Почему я так мудр

Счастье моего существования, его уникальность лежит, быть может, в егосудьбе: выражаясь в форме загадки, я умер уже в качестве моего отца, но вкачестве моей матери я еще живу и старею. Это двойственное происхождение какбы от самой высшей и от самой низшей ступени на лестнице жизни -одновременно и decadent, и начало - всего лучше объясняет, быть может,отличительную для меня нейтральность, беспартийность в отношении общейпроблемы жизни. У меня более тонкое, чем у кого другого, чутье восходящей инисходящей эволюции; в этой области я учитель par exellence - я знаю ту идругую, я воплощаю ту и другую. - Мой отец умер тридцати шести лет: он былхрупким, добрым и болезненным существом, которому суждено было пройтибесследно, - он был скорее добрым воспоминанием о жизни, чем самой жизнью.Его существование пришло в упадок в том же году, что и мое: в тридцать шестьлет я опустился до самого низшего предела своей витальности - я еще жил, ноне видел на расстоянии трех шагов впереди себя. В то время - это было в 1879году - я покинул профессуру в Базеле, прожил летом как тень в Санкт-Морице,а следующую зиму, самую бедную солнцем зиму моей жизни, провел как тень вНаумбурге. Это был мой минимум: "Странник и его тень" возник тем временем.Без сомнения, я знал тогда толк в тенях... В следующую зиму, мою первую зимув Генуе, то смягчение и одухотворение, которые почти обусловлены крайнимоскудением в крови и мускулах, создали "Утреннюю зарю". Совершенная ясность,прозрачность, даже чрезмерность духа, отразившиеся в названном произведении,уживались во мне не только с самой глубокой физиологической слабостью, но ис эксцессом чувства боли. Среди пытки трехдневных непрерывных головныхболей, сопровождавшихся мучительной рвотой со слизью, я обладал ясностьюдиалектика par exellence, очень хладнокровно размышлял о вещах, для которыхв более здоровых условиях не нашел бы в себе достаточно утонченности испокойствия, не нашел бы дерзости скалолаза. Мои читатели, должно быть,знают, до какой степени я считаю диалектику симптомом декаданса, например, всамом знаменитом случае: в случае Сократа. - Все болезненные нарушенияинтеллекта, даже полуобморок, следующий за лихорадкою, оставались до сеговремени совершенно чуждыми для меня вещами, о природе которых я впервыеузнал лишь научным путем. Моя кровь бежит медленно. Никому никогда неудавалось обнаружить у меня жар. Один врач, долго лечивший меня какнервнобольного, сказал наконец: "Нет! больны не Ваши нервы, я сам лишь боленнервами". Конечно, хотя этого и нельзя доказать, во мне есть частичноевырождение; мой организм не поражен никакой гастрической болезнью, новследствие общего истощения я страдаю крайней слабостью желудочной системы.Болезнь глаз, доводившая меня подчас почти до слепоты, была не причиной, атолько следствием; всякий раз, как возрастали мои жизненные силы,возвращалось ко мне в известной степени и зрение. - Длинный, слишком длинныйряд лет означает у меня выздоровление - он означает, к сожалению, и обратныйкризис, упадок, периодичность известного рода decadence. Нужно ли послеэтого говорить, что я испытан в вопросах decadence? Я прошел его во всехнаправлениях, взад и вперед. Само это филигранное искусство схватывать ипонимать вообще, этот указатель nuances, эта психология оттенков и изгибов ивсе, что образует мою особенность, все это было тогда впервые изучено исоставило истинный дар того времени, когда все во мне утончилось, самонаблюдение и все органы наблюдения. Рассматривать с точки зрения больногоболее здоровые понятия и ценности, и наоборот, с точки зрения полноты исамоуверенности более богатой жизни смотреть на таинственную работуинстинкта декаданса - таково было мое длительное упражнение, мойдействительный опыт, и если в чем, так именно в этом я стал мастером. Теперьу меня есть опыт, опыт в том, чтобы перемещать перспективы: главноеоснование, почему одному только мне, пожалуй, стала вообще доступна"переоценка ценностей". - 2 Если исключить, что я decadent, я еще и его противоположность. Моедоказательство, между прочим, состоит в том, что я всегда инстинктивновыбирал верные средства против болезненных состояний: тогда как decadentвсегда выбирает вредные для себя средства. Как summa summarum, я был здоров;как частность, как специальный случай, я был decadent. Энергия к абсолютномуодиночеству, отказ от привычных условий жизни, усилие над собою, чтобыбольше не заботиться о себе, не служить себе и не позволять себе лечиться, -все это обнаруживает безусловный инстинкт-уверенность в понимании, что былотогда прежде всего необходимо. Я сам взял себя в руки, я сам сделал себянаново здоровым: условие для этого - всякий физиолог согласится с этим -быть в основе здоровым. Существо типически болезненное не может статьздоровым, и еще меньше может сделать себя здоровым; для типически здорового,напротив, болезнь может даже быть энергичным стимулом к жизни, к продлениюжизни. Так фактически представляется мне теперь этот долгий период болезни:я как бы вновь открыл жизнь, включил себя в нее, я находил вкус во всеххороших и даже незначительных вещах, тогда как другие не легко могутнаходить в них вкус, - я сделал из моей воли к здоровью, к жизни, моюфилософию... Потому что - и это надо отметить - я перестал быть пессимистомв годы моей наименьшей витальности: инстинкт самовосстановления воспретилмне философию нищеты и уныния... А в чём проявляется в сущности удачность! Втом, что удачный человек приятен нашим внешним чувствам, что он вырезан издерева твёрдого, нежного и вместе с тем благоухающего. Ему нравится толькото, что ему полезно; его удовольствие, его желание прекращается, когдапереступается мера полезного. Он угадывает целебные средства противповреждений, он обращает в свою пользу вредные случайности; что его негубит, делает его сильнее. Он инстинктивно собирает из всего, что видит,слышит, переживает, свою сумму: он сам есть принцип отбора, он многоепропускает мимо. Он всегда в своём обществе, окружён ли он книгами, людьмиили ландшафтами; он удостаивает чести, выбирая, допуская, доверяя. Онреагирует на всякого рода раздражения медленно, с тою медленностью, которуювыработали в нём долгая осторожность и намеренная гордость, - он испытываетраздражение, которое приходит к нему, но он далёк от того, чтобы идти емунавстречу. Он не верит ни в "несчастье", ни в "вину"; он справляется ссобою, с другими, он умеет забывать, - он достаточно силён, чтобы всёобращать себе на благо. Ну что ж, я есмь противоположность decadent: ибо ятолько что описал себя. 3 Этот двойной ряд опытов, эта доступность в мнимо разъединённые мирыповторяется в моей натуре во всех отношениях - я двойник, у меня есть и"второе" лицо кроме первого. И, должно быть, ещё и третье... Уже моёпроисхождение позволяет мне проникать взором по ту сторону всехобусловленных только местностью, только национальностью перспектив; мне нестоит никакого труда быть "добрым европейцем". С другой стороны, я, можетбыть, больше немец, чем им могут быть нынешние немцы, простые имперскиенемцы, - я последний антиполитический немец. И однако, мои предки былипольские дворяне: от них в моём теле много расовых инстинктов, кто знает? вконце концов даже и liberum veto. Когда я думаю о том, как часто обращаютсяко мне в дороге как к поляку даже сами поляки, как редко меня принимают занемца, может показаться, что я принадлежу лишь к краплёным немцам. Однакомоя мать, Франциска Элер, во всяком случае нечто очень немецкое; так же каки моя бабка с отцовской стороны, Эрдмута Краузе. Последняя провела всю своюмолодость в добром старом Веймаре, не без общения с кругом Гёте. Её брат,профессор богословия Краузе в Кенигсберге, был призван после смерти Гердерав Веймар в качестве генерал-суперинтенданта. Возможно, что их мать, мояпрабабка, фигурирует под именем "Мутген" в дневнике юного Гёте. Она вышлазамуж вторично за суперинтенданта Ницше в Эйленбурге; в тот день великойвойны 1813 года, когда Наполеон со своим генеральным штабом вступил 10октября в Эйленбург, она разрешилась от бремени. Она, как саксонка, былабольшой почитательницей Наполеона; возможно, что это перешло и ко мне. Мойотец, родившийся в 1813 году, умер в 1849. До вступления в обязанностиприходского священника общины Рёккен близ Лютцена он жил несколько лет вАльтенбургском дворце и был там преподавателем четырёх принцесс. Егоученицами были ганноверская королева, жена великого князя Константина,великая герцогиня Ольденбургская и принцесса Тереза Саксен-Альтенбургская.Он был преисполнен глубокого благоговения перед прусским королёмФридрихом-Вильгельмом IV, от которого и получил церковный приход; события1848 года чрезвычайно опечалили его. Я сам, рождённый в день рожденияназванного короля, 15 октября, получил, как и следовало, имя Гогенцоллернов- Фридрих Вильгельм. Одну выгоду во всяком случае представлял выбор этогодня: день моего рождения был в течение всего моего детства праздником. - Ясчитаю большим преимуществом то, что у меня был такой отец: мне кажетсятакже, что этим объясняются все другие мои преимущества - за вычетом жизни,великого утверждения жизни. Прежде всего то, что я вовсе не нуждаюсь внамерении, а лишь в простом выжидании, чтобы невольно вступить в мир высокихи хрупких вещей: я там дома, моя сокровеннейшая страсть становится тамвпервые свободной. То, что я заплатил за это преимущество почти ценою жизни,не есть, конечно, несправедливая сделка. - Чтобы только понять что-либо вмоём Заратустре, надо, быть может, находиться в тех же условиях, что и я, -одной ногой стоять по ту сторону жизни... 4 Я никогда не знал искусства восстанавливать против себя - этим я такжеобязан моему несравненному отцу, - в тех даже случаях, когда это казалосьмне крайне важным. Я даже, как бы не по-христиански ни выглядело это, невосстановлен против самого себя; можно вращать мою жизнь как угодно, иредко, в сущности один только раз, будут обнаружены следынедоброжелательства ко мне, - но, пожалуй, найдется слишком много следовдоброй воли... Мои опыты даже с теми, над которыми все производят неудачныеопыты, говорят без исключения в их пользу; я приручаю всякого медведя; я ишутов делаю благонравными. В течение семи лет, когда я преподавал греческийязык в старшем классе базельского Педагогиума, у меня ни разу не было поводаприбегнуть к наказанию; самые ленивые были у меня прилежны. Я всегда вышеслучая; мне не надо быть подготовленным, чтобы владеть собой. Из какогоугодно инструмента, будь он даже так расстроен, как только может бытьрасстроен инструмент "человек", мне удается, если я не болен, извлечь нечтотакое, что можно слушать. И как часто слышал я от самих "инструментов", чтоеще никогда они так не звучали... Лучше всего, может быть, слышал я это оттого непростительно рано умершего Генриха фон Штейна, который однажды, послезаботливо испрошенного позволения, явился на три дня в Сильс-Мария, объясняявсем и каждому, что он приехал не ради Энгадина. Этот отличный человек,погрязший со всей стремительной наивностью прусского юнкера в вагнеровскомболоте (и кроме того, еще и в дюринговском!), был за эти три дня словноперерожден бурным ветром свободы, подобно тому, кто вдруг поднимается насвою высоту и получает крылья. Я повторял ему, что это результат хорошеговоздуха здесь наверху, что так бывает с каждым, кто не зря поднимается навысоту 6000 футов над Байрейтом, - но он не хотел мне верить... Если,несмотря на это, против меня прегрешали не одним малым или большимпроступком, то причиной тому была не "воля", меньше всего злая воля: скореея мог бы - я только что указал на это - сетовать на добрую волю, внесшую вмою жизнь немалый беспорядок. Мои опыты дают мне право на недоверие вообще ктак называемым "бескорыстным" инстинктам, к "любви к ближнему", всегдаготовой сунуться словом и делом. Для меня она сама по себе есть слабость,отдельный случай неспособности сопротивляться раздражениям, - состраданиетолько у decadents зовётся добродетелью. Я упрекаю сострадательных в том,что они легко утрачивают стыдливость, уважение и деликатное чувстводистанции, что от сострадания во мгновение ока разит чернью и оно походит,до возможности смешения, на дурные манеры, - что сострадательные руки могутпри случае разрушительно вторгнуться в великую судьбу, в уединение послеран, в преимущественное право на тяжёлую вину. Преодоление состраданияотношу я к аристократическим добродетелям: в "Искушении Заратустры" я описалтот случай, когда до него доходит великий крик о помощи, когда сострадание,как последний грех, нисходит на него и хочет его заставить изменить себе.Здесь остаться господином, здесь высоту своей задачи сохранить в чистотеперед более низкими и близорукими побуждениями, действующими в такназываемых бескорыстных поступках, в этом и есть испытание, может быть,последнее испытание, которое должен пройти Заратустра, - истинноедоказательство его силы... 5 Также и в другом отношении я являюсь еще раз моим отцом и как быпродолжением его жизни после слишком ранней смерти. Подобно каждому, ктоникогда не жил среди равных себе и кому понятие "возмездие" так женедоступно, как понятие "равные права", я запрещаю себе в тех случаях, когдав отношении меня совершается малая или очень большая глупость, всякую мерупротиводействия, всякую меру защиты, - равно как и всякую оборону, всякое"оправдание". Мой способ возмездия состоит в том, чтобы как можно скореепослать вслед глупости что-нибудь умное: таким образом, пожалуй, можно ещедогнать ее. Говоря притчей: я посылаю горшок с вареньем, чтобы отделаться откислой истории... Стоит только дурно поступить со мною, как я "мщу" за это,в этом можно быть уверенным: я нахожу в скором времени повод выразить"злодею" свою благодарность (между прочим, даже за злодеяние) - илипопросить его о чем-то, что обязывает к большему, чем что-либо дать... Такжекажется мне, что самое грубое слово, самое грубое письмо все-таки вежливее,все-таки честнее молчания. Тем, кто молчит, недостает почти всегда тонкостии учтивости сердца; молчание есть возражение; проглатывание по необходимостисоздает дурной характер - оно портит даже желудок. Все молчальники страдаютдурным пищеварением. - Как видно, я не хотел бы, чтобы грубость была оцененаслишком низко, она является самой гуманной формой противоречия и, средисовременной изнеженности, одной из наших первых добродетелей. - Ктодостаточно богат, для того является даже счастьем нести на себенесправедливость. Бог, который сошел бы на землю, не стал бы ничего другогоделать, кроме несправедливости, - взять на себя не наказание, а вину, -только это и было бы божественно. 6 Свобода от ressentiment, ясное понимание ressentiment - кто знает,какой благодарностью обязан я за это своей долгой болезни! Проблема не такпроста: надо пережить ее, исходя из силы и исходя из слабости. Если следуетчто-нибудь вообще возразить против состояния болезни, против состоянияслабости, так это то, что в нем слабеет действительный инстинкт исцеления, аэто и есть инстинкт обороны и нападения в человеке. Ни от чего не можешьотделаться, ни с чем не можешь справиться, ничего не можешь оттолкнуть - всёоскорбляет. Люди и вещи подходят назойливо близко, переживания поражаютслишком глубоко, воспоминание предстает гноящейся раной. Болезненноесостояние само есть своего рода ressentiment. - Против него существует убольного только одно великое целебное средство - я называю его русскимфатализмом, тем безропотным фатализмом, с каким русский солдат, когда емуслишком в тягость военный поход, ложится наконец в снег. Ничего больше непринимать, не допускать к себе, не воспринимать в себя - вообще нереагировать больше... Глубокий смысл этого фатализма, который не всегда естьтолько мужество к смерти, но и сохранение жизни при самых опасных для жизниобстоятельствах, выражает ослабление обмена веществ, его замедление, своегорода волю к зимней спячке. Еще несколько шагов дальше в этой логике - иприходишь к факиру, неделями спящему в гробу... Так как истощался бы слишкомбыстро, если бы реагировал вообще, то уже и вовсе не реагируешь - этологика. Но ни от чего не сгорают быстрее, чем от аффектов ressentiment.Досада, болезненная чувствительность к оскорблениям, бессилие в мести,желание, жажда мести, отравление во всяком смысле - все это для истощенныхесть, несомненно, самый опасный род реагирования: быстрая трата нервнойсилы, болезненное усиление вредных выделений, например желчи в желудок,обусловлены всем этим. Ressentiment есть нечто само по себе запретное длябольного - его зло: к сожалению, также и его наиболее естественнаясклонность. - Это понимал глубокий физиолог Будда. Его "религия", которуюможно было бы скорее назвать гигиеной, дабы не смешивать ее с такимидостойными жалости вещами, как христианство, ставила свое действие взависимость от победы над ressentiment: освободить от него душу есть первыйшаг к выздоровлению. "Не враждою оканчивается вражда, дружбою оканчиваетсявражда" - это стоит в начале учения Будды: так говорит не мораль, такговорит физиология. - Ressentiment, рожденный из слабости, всего вреднеесамому слабому - в противоположном случае, когда предполагается богатаянатура, ressentiment является лишним чувством, чувством, над которымостаться господином есть уже доказательство богатства. Кто знаетсерьезность, с какой моя философия предприняла борьбу с мстительнымипоследышами чувства вплоть до учения о "свободной воле" - моя борьба схристианством есть только частный случай ее, - тот поймет, почему именноздесь я выясняю свое личное поведение, свой инстинкт-уверенность напрактике. Во времена decadence я запрещал их себе как вредные; как толькожизнь становилась вновь достаточно богатой и гордой, я запрещал их себе какнечто, что ниже меня. Тот "русский фатализм", о котором я говорил,проявлялся у меня в том, что годами я упорно держался за почти невыносимыеположения, местности, жилища, общества, раз они были даны мне случаем, - этобыло лучше, чем изменять их, чем чувствовать их изменчивыми, - чемвосставать против них... Мешать себе в этом фатализме, насильно возбуждатьсебя считал я тогда смертельно вредным: поистине, это и было всякий разсмертельно опасно. - Принимать себя самого как фатум, не хотеть себя "иным"- это и есть в таких обстоятельствах само великое разумение. 7 Иное дело война. Я по-своему воинствен. Нападать принадлежит к моиминстинктам. Уметь быть врагом, быть врагом - это предполагает, быть может,сильную натуру, во всяком случае это обусловлено в каждой сильной натуре. Ейнужны сопротивления, следовательно, она ищет сопротивления: агрессивныйпафос так же необходимо принадлежит к силе, как мстительные последышичувства к слабости. Женщина, например, мстительна: это обусловлено еёслабостью, как и её чувствительность к чужой беде. - Сила нападающего имеетв противнике, который ему нужен, своего рода меру, всякое возрастаниепроявляется в искании более сильного противника - или проблемы: ибо философ,который воинствен, вызывает и проблемы на поединок. Задача не в том, чтобыпобедить вообще сопротивление, но преодолеть такое сопротивление, на котороенужно затратить всю свою силу, ловкость и умение владеть оружием, - равногопротивника... Равенство перед врагом есть первое условие честной дуэли. Гдепрезирают, там нельзя вести войну; где повелевают, где видят нечто нижесебя, там не должно быть войны. - Мой праксис войны выражается в четырёхположениях. Во-первых: я нападаю только на вещи, которые победоносны, - яжду, когда они при случае будут победоносны. Во-вторых: я нападаю только навещи, против которых я не нашёл бы союзников, где я стою один - где я толькосебя компрометирую... Я никогда публично не сделал ни одного шага, которыйне компрометировал бы: это мой критерий правильного образа действий.В-третьих: я никогда не нападаю на личности - я пользуюсь личностью толькокак сильным увеличительным стеклом, которое может сделать очевидным общее,но ускользающее и трудноуловимое бедствие. Так напал я на Давида Штрауса,вернее, на успех его дряхлой книги у немецкого "образования", - так поймал яэто образование с поличным... Так напал я на Вагнера, точнее, на лживость,на половинчатый инстинкт нашей "культуры", которая смешивает утончённых сбогатыми, запоздалых с великими. В-четвёртых: я нападаю только на вещи, гдеисключено всякое различие личностей, где нет никакой подоплёки дурныхопытов. Напротив, нападение есть для меня доказательство доброжелательства,при некоторых обстоятельствах даже благодарности. Я оказываю честь, яотличаю тем, что связываю своё имя с вещью, с личностью: за или против - этомне безразлично. Если я веду войну с христианством, то это подобает мне,потому что с этой стороны я не переживал никаких фатальностей и стеснений, -самые убеждённые христиане всегда были ко мне благосклонны. Я сам, противникхристианства de rigueur, далёк от того, чтобы мстить отдельным лицам за то,что является судьбой тысячелетий. - 8 Могу ли я осмелиться указать ещё одну, последнюю черту моей натуры,которая в общении с людьми причиняет мне немалые затруднения? Мне присущасовершенно жуткая впечатлительность инстинкта чистоты, так что близость -что говорю я? - самое сокровенное, или "потроха", всякой души я воспринимаюфизиологически - обоняю... В этой впечатлительности - мои психологическиеусики, которыми я ощупываю и овладеваю всякой тайною: большая скрытая грязьна дне иных душ, обусловленная, быть может, дурной кровью, нозамаскированная побелкой воспитания, становится мне известной почти припервом соприкосновении. Если мои наблюдения правильны, такие не примиримые смоей чистоплотностью натуры относятся в свою очередь с предосторожностью кмоему отвращению: но от этого они не становятся благоухающими... Как я себяпостоянно приучал - крайняя чистота в отношении себя есть предварительноеусловие моего существования, я погибаю в нечистых условиях, - я как быплаваю, купаюсь и плескаюсь постоянно в светлой воде или в каком-нибудьдругом совершенно прозрачном и блестящем элементе. Это делает мне из общенияс людьми немалое испытание терпения; моя гуманность состоит не в том, чтобысочувствовать человеку, как он есть, а в том, чтобы переносить само этосочувствие к нему... Моя гуманность есть постоянное самопреодоление. - Номне нужно одиночество, я хочу сказать, исцеление, возвращение к себе,дыхание свободного, лёгкого, играющего воздуха... Весь мой Заратустра естьдифирамб одиночеству, или, если меня поняли, чистоте... К счастью, нечистому безумству. - У кого есть глаза для красок, тот назовёт его алмазным.- Отвращение к человеку, к "отребью" было всегда моей величайшейопасностью... Хотите послушать слова, в которых Заратустра говорит о своёмосвобождении от отвращения? Что же случилось со мной? Как избавился я от отвращения? Кто омолодилмой взор? Как вознёсся я на высоту, где отребье не сидит уже у источника? Разве не само моё отвращение создало мне крылья и силы, угадавшиеисточник? Поистине, я должен был взлететь на самую высь, чтобы вновь обрестиродник радости! - О, я нашёл его, братья мои! Здесь, на самой выси, бьёт для меня родникрадости! И существует же жизнь, от которой не пьёт отребье вместе со мной! Слишком стремительно течёшь ты для меня, источник радости! И частоопустошаешь ты кубок, желая наполнить его. И мне надо ещё научиться более скромно приближаться к тебе: ещё слишкомстремительно бьётся моё сердце навстречу тебе: моё сердце, где горит моё лето, короткое, знойное, грустное и чрезмерноблаженное, - как жаждет моё лето-сердце твоей прохлады! Миновала медлительная печаль моей весны! Миновала злоба моих снежныххлопьев в июне! Летом сделался я всецело, и полуднем лета! Летом в самой выси, с холодными источниками и блаженной тишиной - о,придите, друзья мои, чтобы тишина стала ещё блаженней! Ибо это - наша высь и наша родина: слишком высоко и круто живём мыздесь для всех нечистых и для жажды их. Бросьте же, друзья, свой чистый взор в родник моей радости! Развепомутится он? Он улыбнётся в ответ вам своей чистотою. На дереве будущего вьём мы своё гнездо; орлы должны в своих клювахприносить пищу нам, одиноким! Поистине, не ту пищу, которую могли бы вкушать и нечистые! Им казалосьбы, что они пожирают огонь, и они обожгли бы себе глотки. Поистине, мы не готовим здесь жилища для нечистых! Ледяной пещерой былобы наше счастье для тела и духа их! И, подобно могучим ветрам, хотим мы жить над ними, соседи орлам, соседиснегу, соседи солнцу - так живут могучие ветры. И, подобно ветру, хочу я когда-нибудь ещё подуть среди них и своимдухом отнять дыхание у духа их - так хочет моё будущее. Поистине, могучий ветер Заратустра для всех низин; и такой совет даётот своим врагам и всем, кто плюёт и харкает: остерегайтесь харкать противветра!.. ПОЧЕМУ Я ТАК УМЁН Почему я о некоторых вещах знаю больше? Почему я вообще так умён? Яникогда не думал над вопросами, которые не являются таковыми, - я себя нерасточал. - Настоящих религиозных затруднений, например, я не знаю по опыту.От меня совершенно ускользнуло, как я мог бы быть "склонным ко греху". Точнотак же у меня нет надёжного критерия для того, что такое угрызение совести:по тому, что судачат на сей счёт, угрызение совести не представляется мнечем-то достойным уважения... Я не хотел бы отказываться от поступка послеего совершения, я предпочёл бы совершенно исключить дурной исход,последствия из вопроса о ценности. При дурном исходе слишком легко теряютверный глаз на то, что сделано; угрызение совести представляется мне своегорода "дурным глазом". Чтить тем выше то, что не удалось, как раз потому, чтооно не удалось, - это уже скорее принадлежит к моей морали. - "Бог","бессмертие души", "искупление", "потусторонний мир" - сплошные понятия,которым я никогда не дарил ни внимания, ни времени, даже ребёнком, - бытьможет, я никогда не был достаточно ребёнком для этого? - Я знаю атеизмотнюдь не как результат, ещё меньше как событие; он разумеется у меня изинстинкта. Я слишком любопытен, слишком загадочен, слишком надменен, чтобыпозволить себе ответ, грубый, как кулак. Бог и есть грубый, как кулак,ответ, неделикатность по отношению к нам, мыслителям, - в сущности, дажепросто грубый, как кулак, запрет для нас: вам нечего думать!.. Гораздобольше интересует меня вопрос, от которого больше зависит "спасениечеловечества", чем от какой-нибудь теологической курьезности: вопрос опитании. Для обиходного употребления можно сформулировать его таким образом:"как должен именно ты питаться, чтобы достигнуть своего максимума силы,virtu в стиле Ренессанс, добродетели, свободной от моралина?" - Мои опытыздесь из ряда вои плохи; я изумлен, что так поздно внял этому вопросу, такпоздно научился из этих опытов "разуму". Только совершенная негодность нашейнемецкой культуры - ее "идеализм" - объясняет мне до некоторой степени,почему я именно здесь отстал до святости. Эта "культура", которая напередучит терять из виду реальности, чтобы гнаться за исключительнопроблематическими, так называемыми "идеальными" целями, например за"классическим образованием", - как будто уже не осуждено наперед соединениев одном понятии "классического" и "немецкого"! Более того, это действуетувеселительно - представьте себе "классически образованного" жителяЛейпцига! - В самом деле, до самого зрелого возраста я всегда ел плохо -выражаясь морально, "безлично", "бескорыстно", "альтруистически", - на благоповаров и прочих братьев во Христе. Я очень серьезно отрицал, например,благодаря лейпцигской кухне, одновременно с началом моего изученияШопенгауэра (1865), свою "волю к жизни". В целях недостаточного питания ещеиспортить себе и желудок - эту проблему названная кухня разрешает, как мнеказалось, удивительно счастливо. (Говорят, 1866 год внес сюда перемену.) Нонемецкая кухня вообще - чего только нет у нее на совести! Суп перед обедом(еще в венецианских поваренных книгах XVI века это называлось alla tedesca);вареное мясо, жирно и мучнисто приготовленные овощи; извращение мучных блюдв пресс-папье! Если прибавить к этому еще прямо скотскую потребность в питьепосле еды старых, отнюдь не одних только старых немцев, то становитсяпонятным происхождение немецкого духа - из расстроенного кишечника...Немецкий дух есть несварение, он ни с чем не справляется. - Но и английскаядиета, которая по сравнению с немецкой и даже французской кухней есть нечтовроде "возвращения к природе", именно к каннибализму, глубоко противна моемусобственному инстинкту; мне кажется, что она дает духу тяжелые ноги - ногиангличанок... Лучшая кухня - кухня Пьемонта. - Спиртные напитки мне вредны;стакана вина или пива в день вполне достаточно, чтобы сделать мне из жизни"юдоль скорби", - в Мюнхене живут мои антиподы. Если даже предположить, чтоя несколько поздно понял это, все-таки я переживал это с самого раннегодетства. Мальчиком я думал, что потребление вина, как и курение табака,вначале есть только суета молодых людей, позднее - дурная привычка. Можетбыть, в этом терпком суждении виновно также наумбургское вино. Чтобы верить,что вино просветляет, для этого я должен был бы быть христианином, сталобыть, верить в то, что является для меня абсурдом. Довольно странно, что приэтой крайней способности расстраиваться от малых, сильно разбавленных дозалкоголя я становлюсь почти моряком, когда дело идет о сильных дозах. Ещемальчиком вкладывал я в это свою смелость. Написать и также переписать втечение одной ночи длинное латинское сочинение, с честолюбием в пере,стремящимся подражать в строгости и сжатости моему образцу Саллюстию, ивыпить за латынью грог самого тяжелого калибра - это, в бытность моюучеником почтенной Шульпфорты, вовсе не противоречило моей физиологии, бытьможет, и физиологии Саллюстия, что бы ни думала на сей счет почтеннаяШульпфорта... Позже, к середине жизни, я восставал, правда, все решительнеепротив всяких "духовных" напитков: я, противник вегетарианства по опыту,совсем как обративший меня Рихард Вагнер, могу вполне серьезно советоватьвсем более духовным натурам безусловное воздержание от алкоголя. Достаточноводы... Я предпочитаю местности, где есть возможность черпать из текущихродников (Ницца, Турин, Сильс); маленький стакан следует всюду за мною, каксобака. In vino veritas: кажется, и здесь я опять не согласен со всем миромв понятии "истины" - для меня дух носится над водою... Еще несколькоуказаний из моей морали. Сытный обед переваривается легче небольшого обеда.Приведение в действие желудка, как целого, есть первое условие хорошегопищеварения. Величину своего желудка надо знать. По той же причине неследует советовать тех продолжительных обедов, которые я называю прерваннымижертвенными торжествами, - таковы обеды за table d'hote. - Никаких ужинов,никакого кофе: кофе омрачает. Чай только утром полезен. Немного, но крепкий;чай очень вреден и делает больным на целый день, если он на один градусслабее нужного. У каждого здесь своя мера, часто в самых узких и деликатныхграницах. В очень раздражающем климате не следует советовать чай сначала:нужно начинать за час до чаю чашкой густого, очищенного от масла какао. -Как можно меньше сидеть; не доверять ни одной мысли, которая не родилась навоздухе и в свободном движении - когда и мускулы празднуют свой праздник.Все предрассудки происходят от кишечника. - Сидячая жизнь - я уже говорилоднажды - есть истинный грех против духа святого. - 2 С вопросом о питании тесно связан вопрос о месте и климате. Никто неволен жить где угодно; а кому суждено решать великие задачи, требующие всейего силы, тот даже весьма ограничен в выборе. Климатическое влияние на обменвеществ, его замедление и ускорение, заходит так далеко, что ошибка в местеи климате может не только сделать человека чуждым его задаче, но даже вовсескрыть от него эту задачу: он никогда не увидит ее. Животный vigor никогдане станет в нем настолько большим, чтобы было достигнуто то чувство свободы,наполняющей дух, когда человек признает: это могу я один... Обратившейся впривычку, самой малой вялости кишечника вполне достаточно, чтобы из гениясделать нечто посредственное, нечто "немецкое"; одного немецкого климатадостаточно, чтобы лишить мужества сильный, даже склонный к героизмукишечник. Темп обмена веществ стоит в прямом отношении к подвижности илислабости ног духа; ведь сам "дух" есть только род этого обмена веществ.Пусть сопоставят места, где есть и были богатые духом люди, где остроумие,утонченность, злость принадлежали к счастью, где гений почти необходимочувствовал себя дома: они имеют все замечательно сухой воздух. Париж,Прованс, Флоренция, Иерусалим, Афины - эти имена о чем-нибудь да говорят:гений обусловлен сухим воздухом, чистым небом - стало быть, быстрым обменомвеществ, возможностью всегда вновь доставлять себе большие, даже огромныеколичества силы. У меня перед глазами случай, где значительный и склонный ксвободе дух только из-за недостатка инстинкта-тонкости в климатическомотношении сделался узким, кропотливым специалистом и брюзгой. Я и сам мог быв конце концов обратиться в такой случай, если бы болезнь не принудила меняк разуму, к размышлению о разуме в реальности. Теперь, когда я, вследствиедолгого упражнения, отмечаю на себе влияния климатического иметеорологического происхождения, как на тонком и верном инструменте, и дажепри коротком путешествии, скажем, из Турина в Милан вычисляю физиологическина себе перемену в градусах влажности воздуха, теперь я со страхом думаю отом зловещем факте, что моя жизнь до последних десяти лет, опасных для жизнилет, всегда протекала в неподобающих и как раз для меня запретныхместностях. Наумбург, Шульпфорта, Тюрингия вообще, Лейпциг, Базель, Венеция- все это несчастные места для моей физиологии. Если у меня вообще нетприятного воспоминания обо всем моем детстве и юности, то было бы глупостьюприписывать это так называемым моральным причинам, - например бесспорномунедостатку удовлетворительного общества: ибо этот недостаток существует итеперь, как он существовал всегда, но не мешал мне быть бодрым и смелым.Невежество in physiologicis - проклятый "идеализм" - вот действительнаянапасть в моей жизни, лишнее и глупое в ней, нечто, из чего не вырослоничего доброго, с чем нет примирения, чему нет возмещения. Последствиямиэтого "идеализма" объясняю я себе все промахи, все большиеинстинкты-заблуждения и "скромности" в отношении задачи моей жизни,например, что я стал филологом - почему по меньшей мере не врачом или вообщечем-нибудь раскрывающим глаза? В базельскую пору вся моя духовная диета, втом числе распределение дня, была совершенно бессмысленным злоупотреблениемисключительных сил, без какого-либо покрывающего их трату притока, без мыслио потреблении и возмещении. Не было никакого более тонкого эгоизма, не былоникакой охраны повелительного инстинкта; это было приравнивание себя к комуугодно, это было "бескорыстие", забвение своей дистанции - нечто, чего ясебе никогда не прощу. Когда я пришел почти к концу, именно потому, что япришел почти к концу, я стал размышлять об этой основной неразумности своейжизни - об "идеализме". Только болезнь привела меня к разуму. - 3 Выбор пищи; выбор климата и места; третье, в чем ни за что не следуетошибиться, есть выбор своего способа отдыха. И здесь, смотря по тому,насколько дух есть sui generis, пределы ему дозволенного, т. е. полезного,очень узки. В моем случае всякое чтение принадлежит к моему отдыху:следовательно, к тому, что освобождает меня от себя, что позволяет мнегулять по чужим наукам и чужим душам - чего я не принимаю уже всерьез.Чтение есть для меня отдых именно от моей серьезности. В глубоко рабочеевремя у меня не видать книг: я остерегся бы позволить кому-нибудь вблизименя говорить или даже думать. А это и называю я читать... Заметили ли вы,что в том глубоком напряжении, на какое беременность обрекает дух и всущности весь организм, всякая случайность, всякий род раздражения извневлияют слишком болезненно, "поражают" слишком глубоко? Надо по возможностиустранить со своего пути случайность, внешнее раздражение; нечто вродесамозамуровывания принадлежит к первым мудрым инстинктам духовнойбеременности. Позволю ли я чужой мысли тайно перелезть через стену? - А этои называлось бы читать... За временем работы и ее плодов следует времяотдыха: ко мне тогда, приятные, умные книги, которых я только что избегал! -Будут ли это немецкие книги?.. Я должен отсчитать полгода назад, чтобыпоймать себя с книгой в руке. Но что же это была за книга? - Прекрасноеисследование Виктора Брошара, les Sceptiques Grecs, в котором хорошоиспользованы и мои Laertiana. Скептики - это единственный достойный уважениятип среди от двух- до пятисмысленной семьи философов!.. Впрочем, я почтивсегда нахожу убежище в одних и тех же книгах, в небольшом их числе, именнов доказанных для меня книгах. Мне, быть может, не свойственно читать много имногое: читальная комната делает меня больным. Мне не свойственно такжемного и многое любить. Осторожность, даже враждебность к новым книгам скореепринадлежит к моему инстинкту, чем "терпимость", "largeur du coeur" и прочая"любовь к ближнему"... Я всегда возвращаюсь к небольшому числу старшихфранцузов: я верю только во французскую культуру и считаю недоразумениемвсе, что кроме нее называется в Европе "культурой", не говоря уже о немецкойкультуре... Те немногие случаи высокой культуры, которые я встречал вГермании, были все французского происхождения, прежде всего госпожа КозимаВагнер, самый ценный голос в вопросах вкуса, какой я когда-либо слышал. -Что я не читаю Паскаля, но люблю как самую поучительную жертву христианства,которую медленно убивали сначала телесно, потом психологически, люблю какцелую логику ужаснейшей формы нечеловеческой жестокости; что в моем духе,кто знает? должно быть, и в теле есть нечто от причудливости Монтеня; чтомой артистический вкус не без злобы встает на защиту имен Мольера, Корнеля иРасина против дикого гения, каков Шекспир, - все это в конце концов неисключает возможности, чтобы и самые молодые французы были для меняочаровательным обществом. Я отнюдь не вижу, в каком столетии истории можнобыло бы собрать столь интересных и вместе с тем столь деликатных психологов,как в нынешнем Париже: называю наугад - ибо их число совсем не мало -господа Поль Бурже, Пьер Лоти, Жип, Мельяк, Анатоль Франс, Жюль Леметр или,чтобы назвать одного из сильной расы, истого латинянина, которому я особеннопредан, - Ги де Мопассан. Я предпочитаю это поколение, между нами говоря,даже их великим учителям, которые все были испорчены немецкой философией(господин Тэн, например, Гегелем, которому он обязан непониманием великихлюдей и эпох). Куда бы ни простиралась Германия, она портит культуру.Впервые война "освободила" дух во Франции... Стендаль, одна из самыхпрекрасных случайностей моей жизни - ибо все, что в ней составляет эпоху,принес мне случай и никогда рекомендация, - совершенно неоценим с егопредвосхищающим глазом психолога, с его схватыванием фактов, котороенапоминает о близости величайшего реалиста (ex ungue Napoleonem); наконец, иэто немалая заслуга, как честный атеист - редкая и почти с трудомотыскиваемая во Франции species - надо воздать должное Просперу Мериме...Может быть, я и сам завидую Стендалю? Он отнял у меня лучшую остротуатеиста, которую именно я мог бы сказать: "Единственное оправдание для Богасостоит в том, что он не существует"... Я и сам сказал где-то: что было досих пор самым большим возражением против существования? Бог... 4 Высшее понятие о лирическом поэте дал мне Генрих Гейне. Тщетно ищу я вовсех царствах тысячелетий столь сладкой и страстной музыки. Он обладал тойбожественной злобой, без которой я не могу мыслить совершенства, - яопределяю ценность людей, народов по тому, насколько неотделим их бог отсатира. - И как он владел немецким языком! Когда-нибудь скажут, что Гейне ия были лучшими артистами немецкого языка - в неизмеримом отдалении от всего,что сделали с ним просто немцы. - С Манфредом Байрона должны меня связыватьглубокие родственные узы: я находил в себе все эти бездны - в тринадцать летя был уже зрел для этого произведения. У меня нет слов, только взгляд длятех, кто осмеливается в присутствии Манфреда произнести слово "Фауст". Немцынеспособны к пониманию величия: доказательство - Шуман. Я сочинил намеренно,из злобы к этим слащавым саксонцам контрувертюру к Манфреду, о которой Гансфон Бюлов сказал, что ничего подобного он еще не видел на нотной бумаге: чтоэто как бы насилие над Евтерпой. - Когда я ищу свою высшую формулу дляШекспира, я всегда нахожу только то, что он создал тип Цезаря. Подобныхвещей не угадывают - это есть или этого нет. Великий поэт черпает только изсвоей реальности - до такой степени, что наконец он сам не выдерживаетсвоего произведения... Когда я бросаю взгляд на своего Заратустру, я полчасахожу по комнате взад и вперед, неспособный совладать с невыносимым приступомрыданий. - Я не знаю более разрывающего душу чтения, чем Шекспир: что долженвыстрадать человек, чтобы почувствовать необходимость стать шутом! -Понимают ли Гамлета? Не сомнение, а несомненность есть то, что сводит сума... Но для этого надо быть глубоким, надо быть бездною, философом, чтобытак чувствовать... Мы все боимся истины... И я должен признаться в этом; яинстинктивно уверен в том, что лорд Бэкон есть родоначальник и саможиводерэтого самого жуткого рода литературы, - что мне до жалкой болтовниамериканских плоских и тупых голов? Но сила к самой могучей реальностиобраза не только совместима с самой могучей силой к действию, к чудовищномудействию, к преступлению - она даже предполагает ее. Мы знаем далеко недостаточно о лорде Бэконе, первом реалисте в великом значении слова, чтобызнать, что он делал, чего хотел, что пережил в себе... К черту, господакритики! Если предположить, что я окрестил Заратустру чужим именем, напримерименем Рихарда Вагнера, то не хватило бы остроумия двух тысячелетий на то,чтобы узнать в авторе "Человеческого, слишком человеческого" провидцаЗаратустры... 5 Здесь, где я говорю о том, что служило отдохновением в моей жизни, ядолжен сказать слово благодарности тому, на чем я отдыхал всего глубже исердечнее. Этим было, несомненно, близкое общение с Рихардом Вагнером. Я невысоко ценю мои остальные отношения с людьми, но я ни за что не хотел бывычеркнуть из своей жизни дни, проведенные в Трибшене, дни доверия, веселья,высоких случайностей - глубоких мгновений... Я не знаю, что другиепереживали с Вагнером, - на нашем небе никогда не было облаков. - И здесь яеще раз возвращаюсь к Франции, - у меня нет доводов, у меня толькопрезрительная усмешка против вагнерианцев и против hoc genus omne, которыедумают, что чтят Вагнера тем, что находят его похожим на самих себя...Таким, как я есть, чуждый в своих глубочайших инстинктах всему немецкому,так что уже близость немца замедляет мое пищеварение, - я вздохнул в первыйраз в жизни при первом соприкосновении с Вагнером: я принимал, я почитал егокак заграницу, как противоположность, как живой протест против всех"немецких добродетелей". - Мы, которые в болотном воздухе пятидесятых годовбыли детьми, мы необходимо являемся пессимистами для понятия "немецкое"; мыи не можем быть ничем иным, как революционерами, - мы не примиримся сположением вещей, где господствует лицемер. Мне совершенно безразлично,играет ли он теперь другими красками, облачен ли он в пурпур или одет вформу гусара... Ну что ж! Вагнер был революционером, он бежал от немцев... Уартиста нет в Европе отечества, кроме Парижа; delicatesse всех пяти чувств вискусстве, которую предполагает искусство Вагнера, чутье nuances,психологическую болезненность - всё это находят только в Париже. Нигде нетэтой страсти в вопросах формы, этой серьезности в mise en scene - этопарижская серьезность par exellence. В Германии не имеют никакого понятия очудовищном честолюбии, живущем в душе парижского артиста. Немец добродушен -Вагнер был отнюдь не добродушен... Но я уже достаточно высказался (в "По тусторону добра и зла" II 724 cл.) [II 377 cл.], куда относится Вагнер, ктоего ближние: это французская позднейшая романтика, те высоко парящие истремящиеся ввысь артисты, как Делакруа, как Берлиоз, с неким fond болезни,неисцелимости в существе, сплошные фанатики выражения, насквозь виртуозы...Кто был первым интеллигентным приверженцем Вагнера вообще? Шарль Бодлер, тотсамый, кто первый понял Делакруа, первый типический decadent, в ком опозналосебя целое поколение артистов, - он был, возможно, и последним... Чего яникогда не прощал Вагнеру? Того, что он снизошел к немцам - что он сделалсяимперсконемецким... Куда бы ни проникала Германия, она портит культуру. - 6 Если взвесить все, то я не перенес бы своей юности без вагнеровскоймузыки. Ибо я был приговорен к немцам. Если хочешь освободиться отневыносимого гнета, нужен гашиш. Ну что ж, мне был нужен Вагнер. Вагнер естьпротивоядие против всего немецкого par exellence - яда, я не оспариваюэтого... С той минуты, как появился клавираусцуг Тристана - примите мойкомплимент, господин фон Бюлов! - я был вагнерианцем. Более ранниепроизведения Вагнера я считал ниже себя - еще слишком вульгарными, слишком"немецкими"... Но и поныне я ищу, ищу тщетно во всех искусствахпроизведения, равного Тристану по его опасной обольстительности, по егогрозной и сладкой бесконечности. Вся загадочность Леонардо да Винчиутрачивает свое очарование при первом звуке Тристана. Это произведениеположительно non plus ultra Вагнера; он отдыхал от него на Мейстерзингерах иКольце. Сделаться более здоровым - это шаг назад для натуры, каков Вагнер...Я считаю первостепенным счастьем, что я жил в нужное время и жил именносреди немцев, чтобы быть зрелым для этого произведения: так велико моелюбопытство психолога. Мир беден для того, кто никогда не был достаточноболен для этого "сладострастия ада": здесь позволено, здесь почти приказаноприбегнуть к мистической формуле. - Я думаю, я знаю лучше кого-либо другогото чудовищное, что доступно было Вагнеру, те пятьдесят миров чуждыхвосторгов, для которых ни у кого, кроме Вагнера, не было крыльев; и лишьтакой, как я, бывает достаточно силен, чтобы самое загадочное, самое опасноеобращать себе на пользу и через то становиться еще сильнее; я называюВагнера великим благодетелем моей жизни. Нас сближает то, что мы глубокострадали, страдали также один за другого, страдали больше, чем люди этогостолетия могли бы страдать, и наши имена всегда будут соединяться вместе; икак Вагнер, несомненно, является только недоразумением среди немцев, так ия, несомненно, останусь им навсегда. - Прежде всего два века психологическойи артистической дисциплины, господа германцы!.. Но этого нельзя наверстать.- 7 - Я скажу еще одно слово для самых изысканных ушей: чего я в сущноститребую от музыки? Чтобы она была ясной и глубокой, как октябрьский день после полудня. Чтобы она былапричудливой, шаловливой, нежной, как маленькая сладкая женщина, полнаялукавства и грации... Я никогда не допущу, чтобы немец мог знать, что такоемузыка. Те, кого называют немецкими музыкантами, прежде всего великими, былииностранцы, славяне, кроаты, итальянцы, нидерландцы - или евреи; в иномслучае немцы сильной расы, вымершие немцы, как Генрих Шютц, Бах и Гендель. Ясам все еще достаточно поляк, чтобы за Шопена отдать всю остальную музыку:по трем причинам я исключаю Зигфрид-идиллию Вагнера, может быть, некоторыепроизведения Листа, который благородством оркестровки превосходит всехмузыкантов; и в конце концов все, что создано по ту сторону Альп - по эту жесторону... Я не мог бы обойтись без Россини, еще меньше без моего Юга вмузыке, без музыки моего венецианского maёstro Pietro Gasti. И когда яговорю: по ту сторону Альп, я собственно говорю только о Венеции. Когда яищу другого слова для музыки, я всегда нахожу только слово "Венеция". Я неумею делать разницы между слезами и музыкой - я знаю счастье думать о Юге неиначе как с дрожью ужаса. В юности, в светлую ночь раз на мосту я стоял. Издали слышалось пенье; словно по влаге дрожащей золота струи текли. Гондолы, факелы, музыка - В сумерках всё расплывалось... Звуками теми втайне задеты, струны души зазвенели, и гондольеру запела, дрогнув от яркого счастья, душа. - Слышал ли кто ее песнь? 8 Во всем этом - в выборе пищи, места, климата, отдыха - повелеваетинстинкт самосохранения, который самым несомненным образом проявляется какинстинкт самозащиты. Многого не видеть, не слышать, не допускать к себе -первое благоразумие, первое доказательство того, что человек не естьслучайность, а необходимость. Расхожее название этого инстинкта самозащитыесть вкус. Его императив повелевает не только говорить Нет там, где Да былобы "бескорыстием", но и говорить Нет так редко, как только возможно. Надоотделять, устранять себя от всего, что делало бы это Нет все вновь и вновьнеобходимым. Разумность здесь заключается в том, что издержки на оборону,даже самые малые, обращаясь в правило, в привычку, обусловливаютчрезвычайное и совершенно лишнее оскудение. Наши большие издержки суть самыечастые малые издержки. Отстранение, недопущение приблизиться к себе естьиздержка - пусть в этом не заблуждаются, - растраченная на отрицательныецели сила. От постоянной необходимости обороны можно ослабеть настолько,чтобы не иметь более возможности обороняться. - Предположим, я выхожу изсвоего дома и нахожу перед собою вместо спокойного аристократического Туринанемецкий городишко: мой инстинкт должен был бы насторожиться, чтобыотстранить все, что хлынуло бы на него из этого плоского и трусливого мира.Или мне предстал бы немецкий большой город, этот застроенный порок, гденичего не произрастает, куда все, хорошее и дурное, втаскивается извне.Разве не пришлось бы мне обратиться в ежа? - Но иметь иглы есть мотовство,даже двойная роскошь, когда дана свобода иметь не иглы, а открытые руки... Второе благоразумие и самозащита состоит в том, чтобы свести довозможного минимума реагирование и отстранять от себя положения и условия,где человек обречен как бы отрешиться от своей "свободы" и инициативы иобратиться в простой реагент. Я беру для сравнения общение с книгами.Ученый, который в сущности лишь "переворачивает" горы книг - средний филологдо 200 в день, - совершенно теряет в конце концов способность самостоятельномыслить. Если он не переворачивает, он не мыслит. Он отвечает на раздражение(на прочтенную мысль), когда он мыслит, - он в конце концов толькореагирует. Ученый отдает всю свою силу на утверждение и отрицание, накритику уже продуманного, - сам он не думает больше... Инстинкт самозащитыпритупился в нем, иначе он оборонялся бы от книг. Ученый есть decadent. Этоя видел своими глазами: одаренные, богатые и свободные натуры уже к тридцатигодам "позорно начитанны", они только спички, которые надо потереть, чтобыони дали искру - "мысль". - Ранним утром, в начале дня, во всей свежести, наутренней заре своих сил читать книгу - это называю я порочным! - 9 В этом месте нельзя уклониться от истинного ответа на вопрос, какстановятся сами собою. И этим я касаюсь главного пункта в искусствесамосохранения - эгоизма... Если допустить, что задача, определение, судьбазадачи значительно превосходит среднюю меру, то нет большей опасности, какувидеть себя самого одновременно с этой задачей. Если люди слишком раностановятся сами собою, это предполагает, что они даже отдаленнейшим образомне подозревают, что они есть. С этой точки зрения имеют свой собственныйсмысл и ценность даже жизненные ошибки, временное блуждание и окольные пути,остановки, "скромности", серьезность, растраченная на задачи, которые лежатпо ту сторону собственной задачи. В этом находит выражение великая мудрость,даже высшая мудрость, где nosce te ipsum было бы рецептом для гибели, гдезабвение себя, непонимание себя, умаление себя, сужение, сведение себя нанечто среднее становится самим разумом. Выражаясь морально: любовь кближнему, жизнь для других и другого может быть охранительной мерой длясохранения самой твердой любви к себе; это исключительный случай, когда япротив своих правил и убеждений становлюсь на сторону "бескорыстных"инстинктов - они служат здесь эгоизму и воспитанию своего Я. Надо всюповерхность сознания - сознание есть поверхность - сохранить чистой откакого бы то ни было великого императива. Надо остерегаться даже всякоговысокопарного слова, всякой высокопарной позы! Это сплошные опасности,препятствующие слишком раннему "самоуразумению" инстинкта. - Между тем вглубине постепенно растёт организующая, призванная к господству "идея" - онаначинает повелевать, она медленно выводит обратно с окольных путей иблужданий, она подготовляет отдельные качества и способности, которыепроявятся когда-нибудь как необходимое средство для целого, - онавырабатывает поочередно все служебные способности еще до того, какпредположит что-либо о доминирующей задаче, о "цели" и "смысле". - Еслирассматривать мою жизнь с этой стороны, она представится положительночудесной. Для задачи переоценки ценностей потребовалось бы, пожалуй, большеспособностей, чем когда-либо соединялось в одном лице, прежде всегопотребовалась бы протипоположность способностей без того, чтобы они другдругу мешали, друг друга разрушали. Иерархия способностей, дистанция,искусство разделять, не создавая вражды; ничего не смешивать, ничего не"примирять"; огромное множество, которое, несмотря на это, естьпротивоположность хаоса, - таково было предварительное условие, долгаясокровенная работа и артистизм моего инстинкта. Его высший надзор проявлялсядо такой степени сильно, что я ни в коем случае и не подозревал, чтосозревает во мне, - что все мои способности в один день распустилисьвнезапно, зрелые в их последнем совершенстве. Я не помню, чтобы мнекогда-нибудь пришлось стараться, - ни одной черты борьбы нельзя указать вмоей жизни. Я составляю противоположность героической натуры. Чего-нибудь"хотеть", к чему-нибудь "стремиться", иметь в виду "цель", "желание" -ничего этого я не знаю из опыта. И в данное мгновение я смотрю на своёбудущее - широкое будущее! - как на гладкое море: ни одно желание не пенитсяв нём, я ничуть не хочу, чтобы что-либо стало иным, нежели оно есть; я самне хочу стать иным... Но так жил я всегда. У меня не было ни одного желания.Едва ли кто другой на сорок пятом году жизни может сказать, что он никогдане заботился о почестях, о женщинах, о деньгах! - Не то, чтобы у меня их небыло... Так, сделался я, например, однажды профессором университета - я дажеотдалённейшим образом не помышлял об этом, потому что мне едва исполнилось24 года. Так, двумя годами раньше сделался я однажды филологом: в томсмысле, что моя первая филологическая работа, моё начало во всяком смысле,была принята моим учителем Ричлем для напечатания в его "Rheinisches Museum"(Ричль - я говорю это с уважением - единственный гениальный учёный, которогоя до сих пор видел. Он обладал той милой испорченностью, которая отличаетнас, тюрингенцев, и при которой даже немец становится симпатичным - даже кистине мы предпочитаем идти окольными путями. Я не хотел бы этими словамисказать, что я недостаточно высоко ценю моего более близкогосоотечественника, умного Леопольда фон Ранке...). 10 - Меня спросят, почему я собственно рассказал все эти маленькие и, пораспространённому мнению, безразличные вещи; этим я врежу себе самому темболее, если я призван решать великие задачи. Ответ: эти маленькие вещи -питание, место, климат, отдых, вся казуистика себялюбия - неизмеримо важнеевсего, что до сих пор почиталось важным. Именно здесь надо начатьпереучиваться. То, что человечество до сих пор серьёзно оценивало, были дажене реальности, а простые химеры, говоря строже, ложь, рождённая из дурныхинстинктов больных, в самом глубоком смысле вредных натур - все эти понятия"Бог", "душа", "добродетель", "грех", "потусторонний мир", "истина", "вечнаяжизнь"... Но в них искали величия человеческой натуры, её"божественность"... Все вопросы политики, общественного строя, воспитанияизвращены до основания тем, что самых вредных людей принимали за великихлюдей, - что учили презирать "маленькие" вещи, стало быть, основные условиясамой жизни... Когда я сравниваю себя с людьми, которых до сих пор почиталикак первых людей, разница становится осязательной. Я даже не отношу этих такназываемых первых людей к людям вообще - для меня они отбросы человечества,выродки болезней и мстительных инстинктов: все они нездоровые, в основенеизлечимые чудовища, мстящие жизни... Я хочу быть их противоположностью:моё преимущество состоит в самом тонком понимании всех признаков здоровыхинстинктов. Во мне нет ни одной болезненной черты; даже в пору тяжёлойболезни я не сделался болезненным; напрасно ищут в моём существе чертуфанатизма. Ни в одно мгновение моей жизни нельзя указать мне самонадеянногоили патетического поведения. Пафос позы не есть принадлежность величия; комунужны вообще позы, тот лжив... Берегитесь всех живописных людей! - Жизньстановилась для меня лёгкой, легче всего, когда она требовала от менянаиболее тяжёлого. Кто видел меня в те семьдесят дней этой осени, когда я,без перерыва, писал только вещи первого ранга, каких никто не создавал нидо, ни после меня, с ответственностью за все тысячелетия после меня, тот незаметил во мне следов напряжения; больше того, во мне была бьющая через крайсвежесть и бодрость. Никогда не ел я с более приятным чувством, никогда неспал я лучше. Я знаю только одно отношение к великим задачам - игру: какпризнак величия это есть существенное условие. Малейшее напряжение, болееугрюмая мина, какой-нибудь жёсткий звук в горле, всё это будет возражениемпротив человека и ещё больше против его творения!.. Нельзя иметь нервов...Страдать от безлюдья есть также возражение - я всегда страдал только от"многолюдья"... В абсурдно раннем возрасте, семи лет, я знал уже, что доменя не дойдёт ни одно человеческое слово, - видели ли, чтобы этокогда-нибудь меня огорчило? - И нынче я также любезен со всеми, я даже полонвнимания к самым низменным существам - во всём этом нет ни гранавысокомерия, ни скрытого презрения. Кого я презираю, тот угадывает, что онмною презираем: я возмущаю одним своим существованием всё, что носит в теледурную кровь... Моя формула для величия человека есть amor fati: не хотетьничего другого ни впереди, ни позади, ни во веки вечные. Не толькопереносить необходимость, но и не скрывать её - всякий идеализм есть ложьперед необходимостью, - любить её...


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: