double arrow

Женский портрет 4 страница


Изабелла Арчер слишком много рассуждала, и у нее было неуемное воображение. Природа наделила ее более тонкой восприимчивостью, чем большинство тех, с кем свела ее судьба, способностью видеть шире, чем они, и любопытством ко всему, что было ей внове. В своем кругу она слыла необычайно глубокой натурой, ее знакомые – превосходные все люди – не скрывали восхищения ее недюжинным умом, о котором не могли судить, и говорили о ней как о чуде учености – шутка сказать, она читала древних авторов… в переводах. Миссис Вэриен, ее тетка с отцовской стороны, даже как-то пустила слух, что Изабелла пишет книгу – миссис Вэриен питала безмерное уважение к книгам, – и утверждала, что племянница прославится в печати. Миссис Вэриен чрезвычайно ценила литературу, относясь к ней с тем почтением, которое обычно бывает вызвано чувством обделенности. В обширном доме миссис Вэриен, стяжавшем известность коллекцией мозаичных столиков и лепными потолками, не нашлось места для библиотеки, и изящная словесность была представлена в нем каким-нибудь десятком романов в бумажных переплетах, которые умещались на полочке в комнате одной из мисс Вэриен; знакомство миссис Вэриен с литературой исчерпывалось чтением нью-йоркского «Интервьюера», который, по справедливому замечанию той же миссис Вэриен, окончательно убивал в читателе веру в духовные ценности. Именно поэтому, надо полагать, она держала «Интервьюер» подальше от взора своих дочерей; она положила воспитать их в строгих правилах, и они вообще ничего не читали. Ее прозрения относительно Изабеллы были, однако, плодом фантазии. Изабелла и в мыслях не имела браться за перо и вовсе не стремилась к писательским лаврам. Она не умела облекать чувства и мысли в слова, да и не ощущала в себе призвания, однако считала справедливым, что окружающие обращались с нею так, словно она была на голову выше их. Как бы там ни было, но поскольку они признавали за ней превосходство, значит, восхищение их вполне справедливо, тем более что ей и самой нередко казалось, будто она намного сообразительнее других, а это рождало в ней нетерпение, которое так легко принять за превосходство. Изабелла, не будем скрывать, грешила самовлюбленностью: она часто, и не без удовольствия, окидывала взором все возможности, которые предоставляла ей собственная натура, имела обыкновение всегда и во всем, даже без особого на то основания, считать себя правой и охотно принимала поклонение. А между тем ей случалось делать промахи и ошибки, которые любой биограф, пекущийся о доброй славе своей героини, постарался бы обойти молчанием. Клубок ее туманных мыслей ни разу не подвергся суду людей сведущих. Она руководствовалась исключительно собственными мнениями, а потому нередко попадала впросак. Время от времени, уличив себя в какой-нибудь глупой оплошности, Изабелла предавалась страстному самоуничижению, но спустя неделю еще выше поднимала голову – ею владело неистребимое желание сохранять о себе высокое мнение. Только при этом условии – таково было ее убеждение – стоило жить: быть одной из лучших, сознавать, что обладаешь тонкой организацией (Изабелла, разумеется, не сомневалась, что обладает тонкой организацией), обитать в царстве света, разума, счастливых порывов и благодатно неиссякаемого вдохновения. Сомневаться в себе? Так же ненужно, как сомневаться в лучшем друге: стань лучшим другом самому себе, и тогда ты сможешь находиться в самом избранном обществе. Изабелле нельзя было отказать в возвышенном воображении, которое не раз оказывало ей добрые услуги и столько же раз играло с нею злые шутки. Половину своего времени она проводила в размышлениях о красоте, бесстрашии и благородстве, нимало не сомневаясь, что мир полон радости, неисчерпаемых возможностей, простора для действия, и считала отвратительным чего-либо страшиться или стыдиться. Она твердо надеялась, что никогда не совершит ничего дурного, казнила себя за малейшее заблуждение чувств (и если обнаруживала его, содрогалась, будто боялась угодить в готовый захлопнуться и придушить капкан), а при мысли – при одном только предположении, – что могла бы намеренно причинить другому боль, у нее занималось дыхание. Ничего хуже этого с ней не могло случиться! В общем, умозрительно она знала, что считать дурным. Она не любила обращать взор в эту сторону, но, коль скоро устремляла его туда, умела распознать дурное. Дурно делать низости, быть завистливым, вероломным, жестоким. В своей жизни она почти не сталкивалась с настоящим злом, но встречала женщин, которые лгали и пытались уязвлять друг друга. Это еще больше разжигало в ней гордыню – не презирать их было недостойно. Но человека, ослепленного гордыней, подстерегает опасность оказаться непоследовательным, опасность сдать крепохть, оставив на ней свой флаг, – поступок настолько бесчестный, что пятнает самый этот флаг. Изабелла, не ведая о том, какую артиллерию пускают в ход при осаде хорошеньких женщин, мнила, что эта опасность ей не грозит. Она всегда будет вести себя соответственно тому приятному впечатлению, какое на всех производит, будет такой, какой кажется, и казаться такой, какая есть. Порою она заходила даже так далеко, что мечтала попасть в трудные обстоятельства, чтобы иметь удовольствие проявить подобающий случаю героизм. Словом, с ее скудным опытом и выспренными идеалами, с ее убеждениями, столь же наивными, сколь и категоричными, с ее нравом, столь же взыскательным, сколь и снисходительным, с этой смесью любознательности и разборчивости, отзывчивости и холодности, с этим ее стремлением всегда казаться хорошей, а быть еще лучше, с желанием все увидеть, все испытать, все познать, с ее тонкой, трепетной, легко воспламеняющейся душой, доставшейся своевольной и самолюбивой девушке из хорошей семьи, – словом, со всеми этими качествами наша героиня вполне могла бы стать предметом сурового критического разбора, но, представляя ее читателю, мы, напротив, имеем в виду расположить его к ней и вызвать в нем интерес к дальнейшей ее судьбе.








Изабелла Арчер считала – таково было еще одно ее убеждение – счастьем свою свободу и полагала, что надлежит воспользоваться ею на просвещенный лад. Ей и в голову не приходило сетовать на то, что она осталась одна, тем паче на одиночество – в ее глазах это было бы малодушием; к тому же ее сестра Лили постоянно и очень настойчиво уговаривала ее поселиться у нее в доме. Незадолго до смерти отца у Изабеллы появилась новая приятельница, которая с успехом трудилась на благо общества, и Изабелла видела в ней достойный подражания образец. Генриетта Стэкпол обладала завидным даром: она нашла свое призвание в журналистике, и ее «письма» из Вашингтона, Ньюпорта, с Белых гор и из прочих городов и весей, публиковавшиеся в «Интервьюере», были у всех на языке. Изабелла, с присущей ей самонадеянностью, называла их «легковесными», что, однако, не мешало ей отдавать должное мужеству, энергии и жизнерадостности молодой писательницы, которая одна, без родни и без достатка, взяла на себя воспитание троих племянников – детей своей больной овдовевшей сестры – и платила за их обучение из денег, заработанных литературным трудом. Генриетта придерживалась самых передовых взглядов и почти на все имела точный ответ. Она давно уже мечтала отправиться в Европу, чтобы в серии писем в «Интервьюере» рассказать о Старом Свете с новых позиций – задача не столь уж трудная, поскольку Генриетта знала наперед, каковы будут ее мнения и какие претензии вызовут у нее большинство европейских установлений. Узнав, что Изабелла собирается в путь, она тотчас же решила ехать, полагая, естественно, что путешествовать вдвоем будет особенно приятно. Однако с отъездом ей пришлось повременить. Генриетта считала Изабеллу исключительной натурой и уже не раз, не называя по имени, живописала в своих письмах, но ни слова не говорила подруге, не слишком прилежной читательнице «Интервьюера», которая вряд ли бы этому обрадовалась. Генриетта же, в мнении Изабеллы, служила живым примером женщины независимой и притом счастливой. В случае Генриетты источник независимости лежал на поверхности, но, даже если молодая девушка не обнаруживает способностей к журналистике и не обладает необходимым, как утверждала Генриетта, даром угадывать, что нужно публике, это вовсе не означает, будто у нее нет никакого призвания, никаких полезных талантов и ей только и остается, что быть ветреной и пустой. Изабелла решительно не желала быть пустой. Если набраться терпения, непременно найдется какое-нибудь дело по плечу. Разумеется, среди убеждений нашей героини имелось немало идей и по вопросу о браке. Первый пункт этого перечня гласил, что слишком много думать о замужестве вульгарно– И уж боже упаси гоняться за женихами. По мнению Изабеллы, всякая женщина, кроме разве самых хрупких, должна уметь жить сама по себе и вполне может быть счастлива, не деля существования с неким более или менее грубым представителем противоположного пола. Ее молитвы были услышаны: свойственные ей чистота и гордость – холодность и сухость, сказал бы какой-нибудь отвергнутый вздыхатель, склонный к анализу, – не позволяли ей строить тщеславных планов относительно возможного мужа. Немногие в кругу знакомых ей мужчин казались ей достойными такой разорительной траты сил, а мысль, что один из них мог бы вдруг разжечь в ней надежды и вознаградить за терпение, заставляла ее улыбаться. В глубине души – в самых ее глубинах – она верила: если бы ее озарил свет любви, она сумела бы отдать себя безоглядно, но видение это было слишком грозное – ив конечном счете скорее пугало ее, чем манило. Изабелла то и дело возвращалась к нему, но почти никогда на нем не задерживалась – оно сразу же вызывало в ее душе тревогу. Ей казалось, что она слишком много думает о себе, и, если бы кто-нибудь назвал ее заядлой эгоисткой, она бы тотчас покраснела. Она без конца искала путей развить себя, жаждала достичь совершенства и беспрестанно проверяла, чего уже успела добиться. Ее внутренний мир представлялся ее тщеславному воображению чем-то вроде сада, где шумят ветви, в воздухе разлит аромат, где много тенистых беседок и уходящих вдаль аллей; погружаясь в него, она словно совершала прогулку на свежем воздухе, а забираясь в самые сокровенные его уголки, не видела в том ничего дурного – ведь она возвращалась оттуда с охапками роз. Правда, жизнь часто напоминала ей, что в мире есть много других садов, иных, чем сад ее необыкновенной души, кроме того, есть множество мрачных, зловонных пустырей, густо поросших уродством и бедой. Уносимая с недавних пор потоком вознагражденной любознательности, который уже увлек ее в старую добрую Англию, а мог умчать и дальше, она часто ловила себя на мысли о тысячах обездоленных, и тогда ее собственная утонченная, наполненная до краев душа начинала казаться ей весьма нескромной. Но что делать? Какое место отвести существующим в мире страданиям в планах о радужном будущем? Скажем прямо, предмет этот недолго удерживал ее внимание. Она была слишком молода, слишком торопилась жить, слишком мало знала, что такое боль. Она уверила себя, что молодой женщине, к тому же всеми признанной умнице, необходимо прежде всего составить себе представление о жизни в целом. Без этого не уберечься от ошибок, и, только обретя такое представление, можно будет серьезно заняться вопросом о незавидном положении других людей.

Англия явилась для нее откровением; она захватила ее, как ребенка пантомима. Прежде, когда еще девочкой ее привозили в Европу, она видела только страны континента, и видела их из окна своей детской; Париж, а не Лондон, был Меккой ее отца,[18]к тому же дочери, естественно, не могли разделять большей части его увлечений. Образы той далекой поры потускнели и стерлись, и отпечаток Старого Света на всем, что сейчас она наблюдала, имел для нее прелесть новизны. Дом Тачитов казался ей ожившей картиной; ни одна мелочь его изысканного комфорта не ускользнула от ее взгляда; и в своем прекрасном совершенстве Гарденкорт открывал целый мир, удовлетворяя в то же время всем потребностям. Большие низкие комнаты с потемневшими потолками и укромными закоулками, глубокие оконные проемы и причудливые переплеты, ровный свет, густая зелень за окном, словно подсматривающая за обитателями дома, возможность благоустроенного уединения в центре этих «владений» – места, где почти ничто не нарушало благодатной тишины, где сама земля поглощала звук шагов, а туманный ласковый воздух смягчал острые углы в человеческих отношениях и резкость человеческих голосов, – все это пришлось весьма по вкусу нашей героине, в чувствах которой вкус играл не последнюю роль.

Она быстро подружилась с дядюшкой и часто сидела возле его кресла, когда мистера Тачита вывозили на лужайку. Он много времени проводил на свежем воздухе – сидел сложа руки, – тихий, уютный бог домашнего очага, бог повседневных забот, который, исполнив все свои обязанности и получив вознаграждение за труды, теперь пытается приучить себя к неделям и месяцам сплошного досуга. Изабелла весьма развлекала его – куда больше, чем сама о том догадывалась (она нередко производила на людей совсем не то впечатление, на какое рассчитывала), и он охотно вызывал ее на болтовню, как про себя определял рассуждения Изабеллы. В них присутствовало «нечто», свойственное всем молодым американкам, к словам которых относились не в пример с большим интересом, чем к тому, что говорилось их заокеанскими сестрами. Подобно большинству ее соотечественниц, Изабеллу с детства поощряли делиться своими мыслями; к ее замечаниям прислушивались, причем считалось само собой разумеющимся, что у нее есть и свои суждения, и чувства. Конечно, суждения эти отнюдь не всегда отличались глубиной, а чувства испарялись по мере их выражения, тем не менее след они оставляли: Изабелла приобрела привычку пытаться по крайней мере думать и чувствовать и, что еще важнее, ее ответы – особенно когда предмет разговора задевал за живое – стали находчивы и пылки, а это, по мнению многих, является признаком духовного превосходства. Мистер Тачит не раз ловил себя на мысли, что она напоминает ему его жену, какой та была в молодости. Именно эта естественность и свежесть, эта способность схватывать и отвечать на лету пленили тогда его сердце. Самой Изабелле он ни словом не обмолвился об этом сходстве: если миссис Тачит была когда-то такой, как Изабелла, то Изабелла вовсе не была такой, как миссис Тачит. Старый джентльмен проникся нежностью к племяннице: давно уже, по его собственным словам, их дом не оживляла молодость, и наша живая, стремительная, звонкоголосая героиня была приятна ему, словно журчащий ручеек. Он с радостью сделал бы для нее что-нибудь и только ждал, чтобы она обратилась к нему с просьбой. Но она обращалась к нему лишь с вопросами, правда, им не было конца. Ответов у него тоже нашлось в избытке, хотя порою ее неуемная любознательность ставила его в тупик. Особенно много она расспрашивала об Англии, ее конституции, английском характере, политике, о нравах и привычках королевской семьи, обычаях аристократии, об образе жизни и мыслей его соседей и, прося разъяснить ей то или это, не упускала случая осведомиться, соответствует ли подлинное положение вещей тому, как оно описано в книгах. Мистер Тачит обыкновенно бросал на нее лукавый взгляд и, улыбаясь с чуть заметной иронией, расправлял на коленях шаль.

– В книгах? – ответил он как-то. – Как вам сказать? Книги – не по моей части. Об этом лучше спросить Ральфа. Я всегда доходил до всего сам – узнавал все естественным путем, так сказать. Даже вопросов не задавал – просто помалкивал да поглядывал. Конечно, у меня были большие возможности – молодые девицы обычно такими возможностями не располагают. По натуре я человек наблюдательный, хотя, пожалуй, по мне это и не видно. Сколько бы вы ни присматривались ко мне – все равно я высмотрю в вас больше. К англичанам я присматриваюсь уже добрых тридцать пять лет и могу с уверенностью сказать, что знаю о них предостаточно. В целом Англия – замечательная страна, замечательнее, чем мы признаем это за океаном. Кое-что я, пожалуй, здесь подправил бы, но англичане, по-видимому, пока не чувствуют в этом надобности. Когда появляется надобность в переменах, они умеют их добиться. Но никогда не спешат и до поры до времени спокойно ждут. Прямо скажу, я здесь прижился куда лучше, чем поначалу ожидал. Вероятно, потому, что мне сопутствовал успех. Где человеку сопутствует успех, там он, естественно, и приживается.

– Значит, я тоже приживусь здесь, если буду иметь успех? – спросила Изабелла.

– Вполне вероятно. Вас, несомненно, ждет здесь успех. Англичане очень любят молодых американок[19]и превосходно их принимают. Впрочем, вам не к чему так уж стараться прижиться здесь.

– О, я совсем не уверена, что в Англии мне понравится, – задумчиво сказала Изабелла, ставя ударение на последнем слове. – Страна мне вполне по душе, но придутся ли по душе люди – не знаю.

– Люди здесь очень хорошие; особенно если они вам по душе.

– Что они сами по себе хорошие, я не сомневаюсь, – возразила она. – А вот каковы они с другими? Конечно, меня не обворуют и не прибьют, но будут ли они мне рады? Я люблю, когда люди мне рады. Я говорю об этом прямо, потому что очень ценю в людях радушие. А в Англии, по-моему, не очень-то хорошо обходятся с молодыми девушками. Во всяком случае, если судить по романам.[20]

– Я мало понимаю в романах, – проговорил мистер Тачит. – Сдается мне, в них все очень ловко сказано, но, боюсь, они нередко грешат против правды. У нас как-то гостила дама, которая пишет романы. Она была в дружбе с Ральфом, и он пригласил ее сюда. Все-то она знает, скажет – как отрежет. Но ее свидетельствам я не стал бы доверять. Слишком богатая фантазия – вот в чем, наверное, причина. Потом она напечатала книгу, в которой, думается мне, хотела живописать – вернее, изобразить в карикатурном виде – вашего покорного слугу. Я не стал читать это сочинение, но Ральф отчеркнул кое-какие места и принес его мне. Она, по-видимому, пыталась изобразить мою манеру говорить: американские словечки, произношение в нос, благоглупости янки, звезды и полосы.[21]Так вот, все это было совсем на меня не похоже; наверно, она не очень-то внимательно меня слушала. Я не возражал бы, если бы она передала мою манеру говорить. Пусть себе, если ей хочется. Но мне очень не понравилось, что она даже не дала себе труда меня послушать. Конечно, я говорю, как американец, – не говорить же мне, как готтентот. При всем при том меня здесь все понимают. Но, как старый джентльмен из романа этой дамы, я не говорю. Он не американец, и нам в Штатах таких даром не нужно. А рассказываю я вам об этом, чтобы показать – романисты нередко грешат против правды. Конечно, дочерей у меня нет, а миссис Тачит живет во Флоренции, поэтому я не очень-то знаю, как здесь обращаются с молодыми девушками. Кажется, в низших классах с ними и в самом деле обходятся не слишком хорошо, но в высших и даже до некоторой степени в средних их положение, мне думается, намного лучше.

– Помилуйте, сколько же в Англии классов? – воскликнула Изабелла. – Не меньше пятидесяти, наверное?

– Право, не знаю: я их не считал. И вообще, как-то не обращал на них внимание. В этом преимущество американцев: мы здесь вне классов.

– Надеюсь, что так, – сказала Изабелла. – Только этого недоставало – принадлежать к какому-нибудь английскому классу.

– Как сказать! Среди них, пожалуй, есть совсем неплохие, особенно те, что повыше. Впрочем, для меня существует всего два класса людей: те, которым я доверяю, и те, которым не доверяю. Вы, дорогая, относитесь к первому.

– Весьма признательна, – быстро проговорила Изабелла. – Она имела обыкновение очень сухо отвечать на комплименты и торопилась по возможности их пресечь. Поэтому ее часто понимали превратно: многие считали, что она глуха к ним, меж тем как на самом деле Изабелла просто старалась не показать, до какой степени они ей приятны. Ведь это значило бы показать слишком много.

– А они здесь не слишком привержены условностям? – спросила она.

– Да, здесь все твердо установлено, – подтвердил мистер Тачит. – Все заранее известно. Англичане не любят ничего оставлять на волю случая.

– Терпеть не могу, когда все заранее известно, – заявила Изабелла. – Мне куда больше нравятся неожиданности.

Такая безапелляционность, по-видимому, немало позабавила мистера Тачита.

– Так вот, заранее известно, что вы будете иметь здесь большой успех, – улыбнулся он. – Надеюсь, это вам нравится.

– Вряд ли я буду иметь успех, если они здесь слишком привержены условностям. Я этих глупых правил не признаю. Я поступаю наоборот. Англичанам это не понравится.

– Тут-то вы и ошибаетесь, – возразил ей дядюшка. – Никогда не знаешь, что им понравится. Они весьма непоследовательны. В этом их главное очарование.

– Тем лучше, – сказала Изабелла; она стояла перед мистером Тачитом, держась за пояс своего черного платья и скользя взглядом по лужайке. – Это как раз по мне.

Старый джентльмен и его юная гостья еще не раз с удовольствием толковали о порядках, заведенных в английском обществе, словно Изабелле предстояло не сегодня-завтра покорить его, хотя на самом деле английское общество пока что положительно оставалось безразличным к мисс Изабелле Арчер, которая волею судьбы оказалась заброшенной в скучнейший, если верить Ральфу, из всех домов на Британских островах. Ее страдающего подагрой дядю редко кто навещал, а миссис Тачит, которая не сочла нужным завести знакомство с соседями, не имела оснований ожидать, что они станут наносить ей визиты. У нее, однако, была одна слабость: она любила получать визитные карточки. Не находя вкуса в том, что именуется светской жизнью, она тем не менее безмерно радовалась при виде столика в холле, белого от засыпавших его символических кусочков продолговатого картона. Она мнила себя образцом справедливости и твердо усвоила ту высокую истину, что в мире ничто не дается даром; а коль скоро миссис Тачит пренебрегла ролью хозяйки Гарденкорта, трудно было предположить, что в графстве стали бы пристально следить за ее приездами и отъездами. Со всем тем нельзя с полной уверенностью сказать, что она принимала это невнимание к своим передвижениям как должное и что ее желчные нападки на новую родину мужа не были вызваны отказом соседей (право же, совершенно неосновательным) предоставить ей видное место в своем кругу. Изабелле чуть ли не сразу – при всей несообразности такого положения – пришлось защищать от тетушки английскую конституцию, ибо миссис Тачит усвоила себе привычку вонзать шпильки в этот почтенный документ. Изабелла невольно бросалась их вытаскивать, и не столько из страха, как бы они не продырявили видавший виды старинный пергамент, сколько от досады на то, что тетушка не находит им лучшего применения. Изабелла и сама относилась ко всему критически – это было свойственно ее возрасту, полу и американскому происхождению, однако сердце у нее было полно высоких чувств и сухость миссис Тачит задевала ее за живое.

– Ну а каковы ваши принципы? – спрашивала она тетушку. – Раз вы все здесь критикуете, значит, вы исходите из каких-то принципов. Но судите вы не как американка – в Америке вам тоже все не нравится. Когда я что-нибудь критикую, я исхожу из своих принципов. Я сужу как американка.

– Милочка моя, – ответила миссис Тачит, – в мире столько же принципов, сколько людей, способных их иметь. Ты скажешь – значит, их не так уж много? Возможно. Судить как американка? Нет уж, уволь. Такая узость не по мне. У меня, слава богу, есть свои собственные принципы.

Ответ этот пришелся Изабелле весьма по нраву, хотя она и не подала вида, – он вполне отвечал тому, что она сама думала, но ей навряд ли подобало высказывать свои суждения вслух. Только женщина в летах и с не меньшим, чем у миссис Тачит, жизненным опытом могла позволить себе подобного рода заявление: в любых других устах оно прозвучало бы самонадеянно, даже высокомерно. Тем не менее в разговорах с Ральфом, с которым они вели нескончаемые беседы и вели их в тоне, допускавшем многие вольности, Изабелла рисковала высказываться начистоту. Ее двоюродный брат взял себе за правило, так сказать, подтрунивать над ней. Он очень скоро приобрел в ее глазах репутацию насмешника и не собирался отказываться от выгод подобной репутации. Изабелла обвиняла его в возмутительном отсутствии серьезности, в вышучивании вся и всех, начиная с себя самого. Действительно, та капля почтительности, которую он еще сохранил, была полностью отдана им отцу; что же касается Остального, то он с чрезвычайной легкостью иронизировал по поводу собственной персоны, своих слабых легких, своего бесполезного существования, своей экстравагантной матушки, своих друзей (особенно лорда Уорбертона), своей новой, равно как и старой, родины и не щадил также своей прелестной, только что обретенной кузины.

– У меня в прихожей, – заявил он однажды, – всегда играет музыка. Я распорядился, чтобы оркестр играл без перерыва. Музыка оказывает мне двойную услугу: заглушает другие звуки, не давая миру проникнуть на мою половину, и создает впечатление, что у меня всегда танцуют.

И в самом деле из комнат Ральфа беспрестанно долетала танцевальная музыка: вальсы, притом из самых быстрых, казалось, кружились в воздухе. Изабеллу порою раздражало это неумолчное пиликанье, ей хотелось, миновав так называемую прихожую, попасть в его личные апартаменты. Ее не пугало, что они, если верить Ральфу, на редкость унылы и мрачны. Она охотно прибрала бы их и привела в порядок. Нельзя сказать, что он оказал ей должное гостеприимство, ни разу не пригласив к себе. В отместку Изабелла не скупилась на щелчки, изощряя ради них свой прямолинейный юный ум. Следует оговориться, что она пускалась на это главным образом в целях самозащиты, так как ее кузен, забавляясь, называл ее «мисс Колумбия» и уверял, будто от ее пылкого патриотизма пышет нестерпимым жаром. Он нарисовал на нее карикатуру, изобразив хорошенькую девицу, драпирующуюся – согласно последнему слову моды – в американский флаг. Изабелла же именно в эту пору своей жизни более всего боялась показаться – даже больше, чем оказаться – ограниченной. Тем не менее она не обинуясь стала подыгрывать Ральфу и выступать в роли ярой американки, коль скоро ему угодно было считать ее таковой, но, если он принимался вышучивать ее, не оставалась у него в долгу. Она защищала Англию от нападок его матери, но когда Ральф – намеренно, чтобы, как она выражалась, раззадорить ее, – начинал петь своей новой родине хвалу, она находила, что возразить ему по многим пунктам. На самом деле эта небольшая, достигшая полной зрелости страна была на ее вкус не менее сладка, чем спелая октябрьская груша; жизнь здесь доставляла ей удовольствие; это приводило ее в хорошее расположение духа, и она легко принимала насмешки кузена и платила ему той же монетой. Но иногда добродушие изменяло ей, и не потому, что она досадовала на Ральфа, а потому, что ей вдруг становилось жаль его. Ей казалось, он говорит, как человек, пораженный слепотой, говорит лишь бы говорить.

– Не понимаю, чего вы все-таки хотите, – сказала она ему однажды. – По-моему, вы просто ужасный зубоскал.

– Зубоскал та «зубоскал, – ответил Ральф, который не привык выслушивать о себе такие суждения.

– Не понимаю, что вас вообще привлекает. По-моему, вообще ничто. Англия не привлекает, хотя вы и превозносите ее до небес, Америка – тоже, хотя вы и браните ее напропалую.

– Меня ничто не привлекает, кроме вас, моя дорогая кузина.

– Если бы я могла хоть в это поверить. Право, я была бы довольна.

– Надеюсь, что так, – заметил он.

Поверь Изабелла его словам, она была бы недалека от истины. Ральф постоянно думал о ней; она не выходила у него из ума. С некоторых пор его мысли стали для него тяжелым бременем, и ее неожиданное появление, которое, ничего ему не суля, оказалось щедрым подарком судьбы, освежило и оживило их, дало им крылья и цель для полета. В последнее время бедный Ральф впал в глубокую меланхолию: его виды на будущее, и без того достаточно унылые, заволокла грозившая бедой туча. Ральф страшился за жизнь отца. Подагра, еще недавно гнездившаяся только в ногах, поразила теперь куда более важные органы Всю весну старый джентльмен тяжело болел, и врачи намекнули Ральфу, что с новым приступом справиться будет нелегко. Сейчас боли, по-видимому, не мучили отца, но Ральф не мог отделаться от ощущения, что эта передышка лишь вражеский маневр в расчете усыпить его внимание. Если бы этот ход удался, сопротивление почти наверняка было бы сломлено. Ральф всегда был убежден, что отец переживет его и что имя Тачита-младшего первым появится в траурной рамке. Они были очень близки с отцом, и сознание, что ему придется в одиночестве дотягивать свою безрадостную жизнь, угнетало молодого человека, который всегда и во всем безотчетно полагался на отца, помогавшего ему не падать духом в его беде. При мысли, что в недалеком будущем он лишится главного стимула к существованию, Ральф сразу терял охоту жить. Если бы волею судьбы они оба умерли одновременно, все решилось бы как нельзя лучше, но без поддержки отца вряд ли у него достанет терпения дожидаться своего часа. Его могла бы поддержать мысль о матери, но он знал, что она обойдется и без него; миссис Тачит давно положила себе за правило ни о чем и ни о ком не сожалеть. В глубине души Ральф, конечно, знал, что не очень-то благородно по отношению к отцу желать, чтобы в их союзе вся боль утраты досталась деятельной, а не пассивной стороне; он помнил, что отец всегда выслушивал его разговоры о близкой смерти как тонкий софизм, который он не без удовольствия опровергнет, сойдя в могилу первым. Однако Ральф не считал грехом надеяться на то, что из двух возможностей торжествовать победу – уличить в ошибке своего хитроумного сына или же продлить собственное существование, все же, при всех ограничениях доставлявшее ему радость, – мистеру Тачиту-старшему будет дарована вторая.

Вот какие приятные мысли одолевали Ральфа, когда приезд Изабеллы пресек их течение. Ему вдруг показалось, что ее присутствие, возможно, заполнит невыносимую пустоту, которая ожидала его со смертью добрейшего из отцов. «Уж не закралась ли в его сердце „любовь“ к этой молоденькой и непосредственной кузине из Олбани?» – спрашивал он себя и приходил к выводу, что, пожалуй, влюблен он не был. После недельного знакомства он вполне убедился в правильности такого вывода, а каждый последующий день это только подтверждал. Лорд Уорбертон верно оценил его кузину – она, без сомнения, была весьма необычна. Ральф дивился лишь тому, как быстро их сосед сумел это увидеть, но, поразмыслив, решил, что подобная проницательность – еще одно свидетельство недюжинных способностей его друга, которыми Ральф не переставал восхищаться. Даже если кузина, думал он, просто развлечет его, развлечение это самого высшего порядка. «Что может быть прекраснее, – рассуждал он сам с собой, – чем наблюдать такой характер, такую поистине пламенную душу! Это прекраснее, чем созерцание прекраснейшего произведения искусства – греческого барельефа, картины Тициана, готического собора. Приятно быть обласканным судьбой, когда от нее уже ничего не ждешь! За неделю до приезда кузины все мне опостылело, я совсем было опустил голову и меньше чем когда-либо надеялся на приятные перемены. И вдруг – мне присылают по почте Тициана, чтобы я повесил его в своей комнате, греческий барельеф, чтобы поставил его на камин, мне вручают ключи от великолепного здания и говорят: входи, любуйся. Друг мой, ты оказался на редкость неблагодарным субъектом. Так что помалкивай и впредь не ропщи на судьбу!»







Сейчас читают про: