Стражи Ирема. Сперва они ехали важным, степенным шагом, громко при этом отрыгивая, чтобы показать абу‑факасу своё удовольствие от расстанного угощения

Макама четвёртая

Сперва они ехали важным, степенным шагом, громко при этом отрыгивая, чтобы показать Абу‑Факасу своё удовольствие от расстанного угощения.

Потом они, послав прощальные улыбки, слегка ударили верблюдов пятками, дабы ускорить движение.

Наконец они помчались, не оглядываясь уж более и не убеждаясь в отсутствии погони. Как сказал поэт Ибн Юнус, и неплохо сказал:

По сахре, по тропе караванной, где шагают верблюды из Каира в Багдад,

Мы бежали с тобою к свободе желанной, о которой в зинданах удальцы говорят!

— Велик Аллах! — резонно заметил Отец Учащегося. — Вчера мы были жалкими нищими, а нынче подобны двум кувейтским эмирам, выехавшим пострелять джейранов. И заметь, я даже не взял с тебя джизью — налог на иноверцев! Жаль только, что нельзя было засыпать песком весь дом, а рядом нагромоздить ещё две кучи — так было бы лучше! Очень жаль! Вот это был бы фияль! Мы бы так и остались там жить, а хвастливый Абу Факас — смиренно нам служить!

— Господь велик! — откликнулся монах из Абруццо. — Если, конечно, вовремя остановиться. Я был глубоко прав, проиграв нашему хозяину всю мебель, всю утварь, всех слуг и часть денег. Как ни святы законы игры в вашем басурманском мире, а живыми нас он бы не выпустил. Теперь же бедняга пребывает в искренней радости от того, что его не пустили совсем по миру. Нам стоило бы какое‑то время поработать в паре…

Брат Маркольфо надел поверх роскошной белоснежной галябии своё рубище — как ни протестовал Сулейман Аль‑Кордуби. Зато поэт вырядился безукоризненно, отобрав из сундуков Абу Факаса самое лучшее.

— Но, садык, — возразил Абу Талиб, — как же я стану работать в паре с тобой, когда никак не могу в тебе разобраться? Кафирских монахов я повидал — ни один столь искусно в фияль не играл. И я чуть было не окосел, видя, как ловко ты на верблюда сел.

— Под моими обильными телесами, — важно сказал бенедиктинец, — скрывается стройный, изящный и прекрасный принц. Такое у нас бывает сплошь и рядом. И мне ещё повезло, что колдунья не превратила меня в лягушонка. В любом римском болоте полным‑полно таких принцев.

— Я понял, — сказал поэт. — Значит, мы оба дети Сасана.

— Увы, — вздохнул монах. — Имени моего батюшки я вовсе не знаю. Какого такого Сасана прочишь ты мне в отцы?

— Ха! Не знаешь! — воскликнул Абу Талиб. — Сасан являлся величайшим и благороднейшим из владык земных. Царь Сулейман не достоин был бы служить у него даже золотарём. А потомство Сасана было обманом изгнано из царства и лишено наследства. С тех пор мы и скитаемся по земле, добывая себе скудное пропитание, испрашивая добровольное даяние… О нас даже касыда сложена:

Мы дети Сасана. От Саны и до Хорасана —

Гуляют повсюду печальные дети Сасана.

Судьбина нас гонит по свету сквозь все границы,

Опухли от слёз наши лица, ввалились глазницы.

Мы жаркое лето проводим на горных вершинах,

А лютую зиму живём в плодородных долинах.

От Балха до Синда, от Рея до Табаристана,

От Фарса до Коньи, от Чага до Хамадана,

От волн Абескуна до Горного Бадахшана,

От Маверранахра, где древняя спит Согдиана,

До синих степей Таласа, до идолов Бамиана,

От ледников Кашгара и до песков Хотана,

От пристаней Халеба до выжженного Кермана,

От ласковой Ферганы до мелочного Джурджана,

От острова Киш до златоносного Зеравшана,

От славного Рея до цветущего Так‑и‑Бустана

Бредут и бредут неуклонно и неустанно

Весёлые, гордые, вольные дети Сасана!

Но от снегов Булгара и до пустынь Магриба

Дети Сасана странствуют вовсе не за спасибо.

Стонут тихонько купцы под нашей ласковой дланью:

В мире любую кубышку мы облагаем данью.

Коль мы лишились когда‑то родимой своей страны —

Все нам должны на свете, только мы никому не должны…

Да, мы принимаем чужие даянья — но гордо.

В избранье своём мы уверены свято и твёрдо.

По финику с каждой лавки, по фильсу с динара,

Сбирают дети Сасана — цари базара.

Пускай у купцов почернеют от жадности лица —

Дешевле от нас откупиться, чем враз разориться…

Выслушав жалостную касыду до конца, монах из Абруццо опустил голову на воротник размышления и молвил:

— Брат, я ведь и сам такой. Правда, в наших краях не слыхивали о детях Сасана, зато называют нас и рыцарями сумы, и вагабондами, и братьями дороги, и сватами нужды, и шуринами праха, и деверями помоек, и пасынками надежды, и погонщиками собак, и укротителями кошек, а кое‑где вообще принимают за цыган. А мы просто Божьи люди, взыскующие Божьей справедливости. Господь делиться наказал!

— Аллах всегда при делах — он вашему богу эти слова подсказал! — воскликнул Абу Талиб. — Нас тоже именуют по‑всякому. Дервишами, суфиями, айярами, кличками новыми и старыми. А ещё нас зовут — стражи Ирема… Да чего ты, садык, вздрагиваешь всё время, когда заходит речь об Иреме? Конечно, любой увидеть бы рад многоколонный Ирем Зат‑аль‑Имад. Но пусть твоё сердце успокоится: город сей тебе не откроется. Нелепо думать, что Сокровище Мира предстанет перед глазами кафира… Ты, конечно, не обижайся, надейся и мужайся, но…

— Да мне всё равно, — снова сказал в лад брат Маркольфо. — Но как же вы его, Ирем этот ваш, сторожите, коли никто его найти не может?

— В том‑то и дело! Я же сказать хочу, что лишь такая работа нам по плечу! Обратится некто к супругам престарелым, спросит: «А сын ваш каким занимается делом? В поле пашет или в кузнице молотом машет? Скажите по‑свойски: может, он сотник в халифовом войске? Или кувшины искусно лепит? Или над бумагами в диване слепнет? Или проворно ткёт полотно? Что за уменье ему дано?» Тут, значит, матушка непременно заплачет, а отец глаза от стыдобы спрячет и дряхлой рукою махнёт: «Отпрыск наш непутёвый Ирем стережёт»…

— А‑а! Собак гоняет, ветер пинает! — догадался бенедиктинец. — Воистину, мир везде одинаков! Но ведь, согласись, без нас тоже нельзя!

— Никак нельзя! — радостно воскликнул Отец Учащегося. — Мы соль земли, мы Вселенной корабли, мы свету отрада, мы взыскуем Града!

— Так ведь блаженный Августин о том же говорит! — воскликнул брат Маркольфо. — О взыскующих Града Небесного!

— В небесах нет никакого Града, — возразил Сулейман из Кордовы. — Там, знаешь ли, только сады, где внизу текут реки… Аллах обещал всем правоверным эти сады! Но это — нам, а вам — огненный Джаханнам!

— Увы, мой друг, это ты с плачем и скрежетом зубовным последуешь в самое пекло… Спаситель, конечно, огорчится, но как‑нибудь переживёт: он уже один раз за нас претерпел. Вдругорядь на крест не пойдёт!

— Да не был наш расул Иса ни на каком кресте! — воскликнул Абу Талиб столь яростно, что оба верблюда вскинули головы посмотреть, не началась ли между всадниками поножовщина — ведь тогда им тоже придётся воевать. — Сказано же пророком: «Они не убили его и не распяли, но это только представлялось им; и, поистине, те, которые разногласят об этом, — в сомнении о нём; нет у них об этом никакого знания, кроме следования за предположением».

Поножовщины не случилось, зато случился прежестокий богословский спор, особенно касательно обрезания, поскольку тут главный аргумент, в отличие от теологических трактатов, всегда под рукой. Наконец Сулейман проворчал примирительно:

— Учёные — это те, чьи речи лучше их поступков, а мудрые — это те, чьи поступки лучше их речей… Хотя я преуспел, обучаясь фальсафийе в пору моей юности!

— Философия есть всего лишь служанка богословия, — наставительно сказал бенедиктинец. — Преуспел, говоришь? Отчего же ты ещё не советник при халифе Харуне?

— Вазирами становятся льстецы и подлецы, — гордо ответил Абу Талиб. — А я — вольный шаир. За стихи меня и вышибли из города…

— Что же это за стихи такие страшные?

— Так, баловство, ничем‑ничего… Вот сам посуди:

О Мухаммад, ты изобрёл Аллаха

Не для корысти и не ради страха,

А так, спроста, как юный сирота

Врёт сверстникам про папу‑падишаха.

Тут даже привычные ко всему верблюды разом остановились.

— Да, — сказал брат Маркольфо. — И ты ещё меня в свою веру тянешь? Да за такие вирши…

— Именно, — вздохнул Сулейман аль‑Куртуби. — Клянусь Тем, кто конец руки на пять разделил и этой пятёрке осязание подарил, я правоверный до самых корней сердца. Но ведь настоящему шаиру полагается вольнодумничать! Невежественные улемы из Михны хотели казнить меня за богохульство, да я не стал дожидаться…

— Что такое — Михна? — вскинулся монах. Успокоенные верблюды тронулись дальше.

— Ну, такие… Ну, за чистотой веры следят, — тут Отец Учащегося даже оглянулся: не следят ли его гонители за чистотой веры и здесь, в безлюдных песках.

— Святая Инквизиция, — догадался брат Маркольфо. — Куда же без неё? Нет, у меня всё проще. Был за мной грех: я тоже сложил виршу, но, боюсь, не поймёшь ты её — она на классической латыни…

— Как‑нибудь разберу, — пообещал хитроумный сын Сасана.

Разбирать особенно было нечего: вирша по большей части состояла из одного‑единственного латинского глагола, зато уж спрягался этот глагол по‑всякому: и так, и этак, и вот этак, и сверху, и снизу, и сбоку, и туда, и сюда, и даже эвон куда… С преступной помощью этого глагола последовательно осквернялись ангелы и архангелы, короли и шуты, графини и герцогини, дворяне и земледельцы, монахи и монашенки, епископы и ремесленники со всеми членами семей и даже животные. Слегка повезло только майскому жуку, которому всего‑навсего вставили соломинку…

Добродетельные верблюды остановились так резко, что всадники чуть не полетели на песок.

— Да‑а… — сказал наконец Абу Талиб. — С такими стихами, садык, даже в зиндан не возьмут… Не доведут до зиндана…

— Но теперь я остепенился, — поспешил заверить его монах‑бродяга. — Похабщины не пишу, а размышляю о вечном.

— Могу представить… — усомнился Сулейман.

— Не веришь? Так послушай:

Был я праздным и лихим —

Знать, таким родился.

Сильной жаждою томим,

Я в кабак стремился.

Но, узрев огонь и дым,

Страшно удивился:

Шестикрылый серафим

Предо мной явился!

«Я затем явился здесь

Весь в грозе и буре,

Что Господь не в силах снесть

Твоей буйной дури.

Приказал Всевышний днесь,

Грозно брови хмуря,

Измененья произвесть

Мне в твоей натуре!»

В ухо мне ударил он

Тяжкою десницей,

Как селянину барон

Стальной рукавицей.

Полетел я, поражён,

Бестолковой птицей

В мир, что был мне отворён

Новою страницей.

Слышу я, как в облаках

Ангелы летают,

Как снега и льды в горах

Потихоньку тают,

Как в миланских кабаках

Кьянти разливают,

Как сквозь всякий тлен и прах

Травы прорастают.

Снова слышу трубный глас:

«Ах ты сын собаки!

Ты в грехе сплошном погряз,

Это скажет всякий!»

И крылом — да прямо в глаз,

Как в кабацкой драке!

Я фонарь обрёл тотчас,

Чтобы зреть во мраке.

Тьма была — хоть глаз коли,

Но необъяснимо

Я увидел край земли

Оком пилигрима:

Как в лазоревой дали

Мимо храмов Рима

Проплывают корабли

До Иерусалима.

Обратившись к небесам,

Господа я славил…

…Серафим же по зубам

Малость мне добавил!

Научил меня азам

Красноречья правил

И пророчествовать сам,

Лично, в мир отправил.

И тотчас же я предстал

Цицероном новым:

Серафима я назвал

Нехорошим словом,

Далеко его послал —

Аж к первоосновам, —

И беспечно зашагал

С именем Христовым.

И с минуты самой той

В жизни тяжкой, тленной

Всё открыто предо мной

В нынешней Вселенной.

Лишь один вопрос простой

Мучит, неизменный:

То ль угодник я святой,

То ли червь презренный?

— А ещё я перелагаю в стихи медицинские рецепты против геморроя и водянки…

— Так ты ещё и табиб?

— Всего помаленьку, — скромно сказал монах. — Немного бродяга, немного лекарь, немного пиита…

— Немного мошенник, — подхватил Абу Талиб. — Истинный сын Сасана, страж Ирема! Будет у нас ещё время посостязаться, как приедем в Багдад…

— Или Иерусалим…

— Верно, или Иерусалим. Куда‑нибудь верблюды нас привезут. И вот тогда ты увидишь, каков на деле Сулейман Абу Талиб аль‑Куртуби! В поэзии рядом со мной не стой, это само собой, но и в искусстве обмана я первый среди детей Сасана! Правда, толкуют ныне о некоем Наср‑ад‑Дине — это самый тот, что в Бухаре живёт. Коли он дорогу мне перейдёт, он этот день проклянёт. Ведь я провёл самого Абу Наиби, шайтан его зашиби! Был он первый гад на весь Багдад, а повстречался со мной — сразу стал только второй… Не нарушая наших сасанских правил, я его в фияль трижды обставил и без языка оставил… Поверишь едва ли, но мы на усечение языка играли!

— Постой, брат, — сказал монах. — Если только не подводят меня глаза, впереди кто‑то идёт…

— Ну вот, — недовольно, как все внезапно разбогатевшие, скривился Отец Учащегося. — Будем теперь сочувствовать всякому нищеброду, тратить на него воду…

— Господу — что нашему, что вашему — угодно милосердие, — сказал монах и придавил верблюжьи бока пятками.

— Надеюсь, это мирадж… Аллах, пусть это будет мирадж!

Но не был это мирадж, а был это гнусный вонючий бродяга, до самых линялых бровей заросший щетиной. По сравнению с тряпьём бродяги даже рубище брата Маркольфо казалось царским облачением. А глаза у него были прямо‑таки бирюзовые, самые колдовские. Его бы хлыстом по этим самым глазам, но смиренный монах сказал:

— Кто ты, добрый человек? Куда идёшь? Почему терпишь нужду?

В ответ бродяга забормотал что‑то невнятное, такое невнятное, что не только монах, но и эмир языка Сулейман не смог разобрать. Тем не менее брат Маркольфо протянул бедняге свою верную баклагу.

…Судьба, судьба — и наковальня, и молот!

Жизнь всё время отвлекает наше внимание; и мы даже не успеваем заметить, от чего именно.

Франц Кафка

— И этого языка я тоже не знаю… — сокрушённо сказал Шаддам. — Никогда не предполагал, что могу оказаться в таком положении.

Уже несколько сот свитков валялись просмотренными и отброшенными за ненадобностью, когда Николай Степанович вдруг встал и начал озираться — будто увидел всё это впервые. Костя и Шаддам немедленно прекратили разбор завала и сделали по полшага к маршалу — вдруг, не дай бог, у него опять потеря памяти или там ориентации…

— Ребята, — Николай Степанович поднял палец, как бы призывая к ещё большей тишине. — А вам не кажется, что эту кучу здесь свалили не просто так? Кому‑то они и до нас оказались не по зубам? А?

— Ну, точно! — сказал Костя. — Тоже искали что‑нибудь знакомое. Так. Брали вот из этих шкафов… вот там, под светом, читали, сюда откидывали. Потом стали таскать по лестнице и бросать сверху… насыпать кучу…

— Попробуем заглянуть в дальние шкафы? — предложил Шаддам. Нойда молча вильнула хвостом и устремилась в указанном направлении.

В этот момент стемнело. Солнце ушло с небесного круга, уступив место облачной пелене.

— Ёшкин кот, — в сердцах сказал Костя. — Только‑только начнёшь получать от работы удовольствие…

— Ничего, — сказал Николай Степанович. — Боюсь тебя огорчить, Костя, но у нас впереди вечность.

Туман и раньше появлялся на улицах с наступлением сумерек, но сейчас он как‑то по‑особому сгустился. Переулок, по которому они шли, странно расширился, верхние этажи домов подтаивали в дымке. Впервые за всё время — если вообще можно говорить о времени здесь — возникло эхо: звуки шагов звонко отлетали от стен. Поэтому казалось, что идут не три человека и бесшумная собака, а по крайней мере десяток, и с ними целая собачья упряжка.

Вперёд видно было шагов на тридцать, дальше всё как‑то смазывалось.

— Мы не прошли поворот? — спросил осторожный Костя.

Шаддам покачал головой. Николай Степанович, считавший шаги, вздрогнул и стал оглядываться. Все остановились.

— Нойда, мы правильно идём?

Нойда не слишком уверенно кивнула. Немножко отошла и стала прислушиваться, подняв одно ухо вверх.

А потом там, впереди, раздались шаги. И в тени и тумане появилась чья‑то фигура.

Нет, понял Николай Степанович через секунду. Там пустота, игра теней, не более: фигура разделилась, и то, что выше пояса, потекло наискось вправо, а ноги сделали ещё несколько медленных шажков. Остановились и с некоторым сомнением исчезли.

Но — звук шагов приближался. Теперь это были шаги кого‑то большого, больше человека… обманчиво‑медленного…

И снова появилась туманная фигура: волк, поднявшийся на задние лапы и достающий головой до окон второго этажа.

Нойда попятилась, зарычала. Хвост её встопорщился — как и шерсть на загривке.

Шаддам встал рядом с нею, погладил между ушами. Нойда повела лопатками, чуть расслабилась.

— Николай Степанович, Костя, — позвал Шаддам, не оборачиваясь. — Я думаю, нам всем лучше укрыться в доме. Впереди действительно что‑то есть.

— Да, — сказал Николай Степанович, опускаясь рядом с Нойдой на колено. — В смысле, нет. Девочка, найдёшь дорогу? Вот сейчас, немедленно?

Нойда уставилась в землю, закрыла глаза. Николаю Степановичу послышалось, что она скрипнула зубами.

Шаги приближались.

Нойда кивнула — и бросилась назад, туда, откуда они пришли, прижимаясь к самым стенам домов. Николай Степанович кивком головы отправил вслед за ней Шаддама. Костя, он это знал, не отойдёт ни на шаг.

Туманный волк тоже расплылся бесформенными пятнами.

— Так я почему‑то и подумал. — Костя сглотнул.

— Что‑то есть — там, дальше, — сказал Николай Степанович. — Бегом.

Они догнали Нойду и Шаддама в момент, когда те сворачивали в глубокую арку — совершенно такую же, какие здесь во всех домах. Но эта вела не внутрь дома — за нею начинался переулок. Тот самый, по которому они сюда пришли. Из‑за этой чёртовой арки они в тумане попросту проскочили поворот…

— Тихо… — сказал Шаддам. — Пожалуйста…

Все затаили дыхание.

Шаги приближались.

— Нет, показалось, — сказал Шаддам. — Извините. Пойдёмте…

И в этот момент на улице, с которой они ушли, что‑то произошло: будто бы сдвинулся тяжёлый камень, будто бы что‑то стремительно протянулось по облицовочной плитке, потом что‑то упало, мягко и в то же время ломко, и всё накрыл плотный звук удара. Потом снова короткое быстрое волочение, и сдвинувшийся камень встал на место.

Не говоря ни слова, все повернулись и быстро пошли, почти побежали к дому. К своему дому.

— Что‑то случилось? — выглянула навстречу Аннушка.

— Да вроде бы нет, — сказал Николай Степанович и посмотрел на своих. — Вроде бы ничего не случилось.

— Во всяком случае, мы не поняли, — сказал Шаддам.

Откуда‑то незаметно, но совсем рядом оказался Толик. В руках у него был каменный молоток.

— Крысы, — сказал он Николаю Степановичу на ухо. — Вот такие, — он показал руками. Крысы получались с овчарку. — Боялся, что наверх полезут.

— Но не полезли?

— Нет, Николай Степанович. Прошли вон туда. И пропали. Я подошёл, посмотрел — никакой такой норы‑дыры. Как сквозь стену.

— Что коты проходят сквозь стену, я слышал, — сказал Николай Степанович. — Почему бы и крысам не освоить? Полезное свойство…

Они поднялись домой. Здесь было гораздо темнее, чем на улице, но это была добрая темнота.

— Ты как? — тихо спросила Аннушка.

— Нормально, — сказал Николай Степанович. — Думаю, прокачался.

— Это хорошо, — сказала Аннушка, отворачиваясь. — Это очень хорошо. Я боюсь, что без тебя мы погибнем.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: