Никто не выживет в одиночку

Annotation

Летний римский вечер. На террасе ресторана мужчина и женщина. Их связывает многое: любовь, всепоглощающее ощущение счастья, дом, маленькие сыновья, которым нужны они оба. Их многое разделяет: раздражение, длинный список взаимных упреков, глухая ненависть. Они развелись несколько недель назад. Угли семейного костра еще дымятся.

Маргарет Мадзантини в своей новой книге «Никто не выживет в одиночку», мгновенно ставшей бестселлером, блестяще воссоздает сценарий извечной трагедии любви и нелюбви. Перед нами обычная история обычных мужчины и женщины. Но в чем они ошиблись? В чем причина болезни? И возможно ли возрождение?..

«И опять все сначала. Именно так складываются отношения в семье, говорит Маргарет Мадзантини о своем следующем романе, где все неподдельно: откровенность, желчь, грубость. Потому что ей хотелось бы задеть читателей за живое».

Grazia

Семейный кризис, описанный с фотографической точностью.

La Stampa

«Точный, гиперреалистический портрет семейной пары».

Il Messaggero


Маргарет Мадзантини

Никто не выживет в одиночку

One love

One blood

One life

U2

— Вино будешь?

Она слегка двигает челюстью — неопределенное движение, недовольное. Отсутствующее. Словно она пребывает где-то далеко, где ей хорошо и где, разумеется, ему места нет.

Они притиснуты к этому столику с бумажными подстилками, похожими на упаковочную бумагу для мяса, посреди механического шума и человеческого гвалта. Сумка до сих пор висит у Делии на плече.

Она смотрит на пожилую пару, сидящую через несколько столиков от них. Ей хотелось бы поменяться с ними местами, оказаться в уголке, в стороне. Прислониться спиной к стене.

Гаэтано наливает ей вина. Размашистым, вызывающим легкую улыбку жестом. Подражая сомелье из телевизионной программы, которую включает по ночам, когда ему не спится. Она наблюдает за тем, как льется вино. Чудесный, но этим вечером совершенно бессмысленный звук. Отвращение не приправляют хорошим вином — это выброшенные деньги и лишние телодвижения.

Вероятно, не стоило идти с ней в ресторан; ее не интересуют ни обстановка, ни ожидание следующего блюда. Да и вообще самое лучшее у них в жизни случалось без всякой подготовки: шаурма и кулечек каштанов с очищенными прямо на землю скорлупками.

Они стали ходить по ресторанам, когда появились кое-какие деньги, но их семейный покой уже начал поскрипывать, словно кресло-качалка, переставшее справляться со своей работой.

Официантка кладет на стол меню.

— Что возьмем? Ты что хочешь?

Делия ткнула пальцем в овощное блюдо, в слоеный пирог, еще в какую-то дрянь. Он же пришел сюда именно поесть и забыть о своих горестях.

Делия поднимает пузатый, наполненный наполовину бокал. Подносит его ко рту, прикасается к нему одними губами, потом прислоняет к щеке. Бокал кажется больше ее лица.

Она здорово похудела из-за свалившихся на нее несчастий. На секунду Гаэ пугается, не принялась ли она за старое.

Они познакомились буквально сразу после того, как она избавилась от анорексии. Впервые поцеловавшись взасос, он почувствовал языком ее зубы, изъеденные рвотой, похожие на молочные зубы ребенка. С одной стороны, ему стало как-то не по себе, но с другой — он увидел в этом знак некоего сродства. Да и замечательно было обменяться болью, сделать ее общей. У него за спиной тоже болтался увесистый мешок с дерьмом, и ему не терпелось опустошить его — так почему бы не у ног такой девушки, как она.

Прежде, до Делии, его отношения с барышнями были довольно несерьезны. Он прятался за мягкость и в то же время выказывал определенную жесткость, этакий ягуар из Субура, грязного плебейского квартала Древнего Рима. Он играл на ударных и считался крутым. Благодаря глубоко посаженным глазам и немного нависавшему над переносицей лбу, как у доисторического человека, он мог позволить себе казаться таинственным. На самом же деле он был очень чувственным и безнадежно искал любви. Так что его при необходимости можно было принять за так называемый идеал. Да и сам себе он казался лучше и чище большинства знакомых ему людей. А смехотворные идеалы мира кетамина и жесткого секса позволяли Гаэ ощущать себя если не Франкенштейном, то неудачником, составленным из кусков мертвых тел, мало подходящих друг другу.

Делия притянула его к себе. Открыла ему объятия и возможность существования глубоких человеческих отношений. И он сходил с ума от сострадания и любви к ее розоватым зубам. Официантка поставила на стол корзинку с хлебом.

— Хочется уехать куда-нибудь.

Никто не может отнять у нее права отправиться в путешествие. Судя по всему, она действительно устала. Они оба устали.

— Я бы с удовольствием поехала в Калькутту.

Она давно мечтает поехать в Калькутту. Город Рабиндраната Тагора, ее любимого писателя. «Боль преходяща, тогда как забвение вечно…» Сколько раз она доставала его этим Рабиндранатом!

— Боюсь, ты выбрала не самое подходящее время года…

— Ну тогда залягу в гостиничном номере с дизентерией…

Они едва заметно улыбаются.

— Да уж, блестящей идеей это не назовешь…

— Мне надо побыть одной, без детей. Хотя уехать так далеко я действительно не могу…

Боится оставить их.

И часто оставляет, пока они ползают на полу, как кролики, играя обычными вещами — штопором, гудящим перевернутым телефоном. Она смотрит на них с любовью, но как-то безжизненно. Отрешенно. Планета, в которой они отражаются, где любовь не требует и не приносит страданий. И дети — прекрасные сущности, без естественных земных нужд. Не хотят есть, не просятся на горшок. Школа недавно закончилась. Начались каникулы, бездна свободного времени, целых три месяца.

— Ты бы поехала туда, где можно развлечься.

— Какой резон ехать в сторону, противоположную своему душевному состоянию?

Гаэ делает глоток вина. Он знает ее, ей надо встряхнуться. Пустота благополучия надоедает ей, гасит ее.

Он прожил с ней почти десять лет. И она потратила их, критикуя других за то, что те сначала транжирят деньги, потом снова бегут их зарабатывать и выбиваются из сил лишь затем, чтобы испытать пустяковые чувства, невнятную грусть, беспричинную подавленность.

— Знаешь, в чем проблема? В том, что ни у кого уже не хватает смелости заняться самыми простыми вещами, сосредоточиться на собственной жизни. То, что люди всегда делали, борясь и рискуя, нам кажется мартышкиным трудом.

Гаэтано кивает. Он отыскал в меню шницель «летний»: жирный, плотный, с кусочками помидоров сверху, которые и оправдывают название блюда. Он ищет глазами официантку, ее задницу в драных джинсах.

— Мы не считаем нужным копаться в себе.

Обличив человечество, Делия чувствует себя лучше. Умнее среднего человека.

Она снова подносит бокал к губам.

— Мы в депрессии. В совершенно идиотской депрессии.

Гаэ опускает голову, отламывает кусочек хлеба. Естественно, это она хочет воспарить над ним. Она пришла именно за этим: сломить его. Чтобы он почувствовал себя негодяем. Одним из тех, кто не может сосредоточиться на своей жизни.

— Малоутешительно…

— Не я пригласила тебя в ресторан.

Он знает, что это не лучшее начало вечера. Он же сценарист. Честно говоря, надо бы разорвать лист и начать все заново.

Делия вымыла волосы, накрасилась. Чтобы показать ему, что у нее все в порядке. Чтобы воздвигнуть стену собственного достоинства. На ней платье, которое он или не видел, или не помнит.

— Новое?

— Нет, было.

Ему приятно видеть ее в платье с вырезом «лодочкой». Ему приятно, что она не прячется от него. Он представляет, как она одевается, как обувает босоножки на каблуках.

Он тоже надел новую рубашку, белую. Растрепал волосы перед зеркалом своей съемной квартиры. Подтянулся на турнике, раз пятьдесят, наверное.

И рад, что пришел сюда. Подальше от домашней утвари, от запаха детского питания. За столик на тротуаре ничейной земли.

Гаэ предложил пойти именно в этот ресторанчик, здесь довольно веселая, неформальная обстановка и простая местная еда хорошего качества с небольшим выбором вин. Столики чуть шатаются на неровной поверхности асфальта.

Он надеялся, что эта неустойчивость как раз и поможет им расслабиться, почувствовать себя свободней. Как бы говоря: «Мы попали сюда случайно, поедим, даже нет, перехватим чего-нибудь по-быстрому, и при желании можем встать и прогуляться в темноте». Хотел, чтобы ей было комфортно, вот и все. Хотя бы один вечер. Чтобы им опять было не так тяжело вместе.

Он спрашивает себя, когда им стало тяжело? Когда их взбалмошные флюиды соединились в твердый сплав?

Кажется, они смотрят на одно и то же. Листы бумаги цвета мешковины под большими плоскими тарелками. Делия поглаживает свою салфетку в том месте, где лежат вилки, отрывает краешек ногтем.

Он предпочел бы не видеть этого мелкого свинства. Все было так прилично и мило. Достаточно такого ничтожного жеста, почти невидимого, чтобы взбесить его. Последуй он своему инстинкту, можно было бы послать все куда подальше. Ему хотелось схватить ее за запястье и вывернуть ей руку.

Делия сворачивает в трубочку кусочек бумаги, подносит его к свече, роняет и тот падает в расплавленный воск, как мертвая мошка.

Подходит официантка, спрашивает, что они выбрали. Симпатичная девушка — здесь все симпатичные и очень молодые.

— Для меня шницель «летний».

Официантка быстро царапает в своем блокноте, шмыгает носом, торопится:

— А ты?

Делия отклоняется корпусом. Ей не нравится это «ты». Она еще ничего не выбрала, не хочет есть. Смотрит на официантку, голый живот которой касается их столика.

Гаэ неприятна возникшая ситуация, ему хотелось бы попросить девушку отступить на шаг. Когда та наклонилась над столиком пожилой пары, чтобы взять у них заказ, вытянувшись как кошка и демонстрируя свой крепкий зад, он не мог не подметить, что она находится в самом подходящем положении. Интересно, какая она? Подобные мысли посещают мужчин, и девушка, разумеется, не может не догадываться об этом.

Он постучал пальцем по губам, не глядя на Делию. Почувствовал, что его поймали на месте преступления, пусть и совсем невинного. Его снова стали одолевать мысли о сексе, вот уже несколько месяцев, с праздника дня рождения сына. Раньше, когда ему действительно было плохо, пройди мимо него голая Меган Фокс, он отказал бы ей: «Прости, сладенькая, столько дел — просто умираю, и у меня нет ни малейшего желания трахаться перед смертью».

Делия меняет свой выбор. Заказывает рисовый суп с овощами, интересуется, какие там овощи, спрашивает, нет ли там имбиря, который теперь кладут во всё «благодаря вожделенному Востоку, который как будто облегчает тяжкий Запад». Она обнаружила, что имбирь поставляется только из Китая, и у нее аллергия на этот корень, который впитывает вредные элементы культур, буквально напичканных химикатами.

Гаэ съедает целые горы имбиря, заказывая его в японских ресторанах. И в этом проявляется его бунт против Делии и против японского божества счастья Дарумы. Хотя не исключено, что он просто любит имбирь.

В один прекрасный день он обязательно вернется к прежней жизни десятилетней давности, когда не задумывался, что кладет себе в рот.

Но сейчас он думает, что, по-видимому, нельзя ничем пользоваться просто так, всегда надо быть начеку, в боевой стойке.

Будет всегда тяжело. Все уже изменилось. В корне. В конце концов, разве не этого он хотел, заводя роман с Делией? Разве он не хотел стать человеком сознательным и заботливым? Как в кино, где герои умеют принимать решения и берут ответственность за свою жизнь, за жизнь своей женщины. Да и она, казалось, проявляла поистине сказочную готовность. Девушка, согласная на все, чтобы создать семью, чтобы помочь ему стать настоящим мужчиной, — да такое ему и во сне не могло присниться!

В мире, в котором действительно мало справедливости, Делия показалась ему маяком. Ему всегда нравились девушки в мятых юбках и кедах, со странными прическами, которые не расстаются с книжкой. Делия была как раз такой. Пронизанная современной болью девушка в свободном свитере, со спокойным в общем-то сердцем. Сердце какое-то удаленное, малоподвижное, однако вместе с тем периодически колеблющееся под влиянием морских течений, словно якорь.

— А может, мне поехать в Шотландию?

Из Калькутты в Шотландию — ничего себе скачок! Гаэ быстро допивает бокал и кивает ей. Таращит глаза с типичным выражением идиота, появляющимся у него, когда он делает вид, что слушает, а на самом деле, конечно же, пропускает все мимо ушей.

Делия сделалась серьезной, погрузилась в размышления. Лоб наморщен, как у капитана крейсера «Новая Зеландия».

— Мы никогда не были в Новой Зеландии и теперь вряд ли туда съездим.

Гаэ отвечает одной из своих улыбок нежности и презрения.

Не признается ей, что тоже вспомнил о Новой Зеландии. О долгом путешествии, в которое они собирались отправиться вместе с детьми. Километры нетронутой земли и тучи овец.

Что поражает, а заодно и злит его больше всего на свете, так это когда они внезапно задумываются об одном и том же. О том, что не относится ни к действительности, ни к текущему разговору, о том, что возникает ниоткуда и синхронно проникает им в головы.

Одно время, когда у них так случалось, они в шутку сцеплялись мизинцами, одновременно произносили «флик» или «флок» и, если совпадало, загадывали желание. Обычно такое глупое, что никогда не отслеживали, сбылось ли оно. Последний раз, скрещивая мизинцы с Делией, Гаэ загадал, чтобы у них получилось остаться вместе.

Теперь ему уже не запудрит мозги никакая фиговая игра, в которую они больше и не станут играть и которая, помимо всего прочего, так и не принесла им удачи.

Дети тоже не принесли удачи. Правда, за эту мысль ему по-настоящему стыдно.

Но если бы не дети, разве он сидел бы сейчас здесь, перед этой фифой? Да кто она такая? Сколько раз он думал, почему определенный человек заходит именно в эту комнату, а не в другую? Только затем, чтобы жизнь его стала совершенно несносной?

Сколько раз он задавался вопросами: «Что в тебе особенного? Кто ты такая? И чего ради я должен терпеть тебя? Твои самые интимные запахи и все остальное. И твое разочарованное лицо напротив меня?»

Он смотрит перед собой, в пустоту. Несут шницель, но не ему. Старику за столиком у стены. Гаэ видит, как поднимается старческая загорелая рука в знак благодарности. Должно быть, закоренелый бонвиван, один из постоянных клиентов, за которым закреплено место с фамилией, записанной прямо на столике. Старик останавливает официантку за руку, смешит ее. Делает вид, будто играет на скрипке.

Где-то поблизости есть музыкальная школа. Гаэ вспоминает, что слышал однажды звуки музыкальных инструментов, доносящиеся со двора. Он подумал, а не заглянуть ли туда, поинтересоваться. Он не прочь был бы снова начать играть. Он никогда не учился, играл, как подсказывала ему интуиция.

Хотя полагаться на интуицию — большая ошибка. Она сопровождает тебя до определенного момента, а потом бросает. Когда повзрослеешь, у тебя уже ничего нет, интуиция умирает раньше. Превращается в подозрительность. И ты становишься банальным грубияном, находящимся во власти собственных пороков.

Они не раз занимались любовью на расстоянии. Не признаваясь себе в этом, обливались потом, сгибаясь где-нибудь в парке или в автобусе. Воображение так сильно работало, что руки буквально раздвигали ребра. Словно один из двоих искал сердце другого из противоположной части города, продираясь сквозь стену машин и бетона.

«Сегодня я мысленно занимался с тобой любовью».

«Я тоже».

«Где? Во сколько?»

Они впадали в экзальтацию (тогда они и правда находились в экзальтированном состоянии), пребывали на грани реальности, что только мистики умели, люди, обучавшиеся этому годами. Им же это было легче легкого, ибо жизненно необходимо. Но Гаэ больше не верит, не помнит. Может быть, ему все приснилось.

Если бы перед ним не сидела Делия. Как живое напоминание того, что так оно и было на самом деле.

Впрочем, нет, то была лишь похоть в поисках розового платья для праздника любви.

Поллюция вне расписания, чтобы размочить сухомятку сна.

Делия размышляет.

Каждый раз, когда она видит Гаэ перед собой, его плечи, треугольник тела в расстегнутых верхних пуговицах рубашки, Делия спрашивает себя, почему она не остановилась тогда, почему не отступила перед тем порогом.

Надо было, окончив университет, уехать с подругой Миколь, как они и планировали. Лондон, шагнувший далеко вперед в области макробиотики и биоэнергетических культур, казался таким заманчивым. Могла бы попытаться устроиться там. Ночью — официантка, днем — искательница приключений.

Миколь до сих пор изредка звонит ей. Она осталась там, у нее квартира в Южном Кенгсингтоне. Работает в театре художником-постановщиком. Лейбористы бесят ее, как истинную британку-авангардистку. У нее сын и муж-друг, который изменяет ей, а она — ему. Тем не менее они очень привязаны друг к другу. Делия не понимает, как можно быть привязанными друг к другу и одновременно двигать тазом в чужой постели.

А может, и понимает. Сейчас ей понятно многое из того, чего она не хотела бы понимать никогда. Она познала все оттенки серого.

Черный — цвет, который она увидела, но которого избежала. Однако все равно он рядом.

Относительно белого — теперь этот цвет принадлежит исключительно детям. Налету на языке во время болезней, бумаге, на которой они рисуют.

Она тоже могла бы уехать, подальше от этого квартала, от этого парка, где в юности забивала косяки и куда сейчас приводит детей и подбирает бумажки, которые бросают другие.

Ее жизнь могла бы сложиться по-другому, быть более независимой. Более одинокой и свободной, когда ты спокойно можешь поехать в Калькутту или Абердин. Потеряться и найтись.

Она нашла дорогу к себе, как бы то ни было.

Один раз она сказала Гаэ, что «люди не меняются, они такие, какие есть».

Но она-то к ним не относится.

Она куда лучше всех остальных… Но что, если жизнь и вправду обман?..

Значит, относится.

В тридцать пять лет, измученная, сломленная, она захлопнула за собой дверь.

В тридцать пять все еще стоит у закрытой двери.

Достаточно было внимательно посмотреть на Гаэтано, чтобы понять, что он не годится ей, что они — неподходящая пара. Не дотягивают до высоты того, что намереваются совершить. Два робких человечка с эмоциональными пробоинами. Хорошенечко снюхались за несколько часов. Убеждены, что заполнят любую пробоину одной только силой мысли.

Зародыш гибели уже таился в их экзальтации. Два скромника, горящих возмездием, обвиняющие друг друга в болезненной склонности ко лжи — их союзу. Отвратительный пример современного брака.

— В Шотландии хотя бы прохладно.

Да, она плохо переносит жару, и он, разумеется, в курсе. Все еще слишком близко, чтобы на него снизошла милость забыть все, что касается нее.

— Не знаю, может, не поеду, останусь. Посижу дома, почитаю.

Гаэ ничуть не интересно, какую книгу она читает или собирается прочесть.

— Да, возможно, так будет лучше.

Он тоже кое-чем увлекался, пока они жили под одной крышей. Поглощал море всякого барахла: автобиографии рок-певцов и молодых неонацистов в татуировках по самые глаза, учебники для начинающих писателей. Не мог отказать себе в привычке покупать каждый год обновленную Книгу рекордов Гиннеса. Умирал от смеха перед изображением человека с самой растянутой в мире кожей или рекордсмена по пирсингу. Его приводили в восторг всевозможные уродства, разные множества вплоть до многоплодных беременностей с эмбрионами, похожими на муравьев в черных дырах.

«Я бы на твоем месте задумалась, почему тебя привлекает все ненормальное и мерзкое…»

«Мне это интересно».

«Ты удаляешься от реальности».

«Именно то, что и нужно».

Ему претила «нормальность», он не хотел утопать в ней с головой. Он обожал хоррор второго сорта, всякие психоделические фэнтези.

«Задача книги или фильма в том и состоит: дать пинка, чтобы тебя вышибло из дерьма, в котором ты погряз».

Он практически жил среди рекламных роликов художественных телефильмов. Но его личные накопленные материалы, много лет лежавшие в компьютерных файлах, были сплошным кошмаром под действием наркотиков, городская сказка с гномами и феями-шлюхами. По вечерам, когда было особенно хорошо, он прочитывал некоторые страницы Делии, и они оба приходили в неописуемый восторг.

Делия же предпочитала истории без привычного сюжета, только рассеивающиеся ощущения, человеческие жизни, которые, сталкиваясь, никогда не переплетаются. Совокупления без эякуляции.

Да, именно то самое, что было у них в постели. Он хотел быстренько все проделать, а она, наоборот, лежала на спине и смотрела на него в упор, ожидая неизвестно какой вечности.

Она всегда выискивала книги получше. Каких-нибудь африканских второстепенных непризнанных писателей… Чуя нутром, покупала их в небольшом книжном магазине. А вместо закладки использовала шпильку для волос. Может, дело было в том, что она старательно выбирала их, и поэтому они становились как бы лучшими.

Но сегодня вечером одна лишь мысль о Делии, свернувшейся клубочком в кресле с книжкой, в футболке, без косметики, с сосредоточенным выражением лица, вызывает у него тошноту.

Сегодня он понял. Люди должны расставаться прежде, чем дойдут до предела. До которого они уже дошли. Потому что потом остается только жгучая боль.

Но так не бывает. Обычно идешь до конца, сливаешь все дерьмо, что выплескивается из фановых труб целого здания, целого города, всех семейных пар, расставшихся до вас, одновременно с вами. Потому что дерьмо переговаривается в своих подземных каналах, общается. Все пары, которые расстаются, пролезают через одну и ту же щель, бегают по одному и тому же кругу в замке кошмара.

Нет, нельзя доходить до того, до чего дошли они.

При первых же симптомах надо бежать, оставлять место стоянки. Иначе будет только хуже.

Но люди не понимают этого. Люди надеются на что-то и продолжают мучиться.

И никто, кроме тех, кто сам это пережил, не знает, как сильно они мучаются.

Когда уходишь, приходишь. Начинаешь швырять вещи, положим, кофейную чашку, куда на-лил вино, или стопку дисков. Маленький ребенок плачет, а большой тихо-тихо дышит, как кот, который не хочет, чтобы его нашли. Потому что уже кое-чему научился. И даже не смотришь на своих детей, потому как не хочешь, чтобы они действовали тебе на нервы. Потому как тебе никогда не хотелось выносить свои проблемы на всеобщее обозрение. Потому как и на самом деле ты чувствуешь, что ты — никто. И она, именно она довела тебя до этого.

Ты прав. Уверен, что прав.

Она тоже уверена, что права.

Но уже не найти ни правых, ни виноватых.

Даже дети понимают, что правды нет и что они ничего не значат.

Тоже знают, что они — никто.

Каждый — никто. Пройдет время, прежде чем они снова станут кем-то. Пораненные псы — самые злые.

А семьи между тем больше нет. Все ведут себя безрассудно. Неуправляемые дети мочатся в кровать и просят есть в два ночи.

Вот тут-то и наступает кульминационный момент. Когда вас убили, но вы продолжаете жить — жертва и убийца — на нескольких общих квадратных метрах кухни.

Такой момент, когда тебе хотелось бы умереть, но ты знаешь, что все-равно никто не умрет, а это намного хуже.

Этот чертов ребенок, весь в соплях, смотрит на тебя. И он вправду совсем маленький. И вправду твой. И ты знаешь, что ты вправду не заслужил этого… Но что тут поделаешь?

Все пошло вкривь и вкось, потом сложно переплелось, как заплетаются ветки деревьев в заколдованном лесу, и тебя придавило к стволу. И трудно дышать.

Гаэтано не отходил от игровой консоли «Wii», мчался на виражах со скоростью 300 километров в час имитатором водителя. Она попыталась привлечь его внимание.

— А смог бы десять минут смотреть на ладошку Космо?

Он засмеялся.

— Что я, никогда не смотрел на нее?

— В течение десяти минут — нет.

— Там одно и то же, так какого ж хрена?

— Если бы ты на самом деле посмотрел на его ладошку…

— Ну и?..

— Тогда бы ты понял, где находишься. Где должен быть.

Сейчас они сидят в ресторанчике с уже выставленными по-летнему столиками. Их окружают другие пары.

Делия смотрит на своего бывшего мужа, на это невинное лицо с выражением вечного недовольства. Лицо человека, так ничего и не добившегося в жизни, каждый раз срываясь на миг раньше, чем надо. Он всегда был трусом, если как следует подумать. Если уберет свою улыбочку. Эта манера хватать ее за горло, как вытаскивают цветок из горшка, чтобы крепко поцеловать. Чтобы сказать ей: «Мне тебя не хватает, ты всегда будешь нужна мне, я не могу без тебя, ты родилась для меня, я родился для тебя».

Это плюшевые мишки имеют тебя. Теперь-то она знает. Сшитые из ненатурального меха. Те, что вызывают ностальгию по детству, когда ты спала в обнимку с игрушками.

Она сама сделала глупость. Ждала чего-то, как нищенка у входа в кинотеатр, где крутят фильм про любовь.

Откидываясь на спинку стула, она пытается взглянуть на Гаэтано с расстояния. Прикрыв глаза, она умеет обезболить тело.

Теперь она каждый день медитирует минут по двадцать. Технику она скачала из Интернета. Для нее это огромная помощь. Отогнать крикливые мысли. Протереть доску.

Сегодня утром она сконцентрировалась на яблоках, которые лежали на кухонном столе. Мысленно проникла в самую глубь мякоти, запаха, внутрь косточек.

Нарезав детям на кусочки одно из них, она всплакнула. Но ей было приятно поплакать.

Она должна научиться быть. Просто быть. Вернуться к жизни. Окончательно снять эту перчатку с руки. Сделать шаг вперед.

Это нелегко для женщины, застывшей в универсаме с бутылкой молока, не зная, куда идти.

Гаэтано улыбается. Ощущает тяжесть взгляда, который его не любит и осуждает. Бьет ногой по ножке стола. Нетерпелив. Голоден. Не знает, что с ним. Стол качается.

Делия кладет руку на стол, чтобы Гаэ оставил его в покое.

И ей передается его нервозность… короткое замыкание из-за неправильного соединения «плюса» с «минусом».

Ей вспоминается, как она рожала Космо.

В ту ночь их тоже трясло.

— Для чего мы пришли сюда?

— Чтобы обсудить планы на лето…

Принесли шницель. Официантка ставит перед ним тарелку. Гаэтано берет вилку, тычет ею в сторону Делии.

На секунду становится похожим на Космо, когда тот просит подтвердить что-то и ждет ответа, так же уставившись в пустоту.

Гаэтано берется за нож, отрезает здоровенный кусок, засовывает его в рот и жует смачно, как жеребец.

Делия, не задерживая на нем взгляда, вздохнула. Торопится уйти, не хочет есть. Ей ждать нечего.

Когда принесли рисовый суп, она впилась в тарелку глазами, точно в дальнюю планету, недосягаемую, в отражение луны в луже.

— Ну как, нравится?

Делия качает головой. Не «да» и не «нет».

Не стоило приглашать ее в ресторан. Надо было зайти домой, немножко потаскать детей на себе, а потом поговорить на кухне, пока Космо и Нико смотрят мультики на диске, который бы он поставил через PlayStation.

Быстро, здраво, по-деловому. Она босиком, в домашних штанах, и он — даже не сняв куртки.

Ему бы и в голову не пришло оставаться — сбежать, и все, и как можно скорее. Достаточно запаха стиральных и посудомоечных машин и домашней еды, чтобы почувствовать неудержимое желание бесследно исчезнуть, уйти в чем есть. Как не раз он делал тогда, сбегая в пижаме и кроссовках для мини-футбола. Заходил в бар: грязный пол и видеоигры.

Но Делия не разрешает ему теперь появляться у них.

«Дети расстраиваются, когда ты уходишь».

Стала прикрываться ими как щитом, представлять им все в таком свете, в каком хочется ей.

— Им нужно привыкнуть, что ты с нами больше не живешь.

— У тебя что-то изменилось?

— Не поняла?

— К тебе кто-то ходит?

Гаэтано наблюдает за ней с глупым неподвижным лицом, как у их соседа, страдающего болезнью Альцгеймера. С лицом человека, потерявшего память.

— Имеешь право.

— Я не такая, как ты.

Он кивает, улыбается. Где-то он даже рад. Поднимает бокал.

— Ты лучше меня, ясное дело.

— Не надо быть гением, чтобы быть лучше тебя.

— Выпьем? Чин-чин.

Он пригласил ее на ужин, чтобы вытащить из четырех стен, где она, бедняжка, заперта. Но черта с два! Она же осталась в их доме, где он повесил все полки и придумал, где соорудить антресоли!

Конечно, он никогда бы не справился с детьми сам. С ним бы они тотчас испортились, опаздывали бы из-за него в школу. У него потерялась бы даже соска Нико. (Она вечно закатывалась под диван, и Делия ползала, доставая пустышку словно реликвию, так как та была из старой коллекции «Бэби Кикко», а любую другую Нико выплевывал.) Пара, гуляющая с двухлетним ребенком и соской для его успокоения, — такая пара, без сомнения, находится в постоянном напряжении. Сколько раз он думал об этом, в выходные, по дороге в «Икеа». «Если вдруг потеряем соску, нам конец. Нико начнет ныть, и мы рехнемся».

— Нико так и сосет соску?

— Думаешь, он бросит… после всего?..

Она даже и не подумала спросить его. Без разговоров: уходи ты. А я остаюсь. Но может, он и один справился бы с детьми. Конечно, первое время был бы полный бардак: еда из коробок, обкаканные трусы по всему дому. Но он навел бы порядок, стал бы устанавливать свои правила. Вспомнил, как все делала и организовывала она. Да, у него получилось бы даже лучше, не так однообразно, как у нее. Его фантазия не знала границ, и ему всегда нравилось играть. Он снял бы со стены баскетбольную корзину, на которую Делия развешивала сушиться рубашки на плечиках, и прибил бы вместо нее боксерскую грушу. Посадил бы Космо себе на плечи и — «Давай, бей! Бей!» Этому ребенку не мешает немножко поработать руками, слишком уж много читает. Он перекрасил бы всю квартиру, переставил мебель, выбросил бы этот хренов выгоревший диван. Не тратя времени даром, под музыку. Как в кино, где целые годы умещаются в нескольких кадрах. Он представлял себя героем фильма: рубашка испачкана в краске, по вечерам — пицца.

Хотя нет, только не пицца.

Он любил заказывать ее, когда они были вместе. И когда ее приносили, такую ароматную, — это и вправду было восхитительно. Дети радовались, как радовался инопланетянин из одноименного фильма Спилберга. Он открывал банку пива и наливал Делии в стакан.

«Держи, милая».

Он научился бы готовить: котлеты и спагетти. Правда, для такого несбыточного чуда ему надо было бы как минимум овдоветь.

Он представлял себя вдовцом, когда не мог найти выхода из сложившейся ситуации. Делия якобы умерла, а он рыдал — наконец-то возник реальный повод для отчаяния.

Мертвую он любил бы ее гораздо больше, он знал это.

А жизнь разделила их, кровь, кипящая до сих пор.

Один на один с детьми. Трое маленьких сирот. Они устроились бы на большой кровати все вместе. У них уже бывало так, в той дурацкой полуподвальной квартирке, которую он снял на бульваре Сомали. Перекантоваться, так сказать. Вонь прелого ковролина, жареной китайской еды и бензина. Гаэ купил два мороженых, дал им. Мороженые текли, потому что холодильник был такой, какой был.

«Забирайтесь сюда, на кровать, к папе».

Так они и просидели, неудобно, без подушек под спинами. У Нико полмороженого упало на покрывало. Он хотел писать, но не просился. Гаэ понес подержать его над унитазом уже полностью мокрого. Поэтому все оставшееся время сушил феном его трусы. Стоял запах мочи. Казалось, что за ними следит ее призрак. Гаэ зажег сигарету, чтобы он сгорел.

Если бы она умерла, никто ничем не попрекал бы его. Та же свекровь не сказала бы то, что сказала, когда он уходил: «Какой же ты безответственный, ни у тебя, ни у нее никакой ответственности». Кто бы такое говорил!

Делия тоже представляла себя вдовой.

Гаэ будто бы разбился на мотоцикле. Она тоже плакала, расстраивалась из-за всего того, что они вместе разрушили.

В ее фантазиях Гаэ снова оказывался тем замечательным парнем, в которого она когда-то влюбилась. Все трухлявые ветви, опутывавшие их, разом спадали, освобождали их, умирали вместе с ним.

Она представляла себе, как одевает детей на похороны. Маленькие синие пальтишки, подарок бабушки, гольфы, белые ноги, блестящие приглаженные волосы, словно они вышли из прошлого века. Люди молча прощаются и проходят. И только они втроем стоят у могилы, а ветер шевелит красные листья… Она, в черном платье (да, черная тонкая лакрица), бросается на землю. О, как она любила его и скучает по его губам и просит у него прощения за все, за все!

Она занялась бы с Гаэ безумной любовью, до острых воспоминаний о том, как прежде. До содроганий в пустоте. Высшее проявление чувств, на уровне первого обета.

Они не занимались больше любовью. Сама мысль об этом была уже невыносима. Физическая борьба двух жестких тел. Чуть ли не насилие.

Делия как-то сказала ему, во время одной из последних встреч в постели (почему она не смолчала? К чему это всеобъемлющее желание высказать все? Почему она не догадалась, что такая откровенность излишня, она только озлобляет?):

«Как ты можешь не видеть, что ты сам по себе? Что ты трахаешься со стеной? Кто я для тебя, секция батареи для тепла?»

У нее вырвалась тогда эта мерзкая фраза:

«Ты меня изнасиловал».

Гаэ отпрянул от нее, как от ужалившей гадюки, в ужасе, когда яд уже проник внутрь и распространился. Набухшие вены, боль в глазах. Оскорбление. Больше чем оскорбление, выстрел в спину. Тому, кто даже не заслуживает встретиться со смертью в лицо.

Он ушел полуголый, натыкаясь на все по пути, как тень без тела, которое она должна сопровождать.

Она в ту минуту хотела извиниться. Тысячу раз извиниться. Встать на колени, как когда-то. Когда ей так хотелось быть изнасилованной. И Гаэ, конечно, не был никаким насильником. Поворачивал к ней голову. «Извини, тебе не больно?» Как ребенок.

Да, точь-в-точь как Космо, который дергал ее ночью за волосы.

Сколько тел смешалось теми ночами. Чистые и невинные — детские, и их собственные — настолько озлобленные, что казались грязными.

Она слышала, как Гаэ ушел, хлопнув дверью.

«Ну и ладно, пошел вон! Чтоб ты сдох! Попал под трамвай! Один из двоих должен убраться с этого света».

Потом, впрочем, она ждала, чтобы он вернулся. Ей достаточно было ухода Гаэ, чтобы опять немножко полюбить его. Она смотрела на спящих детей, гладила их и ждала его.

«У нас получится. Должно получиться. Ради них».

Но ничего никогда не получится «ради детей».

И дети знают, что они не в счет, приспосабливаются. Ставят чашки для завтрака, следят за взглядами, за безмолвием. Целуют одного и другого, в ужасе, что ошибутся моментом и щекой. Тоже ждут. Что любовь вернется.

Стоило ему не туда поставить стакан, она мгновенно заводилась.

Любую небрежность она простила бы всякому, даже не заметив. Но только не ему. Чего она ждала от него?

Всего. Просто всего. В том-то и заключалась главная ошибка. Все свести к любви и требовать от нее всего. Просто потому, что тебе надо все. Научиться всему с самого начала: двигаться, одеваться, заниматься любовью. Всё они дали друг другу, всему научили. Начало новой совместной жизни двух мокрых неуверенных созданий, похожих на только что родившихся жеребят, которые встают на ноги и пытаются на них устоять.

Но они-то не смогли! И с этим тяжело смириться.

Гаэ заходил в прихожую, «привет», и проходил дальше. Брал свои вещи: зарядку от компьютера, спортивный костюм. Шел к холодильнику. Она должна была принимать его таким. Дети вечно под ногами.

«Я страшно устала».

«Что-то случилось?»

«Ничего, ничего не случилось».

Черт, какие ужасные реплики. И такие нормальные.

Но если между нами ничего нет, тогда что мы здесь делаем, под общей крышей? Узкая постель, запах ополаскивателя для белья. Она брала книгу, чтобы успокоиться и отключиться. Ее раздражало, даже если он поворачивался на другой бок.

«Иди посмотри телевизор, если не спится».

Он переносил это нормально. Что ж, более приспособлен к жизни. Конечно, он жалел, чувствовал, что все изменилось. Что пушок подсох и жеребята превратились в двух обессиленных лошадей, которых заставляют наворачивать круги в детском парке.

Но он бы привык. Он не такой пессимист, как она.

«Как ты думаешь? Может, сходить за пиццей?»

Ему достаточно было и пиццы. Горячих коробок, обмякшей ветчины. А она плакала по ночам.

На нее нахлынули воспоминания. Отец и мать, сколько она себя помнит, в разводе. Мать в купальнике. Спрашивает у нее: «Куда ты смотришь?» А она смотрела на волосы, слегка вылезавшие из-под нижней части бикини. Смотрела, постигая нечто неприятное, жизнь, свернувшую не в ту сторону. Видела то, что не должна была видеть. Она представляла. И в ее фантазиях всегда появлялась туча, черное пятно, мертвая летучая мышь, которую они нашли в закрытом доме на море. Не надо было ничего объяснять. Потому что это нельзя объяснить.

Она вспомнила спектакль. «Три сестры». Три престарелые девицы. На авансцене висел большой прозрачный занавес, и это потрясло ее до глубины души. Она сидела ниже сцены. Ей постоянно приходилось тянуть шею, приподнимая подбородок. Она словно вмялась в стену пыльного света. Не слышала ни одного слова актеров, только наблюдала, как они двигаются за вуалью, как тени. Весь спектакль она просидела с полуоткрытым ртом. Вода затекала в нее. Прохладный источник.

Теперь она точно знала, что искала. Жизнь до своего рождения.

Она никогда не хотела появляться на свет. Никогда не хотела видеть волосков на лобке своей матери, вылезающих из-под бикини.

«Куда ты смотришь?»

Женщина просто загорала, и все, — ее святое право. Невероятно, что эта тяжеловатая бронзовая полоса была именно тем животом, где она когда-то жила, где сформировалась.

В один прекрасный день она прекратила есть. Просто нашла себя, стала такой, какой бы хотела быть. Натянутая прозрачная занавеска, за которой скользит только душа. Живая, невероятно живая, потому что повисла в предсмертном состоянии.

И совершенно счастливая. Это она помнит. Невероятно счастливая. Она властвовала над собой с крайней легкостью. Не нуждалась в мирских удовольствиях.

Время от времени мать водила ее в ресторан. «Заказывай, ешь». Фьямма вечно сидела на диете, хватала у дочери с тарелки.

Теперь она была сыта одним яблоком и гуляла целыми часами.

Дни сделались такими воздушными. Как у наркомана при первых вдохах кокаина или принятии амфетамина. Она знала кучу таких современных мучениц, чокнутых голодающих, с медикаментозными галлюцинациями.

Она делала все сама, терпеть не могла никакой формы зависимости.

Подчинялась только себе самой.

А если умеешь управлять чувством голода, кажется, что все в твоей власти.

Просыпаешься утром с провалом в животе. Ощущаешь малейшее движение внутри себя. Радуешься, что голод отмирает, как гадкий хвост, что на стенках желудка, соединившихся, словно замкнутая петля, больше не скапливается слизь. И одновременно переполняешься энергией.

Счастливые это были дни. Ожидание, что кости начнут, как цветы, раскрываться по утрам.

А потом все перешло в болезнь. Совершенно как у наркоманов.

Силы исчезли, галлюцинации сменила пыль. Пыль вместо еды. А ты уже не можешь остановиться. Блюешь чем-то зеленым.

Она вроде бы хотела выздороветь, но ее желание не было искренним. Скорее, некой формой лжи.

Она думала о жизни. Наблюдала за жизнью других. Обычных девушек, в теле. С задницами, обтянутыми джинсами.

Но она уже попала в плен другой стадии жизни, стала узницей кокона. Как умирающая, как мистики-эзотерики в своих одеждах.

Она перестала гулять. Часами лежала в постели. Ее волосы стали похожи на мышиную шерстку. Кожа — как у эксгумированного тела. Пепел, зачем-то собранный воедино.

На пару с Миколь они сняли квартиру — Делия тогда еще училась на биологическом факультете. Насекомые, невидимые глазу жизни. Мать навещала ее со своим бойфрендом. («У тебя дочь не лесбиянка»?) Шумная, вздорная, мать ее не понимала. Фьямма тоже вынуждена была пройти свой путь, обращаться к специалистам. Она никогда не говорила о еде. Как будто это было что-то ужасное. Как о волосках, торчащих из-под бикини.

Делия вела дневник питания.

«Не обо всем можно говорить. Слова поднимаются из глубины, но так и затухают, как снулые рыбы. Душа — калитка морского кладбища. Не входи туда загорелой, босой, с бутербродом в руке. Отнесись с уважением к дочери. К существу, которое так долго и так давно страдает. И никто в этом не виноват. Не укоряй себя. Просто так получилось».

Слишком слабая, чтобы жить, и слишком сильная, чтобы умереть, — такой Делия была в то время.

Мучительные сцены в магазинах, когда она что-нибудь покупала себе. Детский размер. Переглядывания продавщиц.

И колени действительно болели. И кал был, как у кролика: маленькие лесные ягоды.

Спустя несколько лет Гаэ лизал ее розовые анорексичные зубы.

«Куда ты смотришь?»

«На тебя, мне все в тебе нравится».

«Хочешь, поставлю коронки?»

«Не смей».

Сегодня вечером еда опять не лезет, застревает у нее в горле. Ей стоит огромного труда проглотить ложку овощного супа. Рис — будто гипсовая крошка. И все-таки она понимает, что должна. Обязана есть.

Не спеша, потихоньку. Питаться.

У нее дети, она не может себе этого позволить. Она боится — и это то, чего она боится больше всего. Потому что это выходит из-под ее контроля. Только кажется, что ты все контролируешь, на самом деле — нет.

А она привыкла все держать под контролем.

С тех пор как у нее появились дети, в ней открылся великий организатор. Она умеет думать о бесконечном множестве вещей одновременно. Когда думает, закусывает щеку изнутри и замирает. Будто внутренней прищепкой прикрепляет бумажки на щеку. Теперь внутри у нее образовалась уже мозоль, куда погружаются все ее беспокойства.

Она перестает есть, зубами прикусывает щеку.

— Я устроился довольно-таки неплохо… Вот, купил пылесос… Все делает сам. Офигительно! Почему мы так и не купили пылесос?

— Ну…

Подбородок Гаэ блестит от жирного шницеля. Делии захотелось протянуть к нему руку с салфеткой. Выработался условный рефлекс на грязные подбородки.

— Эта квартира… дерьмовое место…

— Знаю.

— Космо рассказал?

— Да…

— Нико нравится… обои на стенах, белые букашки… Полным-полно букашек из-за пыли. Поэтому я и купил пылесос.

Водит языком во рту, толкает сначала в правую, потом в левую щеку.

— Надо будет съезжать оттуда.

— Подбородок вытри.

Он думает о самом маленьком, о Нико. Гаэ не хватает его. Носить его за спиной — то же самое, что держать енота, зацепившегося сзади за шею. Он катал его на велосипеде, и Нико засыпал в детском кресле. Волосы, сейчас ему вспомнились волосы — гладкие, с розоватым оттенком, как у него самого. Делия не разрешает ему брать детей.

«Ты не можешь поступать как тебе, черт подери, вздумается».

Ему назначили его дни, судья назначил.

Они встретились на лестнице Дворца Правосудия, в то паршивое утро. Месяц назад. Последний раз, когда они виделись. Было уже тепло, но Делия надела свою стеганую велюровую куртку, которая всегда висит у входной двери.

Судья, лысый и молодой, напоминал курицу в вакуумной упаковке.

Принял решение в ее пользу.

Делия не хочет, чтобы Гаэ забегал просто так, на полчасика, с какой-нибудь там игрушкой или пакетиком карамелек, из-за которых они отказываются потом от ужина.

«Они нервничают, не слушаются меня».

Легко: пришел, сунул что-нибудь и ушел.

Стоя одной ногой уже за порогом дома, он звонил в домофон.

«Можно зайти?»

Часто подходил Космо.

«Спроси у мамы, можно мне зайти?»

Это ошибка, нельзя детей вмешивать в разборки родителей. Он хотел повидаться с ними. Потому что шаги уводили далеко, но в конце концов всегда возвращали назад. Ходил кругами около дома, прежде чем позвонить. «Может, она пойдет выбрасывать мусор, а я остановлю ее, взяв за руку».

Однажды он снова попытался поцеловать ее. У нее как раз был приоткрыт рот. Но языки были раскалены злостью, два средневековых клинка. Как можно заниматься любовью с железом? Для этого нужен член «Железного человека».

Язык он особенно любил. Маленький, розовый, мягкий и вдруг — с нервами и кровью, в точности как она сама.

Они целовались часами. В парках, прислонившись к стенам, как подростки, когда те начинают испытывать, исследовать другое тело. Склеившиеся в оцепенении теплые черви, которые сорвались и летят вниз. Он проникал в ее рот и падал в него, двигая языком, как ложкой в каше. Улетал, потел, воспламенялся. Вырастал вместе со слюной. Не был уже тем несчастным болваном, каким был еще неделю назад. Потому что она жаждала тебя, как пиявка, как растение, которое ищет солнца. Как всякие глупые создания, ищущие друг друга просто для того, чтобы выжить.

Оторвавшись ненадолго, смотрели друг на друга, довольные. Чем? Таким вот рассматриванием. Потом возвращались к своей работе. Как усталые рабочие. Потому что дело состояло именно в этом. Слепить из слюны фундамент для любви.

Когда они перестали целоваться?

Сначала она стала отстраняться, кривить губы, если ты пытался поцеловать ее днем. Ведь дальше только вечер, остаток дня проходит (не заметишь, как проходит), и у тебя только вечер, чтобы вернуться к себе, побыть наедине с собой.

Она готовит, ты вытаскиваешь салфетки из ящика, смотришь ей в спину и задумываешься, ведь это она, вы создали все это, ты видел, как она рожала. Она подарила тебе маленького человечка, такого же маленького, каким был и ты. И из твоих глаз лились слезы, потому что теперь ты мог начать все сначала с другим тобой, чистым. И у тебя получится гораздо лучше. Потому что ты из другого поколения, более чуткого. В тебе течет хренова кровь твоих родителей. Но ты будешь другим. «Будь уверен, сынок, такое не повторишь». Так думает каждый парень, который становится отцом, хотя в тот момент эти мысли принадлежат только тебе.

Ты отчетливо помнишь тот вечер. Подходишь, чтобы поцеловать ее, хотя на ней домашняя майка и лицо не светится любовью. Не как в кино. Но вы уже не раз говорили друг другу: «Быт съедает нас, но стоит нам остаться наедине, чувство воскреснет». Потому что всегда можно влюбиться снова. Некоторые пары занимаются любовью до самой смерти. И ты убежден, что у вас тоже есть шанс. Подбираешь с полу книжку, одну из героических легенд, которые читает Космо, подскакиваешь к ней.

Но, может, она неловко повернула голову. Она напряжена. Она не любит готовить, но ей приходится заниматься этим каждый вечер. И ты видишь перед собой перекошенное лицо, как после инсульта.

Всего только на шаг вышагнули из молодости — и уже такие чужие? «Черт», — думаешь ты.

Тогда ты понимаешь: нужно получать удовольствие чуть раньше. До того, как тебя поимеют. А в этом мире тебя отымеют — и по полной, не сомневайся.

Потому что однажды и с тобой случится удар.

Гаэ много читал о второй жизни.

О людях, которые как бы заново рождаются после ужасных аварий и впервые замечают бабочку или другую какую-нибудь фигню.

Это было для телевизионного проекта. Понос, разведенный на шесть серий. Хотелось неведомого покоя. У него и в самом деле уже яйца опухли. Он и в самом деле ощущал у себя тяжесть внизу, напоминая бомжа, больного орхитом, которого он иногда встречает в парке. Тот подвязывает треники куском веревки и выставляет напоказ свое хозяйство. Эта патетическая болезнь дает о себе знать, чтобы взглянуть людям в глаза и потом плюнуть в них.

Сейчас он думает об орхите. О гипертрофированных яичках. О бомже. Одном из тех, кто снялся с якоря и теперь демонстрирует разбухший мешок. Боль, недоверие, насмешки.

Гаэ думает, как бы он вел себя, будь у него такие увесистые яйца.

Если бы мог, он собрал бы все мысли, все образы в книгу. Ему хотелось бы написать книжку, рассказать историю парня, который переходит дорогу, идет в парк и становится другим человеком.

Да, ему хотелось бы написать что-нибудь типа «В диких условиях», сокращенный вариант. Только вместо лесов Аляски деревья по дороге Салария. Со столбами и стеной дождя.

«Но к чему такой сильный дождь?»

Это последний вопрос, который он себе задал. Ему надоела грязь и все остальное. Куда, на хрен, подевалось солнце?

Он не верит во вторую жизнь. Хочет наслаждаться этой.

Ему нравятся фильмы об эвтаназии. О тех, кто заявляет: «Нет, я отказываюсь жить прикованным к постели и смотреть, как все вы тут благоденствуете».

Именно то, что он сказал Делии при расставании. Уже понятно было, что в доме находится смертельно больной.

«Дай мне спокойно подохнуть, выключи из розетки, медсестра».

Именно то, чем они занимаются и сегодня, сидя в этом ресторанчике со столиками на улице, с официантками в низко сидящих джинсах, с голыми животами.

Они прикованы здесь, чтобы смотреть, как живут другие.

Они взрастили в себе все эти негативные эмоции.

Но если хорошенько подумать, то как же можно веселиться после всего, что случилось.

«Слушай, а вы ведь можете развестись, но жить вместе».

Так сказал ему Космо в тот вечер, когда Гаэ сдернул со стола скатерть, оставив от ужина одни осколки.

Космо глядел на разгром с видом знающего человека. Как Берлускони на развалинах Аквилы после землетрясения.

Он даже готов был отдать Гаэ свою комнату (Гаэ частенько засыпал там между кроватками на полу, на коврике с лягушками).

«Что ты несешь, Космо?»

«Мне учительница сказала».

Они пошли на встречу с учительницей.

«Мы обо всем разговариваем, это естественно».

Учительница тоже разведена. Чтобы вытащить себя из депрессии, она переделала себе грудь. Два ее великолепных синтетических шара оттягивали блузку, так что все папаши не сводили с нее глаз. У Гаэ тоже мелькнула такая мысль. «Надо пригласить ее на кофе, чтобы поговорить о Космо». Грязные волосы, мешки под глазами, ему хотелось очаровать ее своим видом страдальца. Ему импонировал чисто киношный поступок учительницы. Уткнуться головой в сиськи, как у порнозвезды, пока та декламирует: «Три грозди есть на лозах винограда…»

«А что, Пасколи все еще изучают?»

«Нет, изучают культуру масаев. Долгий кочевой путь племени масаи».

Они посмеялись бы, как смеются в конце, чтобы не падать духом. Над собой и своей демократической запутанной эрой.

Делия рукой заправляет волосы за ухо.

Гаэ только сейчас заметил, что она убрала свой прямой пробор. Зачесала волосы на одну сторону. Может, потому что и сама она подвинулась в сторону своего одиночества.

— Хочешь еще вина?

Она прикрывает бокал ладонью и слегка мотает головой.

Он пьет один.

Длинная прядь волос падает Делии на глаза. Гаэ она напоминает занавес. Открытый наполовину.

Ему с юности нравилось писать для театра, и в первое время он работал на добровольных началах. Небольшие театральные студии, тряпье, принесенное из дома, увлеченные и ненасытные режиссеры, по вечерам питавшиеся сырыми сосисками. Он сидел в темноте залов, на креслах с мокрыми пятнами и прожженных сигаретами.

Парень из спального района — пока он доезжал до центра на своем мопеде, его лицо успевало превратиться в кладбище мошкары. Те люди казались ему настоящими гениями. В то время он насквозь был пропитан идеологией, терпеть не мог телевидение и Италию, тащившуюся в хвосте прогресса. Думал, что должно же быть противоядие. Должен же кто-то, кто может повлиять на ситуацию, сказать: «Послушайте, люди, это не работает, надо по-другому». Иначе мы все обеднеем, будет ужасно грустно и молодежи некуда будет податься. Они не захотят больше отплевываться от мошкары, бросятся все в торговые центры примерять костюмы от GF.

Театральные представлялись ему людьми вменяемыми. У них всегда вертелась куча слов на языках, и ему казалось, они превосходно ими перекидываются, словно камешками.

В то время Гаэ сам не умел толково изъясняться. Жил с погребенными мыслями, которые не мог высказать. Думал, что слова имеют значение, и немалое.

Театральные бутылками глушили вермут и водку.

Однажды вечером один из них, тот, что играл исландского миссионера Торвальда, схватил за шею другого и разбил об его лицо бутылку. Тогда Гаэ подумал, что эта сцена выглядела гораздо лучше спектакля, в котором они участвовали. Он не сказал им об этом, но подумал. Подумал, «этим дорога наверх заказана».

В то время Гаэ и не представлял даже, что подастся на телевидение, будет ходить на работу как на каторгу, писать диалоги, летучие шутки.

У Делии разболелся желудок. Когда же этот ужин, этот фарс закончится. Им нечего сказать друг другу. Они уже все сказали. Она уже все сказала. Горы слов, выброшенные в мусорное ведро.

Она накрасилась для их встречи. Почти в темноте надела платье, глядя через жалюзи на улицу. На людей, возвращавшихся домой. На девушку из студии маникюра, которая курила, опершись на витрину.

Город переполнен студиями маникюра. Всегда, когда она проходит мимо этой освещенной дыры, в любое время дня видит женщин, которые сидят, доверив свои руки с разведенными пальцами кому-то, кто подобно пророку мог бы указать им дорогу к самим себе.

Делия окидывает глазами свои ладони на столе: голые пальцы, уже без обручального кольца, только маленькая бриллиантовая розочка, подарок отца на восемнадцатилетие, ногти без лака.

В один прекрасный день она тоже зайдет в маникюрную студию, положит руки, будет смотреть на когти, на которые наносят боевую раскраску.

Можно начать с небольших изменений своей внешности, чтобы поменять характер. Ей нужно открыться влияниям мира, зацепиться за какую-нибудь перемену, которых она всегда избегала, чтобы приспособиться. Она отстала. Классический случай женской неопределенности. Она ненавидит себя за это. Потому что знает: она как все.

Звонит мобильный. Делия роется в сумке, читает на голубоватом экране «МАМА». Слегка морщится.

— Да.

Не дает той договорить.

— Дай мне его. Что случилось, Космо?

Голос ребенка. Тонкий и скрипучий, как плохо скользящий конек.

Гаэтано подвигается ближе, чтобы расслышать голос сына. Прочищает горло, откашливается. Теперь различается громкая, как из пулемета, речь Нико.

— Потом поговорим. Ложитесь спать.

Гаэтано поднимает руку, как в школе. Но Делия заканчивает разговор, не дав ему трубку.

— Хотел поздороваться с ними…

— А… Ну, извини…

Она не сказала им, что пошла на встречу с ним, не хотелось вводить их в заблуждение.

— Не спят еще?

— Это мать их будоражит.

— Как она?

— Ее ничто не проймет!

— Передавай от меня привет.

Гаэтано понимает, что она злится на него, но это временно. Они всегда ладили друг с другом. Легкие отношения, предначертанные судьбой. Обоюдное чувство симпатии для взаимопомощи. Он готовил ей джин-тоник и мохито. Мать Делии питает слабость к крепким алкогольным коктейлям.

— Она хочет подарить им собаку.

Шумно зайдя, бабушка принесла с собой свой запах. Она даже не посмотрела на Делию. Они почти никогда не смотрят друг другу в глаза. Беглый мимолетный материальный взгляд. Перекидываются словами только по делу.

Делия приготовила ужин, сказала, что не нужно подпускать Нико к холодильнику. Мать кивнула. Она всегда соглашается с ней. Ждет, пока Делия уйдет, а тогда поступает так, как сочтет нужным. Привела с собой еще и друга, мнимого дедушку. В шелковой рубашке винного цвета. Пожилые люди, до сих пор занимающиеся сексом. С нежностью относятся друг к другу, шутят между собой. Детям нравятся.

Детям нравится любой, кто приходит в этот дом.

Стоят в пижамах у двери: Нико — с соской на языке, как с резиновой слезой; Космо, у которого появился тик, в очках, поводит носом, как хомяк.

Вечно ждут, чтобы кто-нибудь пришел.

Делия думала, спускаясь в лифте, что дети похожи на заключенных. Стоят у двери в ожидании любого, кто хотя бы слегка взбаламутит тихую воду, в которой они плавают, как пластмассовые утята в ванне.

Фьямма испробовала все способы, чтобы они не развелись.

Взяла Делию за руку, разговаривала со слезами, которые текли ей в рот. И Делия дала ей немножко помолоть языком (ей было очень странно видеть эту женщину в таких растрепанных чувствах).

Пригласила Гаэтано на обед. Сказала ему что-то типа: «Делия интересная женщина, сложная, умная, с ней нелегко» — и все такое. А между строк читалось: «Прости, я родила на свет эту чокнутую, и ты, к несчастью, попался на ее удочку, но уж постарайся потерпеть».

Сердце матери.

Можно сказать, сейчас Делия любит ее. Дает ей книги почитать. Им пришлось проделать немалый путь, чтобы принять друг друга. И у них более или менее получилось.

Фьямма уступила. Поняла, что не должна надоедать ей, если хочет и дальше видеть детей, играть в бабушку и дедушку со своим другом. Снимает туфли, обувает эти резиновые тапки с дырками, закрепляет волосы заколкой. Она любит играть с детьми. Встает на четвереньки, лает, подражая собачке. И правда, странно наблюдать, как меняются люди.

Она никогда серьезно не относилась ни к чему, но Делия этого от нее больше и не ждет. Она не уверена, что это неправильно. Все люди разные, и да будет так. Теперь она понимает, какое это счастье. Потому что дети ценят манеру бабушки махнуть на все рукой, точно перекинуть край платка через плечо, и заполнять брешь мороженым и светящимися наклейками.

Может быть, так и надо делать, чтобы двигаться вперед. Что-то вроде очистительной системы, измельчающей осадок, не позволяющей проникнуть внутрь ничему твердому.

Чувствуешь себя легче, чище.

Делия смотрит на пожилую пару, мужчина кажется человеком веселым. В прекрасной форме для своего возраста, один из тех бодрячков, что играют в теннис на клубных кортах.

Вспоминает отца и его взгляд, становившийся стеклянным. Он не выходил из состояния преддепрессии. Добрый улыбчивый взгляд, фатально приближающийся к болезненной стадии. Его отец пережил Освенцим, и он унаследовал его кошмары: ему снился концлагерь, в котором он никогда не был.

Гаэтано трет уголки глаз, чешется.

— Ну и пусть она подарит детям собаку…

— Мне еще только собаки не хватало.

— Тогда я приду побыть дог-няней.

— Когда? В три ночи?

Единственное животное, которое у них было, — хомячок.

Адский шум будил Гаэ по ночам. Первый раз, когда он проснулся от него, его чуть удар не хватил: неужто у нас дьявол поселился? Он пошел в детскую, уверенный, что найдет одного или даже парочку с закатившимися глазами, с неестественными голосами. Разумеется, дети спали. Это все хренов хомяк.

Ночью тот забирался на верхний этаж клетки, цеплялся за маленькое колесико, установленное там, и неистово раскручивал сам себя, поднимая поистине сатанинский шум.

Два года они жили в таких условиях. Совершенно безумный и невероятно живучий хомяк.

Космо часто выпускал его из клетки. Антихрист перегрыз провод от компа Гаэ и упал в унитаз, но выжил.

А потом однажды заболел.

Они сидели в кафетерии напротив Музея современного искусства. В одно из их культурнопознавательных воскресений, обычно это начиналось с намерений нью-йоркского масштаба и заканчивалось тем, что Нико совал руки в какую-нибудь инсталляцию и затем срабатывала сигнализация.

Гаэтано смеялся, он считал современное искусство глупостью, коммерцией чистой воды. Делия же восхищалась телевизионными перформансами.

Сидя в том белом баре, они спорили. Делия хотела наказать Нико, а Гаэ, наоборот, купил ему еще одно шоколадное мороженое. Он ворчал:

«В Дании дети могут пачкаться в краске, сами участвовать в искусстве… а у нас… Сраная страна!»

Нико был его правой вооруженной рукой, маленьким камикадзе его идиотизма и агрессивности.

Делия стала листать каталог. Вроде бы там была фотография какого-то мертвого животного. Космо, как всегда, сидел рядом с ней. Он завел разговор о хомяке, мол, тот перестал крутить по ночам колесо.

«Мама, надо сходить с ним к ветеринару».

Гаэтано обмакнул круассан в капучино и ответил с набитым ртом:

«Хомяков не носят к ветеринару. Хомяков покупают новых».

Тишина. Делия уставилась на него с лицом, напоминающим в эту минуту одну из инсталляций.

«Что ты говоришь?»

«Ветеринар стоит пятьдесят евро, а хомяк — восемь».

Кивнул, ему страшно понравилась собственная шутка. За одну такую Гаэ продал бы собственную задницу. К тому же это была его профессия. Он думал, что она тоже засмеется.

«Ты сама постоянно твердишь, что мы должны экономить… Мама же всегда так говорит, правда, Нико»?

Нико смеялся своим заразительным смехом. Он много раз пытался растянуть хомяка, со всей силы сжимал его, хватал его за хвост, как свои игрушки, когда швырял их (человек настроения, как и отец). Ему еще и трех лет не было — он не знал, что живое способно умереть.

Но Гаэтано-то должен знать, что Космо просто влюблен в хомяка, выносит его на улицу в носке.

Гаэ смотрел на растерянное лицо Космо рядом с матерью.

«Я шучу… какого черта, пошутить больше нельзя?»

Они уже раскололись на два лагеря. Он и Нико с одной стороны и эти два меланхолика — с другой. Может, это был их первый семейный раскол. Они начали спорить ни о чем.

«Подумаешь, какая-то мышь».

«Для него вовсе не какая-то».

«Мышь и мышь. Если умрет, ничего страшного. Страшно, если умрет отец, мать, брат…»

«Я не понимаю, что ты говоришь, что у тебя в голове…»

«Ты делаешь из него психа… все преувеличиваешь… мешаешь ему реально смотреть на вещи…»

«Вырастет, сам узнает, что такое реальная жизнь».

«Лучше сказать мальчику, что не стоит кидаться спасать мышь… Никто не поставит ей капельницу, как дедушке в больнице…»

«Замолчи…»

«Никто не станет спасать этого хренова хомяка».

«Так, по-твоему, учат любить, Гаэтано?»

«Так учат выживать».

«Никто не спасет тебя, Гаэтано… Когда ты успел так поглупеть?»

А они были иными.

Они отличались от других семей. Все эти идеальные люди… Пары с двойной коляской. Колпачок для соски-пустышки. Все выверено до мелочей. Упаси боже, если возникнет что-то, что и нас сделает такими настоящими.

Они не хотели выживать. Они хотели «двигаться вперед», расти вместе. Для этого они и создали семью. В неправильнос


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: