400 год К. С. Ночь с 15-го на 16-й день Зимних Скал
— Слава истинным богам, на сегодня — все! — Сюзерен с наслаждением развалился в кресле. — Есть хотите?
— После ужина в сон клонит. — Робер зацепился рукой о подлокотник и поморщился, рана не хотела заживать; а Эпинэ — лечиться. — Хочу проехаться к Багерлее и оттуда — к Ружскому, тьфу ты, к Гальтарскому дворцу.
— Смотри, чтоб твой ужин завтраком не оказался, — предупредил Альдо, — но проверить нужно, хватит с меня уличных сюрпризов.
— Я тоже поеду, — твердо сказал Дикон. Трястись темными, холодными улицами не хотелось, но мало ли чего не хочется, долг есть долг.
— Мы справимся, — улыбнулся Эпинэ. — Ночью горожане спят, а мародеры по нашей части.
— Робер дело говорит, — подтвердил и сюзерен, — а мне компания нужна, иначе взбешусь.
— Я остаюсь, — быстро сказал Дик.
— Тогда я пошел. — Эпинэ прикрыл глаза ладонями, неприятно напомнив Ворона. — Будем надеяться, обойдется.
— Ты о чем? — Альдо непонимающе уставился на своего маршала и внезапно расхохотался. — А, понял! Не бойся, мы не куры, никакой Жаймиоль нас на вертел не насадит.
|
|
— Как Мэлли… ца?
— Мелания ждет Матильду. — Сюзерен зевнул и замотал головой. — Я, кстати, тоже. Что-то бабка загуляла, пора б и вернуться. Ужинать ты не хочешь, а выпить?
— После суда, — пообещал Робер. — И не просто выпью, а напьюсь. Сейчас не до того.
— Тогда проваливай, — велел Альдо, — а то стоишь, как укор совести и пример воздержания.
— Удачи. — Эпинэ напоследок погладил запястье и быстро вышел, едва не зацепив плечом дверной косяк. Ехать Иноходцу не хотелось, но его долг — проверить улицы, а долг Дика — рассказать про Ринальди. На Карваля, каким бы неприятным он ни был, можно положиться, а переговорить с Альдо необходимо. Причем без свидетелей.
— Рановато эр маршал встал, — буркнул Альдо, — ему бы лежать и лежать. А что делать, если вокруг урод на уроде?
— Вернуть? — вскочил Ричард. — Я сам поеду!
— Сядь, — велел Альдо. — За Робером есть кому приглядывать. Мне б таких вассалов!
— Надор верен Вашему Величеству. — Сердце Ричарда протестующе заколотилось. — Я… Я готов за тебя умереть!
— Я знаю. — Лицо Альдо стало грустным. — И ты, и Робер, но у Робера две тысячи солдат и офицеров, которые думают не о себе, а о нем. Ты можешь таким похвастаться? Я нет! Нам приходится платить за верность или деньгами, или должностями, или обещаниями.
— Нокс не хуже Карваля, — не очень уверенно произнес Ричард, — то есть он мне предан. И Джереми…
— Если Джереми тебе предан, то он мертв, — вздохнул сюзерен. — Нокс… Он за тебя еще не умирал. Нет, твои северяне — отменные воины, я ими доволен, но себя ради нас они не забудут. Помни об этом.
|
|
— Люра перешел на твою сторону не за деньги, — напомнил Ричард. Альдо не ответил, прошелся по опустевшему залу, увязая в золотистом ковре, постоял у хмуро тикающих часов, выдвинул и задвинул ящик бюро.
— Истинные боги, — рука короля сжалась в кулак, — мне сейчас понадобится вся верность, которую можно наскрести. Думаешь, Робер зря осторожничает? Он простодушен, но не глух и, к счастью, не слеп. Алву не только ненавидят, но и любят, его могут отбить… Разумеется, не в первый день, но ухо лучше держать востро.
— Ужин для Его Величества сервирован в Малой столовой, — возвестил с порога слуга.
— Хорошо, — бросил Альдо, — через полчаса подавайте.
Лакей исчез, сюзерен царапнул мизинцем переносицу и нахмурился:
— Ты ведь чего-то хотел, у тебя на лбу написано. А ну, рассказывай!
— Хотел. — Если не знаешь, с чего начинать, начинай с самого простого. — Эр Август — честный человек, он достоин титула больше агариссца. Я знаю, Робер его не любит, но Штанцлер всю жизнь служил Великой Талигойе. Я ручаюсь за него.
— И зря. Тут я с Эпинэ на одном берегу. — Альдо поднялся с кресла и потянулся. — Закатные твари, какой же я голодный! Дикон, твой распрекрасный дриксенский гусь думает только о себе. На Талигойю ему плевать, на друзей и короля тем более, потому он и выжил. В эории ему захотелось! Шляпнику…
— А он шляпник? — растерянно переспросил Ричард. — Это точно?
— Завещание Гонта, где он благословляет своего сына Оскара, подлинное. Якобы исповедь слуги, вывезшего младенца в Дриксен, — брехня, хоть и ловко слепленная. Бумага старая, слова в порядке, но письму и полусотни лет не наберется. Я завещание Бланш вдоль и поперек знаю, королева писала лучшими чернилами, а они выцвели и позеленели. Ты веришь, что у простолюдина в Эзелхард письменные принадлежности были лучше?
— Нет, — вздохнул Ричард, — но… эр Август мог не знать, что его отец или дед…
— Штанцлер не эр, — отрезал Альдо, — а потомок проходимцев и сам проходимец. Говоря по чести, твоего приятеля за все его подвиги следует вздернуть, и я бы это сделал, но эориям полезно посмотреть, как самозванец полезет на террасу Мечей. Августу предстоит путь в Гальтару, а пока пусть думает, что его в Багерлее Эпинэ держит… И, Дикон, что на тебя накатило? Я понимаю твои чувства, но расспрашивать о казни до суда неприлично.
— Я боялся, что Ворон, — юноша почувствовал, что задыхается, — если его осудят, как Ринальди, он должен драться со всеми по очереди, а он… Ты не знаешь, как он фехтует, это… Все равно, что с Леворуким драться…
— Про таланты Алвы наслышан, — лицо сюзерена оставалось хмурым, но он больше не злился, — только пустить их в ход Ворону не удастся. Ты же слышал, что сказал законник. Преступник выбирает между ядом и мечом. Полагаю, Алва предпочтет меч.
— Ринальди должен был драться. — Если б речь шла только о нем, Дикон бы не спорил. — Наверное, выбрать меч — значит принять бой.
— Ринальди был Раканом, — объяснил сюзерен, — а Раканы выше эориев настолько же, насколько эории выше ординаров. Обвиняя и осуждая Ракана, эории становятся преступниками в глазах истинных богов, а преступление смывается кровью. Это же очевидно!
— Да. — Дикон почувствовал, как с его души валится холодный серый камень. Да что там камень, целый надорский утес. — Ринальди должен был драться не с Эридани, а с Лорио и остальными…
— Стой, — вдруг велел Альдо, хватаясь за шнур, — мы не о том говорим.
— Мой государь? — Светловолосый гимнет в закатном плаще напоминал Леворукого. Не хватало только ухмылки и кошки на плече.
— Кракл и этот, второй, здесь? Пусть войдут.
— Повиновение государю.
Альдо отбросил со лба волосы и недовольно поморщился:
|
|
— С анаксами не дерутся, Дикон, но я не собираюсь гнать на убой своих вассалов.
— Мой государь? — Длинный, худой Кракл и низенький, не то чтобы толстый, но какой-то круглый Джаррик вдвоем являли собой забавное зрелище, только Дику было не до смеха.
— Мы желаем знать, — сюзерен успел стать лицом к окну, — что означает выбор между мечом и ядом.
— Осужденный мог выбрать способ казни. — Кракл отвечал уверенно, так говорят лишь те, кто знает.
— Хорошо, — руки Альдо были сцеплены за спиной, — что значит «выбрать меч»?
— Это считалось более почетным, — барон явно не понимал, о чем идет речь, — эорий в присутствии свидетелей бросался на собственный меч.
— А если он не выбирал ничего? — продолжал расспрашивать Альдо. — Мы не желаем неожиданностей.
— Такое было только раз, — Кракл сосредоточенно свел брови, — только раз…
— Сициний Батиат в 15-м году Круга Волн, — подсказал Фанч-Джаррик. — Он испугался, и Манлий Ферра довел казнь до конца. Тогда же в кодекс Доминика вписали, что эорий, отказавшийся от права на смерть от собственной руки, умирает от чужой. В некотором смысле это стало возвращением к более ранним законам, когда род смерти соотносился с Домом, из которого вышел обвиняемый. Преступники из Дома Волн подлежали отравлению, преступников из Дома Ветра пронзали стрелами, вассалов Молний казнили мечом, а Скал — копьем.
— Иными словами, во время действия кодекса обмануть правосудие пытался только Батиат?
— Во время царствования Эрнани Святого, — торопливо уточнил Кракл. — Но позже преступников все чаще казнили сначала гимнеты, а потом — палачи. Последним, пожелавшим умереть от собственной руки, был… был…
— Альбин Гариани, осужденный в 202-м году Круга Волн, — не ударил в грязь лицом чиновник. — Казнь пришлось отменить до решения Эсперадора, так как конклав к тому времени объявил самоубийство грехом.
Альдо резко развернулся:
— Если герцога Алва приговорят к смерти, — глаза государя недобро сверкнули, — он сможет выбрать между ядом и мечом, если он откажется от своего права, то умрет как Повелитель Ветра. Мы сказали, а вы слышали.
|
|
— Дитя мое, вы прелестны. — Женщина в сером платье расправила золотые оборки и улыбнулась. Она была добра, красива и недавно потеряла мужа, но имя ее Мэллит не помнила.
— Благодарю, — начала гоганни и замолчала, потому что во дворце она была Мэллицей Сакаци. Даже не Мэллицей, а Меланией, воспитанницей самой Царственной. Так хочет любимый, и ничтожная не огорчит его.
Девушка не знала, что случилось, но ее сердце не было камнем, а глаза — стеклом. Она чуяла беду и читала страх на чужих лицах. Боялись все, кроме Первородного, и это было плохо, потому что наступала последняя ночь. До полуночи Первородный еще может взять в руки огонь и остановить реку, потом станет поздно.
Мэллит умоляла, она стояла на коленях, заклиная любимого ночами Луны и его кровью, а он смеялся и не верил. Брат достославного из достославных преступил закон, и рука Судеб его покарала, но любимый не верил и в это. Гордый и справедливый, он решил, что правнуки Кабиоховы задумали обман, и отвернулся от них, но молот Судеб бьет наверняка — к утру город внуков Кабиоховых будет мертв, и только Луна оплачет ушедших.
— Золотистые топазы просто созданы для ваших глаз…
— У Его Величества безупречный вкус…
— Но платье должно быть зеленым.
— Лучше желтым. Моя дочь в желтом и розовом выглядела чудесно, — вздохнула помощница Царственной. — Когда Одри Лаптон, а он двоюродный брат графа Рокслея по матери, увидел ее, он погиб…
— Погиб? — переспросила Мэллит. — Погиб?!
Она оденет золотые, как горный мед, камни, ведь их прислал любимый. Если им суждено уйти в лунную бездну из разных мест, пусть на ней будут ценности, которых касались дорогие руки.
— Создатель, — толстая женщина трясла головой, и ее серьги качались, — я забыла, что вы приехали из Алати. Одри Лаптон влюбился в Джинни с первого взгляда и попросил ее руки. Разумеется, мы с моим супругом сказали «да». Лаптон — хорошая партия даже для Мэтьюсов, хотя Джинни могла бы рассчитывать и на бльшее. Ее красота достойна сосновых ветвей и золотистых топазов… Да что я говорю, она достойна сапфиров, это признавали все, но Одри отказа не пережил бы!
Счастливый Одри, он полюбил и услышал, что он любим. Наши души — зеркала, перед которыми потомки Кабиоховы зажигают по свече. В одном зеркале — лишь один огонек, но когда зеркала глянут друг на друга, ляжет звездная дорога от встречи до смерти. Это и есть любовь…
— Ужин сервирован в Малой столовой, — напомнил высокий и важный, и Мэллит кивнула.
— Я иду. — В Сакаци было легче, в Сакаци ее не трогали, за ее окном серебряные стволы целовали облака, а в саду были качели. В Сакаци Первородный говорил о любви, и за его спиной не стояла смерть в короне. Любимый говорит, что он не обманул, но обманут и что Кабиох не допустит гибели наследника своего, но как не бояться, идя по волосу над морем огня?
— Баронесса Мелания из Нижней Сакаци! — Возглашающий ударил об пол жезлом, Мэллит вздрогнула и расправила плечи. Она все помнит, ее зовут Мелания, она носит подшитые платья и называет собеседников по имени. Переступив границу границ, достославный из достославных тоже назвался Жеромом и открыл подбородок, но недостойная отреклась от своих корней раньше. Когда стала любящей и любимой.
— А вот и моя прекрасная кузина. — Любимый был здесь, и это было величайшим даром. Им не придется искать друг друга в исполненной света пустыне, ведь они уйдут рука об руку.
— Недо… Я недостойна внимания Вашего Величества. — Пусть последняя ночь станет ночью счастья. — Но я буду пить вино и радоваться.
— В Алати девушки слышат мало комплиментов, — улыбнулся Первородный, — а зря, ведь они прелестны…
— Ваше Величество, — неприятный с разными глазами наклонил голову, — позвольте мне исправить упущение алатских мужчин. Сударыня, знаете ли вы, что ваши очи — осенние листья, пронизанные солнцем?
— Барон, — серый человек едва шевельнул губами, — какое счастье, что Дидерих отдал дань всем глазам, кроме красных.
— Мелания, — как нежен взгляд любимого, но между ними изобильный стол и чужие взгляды, — представляем вам барона Кракла, тонкого ценителя женской красоты, и Повелителя Волн герцога Придда. Он недавно лишился семьи, что печальным образом сказалось на его учтивости. Не сердитесь на него.
Потерявший родных что листок срубленного дерева и пчела сгоревшего улья, но как же легко уходить последним, не глядя назад. Серый человек еще не знает, сколь счастливо его несчастье. Не знающие о судьбе своей и не верящие в худшее смотрели на нее, и Мэллит улыбнулась.
— Я не сержусь, а сердце мое плачет о потере Перв…
— Герцога Придда. — Голос любимого зазвучал громче, он не хотел, чтоб недостойная ошиблась, он до сих пор думал, что вновь увидит солнце.
— Прошу прощения у Повелителя Волн, — пролепетала Мэллит, и шрам на груди отозвался острой болью, напомнив о неизбежном.
— Это я прошу прощения. — Серый поднялся из-за стола, сверкнула золотом цепь. — Я ваш покорный слуга, сударыня.
— Герцог Придд готов пойти к вам на службу. — Любимый рассмеялся весело и беззаботно. — Мы ждем от него подобных слов с осени, но он прячется в своем особняке.
— Как и положено Спруту, — сказал Ричард, он любил Первородного всем сердцем, и Мэллит ему доверяла.
— О да. — Повелевающий Волнами не умел улыбаться. — Сударыня, с вашего разрешения я верну Повелителю Скал его любезность. Заняв особняк, в котором он сейчас властвует, он уподобился настоящему вепрю.
— Господа, — названный бароном вскочил, и в руке его был хрустальный кубок, — мы забываем о главном. О снизошедшей на нас красоте. Здоровье прекрасной Мелании!
Мэллит торопливо выпила вино, но змеиный холод не отпускал. Любимый смеялся, шутил, о чем-то расспрашивал косоглазого и Первородных, а за стенами свивала кольца и шуршала чешуей смерть, и как же она была голодна!
Улицы пусты — ни людей, ни кошек, ни крыс, только молчаливые дома, всадники за спиной и лунные тени впереди. Шаг за шагом, улица за улицей, поворот за поворотом. От дворца к Багерлее. Мимо бывшей площади Фабиана, мимо продрогшего Старого парка, мимо затаившегося темного особняка со спрутом на фронтоне и дальше, в обход мертвой Доры.
Пустая, холодная, сухая ночь. «Ночь расплаты», как назвал ее Енниоль, но расплата не торопится, а кони сворачивают на улицу Святой Милисенты.
Бьют колокола, знаменуя Час Скалы. Мертвый час. В эту пору и до рассвета зимой лучше домов не покидать, а они едут через полумертвый город и собственные сны. Надо бы бояться, но он не боится. Не потому, что верит сюзерену, а не достославному, просто страх вытек вместе со странными снами и любовью… Нет, он помнит и закатную волну, и пегую клячу, и глаза Мэллит, но помнить — не значит чувствовать, а не чувствовать — это почти забыть.
— Карваль, вы видели воспитанницу Матильды?
— Да, Монсеньор. Очень красивая девушка и так похожа на Ее Высочество.
— Она боится этой ночи.
— Этой? — Маленький генерал казался удивленным. — Но почему?
— Не знаю, — солгал Эпинэ, — я не алат, но Мэллица что-то чувствует.
— Женщины чувствуют больше мужчин, — признал Карваль, — но меньше лошадей, а лошади не хотят приближаться к Доре.
— Я тоже не хочу. — Робер привстал в стременах, вглядываясь в провал улицы, там не было ничего. — Поворачиваем. Проедемся к Нохе и домой.
— Дювье доложил, что Его Высокопреосвященство поднялся к себе в десять вечера. — Голос Карваля вновь стал деревянным. — Монсеньор, не лучше ли вернуться прямо сейчас? Вам предстоит трудный день.
— Трудный. — Вряд ли кардинал спит, скорее варит шадди и ждет очередного рассвета. Появится ли он в суде? Альдо надеется, что нет, но Левий непредсказуем, и он не хочет смерти Ворона.
— Ракану не понравится ваша встреча. — Никола поправил сползшую на нос шляпу, в лунном свете пар из генеральского рта казался зеленым.
— Не понравится. — Эпинэ тоже умеют быть упрямыми. — Но он не узнает.
Где-то громко, с надрывом завыла собака. Дракко топнул ногой и обернулся: в огромных глазах плясала мертвая звезда.
— Карваль, у меня к вам просьба.
— Да, Монсеньор.
— Воспитанница Ее Высочества… Если со мной что-нибудь случится, позаботьтесь о ней.
— Конечно, Монсеньор. — Короткий внимательный взгляд. Что подумал маленький генерал? Что его Монсеньор влюблен? Если бы…
— Благодарю. — Никола обещал, и он сделает. Если выживет маленький южанин, выживет и Мэллит. От смерти спасти можно, а ты попробуй спасти от любви. Она сама загорается и сама гаснет, а потом можешь ворошить пепел сколько душе угодно, не будет ничего, только серая пыль на руках, на душе, на памяти… Когда он сгорел? В Золотую ночь или позже, увидев повешенных во дворе Эпинэ? Почему он не заорал на Карваля, не повернул Дракко, не ускакал в Ургот? Тогда крови на нем еще не было, по крайней мере той, что не смыть.
— Никола.
— Да, Монсеньор.
— Вы верите в проклятия и конец времен?
— Нет. — Эпинэ попытался вглядеться в лицо южанина, но мешала лунная вуаль. — Нет, Монсеньор, не верю.
А Енниоль верит. Гоган собрался умирать вместе с Олларией, а ночь для расплаты и впрямь подходящая, только это было бы слишком просто.
— Генерал Карваль, я рад, что вы со мной, но лучше бы вам увести людей в Эпинэ. Там есть чем заняться.
— Монсеньор, мы уже говорили об этом. Мы не уйдем.
— Если Ворона казнят, от нас не оставят ничего.
— Понимаю, Монсеньор, но мы не уйдем.
— Ваша верность вас прикончит.
— Лучше меня прикончит верность, чем измена. Люра и Джереми ловили других, а поймали себя.
— Джереми не найдут?
— Живым никоим образом, а мертвым — когда вам будет угодно.
— Вы бы предпочли пораньше?
— Пожалуй, да.
— Я бы с вами согласился, если б не Дикон, то есть герцог Окделл.
— Окделлу не нужна правда, Монсеньор, иначе он ее бы уже знал.
— Откуда?
— Закатные твари! Достаточно проехать по городу, и вот она, а Окделлу даже Дора не помогла. Простите, Монсеньор.
— Пустое.
Пустое, но разговор увял. Светила луна, отчаянно ныло запястье, а накрывшая город тишина давила чудовищной подушкой. Если обойдется, сюзерен окончательно уверует в свою звезду, хотя куда уж больше! Эгмонт затевал восстание, не веря в победу, погиб сам и погубил других. Альдо в поражение не верит, и дорога его оборвется не сейчас.
Правнуки Кабиоховы знают много, но с чужих слов, а Ночь Расплаты такая же сказка, как и Ночь Луны. Мэллит гуляла запретными ночами и жива, ее семья блюла обычаи и погибла у рехнувшейся ары. Придды пережили все мятежи и угодили на плаху потому, что Манрикам захотелось от них избавиться, или это и есть возмездие? Если не мстишь ты, мстят за тебя, но кто? Не Создатель же…
Дракко остановился и опустил голову. Так он стоял у ворот Агариса, но крысы из Олларии еще не ушли.
— Лошади боятся идти вперед. — Можно подумать, он не заметил.
— Вижу. Вы все еще не верите в проклятие?
— Нет, Монсеньор, но в этом городе есть много неприятного.
Сзади — сгрудившиеся всадники и испуганный храп, впереди — мощные, облитые лунной мутью стены. Раньше в Нохе молились, потом стали убивать друг друга, а теперь молитвы смешались с кровью. Когда убивали Айнсмеллера, на небе было солнце, почему же убийц захлестнула лунная зелень? Луна холодна, она знает больше солнца, как пепел знает больше огня.
— Вы правы, Никола, едемте домой.
Она не спала, она стояла у окна и ждала. Достославный из достославных думал о Шаре судеб, ничтожная Мэллит — о любви и о мече, занесенном над головой Первородного в Ночь Расплаты.
За обитыми шелком стенами спали слуги и бодрствовали стражи, а гоганни не могла ни первого, ни второго. Мир раскачивался, словно она летела на качелях над мглистой бездной, но не было в полете ни радости, ни легкости, только гибель.
— Ты, — шептала голодная мгла, — ты… Ты…
Мэллит прикрыла глаза, стало еще хуже, потому что молочно-зеленая муть сгустилась в лицо с раздувающимися ноздрями. Незнакомое, красивое, одержимое.
— Ты, — сказали припухшие губы, — ты…
— Нет! — Девушка изо всех сил вцепилась в показавшийся ледяным подоконник, отвратительное лицо треснуло, разбилось на тысячи тысяч осколков, шорох остался. Так не скребутся мыши, не шепчутся листья, не шуршит одежда.
— Ты, — кто-то требовал, звал, негромко смеялся, предвкушая встречу, — ты… ты… ты…
Шепот кружился по спальне мушиным роем, обливал лунной мутью, обручем сжимал виски, сыпал в глаза ледяное крошево, но опустить веки было немыслимо — из тусклого марева тотчас проступали тонкий прямой нос и твердый подбородок. Остальное скрывала дрожащая пелена, как вода прикрывает утопленника.
— Госпожа моя… Горе! Дочь сердца твоего не может узнать тебя!
— Ложе ее в крови, и это кровь сердца.
Мать, сестры, служанки, белолицые, испуганные, живые…
— Зрачок очей моих… Мэллит, твое имя в сердце моем! Очнись!
— Полотно!.. Сунелли, поторопись во имя света Кабиохова…
— Достославный из достославных… Он знает… Он вышел из дома, он идет…
— Он уймет кровь и вернет огонь очагу.
— Будь он проклят, отнявший радость сердца моего… Ответь родившей тебя! Ответь!
— Ты… — красивое лицо улыбается за плечами плачущих и дрожащих, — ты …
— Нет! — Мэллит закричала. Только для того, чтобы не слышать шепота. Крик прошел рябью по зеленеющей воде и угас, полные губы презрительно скривились, лицо выросло, заполонило всю комнату, оно было спящим и зрячим, далеким и едва не касающимся раны на груди.
— Что с ней? — Звонкий, знакомый голос, но он тоже вязнет в холодной мути…
— Поранилась, видать.
— Где нож? Нож нашли?
— Нет, гица, не нашли… И двери закрыты.
— Может, упырина какой?
— Сдурела? Чтоб упырь кровь зазря пустил?
— Мэллица, а ну-ка хлебни… Твою кавалерию, да что с тобой такое?
Что с ней? Ничего… Ее ищут, ее зовут, но пусть кара настигнет ее, а не любимого, она — Залог, она — щит и покрывало…
— Не трогайте ее, слышите?!
Горечь на губах, горечь и огонь. Как холодно!
— Гица, может рябины принести?
— Принесите и вон отсюда.
Ара сгорела, стала черной, совсем черной, а клинок? Клинок, смешавший ее кровь с кровью любимого… Они связаны жизнью и смертью, сталью и золотом, кровью и клятвой. Они связаны любовью.
— Ты. — Сейчас она откроет глаза, и ее увидят.
И пусть!
Мэллит, дочь Жаймиоля, забыла свое имя, свой язык, свой дом. Она гуляла в Ночь Луны, она смотрела в мертвую ару… Не смотрела — смотрит. Закатные звери тянут когтистые лапы, скалят черные пасти, рвутся наружу. Чего они хотят, за кем пришли?
— Ты …
Зеленая муть идет волнами, выпуская голову, пальцы, руку, плечо, все тело — длинное, стройное, гладкое. Ни волоска, ни родинки, ни шрама, только ровная, тугая, безупречная кожа. Лунная зыбь колышет лежащего, а он улыбается блаженно и голодно, улыбается и шепчет:
— Ты… ты… — Полусонное тело ворочается в сладкой истоме, а лунный прилив поднимается, набирает силу, в туманной глубине проявляются новые головы, запрокинутые, улыбающиеся, они повторяют одна другую, как горошины одного стручка, как пчелы одного улья. С шей, щек, подбородков стекают дрожащие капли, медленные, как слизни, мерцающие, как позеленевший жемчуг…
— Ты …
Зеленое озеро дышит медленно и сонно, наползает на усыпанный пеплом берег. Пепел клятвы, пепел сердца, пепел цветка… Кольцо пепла от черной стены до сонного зеркала, узкое кольцо, а стена пошла трещинами.
— Ты …
Нет сил терпеть, прятаться, скрываться. Пусть будет, что будет, она идет.
Резкий, властный окрик, скрежет ножа по стеклу и ветер, горячий, сухой, злой. Что-то льется сверху, пепел прорастает гвоздиками, серое расцветает багряным, бледные, гладкие пальцы сжимаются и разжимаются, тянутся вперед.
— Ты… — Вязкая сонная волна вздымается медленно и неотвратимо, ползет к берегу, ощетинясь скрюченными руками. Тьма припадает к пунцовым цветам, черным снегом кружится пепел, шипят, умирая, дождевые струи, а волна растет, раздувается, как шея песчаной змеи. В слизистой толще проступают темные сгустки, плывут кверху, оборачиваются все тем же лицом, зовущим, чудовищным, неизбежным.
Зеленое озеро гигантским слизнем взбирается на расцветший пепел, мертвая зелень встречает живую кровь. Шипение переходит в рев, кто-то кричит от нестерпимой боли, и эхо повторяет: «Стой!»
— Стой! — Из багрового жара вырываются быстрые тени.
— Стой! — Когтистые лапы бьют студенистую тварь, по черной шкуре стекают алые капли.
— Стой! — Многоликий шепчущий холм дергается и отползает, становясь волной, растекаясь озерной гладью. Ненавистные лица уходят в зеркальную глубь, тонут, расплываются, сливаются с лунным льдом, шепот становится неразборчивым, мешается с треском свечей, с горячим дыханьем.
— Спишь?
Первородный! Здесь, с ней… Как и обещал… Они вместе, и зло истает, отступит перед кровью Кабиоховой.
— Ну, — смеется любимый, — спишь как сурок, а говорила, мы все умрем.
Никого! Только белые гвоздики в вазах, любовь и утро. И жизнь.
— Первородный пришел. К недостойной…
— К кому же еще? — Голубые глаза обдают весенним счастьем. — Ты вчера на прощание такого напророчила… Если б не дела, я бы всю ночь протрясся от страха. Клянусь тебе…
— Я, — крови нет ни на рубашке, ни на простынях, — я уснула… Мне снился спящий в зеленом озере и пепел…
— Бывает и хуже. — Рука любимого ложится на волосы, лаская, скользит по щеке. — Пожелай мне удачи, и можешь спать дальше.
— Пусть твои цветы созовут пчел удачи, — остановить этот миг, замереть, застыть навсегда, — и пусть сомнения твои унесут реки.
— Так и будет. — В глазах любимого сверкнула молния. — Клянусь Истинными богами, а ты сиди тихо как мышонок и жди.
— Когда к недостойной вернется счастье?
— Не знаю, — тень печали затмила радость и унесла смех, — три дня я проторчу в суде, а по ночам придется возиться с делами.
— Первородный хотел, чтобы Мэллит… Мелания выходила к ужину.
— И хочу, — искры в дорогих глазах зажигают в сердце костер, — но суд и смерть — это не для женщин. Будь Матильда здесь, я б ее тоже никуда не пустил.
Мэллит кивнула и улыбнулась, хотя свечи померкли и гвоздики потемнели от печали.
— Ничтожная будет ждать три дня.
— Дольше. — Губы любимого коснулись руки недостойной. — От твари, которую мы судим, просто так не избавишься. Три дня и еще четыре, а потом мы с тобой поговорим. Нам ведь есть, о чем поговорить?
— Первородный любит свою Мэллицу?
— Конечно. — Любимый недоволен, ему не нравится, когда она спрашивает об очевидном, но женское сердце не похоже на мужское, ему нужно не одно слово навсегда, а сотня сотен в каждую встречу.