В пещерах жизни

В моём сознании, ещё довольно шатком, афоризм Лютера стал перекликаться с известным заветом критика Писарева, который я твёрдо вызубрил наизусть: «Кто дорожит жизнью мысли, тот знает очень хорошо, что настоящее образование есть только самообразование и что оно начинается только с той минуты, когда человек, распростившись со всеми школами, делается полным хозяином своего времени и своих занятий».

Я заметно охладел к занятиям в Училище, загружая свою голову неустанным чтением книг по разным вопросам – от зоологии беспозвоночных до выводов Канта и Гегеля. Повзрослев, я начал испытывать молодое горячее нетерпение: «Как? Прожито почти двадцать лет, и за это время я не только ничего не создал полезного, но даже ничего не разрушил вредного…»

А что я мог разрушить? Только самого себя. Перейдя в высший класс Училища, я обрёл право носить шпагу, при мундире я надевал парадную треуголку.

Но, выходя в свет, сначала угодил в потёмки…

Давно все растеряно! Я лишился в жизни четырёх библиотек и собрал под старость пятую, я не раз мог сломать себе шею, но каким-то чудом уцелела у меня вот эта карточка:

ЖОЗЕФ ИППОЛИТОВИЧ ПАШУ, ЗАХОДИТЕ, ВСЕХ ПРОШУ!

Загородный, 26 Тел. 2496 Только виноградные вина!

Мне даже самому интересно теперь писать об этом. А всё началось с венка – для покойника..

XIX век заканчивался. Эйфелева башня в Париже уже была признана высочайшим сооружением мира, на улицах столиц появился бензиновый угар первых автомобилей, в квартирах зазвенели телефоны, публика спешила по вечерам смотреть «фильму», наконец, в домах возникло и паровое отопление…

Так что прогресс человечества не топтался на месте!

Россия энергично сближалась с Францией, она расходилась с Англией и побаивалась союза Германии с Австрией, но почему-то совсем не пугалась Японии; Нансен блуждал тогда в полярных просторах; в Афинах возродились забытые Олимпийские игры, граф Цеппелин создавал дирижабли, в Гааге открылась международная конференция о всеобщем разоружении, после чего все страны начали усиленно вооружаться… Германский император Вильгельм II даже не скрывал своего боевого азарта:

– Этот фокус в Гааге придумала Россия, но пусть в Петербурге не думают, что я покидаю в море свои пушки, лучшие в мире, и пусть русские торчат в Маньчжурии, а в Европе они всегда получат от меня коленом под зад..

Я вспоминаю. Однажды из газет правоведы известились о кончине престарелого актёра С., одинокого человека, угасшего в номерах Пале-Рояля, давнем притоне художественной богемы столицы. Мы собрали деньги на венок артисту, мне выпал жребий отнести его на Пушкинскую улицу. Был, помнится, очень жаркий день, все плавилось в зное булыжных мостовых. Венок (кстати, громадный) оказался старым, пока я тащил его на себе от Фонтанки, он осыпался так, что по его шелухе можно было проследить весь мой путь от «Правоведения» до Пале-Рояля.

Я долго мыкался среди номеров, где по коридорам слонялись непризнанные гении и спившиеся трагики, просто неудачники и писательская мелюзга, не способная отличить гранок от вёрстки. Наконец франтоватая ведьма, украшенная под глазом дивным перламутровым синяком, с сатанинским хохотом указала мне нужную дверь. Кажется, я попал – куда надо! На убогой койке лежал покойник в рваных носках, лицо его было закрыто платком, по которому ползали чёрные отвратные мухи.

В этом же номере сидел за столом непомерно толстый человечище, остриженный «под новобранца», и что-то писал. Вкратце я изложил этому чудовищу, что мы, будущие правоведы великой и многострадальной России, высоко чтящие бескорыстное служение святому искусству, приносим праху усопшего скромный дар наших искренних чувств… Толстяк заплакал. Я никогда ещё не видел столько бурных слез – они обильным потоком заливали его рыхлое, разбухшее и болезненное лицо.

– Ах, как это благородно! – сказал он, обнимая меня.

После чего вернулся к столу и невозмутимо продолжил письмо. С улицы доносилось громыхание телег, матерная брань гужбанов-извозчиков, а венок так оттянул мне руки, что я был бы очень рад поскорей от него избавиться.

– А куда мне его возложить? – спросил я.

– Вали на дохлятину, – сказал толстяк, сморкаясь…

С некоторым благоговением я возложил венок на мертвеца и даже постоял над бездыханным трупом, имея выражение неподдельной горести на лице. Кажется, я ещё сказал при этом:

– Какая утрата для нашего искусства… правда? Толстяк согласился, что утрата для России ужасная.

– Садись, чижик. Выпьем рюмку, выпьем две… Он вложил письмо в конверт, поверх коего уверенной рукой начертал без запинки адрес; краем глаза я прочитал:

Ищите в Сапёрном переулке

дом, где продают булки,

квартира сороковая,

для мадам Е. Б. Роковая.

Обратный адрес: Пале Рояль.

Ничего от прошлого не жаль.

Назвавшись Михаилом Валентиновичем Щеляковым, толстяк большим, как лопата, языком увлажнил почтовую рамку.

– Беда со мною, – сказал он вдруг. – Я её, стерву, обожаю до безумия, а она свою любовь раздаривает другим.

– Так бросьте её, неверную! – посоветовал я.

Щеляков щедро разлил вино по стаканам.

– Я тебе не о жене – о литературе. Это женщину можно бросить и найти другую. А литературу разве бросишь?

– Так вы… писатель, – восхитился я.

– Грешен, – скромно ответил Щеляков.

При этом он смотрел мимо меня. Я оглянулся. Покойник уже сидел на постели, просунувшись головой в мой венок, словно олимпиец, увенчанный лаврами. Он обложил нас «сволочами».

– Без меня пьёте? – И сам двинулся к столу, развеваясь траурной лентой, на которой сусальным золотом было начертано:

НЕТ, ТЫ НЕ УМЕР – ТЫ ВСЕГДА ЖИВЁШЬ В НАШИХ СЕРДЦАХ

Даже не вчитавшись в надпись, он зашвырнул венок в угол. Я понял, что попал не в тот номер и накрыл венком не артиста, а кого-то другого. Впрочем, это уже безразлично. Воскресший, опохмелив себя шампанским, снова опочил сном праведника.

– А кто это такой? – спросил я писателя.

– Капиталист… типичный кровосос – издатель!

Я с недоверием глянул на рваные носки «капиталиста», из которых торчали грязные, заскорузлые пальцы голодранца.

– Дыркам не верь! – пояснил Щеляков. – На этом мерзавце начёт в миллион рублей. Если он столько задолжал, так подумай – сколько же людей он ограбил! И скольких разорил. Плюй на него, плюй. Перед нами издатель газеты «Эхо сезона».

Оплевав пьяного с ног до головы, мы (тоже не очень трезвые) выкатились из Пале-Рояля на улицу. Щеляков поцеловал меня.

– Отчего ты ведёшь себя не так, как все нормальные люди? – (Я не понял его). – Ведь естественно, что при виде встающего покойника надо бы тебе бежать без оглядки. Прости, я ведь наблюдал за тобой: ты даже не удивился! Мало того, ты ещё и чокнулся с этой падалью… Неужели не испугался?

– Не знаю, – ответил я.

– Тогда пошли ко мне. Манечка будет бить нас чем попало, но ты не обращай внимания: она очень хороший человек, сам увидишь… редкая, замечательная женщина!

Мы пришли. Щеляков сказал через дверь:

– Манюня, это я, твой Миша. И не один… с другом!

Дверь на мгновение открылась. Чья-то могучая рука, сграбастав писателя за воротник, втянула его в квартиру с такой быстротой, с какой жалкую лягушку всасывает в трубу мощного насоса. Я услышал какой-то непонятный шум, будто из одного ведра перелили жидкость в другое ведро. Затем двери распахнулись, и по лестнице, теряя котелок и тросточку, скатился необъятный бегемот-Щеляков. Внизу я помог ему подняться. Он пошарил у себя в карманах и вручил мне ту самую карточку, которая уцелела в завалах моего архива.

– Только виноградные вина! – провозгласил он. – Зато у Пашу мы встретим самое благородное общество Петербурга…

Через двери пробился визгливый голос:

– И больше не ходить. Шляются тут… всякие!

– Ничего, – говорил Щеляков. – Манечка золотой человек. Но мы пришли слишком рано. Выпьем и придём чуть попозже…

В прошлом артист-неудачник, Михаил Валентинович порвал со сценой, чтобы стать неудачником в литературе. Но это не уменьшило его природного оптимизма и любви ко всему смешному. До сих пор жалею, что у меня пропала книга Щелякова о жизни домашних животных, собак и кошек, с его дарственной надписью:

Дай Бог, чтоб жизнь твоя шла просто.

Чтоб деток было бы штук до ста.

Полёта – твоих, полёта – жены…

Мы для труда все рождены!

Сейчас никто не читает Щелякова, а – жаль. Нет, пожалуй, забавнее книги, чем его «Поцелуй с точки зрения физиологии, гигиены, истории народов и философии». Щеляков сделал очень мало: ему всегда мешали любовь к раблезианским радостям жизни и страстная погоня за смешными случаями, которые он даже коллекционировал о своей уникальной картотеке. Михаил Валентинович был человек образованный, выпуклый и оригинальный, но обжора и сластёна, которого позже сразил миокардит, вызванный приступом хохота. Я потому задержался здесь на Щелякове, ибо именно он, ныне прочно забытый писатель, заронил во мне первое зерно настроений, которые позже определили моё будущее.

А теперь спустимся в винный погребок на Загородном проспекте. Как сейчас вижу плотную фигуру караима Жозефа Пашу, выдававшего себя за француза, который давно плюнул на свой политехнический диплом, сделавшись хозяином подвала, пропитанного запахами вина и подгорелых пончиков. Здесь, в отдельном кабинете винницы, образовалось нечто вроде подпольной секты оптимистов-неудачников, взявших себе за правило по-масонски поддерживать друг друга в неурядицах жизни…

Боже, кого я там только не повидал! Князь А. Д. Голицын, известный винодел России, вина которого получали Гран-при на конкурсах в Париже, присылал в дар Пашу бочонки с вином лучшего крымского урожая, и тогда за общим столом можно было видеть почтенного сенатора и мелкотравчатого, забитого нуждою чиновника, репортёра и артиста – всех объединяла бочка с вином и полное забвение житейских неприятностей. В подземной пещере на Загородном скрывался от надзора властей клуб «пашутистов», в который я был принят по рекомендации Щелякова.

Пашу приветствовал меня словами:

– Коль попали вы к Пашу, выпить сразу же прошу…

Я отстегнул от пояса шпагу и снял треуголку. Подле меня сидел герольдмейстер Е. Е. Рейтерн, племянник поэта В. А. Жуковского по его жене. Одинокий, неустроенный холостяк, он всю душу и все жалованье сенатора вкладывал в собрание графики и гравюр, которые потом и завещал Русскому музею. Оглядев мой «чижиковый» мундир, он сказал:

– Юрист, конечно, должен быть образован. Но в каждой области знаний всегда остаётся лишь дилетантом. А вас, юноша, разве не тревожит вопрос судейской морали?

При этом он без запинки процитировал мне из Байрона:

Юрист всегда в грязи – того не скроем.

Как нравственности жалкий трубочист,

Покрыт он сажи толстым слоем:

Сменив бельё, не станет чист…

Среди «пашутистов» не было принято поминать правительство. Едва услышав это слово, Пашу стучал кулаком по стойке:

– Не выражаться! Правительство – слово нецензурное, критике недоступно, как доступно, например, варьете с раздеванием Бланш-Гандон или полицейский участок с «дантистами», где человеку бесплатно удаляют все лишние зубы…

Именно здесь, в подвале Пашу, я стал набираться впечатлений, каких мне так недоставало в «Правоведении». Русское общество занимали тогда два насущных вопроса: созыв первой Гаагской конференции о мире и телеграмма писателя Гиляровского из Белграда, в которой он обличал террор Обреновичей. Справа от меня сидел композитор В. И. Вердеревский, автор салонных романсов, а подле него карикатурист Э. Я. Пуарэ, более известный своим псевдонимом «Карандаш». По мнению композитора, всеобщее разоружение способно вызвать конфликты:

– Скажи дикарю, чтобы он оставил свою дубину. Дикарь оставит её, но потом заберётся в густой лес, где его никто не видит, и там – назло тебе – вырежет дубину ещё потолще.

Пуарэ подмигнул актёру Люсьену Гитри:

– Русским можно ехидничать, у них нет Рейна, за которым лежит вооружённая до зубов Германия, а до Волги никакой кайзер не доберётся…

Много говорили о Гиляровском: сам того не ведая, он превысил скромные права журналиста и, по сути дела, произвёл против династии Обреновичей крупную политическую диверсию:

– При этом сделал для Сербии великое дело! Но сделал как писатель, а не как опытный пинкертон…

Стараясь не касаться правительства, «пашутисты» яростно обличали двор и окружение царя. Нигде я не слышал такой откровенности, как у Пашу! Открыто рассказывали, что столичный градоначальник генерал Клейгельс украл с Невы речной трамвай, обнаруженный на озере в его же имении; Победоносцев никогда сам взяток не берет, зато их берет его молоденькая жена.

К полуночи «пашутисты» раздвигали стулья, скидывали сюртуки и фраки, готовясь к ритуальному танцу перед закрытием заведения, и Вердеревский сиплым голосом запевал:

Если жены наши злятся, Где же нам от них спасаться?

У Пашу, у Пашу – Заходите к нам, прошу.

Рейтерн, опутанный долгами, вопрошал друзей:

Где средь шумных разговоров

Я забыл о кредиторах?

У Пашу, у Пашу –

Всех друзей к нему прошу.

Щеляков плясал на толстых ногах, импровизируя:

Где с утра и до закрытья

На целкач могу кутить я?

У Пашу, у Пашу –

Убедиться в том прошу…

Теперь-то я понимаю, что в пору тогдашнего «безвременья» пещера «пашутистов» на Загородном была необходимой отдушиной, где образованный человек мог выговориться, не боясь сказать правду. А сколько было тогда подобных «пещер»! Ещё император Николай I выразился, что в России царит полная свобода, ибо каждый россиянин может думать, что хочет, лишь бы он не болтал своим языком. Русские люди всегда мыслили чересчур крамольно, но у каждого из них была своя «пещера», где он не боялся распахнуть душу… Не помню, как я добрался до дому, в дымину пьяный.

Спасибо родителям: от матери я воспринял слишком пылкую кровь, наследовав от отца расчётливый разум и умение верно оценивать обстановку («Долготерпение – русская добродетель», – часто слышал я от него). В результате мой характер образовывался из сплава двух нетерпимых крайностей, отчего я привык обдумывать поступки холодно, зато действовал горячо и порывисто. Можно сказать, что, взяв от родителей самое существенное, я не был похож на них, – уже тогда, вступая в полосу зрелости, я становился самим собой…

Совсем неожиданно мне пришлось драться на дуэли. Случилось это из-за ерунды. Однажды в дортуаре Училища я заметил сокурсников, которые что-то горячо обсуждали шёпотом, а в их руках шелестели бумажные ассигнации. Я сказал им:

– Уж не собираете ли денег на новый венок?

Эстляндский барон Аккурти повернулся ко мне.

– Ты появился как раз кстати! – обрадовался он. – Входи в нашу общую долю. Надеюсь, у тебя ещё нет содержанки?

– Оплачивать таковую у меня нет и денег.

– Вот и хорошо. Нас, малоимущих, только четверо, а нам не хватает пятого, чтобы собрать для первого аванса. Мы решили сообща платить за одну красотку с удобной квартирой, а навещать её станем все пятеро строго по расписанию.

– Неужели любовь в складчину? – возмутился я.

– А почему бы и нет? Если в складчину выпивают, так почему бы не иметь в складчину и женщину? Это дешевле и удобнее.

Я врезал Аккурти пощёчину, после чего выпалил ему в лицо те стихи Байрона о нравственности юристов, которые запомнил со слов сенатора Рейтерна. Вскоре состоялась дуэль – на шпагах. Противник удачным выпадом распорол мне рукав мундира, слегка повредив мышцы, что вынудило меня три дня побыть дома – подле отца… Чем больше я взрослел, тем холоднее становились мои с ним отношения. Головою я понимал, что он человек далеко не глупый и вполне добропорядочный. Но сердцем не мог принять его чересчур правильных сентенций. Мы стали далеки.

Единственное, что ещё связывало нас, так это смутная память о матери, пропавшей где-то в небытии Европы, словно никогда и не было подле нас этой красивой женщины, которая когда-то стояла на балконе, держа меня на своих руках, а под нами, ощетинясь штыками, шли, шли, и шли…

Они идут и сейчас! Я слышу их железную поступь.

Время неподвижно – это движемся мы, наивно думая, что летит время. Однако прав ли я в этом? Не сближаю ли библейский афоризм с казарменным острословием: «Солдат спит, а служба идёт»? Календарь готов уронить последнюю страницу года, которая и опадёт неслышно, как последний лист с усталого дерева.

Где лучше всего спрятать отживший лист? Оставьте его в лесу, и там его никто никогда не найдёт…


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: