказуемом мире. В 1988 году в качестве публичного жеста покаяния за худшие проявления своего режима Чон Ду Хван прошел двухгодичный ретрит в Бэкдамса, монастыре в провинции Гангвон. Хотя это не освобождает его от ответственности за его преступления (за которые он был позже приговорен к смерти, а затем помилован католическим президентом Ким Дэ Чжуном, которого сам Чон ранее осудил на смерть), его поступок показывает, что он с помощью своей религии пытался искупить те страдания, которые он принес стольким людям.

В сентябре 1983 года Кусан Сыним заболел и не выходил из своих покоев. Ни одному из нас не сказали, что случилось, и не позволяли видеться с ним. Это было беспокойное время. В первый день месяца гражданский корейский авиалайнер (KAL 007), возвращавшийся из Нью-Йорка в Сеул, был сбит советскими реактивными перехватчиками к западу от острова Сахалин, около Японии. Погибли все 269 пассажиров, включая американского конгрессмена Ларри Макдоналда. Корея была в состоянии национального траура. Люди носили небольшие черные ленты, и в витринах магазинов были выставлены большие венки, в то время как «Спрут» пользовался случаем довести антикоммунистические настроения до полной истерии.

...

Как новообращенный европеец я воспринимал буддизм как ряд философских учений, этических заповедей и медитативных практик. Для меня быть буддистом означало просто привести свою жизнь в соответствие с основными ценностями буддийской традиции: мудростью, состраданием, отказом от насилия, терпимостью, невозмутимостью. Позже я начал рассматривать буддизм как широкое культурное и религиозное явление, которое помогает подверженным ошибкам людям принимать сложные решения в опасном и непредсказуемом мире

Зимний трехмесячный ретрит должен был начаться 19 ноября. Тем вечером я записал: «[Кусан Сыним] очень болен, и неизвестно, сколько времени он еще продержится. Похоже, что с ним случился удар. Вся его левая сторона парализована. Иногда силы возвращаются к нему, но только для того, чтобы вновь его покинуть. Его слабость висит тенью над нашим затвором». 4 декабря нам дали наставление, чтобы мы неделю пели в унисон «Кван Сеум Босал», имя бодхисаттвы сострадания, в надежде, что это может помочь там, где медицина оказалась бессильна. 10 декабря я пошел проведать Кусана Сынима в его покоях. «Его с трудом можно узнать, – написал я в своем дневнике. – Он лежит на полу, его кожа больше не блестит, щеки впали, он не может ходить, говорить или глотать. Я видел только, как он перебирает четки правой рукой и пытается натянуть на себя одеяло, чтобы согреться. Меня очень расстроил этот, возможно, последний в жизни момент, когда я его видел. Я понял, насколько я его ценил. В некотором смысле он был самым ценным учителем, в котором со всей полнотой воплотились те качества, которых недостает мне». Я думаю, теми качествами, которые я тогда имел в виду, были его обыденная, нерационалистическая, точность и простота, его нравственная цельность и полная уверенность в том, что он делал.

Кусан Сыним умер в 18:20 16 декабря. Ему было семьдесят четыре года. «С тех пор, – написал я две недели спустя, – моя жизнь перевернулась так, как я никогда не мог даже предположить». Я никогда никого так не оплакивал прежде. Я не спал несколько дней кряду, пребывая в хрупком состоянии ясности рассудка, прерываемого приступами рыданий, пока в монастыре совершались ритуалы оплакивания тяжелой утраты. Первые три дня его гроб (в форме латинской буквы Ь, подходящей для сидячей медитативной позы, в которую ему помогли сесть, чтобы умереть) стоял на сухом льду, и монахи тихо сидел перед ним днем и ночью, поочередно сменяясь. 20 декабря прошли похороны. Тысячи людей набились в основной внутренний двор, чтобы отдать последний долг. Их дыхание конденсировалось в холодном воздухе. Затем гроб с телом перенесли на украшенных хризантемами искусно сделанных носилках к полю на террасе выше монастыря, где его кремировали, подложив древесный уголь под огромный костер из бревен, который безостановочно горел до рассвета следующего дня.

Когда тлеющие угольки остыли, пепел и фрагменты костей были собраны и отнесены в покои Кусана Сынима, где мы тщательно просеивали их в поисках сарир – маленьких кристалликов, которые считаются знаком духовных достижений, но, скорее всего, являются только естественным следствием сжигания человеческого тела при достаточно высокой температуре в течение длительного времени. Мы насчитали пятьдесят две сариры различного размера и цвета, которые были благоговейно завернуты в красный бархат и помещены в стеклянный сосуд. Затем мы измельчили фрагменты костей кровельной черепицей и засыпали грубый белый порошок в вазу цвета морской волны. На следующий день мы единой колонной отправились на гору Чогье и развеяли останки на месте его бывшей отшельнической хижины. «Дробленые кости, – написал я, – растворились в крошечном облаке, как только я отпустил их из своих вытянутых пальцев. Редкая белая пыль еще мгновение повисела в воздухе, пока ее не унесло навеки порывом ветра».

После смерти Кусана Сынима возникло ощущение, будто свет покинул Сунгвангса. Никто, казалось, не понимал, какие мрачные, сбивающие с толку последствия его отсутствие будет оказывать на весь монастырь. Он не мог назначить преемника, и никто из монахов как будто не знал, кто займет его место мастера дзэн. В конце зимнего ретрита нам возвестили, что его заменит Иль Гэк Сыним, пожилой монах, который подходил на эту роль, потому что он был самым старшим членом в монашеском «семействе». В прошлом Иль Гэк был настоятелем небольшого храма в Мокпхо на южном побережье и редко бывал в Сунгвангса, никто из иностранных монахов или монахинь не знал его. Когда мы пришли для получения инструкций в покои мастера дзэн, этот добрый, внимательный человек сидел за столом Кусана Сынима. Он не был плохим учителем, но он не был Кусаном. Некоторые из корейских монахов, которых мы знали с «былых времен», начали покидать монастырь. Наша небольшая компания иностранцев также начала проявлять беспокойство. Чтобы сохранить связь с прошлым, Сонгиль и меня попросили остаться на следующий год, чтобы было легче приспособиться к переходу к новому режиму. Мы знали, что остаемся в Сунгвангса из чувства благодарности и долга, а не желания обучаться дзэну под руководством Иль Гэк Сынима. Мы также понимали, что в какой-то момент должны будем или выбрать нашу любовь друг к другу и вернуться к мирской совместной жизни, или остаться верными нашим обетам и отправиться куда-то еще, чтобы дальше продолжать монашеские практики. Решение остаться еще на один год давало нам время на раздумье. После месяца или двух мучительных сомнений мы решили оставить монастырь следующей зимой и пожениться. Тут же у нас естественно возникли другие тревожные вопросы: где и на что мы будем жить?

Позже той весной я получил письмо от моего американского друга Роджера Уилера, бывшего монаха, которого я знал по жизни в Тхарпа Чолинг в Швейцарии. Роджер сообщил мне, что недавно присоединился к буддийскому сообществу мирян в Девоне в Англии, которое было основано в прошлом году группой адептов медитации Випассаны. Роджер не подозревал, что я собираюсь снять свой сан, я же был заинтригован идеей присоединиться вместе с Сонгиль к такому сообществу. Затем я получил другое письмо, на сей раз из Ле Мон-Пелерин, в котором сообщалось, что у геше Рабтена был обнаружен рак и он тяжело болел. Я решил поспешить в Европу, а потом вернуться в Корею как раз к летнему ретриту.

Я прилетел в Лондон, провел несколько дней с матерью в Шропшире, затем сел в поезд до Девона. Община, в которой жил Роджер, располагалась на верхнем этаже Шарпхэм Хауса, особняка в стиле Палладио, выходящего на реку Дарт близ города Тотнес, известного в

Англии центра «альтернативного» жилья. В то время в общине было только пять человек, и они искали других желающих присоединиться к ним. Я встретился с Морисом Эшем, владельцем дома и соучредителем (вместе с его женой Рут) Фонда Шарпхэм, благотворительного просветительского общества, которое содержало общину. Меня воодушевил его дзэнский идеал сельской жизни, основанной на простоте и медитации; которая обеспечивала программа лекций, семинаров и коротких ретритов для всех, кто живет в близлежащих городах и деревнях. Ничего не было решено, но я покинул Шарпхэм увереный, что, если мы захотим присоединиться к общине, нам будут только рады.

Я возвратился в Швейцарию через Бордо, где я навестил мать и всю семью Сонгиль, затем сел в ночной поезд в Женеву. Я добирался до Ле Мон-Пелерин с тяжелым сердцем. За эти три года после отъезда в Корею я почти полностью потерял связь с Тхарпа Чолинг. Многие монахи и миряне, с которыми я учился у геше Рабтена, разъехались. Некоторые, как и я, покинули монастырь, чтобы практиковать более интенсивную медитацию; другие возвратились в университеты, чтобы продолжить светское образование; а некоторые, оставив монашеский сан, просто занимались обычной работой. Монастырь заполнился новыми, воодушевленными лицами. Я чувствовал себя призраком из прошлого.

Досточтимый Хельмут провел меня наверх, чтобы повидаться с геше Рабтеном, и мне сказали не задерживаться слишком долго, так как он был очень слаб. Геше сидел неподвижно на своей кровати. Он, казалось, не страдал от боли, но источал ужасную печаль, которая обострила чувство вины, которое я все еще испытывал от того, что покинул его. Казалось, он не был ни рад, ни раздосадован тем, что я вернулся. Ему было любопытно знать, как хорошо в корейском монастыре следовали монашеским правилам Винаи, установленным Буддой, какие сутры я изучал, но всячески избегал расспрашивать меня о медитативной практике Кусана Сынима. Он выглядел осунувшимся и утомленным. Когда я встал, чтобы выйти, он попросил меня подождать и взял небольшой непереплетенный текст из ящика его стола. Он объяснил, что это сборник из двенадцати стихов, составленных им в Дхарамсале во время ретрита в его хижине, к которому он позже добавил прозаический комментарий. Сборник назывался Песнь о глубоком видении. Он попросил, чтобы я перевел его на английский язык. Когда я преклонил колени, чтобы взять его, он положил руку на мою голову в знак благословения. «Ах, Джампа Табке [мое тибетское имя]», – вздохнул он. Я оставил комнату, не надеясь увидеть его снова.

Последние месяцы в Корее я потратил на завершение работы над книгой, в которой излагается учение Кусана Сынима. Сонгиль разыскала несколько старых магнитофонных записей его лекций о Десяти изображениях быка (классической серии рисунков, представляющих практику дзэн-буддизма), и я расшифровывал их. Уэзерхил Букс, уважаемое токийское издательство книг по восточноазиатской культуре и религии, согласилось опубликовать книгу под заголовком Корейский путь дзэн. Издательство в Сеуле также обратилось ко мне с предложением написать небольшую книгу по тибетскому буддизму для перевода на корейский язык, которую я сумел закончить той осенью. После церемонии в честь первой годовщины смерти Кусана Сынима 16 декабря Сонгиль и я оставили Корею. Мне был тридцать один год, и я монашествовал в течение чуть более десяти лет. Теперь эта фаза моей жизни закончилась.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: