Глава II. Когда г‑н Шевалье, ходивший наверх устраивать гостей, вернувшись к себе, сообщил замечания насчет новоприезжих своей подруге жизни

Когда г‑н Шевалье, ходивший наверх устраивать гостей, вернувшись к себе, сообщил замечания насчет новоприезжих своей подруге жизни, в кружевах и шелковом платье сидевшей по парижскому манеру за конторкой, в той же комнате сидело несколько привычных посетителей заведения. Сережа, бывши внизу, заметил эту комнату и ее посетителей. Вы, верно, тоже заметили ее, ежели бывали в Москве.

Ежели вы скромный мужчина, не знающий Москвы, опоздали на званый обед, ошиблись расчетом, что гостеприимные москвичи вас позовут обедать, и вас не позвали, или просто хотите пообедать в лучшей гостинице, – вы входите в лакейскую. Три или четыре лакея вскакивают, один из них снимает с вас шубу и поздравляет с Новым годом, с масленицей, с приездом или просто замечает, что давно вы не бывали, хоть вы и никогда не бывали в этом заведении. Вы входите, и первый бросается вам в глаза накрытый стол, уставленный, как вам в первую минуту кажется, бесчисленным количеством аппетитных яств. Но это только оптический обман, ибо на этом столе большую часть места занимают в перьях фазаны, морские раки невареные, коробочки с духами, помадой и стклянки с косметиками и конфетами. Только с краюшка, поискав хорошенько, вы найдете водку и кусок хлеба с маслом и рыбкой под проволочным колпаком от мух, совершенно бесполезным в Москве в декабре месяце, но зато точно таким же, какие употребляются в Париже. Далее, за столом вы видите впереди себя комнату, в которой за конторкой сидит француженка весьма противной наружности, но в чистейших рукавчиках и в прелестнейшем модном платье. Подле француженки вам представится расстегнутый офицер, закусывающий водку, статский, читающий газету, и чьи‑нибудь военные или статские ноги, лежащие на бархатном стуле, и послышатся французский говор и более или менее искренний громкий хохот. Ежели вам захочется знать, что делается в этой комнате, то я бы советовал не входить в нее, а только заглянуть, как будто проходя мимо, чтобы взять тартинку. Иначе вам не поздоровится от вопросительного молчания и взглядов, которые устремят на вас привычные обитатели комнаты, и, вероятно, вы, поджавши хвост, поспешите к одному из столов в большую залу или зимний сад. В этом вам никто не помешает. Эти столы для всех, и там в одиночестве можете называть Дея гарсоном и заказывать трюфелей, сколько вам угодно. Комната же с француженкой существует для избранной, золотой, московской молодежи, и попасть в число избранных не так легко, как вам кажется.

Г‑н Шевалье, возвратившись в эту комнату, сказал супруге, что господин из Сибири скучен, но зато сын и дочь такие молодцы, каких только в Сибири можно выкормить.

– Вы бы посмотрели на дочь, что это за розанчик!

– О! он любит свеженьких женщин, этот старик, – сказал один из гостей, куривший сигару. (Разговор, разумеется, происходил на французском языке, но я передаю его по‑русски, что и постоянно буду делать в продолжение этой истории.)

– О! очень люблю! – отвечал г‑н Шевалье. – Женщины – моя страсть. Вы не верите?

– Слышите, madame Chevalier? – закричал толстый казацкий офицер, который много был должен в заведенье и любил беседовать с хозяином, – Да, вот он разделяет мой вкус, – сказал Chevalier, потрепав толстяка по эполете.

– И точно хороша эта сибирячка?

Chevalier сложил свои пальцы и поцеловал их.

Вслед за тем между посетителями разговор сделался конфиденциальный и очень веселый. Дело шло о толстяке; он, улыбаясь, слушал то, что про него рассказывали.

– Можно ли иметь такие превратные вкусы? – закричал один сквозь смех. – Mademoiselle Clarisse! вы знаете, Стругов из женщин лучше всего любит куриные ляжки.

Хотя и не понимая соли этого замечания, m‑lle Clarisse залилась из‑за конторки смехом, настолько серебристым, насколько позволяли ей дурные зубы и преклонные лета.

– Сибирская барышня навела его на такие мысли? – И все еще больше расхохотались. Сам m‑r Chevalier помирал со смеху, приговаривая: «Ce vieux coquin»,[12]и трепя по голове и плечам казацкого офицера.

– Да кто они, эти сибиряки: заводчики или купцы? – спросил один из господ во время затихания смеха.

– Никит! Спрашивайт у господа, который приехал, подорожний, – сказал m‑r Chevalier. – «Мы, Александр, Самодержес…» – начал было читать г‑н Chevalier принесенную подорожную, но казацкий офицер вырвал у него бумагу, и лицо его вдруг выразило удивление.

– Ну, угадайте, кто это? – сказал он. – И все вы хоть по слухам знаете.

– Ну, как же угадать, покажи. Ну, Абдель Кадер, ха‑ха‑ха. Ну, Калиостро… Ну, Петр Третий…[13]ха‑ха‑ха‑ха.

– Ну, прочти же!

Казацкий офицер развернул бумагу, прочел: «Бывший князь Петр Иванович» – и одну из тех русских фамилий, которую всякий знает и всякий произносит с некоторым уважением и удовольствием, ежели говорит о лице, носящем эту фамилию, как о лице близком или знакомом. Мы будем называть его Лабазовым. Казацкий офицер смутно помнил, что этот Петр Лабазов был чем‑то знаменитым в двадцать пятом году и что он был сослан в каторжную работу, – но чем он был знаменит, он не знал хорошенько. Другие же никто и этого не знали и ответили: «А! да, известный!» – точно так же, как бы они сказали: «Как же, известный!» – про Шекспира, который написал «Энеиду».[14]Больше же они узнали его потому, что толстяк объяснил им, что он брат князя Ивана, дядя Чикиных, графини Прук, ну, известный…

– Ведь он должен быть очень богат, коли он брат князя Ивана, – заметил один из молодых. – Ежели ему возвратили состояние. Некоторым возвратили.

– Сколько их наехало теперь, этих сосланных! – заметил другой. – Право, их меньше, кажется, было сослано, чем вернулось Да, Жикинский, расскажи‑ка эту историю за восемнадцатое число, – обратился он к офицеру стрелкового полка, слывшему за мастера рассказывать.

– Ну, расскажи же.

– Во‑первых, это истинная правда и случилось здесь, у Шевалье, в большой зале. Приходят человека три декабристов обедать. Сидят у одного стола, едят, пьют, разговаривают. Только напротив их уселся господин почтенной наружности, таких же лет и все прислушивается, как они про Сибирь что‑нибудь скажут. Только он что‑то спросил, слово за слово, разговорились, оказывается, что он тоже из Сибири.

– И Нерчинск знаете?

– Как же, я жил там.

– И Татьяну Ивановну знаете?

– Как же не знать!

– Позвольте спросить, вы тоже сосланы были?

– Да, имел несчастье пострадать, а вы?

– Мы все сосланные четырнадцатого декабря. Странно, что мы вас не знаем, ежели вы тоже за четырнадцатое. Позвольте узнать вашу фамилию?

– Федоров.

– Тоже за четырнадцатое?

– Нет, я за восемнадцатое.

– Как за восемнадцатое?

– За восемнадцатое сентября, за золотые часы. Был оклеветан, будто украл, и пострадал невинно.

Все покатились со смеха, исключая рассказчика, который с пресерьезным лицом, оглядывая в лоск положенных слушателей, божился, что это была истинная история.

Скоро после рассказа один из золотых молодых людей встал и поехал в клуб. Пройдясь по залам, уставленным столами с старичками, играющими в ералаш, повернувшись в инфернальной, где уж знаменитый «Пучин» начал свою партию против «компании», постояв несколько времени у одного из бильярдов, около которого, хватаясь за борт, семенил важный старичок и еле‑еле попадал в свой шар, и заглянув в библиотеку, где какой‑то генерал степенно читал через очки, далеко держа от себя газету, и записанный юноша, стараясь не шуметь, пересматривал подряд все журналы, золотой молодой человек подсел на диван в бильярдной к играющим в табельку, таким же, как он, позолоченным молодым людям. Был обеденный день, и было много господ, всегда посещающих клуб. В числе их был Иван Павлович Пахтин. Это был мужчина лет сорока, среднего роста, белый, полный, с широкими плечами и тазом, с голой головой и глянцевитым, счастливым, выбритым лицом. Он не играл в табельку, но так подсел к князю Д., с которым он был на ты, и не отказался от стакана шампанского, которое ему предложили. Он так хорошо поместился после обеда, незаметно распустив сзади гульфик, что, казалось бы, век просидел так, покуривая сигару, запивая шампанское и чувствуя близкое присутствие князей и графов, министерских детей. Известие о приезде Лабазовых нарушило его спокойствие.

– Куда ты, Пахтин? – сказал министерский сын, заметив между игрой, что Пахтин привстал, одернул жилет и большим глотком допил шампанское.

– Северников просил, – сказал Пахтин, чувствуя какое‑то беспокойство в ногах, – что же, поедешь?… «Анастасья, Анастасья, отворяй‑ка ворота».

Это была известная в ходу цыганская песня.

– Может быть. А ты?

– Куда мне, женатому старику…

– Ну!..

Пахтин, улыбаясь, пошел в стеклянную залу к Северникову. Он любил, чтоб последнее слово, им сказанное, было шуточка. И теперь так вышло.

– Что, как здоровье графини? – спросил он, подходя к Северникову, который вовсе не звал его, но которому, по некоторым соображениям Пахтина, нужнее всех было узнать о приезде Лабазовых. Северников был немножко замешан в четырнадцатом числе и приятель со всеми декабристами. Здоровье графини было гораздо лучше, и Пахтин был очень рад этому.

– А вы не знаете, Лабазов приехал нынче, у Шевалье остановился.

– Что вы говорите! Ведь мы старые приятели. Как я рад! Как я рад! Постарел, я думаю, бедняга? Его жена писала моей жене…

Но Северников не досказал, что она писала, потому что его партнеры, разыгрывавшие бескозырную, сделали что‑то не так. Говоря с Иваном Павловичем, он все косился на них, но теперь вдруг бросился всем туловищем на стол и, стуча по нем руками, доказал, что надо было играть с семерки. Иван Павлович встал и, подойдя к другому столу, сообщил между разговором другому почтенному человеку свою новость, опять встал и у третьего стола сделал то же. Почтенные люди все были очень, очень рады возвращению Лабазова, так что, опять вернувшись в бильярдную, Иван Павлович, сначала сомневавшийся, нужно или нет радоваться возвращению Лабазова, уже более не употреблял введения о бале, статье «Вестника», здоровье и погоде, а прямо приступал ко всем с восторженным объявлением о благополучном возвращении знаменитого декабриста.

Старичок, все еще тщетно пытавшийся ткнуть кием в своего белого шара, должен был, по мнению Пахтина, быть очень обрадован известием. Он подошел к нему. «Хорошо поигрываете, ваше высокопревосходительство?» – сказал он в то время, как старичок сунул свой кий в красный жилет маркера, означая этим желание помелить.

«Ваше высокопревосходительство» было сказано совсем не так, как вы думаете, из подобострастия (нет, это не мода в пятьдесят шестом году), – Иван Павлыч называл просто по имени и отчеству этого старичка, – а это было сказано частью как шутка над теми, кто так говорит, частью, чтобы дать знать, что мы знаем, с кем говорим, и все‑таки резвимся, немножко и взаправду; вообще это было очень тонко.

– Сейчас узнал: Петр Лабазов приехал. Прямо из Сибири приехал со всем семейством…, – Эти слова произнес Пахтин в то самое время, как старичок опять промахнулся в своего шара, – такое ему несчастье было.

– Ежели он приехал таким же взбалмошным, каким поехал, так нечему радоваться, – угрюмо сказал старичок, раздраженный своей непонятной неудачей.

Этот отзыв смутил Ивана Павлыча, он опять не знал, следовало ли или нет радоваться приезду Лабазова, и чтобы окончательно разрешить свои сомнения, он направил шаги свои в комнату, где собирались умные люди разговаривать и знали значение и цену всякой вещи, и все знали, одним словом. Иван Павлыч был в тех же приятных отношениях с посетителями умной комнаты, как и с золоченой молодежью и сановитыми особами. Правда, у него не было своего особого места в умной комнате, но никто не удивился, когда он вошел и сел на диван. Речь шла о том, в каком году и по какому случаю произошла ссора между двумя русскими журналистами. Выждав минуту молчанья, Иван Павлыч сообщил свою новость не так, как радость, не так, как незначащее событие, а так, как будто к разговору. Но тотчас по тому, как «умные» (я употребляю «умные» как прозвание посетителей «умной» комнаты) приняли его новость и стали обсуждать ее, тотчас Иван Павлыч понял, что сюда‑то именно и следовала эта новость и здесь только она получит такую обработку, что можно будет везти ее дальше и savoir a quoi s'en tenir.[15]

– Только Лабазова недоставало, – сказал один из «умных», – теперь из живых декабристов все вернулись в Россию.

– Он был «один из стаи славных»…[16]– сказал Пахтин еще выпытывающим тоном, готовый на то, чтобы эту цитату сделать шуточной и серьезной.

– Как же, Лабазов – один из замечательнейших людей того времени, – начал «умный». – В тысяча восемьсот девятнадцатом году он был прапорщиком Семеновского полка и был послан за границу с депешами к герцогу 3. Потом он вернулся и в двадцать четвертом году был принят в первую масонскую ложу. Все тогдашние масоны собирались у Д. и у него. Ведь он очень богат был. Князь Ж., Федор Д., Иван П. – это были его ближайшие друзья. И тут дядя его, князь Висарион, чтобы удалить молодого человека от этого общества, перевез его в Москву.

– Извините, Николай Степанович, – перебил другой «умный», – мне кажется, что это было в двадцать третьем году, потому что Висарион Лабазов назначен был командиром третьего корпуса в двадцать четвертом году и был в Варшаве. Он приглашал его к себе в адъютанты и после отказа уж перевел его. Впрочем, извините, я вас перебил.

– Ах, нет, сделайте одолжение.

– Нет, пожалуйста.

– Нет, сделайте одолжение, вы должны это знать лучше меня, и притом память ваша и знания достаточно доказаны здесь.

– В Москве он против желания дяди вышел в отставку, – продолжал тот, чья память и знания были доказаны, – и там вкруг него образовалось второе общество, которого он был родоначальником и сердцем, ежели можно так выразиться. Он был богат, хорош собой, умен, образован; любезен, говорят, был удивительно. Мне еще тетка говаривала, что она не знавала человека обворожительнее его. И тут‑то он за несколько месяцев до бунта женился на Кринской.

– Дочь Николая Кринского, тот, что при Бородино… ну, известный, – перебил кто‑то.

– Ну да. Ее‑то огромное состояние у него осталось теперь, а его собственное, родовое, перешло меньшому брату, князю Ивану, который теперь обер‑гоф‑кафермейстер (он назвал что‑то в этом роде) и был министром.

– Лучше всего его поступок с братом, – продолжал рассказчик. – Когда его взяли, то одно, что он успел уничтожить, – это письма и бумаги брата.

– Разве брат был замешан?

Рассказчик не ответил: даже сжал губы и мигнул значительно.

– Потом на всех допросах Петр Лабазов постоянно отпирался во всем, что касалось брата, и за это пострадал больше других. Но что лучше всего, что князь Иван получил все именье и ни одного гроша не послал брату.

– Говорили, что Петр Лабазов сам отказался? – заметил один из слушателей.

– Да, он отказался только потому, что князь Иван перед коронацией писал ему и извинялся, что ежели бы не он взял, то именье конфисковали бы, а что у него дети и долги и что теперь он не в состоянии возвратить ничего. Петр Лабазов отвечал двумя строками: «Ни я, ни наследники мои не имеем и не хотим иметь никаких прав на законом вам присвоенное именье». И больше ничего. Каково? И князь Иван проглотил и с восторгом запер этот документ с векселями в шкатулку и никому не показывал.

Одна из особенностей «умной» комнаты состояла в том, что посетители ее знали, когда хотели знать, все, что делалось на свете, как бы тайно оно ни происходило.

– Впрочем, это вопрос, – сказал новый собеседник, – справедливо ли было отнять от детей князя Ивана состояние, при котором они выросли и были воспитаны и на которое полагали, что имели право.

Разговор таким образом был перенесен в отвлеченную сферу, не интересовавшую Пахтина. Он почувствовал необходимость свежим людям сообщить новость, встал и медленно, заговаривая направо и налево, пошел по залам. Один из его сослуживцев остановил его, чтобы сообщить новость о приезде Лабазовых.

– Кто же этого не знает! – отвечал Иван Павлыч, спокойно улыбаясь, и направился к выходу. Новость уже совершила свой круг и опять возвращалась к нему.

В клубе было больше нечего делать, он отправился на вечер. Это был не званый вечер, а салон, в котором принимали каждый день. Было человек восемь дам и один старый полковник, и всем было ужасно скучно. Уже одна твердая походка и улыбающееся лицо Пахтина развеселили дам и девиц. Новость же была тем более кстати, что в салоне была старая графиня Фукс с дочерью. Когда Пахтин рассказал почти слово в слово все, что он слышал в «умной» комнате, m‑me Фукс, покачивая головой и удивляясь своей старости, стала вспоминать, как она выезжала вместе с Наташей Кринской, теперешней Лабазовой.

– Ее замужество – очень романическая история, и все это было на моих глазах. Наташа была почти обручена с Мятлиным, который после был убит на дуэли с Дёбра. Только в это время приезжает в Москву князь Петр, влюбляется в нее и делает предложение. Только отец, которому очень хотелось Мятлина, – и вообще Лабазова боялись как масона, – отец отказал. Только молодой человек продолжает ее видеть на балах, везде, сдружается с Мятлиным, просит его отказаться. Мятлин соглашается, он ее уговаривает бежать. Она тоже соглашается, но последнее раскаяние (разговор происходил по‑французски) – она идет к отцу и говорит, что все готово к бегству и что она могла его оставить, но надеется на его великодушие. И в самом деле, отец простил ее – все за нее просили – и дал согласие. Вот так и сделалась эта свадьба, и веселая была свадьба. Кто из нас думал, что через год она поедет за ним в Сибирь! Она, единственная дочь, самая богатая, самая красивая тогдашнего времени. Император Александр всегда замечал ее на балах, сколько раз танцевал с ней. У графини Г. был bal costume,[17]как теперь помню, и она была неаполитанкой, удивительно хороша! Он всегда, приезжая в Москву, спрашивал: «Que fait la belle Napolitaine?»[18]И вдруг эта женщина, в таком положении (она дорогой родила), ни минуты не задумалась, ничего не приготовила, не собрала вещи и как была, когда его взяли, так и поехала за ним за пять тысяч верст.

– О! Удивительная женщина! – сказала хозяйка.

– И он и она – это редкие люди были, – сказала еще другая дама. – Мне говорили, – не знаю, правда ли, – что в Сибири везде, где они работали в рудниках, или как это называется, так эти колодники, которые с ними были, исправлялись от них.

– Да она никогда не работала в рудниках, – поправил Пахтин.

Что значит пятьдесят шестой год! Три года тому назад никто не думал о Лабазовых, и ежели вспоминал о них, то с тем безотчетным чувством страха, с которым говорят о новоумерших; теперь же как живо вспоминались все прежние отношения, все прекрасные качества, и каждая из дам уже придумывала план, как бы получить монополию Лабазовых и ими угащивать других гостей.

– Сын и дочь приехали с ними, – сказал Пахтин.

– Ежели только они так же хороши, как была мать, – сказала графиня Фукс. – Впрочем, и отец был очень, очень хорош.

– Как они могли воспитать там своих детей? – сказала хозяйка дома.

– Говорят, прекрасно. Говорят, молодой человек так хорош, любезен, образован, как будто вырос в Париже.

– Я предсказываю большой успех молодой особе, – сказала одна некрасивая девица. – Все эти сибирские дамы имеют что‑то очень приятно‑тривиальное, но которое очень нравится.

– Да, да, – сказала другая девица.

– Вот еще богатая невеста прибавилась, – сказала третья девица.

Старый полковник немецкого происхождения, три года тому назад приехавший в Москву, чтобы жениться на богатой, решил, чтоб как можно скорее, пока молодежь еще не знает, представиться и сделать предложение. Девицы и дамы почти то же самое думали насчет сибирского молодого человека. «Должно быть, это‑то и есть мой суженый, – подумала девица, тщетно выезжающая уже восьмой год. – Должно быть, к лучшему было, что тот глупый кавалергард так и не сделал мне предложения. Я бы, верно, была несчастлива». – «Ну, опять пожелтеют все от злости, когда еще этот в меня влюбится», – подумала молодая и красивая дама.

Говорят о провинциализме маленьких городов, – нет хуже провинциализма высшего общества. Там нет новых лиц, но общество готово принять всякие новые лица, ежели бы они явились; здесь же редко, редко, как теперь Лабазовы, признаны принадлежащими к кругу и приняты, и сенсация, производимая этими новыми лицами, сильнее, чем в уездном городе.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: