Часть третья 14 страница

-- Вена находит основания предлагаемого договора до такой степени невозможными, что достигнуть их нельзя даже рядом самых блестящих успехов, и она сомневается в средствах, которыми эти успехи могут быть достигнуты. Таково подлинное мнение Венского кабинета, -- говорил первоприсутствующий в дипломатическом кружке шведский поверенный в делах. -- Это сомнение лестно, -- сказал он с тонкой улыбкой.

-- Необходимо различать венский кабинет и австрийского императора, -- сказал Мортемар. -- Император никогда не мог этого думать, это говорит только кабинет.

-- Ах, мой милый виконт, -- нашла нужным вмешаться Анна Павловна. -- Европа никогда не будет нашею искреннею союзницей. Прусский король лишь временно наш союзник. Он протягивает России одну руку, а другой пишет свое знаменитое письмо Буонапарте, в котором спрашивает, был ли он доволен приемом, оказанным ему в Потсдамском дворце. Нет, разум отказывается в этом разо?браться, это невероятно.

"Все то же, как и два года тому назад", -- подумал Пьер в то время, как ему захотелось высказать Анне Павловне свое мнение на этот счет, но то обстоятельство, что тон и смысл разговоров был все тот же, удержало его. Он, внутренне смеясь, обратился к Борису, желая переулыбнуться с кем-нибудь, но Борис как бы не понял его взгляда и не ответил ему улыбкой. Он внимательно, по-ученически вслушивался в разговор старших.

Как только произнесено было слово "прусский король", Ипполит начал морщиться и волноваться, сбираясь что-то сказать, но останавливаясь.

-- Однако это союзник, -- сказал кто-то.

-- Прусский король? -- спросил Ипполит и засмеялся.

-- Вот молодой человек, который видел собственными глазами остатки прусской армии, он может вам сказать, что от нее ничего не осталось, -- сказала Анна Павловна, указывая на Бориса.

Борис, на которого обратились глаза, спокойно подтвердил слова Анны Павловны и даже на минуту завладел общим вниманием, рассказав то, что он видел в крепости Глогау, куда он был послан.

Разговор замялся на мгновение. Анна Павловна уже начала что-то говорить, когда Ипполит перебил ее и извинился. Она уступила ему слово, но он опять извинился и, смеясь, замолчал.

-- Это шпага Фридриха Великого, -- начала было Анна Павловна, но Ипполит опять перебил ее словами "король Пруссии" и опять извинился. Анна Павловна решительно обратилась к нему, прося его высказать. Ипполит засмеялся.

-- Нет, ничего, я только хотел сказать... -- он засмеялся, повторяя шутку, которую он слышал в Вене и которую он целый вечер собирался поместить, -- я хотел сказать, что мы воюем напрасно.

Пьер сморщился: глупое лицо Ипполита так болезненно напоминало ему Элен. Кое-кто засмеялся. Борис осторожно улыбнулся так, что его улыбка могла быть отнесена к насмешке или к одобрению шутки, смотря по тому, как будет принята она.

-- О, какой злой этот князь Ипполит! -- грозя желтым пальчиком, сказала Анна Павловна и отошла к главнейшему кружку, уведя за собой Пьера, которого она не отпускала от себя. Борис последовал за ними. Пьер давно не был в свете, и ему интересно было узнать то, что делалось теперь. Ежели он узнал много интересного из разговоров этих двух кружков, то, подходя к третьему, центральному, и замечая то оживление, с которым шел в нем разговор, он надеялся тут услышать все самое важное и интересное.

-- Говорят, что Гарденберг получил табакерку, украшенную брильянтами, а граф Н. -- Анненскую ленту 1-й степени, -- говорил один.

-- Извините, табакерка с портретом императора есть награда, а не отличие, -- говорил другой.

-- Император иначе на это смотрит, -- строго перебил другой. -- Были примеры и в прошлом, назову вам графа Шварценберга в Вене.

-- Но, граф, это невозможно, -- возразил ему другой.

-- Да это факт, -- грустно вмешалась Анна Павловна, присаживаясь, и все горячо заговорили вдруг. На Пьерa нашло в это время одно из тех заблуждений чувств, что кажется, что спишь, что все совершающееся есть сновидение, что стоит открыть глаза, и их не будет, и что можно попробовать, сон ли это или действительность, тем, чтобы сделать что-нибудь необыкновенное -- ударить кого-нибудь или закричать диким голосом. Он попробовал закричать, и крик его, начавшийся громко, заставил его очнуться. Он переделал крик в кашель и, не обратив на себя особенного внимания, встал и, желая передать кому-нибудь свое весело-насмешливое состояние, оглянул оживленное собрание. "Они ли все уроды, или я урод, но мы чужие", -- думал он. Молодой Друбецкой достойно и почтительно сидел несколько позади посланника и чуть заметно, осторожно улыбался его шуткам. Пьер вспомнил живо свой спор в этой гостиной два года тому назад, и он сам себе понравился в прошедшем. Он вспомнил тоже тут бывшего Андрея, их дружбу, их вечер за ужином. "Слава Богу, что он жив. Пойду домой и напишу ему".

И, незамеченный, он тихо вышел из комнаты. И в карете все время тихо улыбался своей радостной и полной интересов жизни.

XXVIII

Пьер в 1807 году собрался наконец в свое путешествие по деревням с целью весьма ясно определенной: облагодетельствования своих двадцати тысяч душ крестьян. Цель эта подразделялась на три отдела: 1) освобождения, 2) улучшения физического благосостояния: богадельни, больницы и 3) нравственного благосостояния: школы, улучшение духовенства. Но как только он приехал в деревню, увидал дело на месте, переговорил с управляющим, он увидал, что это дело невозможно. И невозможно преимущественно от недостатка средств.

Несмотря на богатство графа Безухова, все имения были заложены, и потому невозможно было отпустить на волю всех крестьян, как он это намерен был сделать. Заплатить же долг было невозможно, так как его 600 000 ассигнациями валового дохода не только все расходились, но каждый год он чувствовал необходимость еще занимать. Он чувствовал себя теперь гораздо менее богатым, чем когда он получал свои 10 тысяч от покойного графа. В общих чертах он смутно чувствовал следующий бюджет:

В совет платилось 80 тысяч по всем имениям. Жалованья управляющим по всем имениям 32 тысячи. Князю Василию было дано 200 тысяч. Мелких долгов бездна. Содержание московского дома и княжон 30 тысяч. Подмосковной -- 17 тысяч. Пенсий -- 16 тысяч. На богоугодные заведения и просьбы -- 10 тысяч. Графине за границу -- 160 тысяч. Проценты за долги -- 73 тысячи. На постройку начатой церкви -- 115. Другая половина, громадная половина,

300 тысяч, расходилась он сам не знал как. Как в московском доме, так и во всех имениях он нашел людей старых, с большим семейством, по двадцать лет живших на счет его отца и ставящих в заслугу продолжительность срока жизни. Невозможно было изменить это положение. Хотел ли он уменьшить конюшни в Москве, он видел старого, заслуженного кучера, еще в Туретчине бывшего с покойным графом.

-- Мне много лошадей, к чему мне? -- говорил Пьер, полагая, что кучер войдет в его планы простоты. Но кучер почтительно говорил: "Как прикажете" и "Мне идти?" И на лице его выражалось огорчение и ядовитый упрек недорослю, незаконному, не умевшему соблюдать свое достоинство, ценить людей и поддерживать честь дома графа Безухова. То же было с садовником, с княжнами, с дворецким. Пьер морщился, кусал ногти и говорил: "Ну, хорошо, я подумаю". Все: и конюшня, и сад, и оранжереи, и княжны -- оставалось по-старому, и все, независимо от воли графа, жило своей старой жизнью, стоя Пьеру половину его доходов. Прежде еще боялись, как бы он не переменил чего, но потом узнали его и старались только выказать огорчение и готовность к несчастию, в которое он безвинно ввергал их, и знали, что он все оставит по-старому.

Приехав в главные свои орловские имения, с готовым и одобренным в ложе и Благодетелем (так называли великого мастера ложи) проектом освобождения крестьян и улучшения их физического и нравственного мира, Пьер вызвал к себе, кроме главного управляющего, и всех управляющих имениями и прочел им свой проект и развил в длинной и умной речи свои мысли. Он говорил им, что немедленно будут приняты меры для совершенного освобождения крестьян от крепостной зависимости, что до тех пор крестьяне не должны быть отягчаемы работами, что женщины с детьми не должны посылаться на работы, что крестьянам должна быть оказываема помощь, что наказания должны быть употребляемы увещательные, а не телесные, что в каждом имении должны быть учреждены больницы, приюты и школы и т.д. Некоторые из управляющих (тут были и мужики-бурмистры) слушали испуганно, предполагая смысл речи в том, что молодой граф недоволен их замолотом и утайкой хлеба, другие после первого страха находили забавным шепелявение Пьерa и новые неслыханные ими слова, третьи находили просто удовольствие послушать, как говорит барин, четвертые, самые умные, в том числе и главноуправляющий, поняли из этой речи, что с барином обойтись можно.

После общей речи Пьер с главноуправляющим каждый день занимался. Но, к удивлению своему, он чувствовал, что занятия его ни на шаг вперед не подвигают дела. Он чувствовал, что его занятия происходят независимо от дела, что они не цепляют за дело и не заставляют его двигаться. С одной стороны, управляющий, выставляя дела в самом дурном свете, показывал Пьерy необходимость уплачивать долги и предпринимать новые работы силами крепостных мужиков, на что Пьер не соглашался. С другой стороны, Пьер требовал приступить к делу освобождения, на что управляющий выставлял необходимость прежде уплатить долг Опекунскому совету и потому невозможность быстрого исполнения. Управляющий не говорил, что это совершенно невозможно, он предлагал для достижения этой цели продажу лесов Костромской губернии, продажу земель низовых и крымского именья; но все эти операции в речах управляющего связывались с такою сложностью процессов снятий запрещений, истребования разрешений и т.п., что Пьер терялся и только говорил ему: "Да, да, так и сделайте".

Прошло две недели, и дело освобождения ни на шаг не подвинулось вперед. Пьер бился, хлопотал, но смутно чувствовал, что он не имеет той практической цепкости, которая бы дала ему возможность непосредственно взяться за дело и вертеть колеса. Он стал сердиться, угрожать управляющему и требовать. Управляющий, считавший все эти затеи молодого графа почти безумством, невыгодными для себя, для него, для крестьян, сделал уступку. Продолжая дело освобождения представлять невозможным, он распорядился постройкой во всех имениях больших зданий школ, больниц и приютов -- и научил крестьян прийти к барину с благодарностью за его милости. Пьер разговаривал раза два с крестьянами и, расспрашивая их о их нуждах, убедился еще больше в необходимости для них затеваемых им преобразований. Он нашел в их речах подтверждение всех своих планов, точно так же как управляющий в их речах находил охуждение и доказательство бесполезности всех планов графа. Но Пьер не знал, что в неопределенности речи народа можно найти подтверждение всему, как в словах оракула, и был очень счастлив, когда ему говорили мужики, как они век за него будут Бога молить, за его больницы и школы. Пьер, объехав все орловские деревни, видел своими глазами поднимающиеся кирпичные стены новых зданий больниц и школ.

"Вот она куда проникла и закипела жизнь, вдохнутая мне нашим священным братством", -- думал он радостно, глядя на копошащихся каменщиков и плотников около новых строений. Видел Пьер отчеты управляющих о барщинских работах, уменьшенных на бумаге (в сущности работы прибавились, так как в барщинах везде прибавилась постройка своими силами больниц и школ). Управляющий сказал Пьерy, что народ благословляет его и что теперь оброчные, которым был убавлен оброк, строят придел во имя его ангела. Управляющий увещевал графа оставить свои планы освобождения, так как и теперь уже крестьяне вдвое облагодетельствованы против прежнего, и на решительные требования Пьерa продавать леса и крымское именье с тем, чтобы приступить к выкупу, обещал ему употребить все силы для исполнения воли графа.

XXIX

После трехнедельного пребывания в деревнях, о котором он послал отчет в ложу, Пьер, счастливый и довольный, уехал назад в Петербург, но, не доезжая Москвы, сделал в 150 верст крюк, чтобы заехать к князю Андрею, которого он не видал до сих пор. Узнав, что князь Андрей живет в Богучарове, вновь отведенном ему отцом в 40 верстах от Лысых Гор, Пьер поехал прямо к нему. Это было весной 1807 года.

Усадьба, дом, сад, двор, надворные строения -- все было такое же новенькое, как и первая трава, и первые березовые листья весны. Дом еще не был оштукатурен, плотники работали ограду, мужики, грязные, оборванные, в одноколках привезли песок, босоногие бабы рассыпали его под руководством немца-садовника, представляя резкий контраст своей грязи с чистотою и изяществом двора, фасада дома и цветников. Мужики, поспешно сдергивая шапки, посторонились перед въезжавшим дормезом Пьерa. Навстречу ему вышла не дворня в казакинах средних бар, не в пудре и чулках, как у него было по старине, а лакей во фраке на новый английский манер.

-- Князь дома?

-- Кушают кофе на террасе. Как прикажете доложить? -- почтительно сказал лакей. В Пьерe было что-то, несмотря на его неловкость или скорее вследствие этого, что-то очень внушающее уважение.

Пьерa поразила противоположность изящества всего окружающего (которое надо было обдумать) с представлением об убитости и горе своего друга. Он поспешно вошел в чистый, с иголочки новый, пахнущий еще сосной, неоштукатуренный, но до малейших подробностей изящно и необыкновенно отделанный дом и, пройдя кабинет, подходил к двери террасы, на которой за окном виднелись белая скатерть, прибор и спина в бархатной шубке.

День был один из тех ранних, жарких апрельских дней, когда все так быстро растет, что боишься, слишком рано пройдет эта радость весны.

Резкий, неприятный голос послышался с террасы:

-- Кто там, Захар? Проси в угольную. -- Захар остановился, но Пьер обогнал его и, отдуваясь, быстрыми шагами вошел на террасу и ухватил за руку снизу Андрея так скоро, что на лице князя Андрея еще не успело пройти выражение досады, а Пьер уже, подняв очки, целовал его и близко смотрел на него.

-- Это ты, голубчик, -- сказал князь Андрей. И при этих словах Пьерa поразила происшедшая перемена в князе Андрее. Слова были ласковы, улыбка была на губах, лице князя Андрея, но взгляд был потухший, мертвый, которому, несмотря на видимое желание, князь Андрей не мог придать радостного и веселого блеска. Пьер, расспрашивая и рассказывая, не переставал наблюдать и удивляться происшедшей перемене. Не то что он похудел, побледнел, возмужал, но взгляд этот и морщинка на лбу выражали сосредоточение на чем-то одном, долго поражали, пока он не привык.

При свидании после долгой разлуки, как это всегда бывает, разговор долго не мог установиться; они спрашивали и отвечали коротко о таких вещах, о которых они сами знали, что надо было говорить долго. Наконец разговор стал понемногу останавливаться на прежде отрывочно сказанном, на вопросах о прошедшей кампании, о ране, о болезни, о планах на будущее (о смерти жены Андрей не говорил), на вопросах князя Андрея о женитьбе, разрыве, дуэли и масонстве. (Они не писали друг другу, не умели. Как князю Андрею наполнить пол-листика? Один только раз Пьер писал рекомендательное письмо Долохову.)

Та сосредоточенность и убитость, которую заметил Пьер во взгляде князя Андрея, теперь выражалась еще сильнее в суждениях князя Андрея, к которым часто примешивалась грустная насмешка над всем, что прежде составляло его жизнь, -- желания, надежды счастья и славы. И Пьер начинал чувствовать, что перед князем Андреем восторженность, мечты, надежды на счастье и на добро неприличны. Ему совестно было высказывать все свои новые масонские мысли и поступки, и он сдерживал себя.

-- Служить я больше не буду никогда, -- сказал князь Андрей. -- Я ли не гожусь для нашей службы или служба не годится для меня, я не знаю, но мы не пара. Я даже думаю, что не гожусь я. -- Он улыбнулся. -- Да, мой дружок, много, много мы изменились с тех пор. Гордости ты во мне не найдешь теперь. Я смирился. Не перед людьми, потому что они большей частью хуже меня, но перед жизнью смирился. Сажать деревья, воспитывать ребенка, для забавы упражняться в умственной игре, коли это забавляет кое-как меня. (Вот видишь, читая Монтескье, делаю выписки. Зачем? Так, время убиваю.) Вот они, -- он указал на мужиков, -- с песком то же делают и хорошо.

-- Нет, вы не изменились, -- сказал Пьер, подумав. -- Ежели у вас нет гордости честолюбия, у вас та же гордость ума. Она-то и есть гордость, и порок и добродетель.

-- Какая же гордость, мой друг, чувствовать себя виноватым и бесполезным, а это я чувствую и не только не ропщу, но доволен.

-- Отчего виноватым? -- Они были уже в кабинете в это время. Андрей указал на чудесный портрет маленькой княгини, которая как живая смотрела на него.

-- Вот отчего, -- сказал он, размягченный присутствием милого ему человека: губа его задрожала, он отвернулся.

Пьер понял, что Андрей раскаивался в том, что он мало любил свою жену, и понял, как в душе князя Андрея это чувство могло дорасти до страшной силы, но он и не понимал, как можно было любить женщину. Он замолчал.

-- Ну, вот что, моя душа, -- сказал князь Андрей, чтоб переменить разговор. -- Я здесь на биваках. Я приехал только посмотреть.

Я нынче еду опять к старику и к моему мальчишке. Он там у сестры. Я тебя познакомлю с ними. Мы поедем после обеда.

За обедом зашел разговор о женитьбе Пьерa и о всей истории разрыва. Андрей спросил его, как это случилось. Пьер покраснел багрово, опять так же, как он краснел всегда при этом, и торопливо заговорил:

-- После, после, я вам расскажу когда-нибудь. -- Он задыхался, говоря это.

Андрей вздохнул и сказал, что то, что случилось, должно было ждать, что счастливо, что так кончилось и что удержал еще какую-нибудь веру в людей.

-- Мне очень, очень жаль тебя.

-- Да, все это кончено, -- сказал Пьер, -- и какое счастье, что я не убил этого человека. Этого бы я век не простил себе.

Князь Андрей смеялся.

-- Э, на войне бьют таких же людей, -- сказал он. -- И все находят это очень справедливым. А убить злую собаку даже очень хорошо. Что справедливо и несправедливо -- не дано судить людям. Люди вечно заблуждались и будут заблуждаться, и ни в чем больше, как в том, что они считают справедливым и несправедливым. Надо только жить так, чтоб не было раскаяния. Правду Жозеф Местр сказал: "В жизни только два действительные несчастия: угрызение совести и болезнь. И счастье есть только отсутствие этих двух зол". Жить для себя, избегая только для себя этих двух зол, вот вся моя мудрость теперь. -- Князь Андрей замолчал.

-- Нет, я жил только для себя, -- начал Пьер, -- и этим я только погубил свою жизнь. Нет, я с вами не могу согласиться. Нет, лишь теперь я начинаю понимать все значение христианского учения любви и самопожертвования.

Андрей молча глядел своими потухшими глазами на Пьерa и кротко, насмешливо улыбался.

-- Поедем скорее к сестре, к княжне Марье, с ней вы сойдетесь. Вот, душа моя, какая разница между нами: ты жил для себя, -- сказал он, -- и чуть не погубил свою жизнь, и узнал счастье, только когда стал жить для других, а я испытал диаметрально противоположное. Я жил для славы (ведь что ж слава? та же любовь к другим, желание сделать для них что-нибудь, желание их похвалы). Так я жил для других и не почти, а совсем погубил свою жизнь, и с тех пор стал спокоен, как живу для одного себя.

-- Как для одного себя, а сын, сестра, отец? -- сказал Пьер.

-- Да это все тот же я, это не другие, -- продолжал Андрей. --

А другие, ближние, le prochain, как вы с княжной Марьей называете этот источник заблуждения и зла, le prochain -- это те твои орловские мужики, от которых ты сейчас приехал и которым ты хочешь делать добро. -- И он посмотрел на Пьерa насмешливо-вызывающим взглядом. Он, видимо, как человек, не вполне еще убедившийся в своих новых взглядах и не имевший еще случая их высказать, вызывал Пьерa.

-- Вы шутите, -- можно ли это говорить? -- сказал Пьер, оживляясь. -- Какое же может быть заблуждение и зло в том, что несчастные люди -- наши мужики, люди такие же, как мы, вырастающие и умирающие без другого понятия о Боге и правде, как образ и бессмысленная молитва, будут поучаться в утешительных истинах, верованиях будущей жизни, возмездия, награды, утешения? Мы можем думать иначе, но им это другое дело. Какое же зло и заблуждение, что люди умирают от болезни, от родов без помощи, когда так легко материально помочь им, и я им дам лекаря, и больницу, и приют старику? И разве не ощутительное, несомненное благо то, что он не имеет дня, ночи покоя, и что я дам отдых и досуг?.. -- говорил Пьер, оживляясь и шепелявя. -- И я это сделал. И вы не только меня не разуверите, что это не благо, но не разуверите, чтоб вы сами этого не думали.

Андрей все молчал и улыбался.

-- А главное, -- продолжал Пьер, -- наслаждение делать это добро есть естественное счастье жизни.

-- Да, это другое дело, -- начал князь Андрей. -- Я строю беседку в саду, а ты больницы. И то, и другое может служить препровождением времени. Но что справедливо, что добро, предоставь судить тому, кто все знает, а не нам. Ты говоришь: школы, -- продолжал он, загибая палец, -- поучения и так далее, то есть ты хочешь вывести его из его животного состояния и дать ему нравственные потребности. А мне кажется, что единственно возможное счастье есть счастье животное, а ты его-то хочешь лишить его.

Я завидую ему, а ты хочешь его сделать мною, но не дав ему ни моего ума, ни моих чувств, ни моих средств. Другое ты говоришь: облегчить его работу. А по-моему, труд физический для него есть такая же необходимость, такое же условие его существования, как для тебя и для меня труд умственный. Ты не можешь не думать.

Я ложусь спать в третьем часу, мне приходят мысли, и я не могу заснуть, ворочаюсь, не сплю до утра от того, что я думаю и не могу не думать; так он не может не пахать, не косить; иначе он пойдет в кабак. Как я не перенесу его страшного физического труда, я умру через неделю, так он не перенесет моей физической праздности, он растолстеет и умрет. Третье... что, бишь, еще ты сказал?

Князь Андрей загнул третий палец.

-- Ах да. Больницы, лекарства. У него удар, он умирает, а ты пустил кровь, вылечил, и он калекой будет ходить десять лет всем в тягость. Гораздо покойнее и проще ему умереть. Другие родятся, и так их много. Ежели бы ты жалел, что у тебя лишний работник пропал, а то ты из любви к нему его хочешь лечить. А ему этого не нужно. Да и потом, что за воображенье, что медицина кого-нибудь и когда-нибудь вылечивала...

Князь Андрей высказывал с особенным увлечением свои мысли разочарования, как человек, долго не говоривший. И взгляд его оживлялся тем больше, чем безнадежнее были его суждения. Он во всем противоречил Пьерy, но, противореча, казалось, сам колебался в том, что он говорил, и рад был, когда Пьер сильно оспаривал его.

-- Я не понимаю только -- как можно жить с такими мыслями, -- говорил Пьер. -- На меня находили такие же минуты, это недавно было, в Петербурге, но тогда я опускаюсь до такой степени, что я не живу, все мне гадко, главное -- я сам, я не умываюсь, не ем... ну как же вы...

-- Да, такие же мысли, но не совсем такие, -- отвечал князь Андрей. -- Я вижу, что это так, что все бессмысленно, гадко, но я живу -- и в этом не виноват; стало быть, надо как-нибудь получше, никому не мешая, дожить до смерти.

-- Ну что же вас побуждает жить? С такими мыслями будешь сидеть не двигаясь, не предпринимая...

-- То-то и скучно, что жизнь не оставляет в покое. Я бы рад ничего не делать, и вот, с одной стороны, дворянство здешнее удостоило меня чести избрания в предводители; я насилу отделался. Они не могли понять, что во мне нет того, что нужно, нет этой известной добродушной пошлости, которая нужна для этого. Потом вот этот дом, который надо было построить, чтоб иметь свой угол, где можно быть покойным. Теперь ополчение, в котором меня тоже не хотят оставить в покое.

-- Отчего вы не служите?

-- После Аустерлица?! -- мрачно сказал князь Андрей. -- Нет, я дал себе слово, что служить в действующей русской армии я не буду. И не буду. Ежели бы Бонапарт стоял тут, у Смоленска, угрожая Лысым Горам, и тогда бы я не стал служить в русской армии. Ну, так я тебе говорил, -- успокаиваясь, продолжал князь Андрей, -- теперь ополчение, отец назначен главнокомандующим третьего округа, и единственное средство мне избавиться от службы -- это пойти к нему в помощники.

-- И вы поступаете?

-- Да, я уже утвержден. -- Он помолчал немного. -- Вот как все делается, душа моя, -- продолжал он, улыбаясь. -- Я бы мог отделаться, но знаешь, отчего я пошел? Ты скажешь, что я подтверждаю твои теории о делании добра. Я пошел оттого, что, с тобою я буду откровенен, отец мой один из замечательнейших людей своего века. Но он становится стар, и он не то что жесток, но он слишком цельного характера. Он страшен своей привычкой к неограниченной власти и теперь этой властью, данной государем ополченным главнокомандующим. Ежели бы я два часа опоздал две недели тому, он бы повесил протоколиста в Юхнове. Ну, так я пошел потому, что, кроме меня, никто не имеет влияния на отца, и я кое-где спасу его от поступка, в котором бы он после мучался.

-- А, ну так вот видите...

-- Да, но не так, как ты думаешь, -- продолжал князь Андрей. -- Я ни малейшего добра не желал и не желаю этому мерзавцу протоколисту, который украл какие-то сапоги у ополченцев; я даже очень был бы доволен видеть его повешенным, но мне жалко отца -- то есть опять себя же.

Князь Андрей в первый раз со времени приезда Пьерa теперь, после обеда, оживился. Глаза его весело блестели, в то время как он старался доказать Пьерy, что никогда в его поступке не было участия, желания добра ближнему.

-- Ну вот, ты хочешь освободить крестьян, -- продолжал он. -- Это очень хорошо. Но не для тебя, не для меня и еще меньше для крестьян. Ты, я думаю, никого не засекал и не посылал в Сибирь. Ежели их бьют, секут и посылают в Сибирь, то им от этого нисколько не хуже. В Сибири ведет он ту же свою скотскую жизнь, а рубцы на теле заживут, и он так же счастлив, как был прежде; а нужно это для тех людей, которые гибнут нравственно, наживают себе раскаяние, подавляют это раскаяние, грубеют от того, что у них есть возможность казнить право и неправо. Вот кого мне жалко и для кого я бы желал освободить крестьян. Ты, может быть, не видал, а я видел, как хорошие люди, воспитанные в этих преданиях неограниченной власти, с годами, когда они делаются раздражительнее, делаются жестоки, грубы, знают это, не могут удержаться и все делаются несчастнее и несчастнее.

Андрей говорил это с таким увлечением, что Пьер невольно подумал о том, что мысли эти наведены были Андрею его отцом. Он ничего не отвечал ему.

-- Так вот кого и чего жалко: человеческого достоинства, спокойствия совести, чистоты, а не их задниц и лбов, которых сколько ни секи, сколько ни брей, все останутся такими же задницами и лбами.

-- Правильно, правильно, -- закричал Пьер, которому понравилось это новое воззрение на занимавшее его дело.

Вечером князь Андрей и Пьер сели в коляску и поехали в Лысые Горы. Князь Андрей, поглядывая на Пьерa, прерывал изредка молчание речами, доказывавшими, что находился в очень хорошем расположении духа.

-- Как я тебе рад! Как рад! -- говорил он.

Пьер мрачно молчал, отвечая односложно, и казался погружен в свои мысли.

-- А ты любишь детей? -- спросил он потом после молчания. -- Смотри же, скажи мне правду, как он тебе понравится.

Пьер коротко обещался.

-- А как ты странно переменился, -- сказал князь Андрей. -- И к лучшему, к лучшему.

-- А вы знаете, отчего я переменился? -- сказал Пьер. -- Лучше я не найду времени говорить с вами. -- Вдруг он повернулся всем телом в коляске. -- Дайте руку, -- и Пьер сделал ему масонский знак, на который Андрей не ответил ему рукою.

-- Неужели ты масон? -- сказал он. -- Если вы верите в нечто выше этого...

-- Не говорите этого, не говорите этого, я сам то же думал.

Я знаю, что такое масонство в глазах ваших.

Пьер все не говорил. Он думал о том, что надо ему открыть Андрею учение масонства; но как только он придумывал, как и что он станет говорить, он предчувствовал, что князь Андрей одним словом, одним аргументом уронит все его учение, и он боялся начать и выставить на возможность осмеяния свою любимую святыню.

-- Нет, отчего же вы думаете, -- вдруг начал Пьер, опуская голову и принимая вид бодающегося быка, -- отчего вы так думаете? Вы не должны так думать.

-- Да ты про что?

-- Про жизнь, про назначение человека, про царство зла и беспорядка. Это не может быть. Я так же думал, и меня спасло вы знаете что? Масоны. Нет, вы не улыбайтесь, масонство это не религиозная, не обрядная секта, как и я думал, а масонство есть лучшее, единственное выражение лучших, вечных сторон человечества. -- И он начал излагать Андрею масонство, как он понимал его и в чем едва ли согласились бы с ним его братья каменщики. Он говорил, что масонство есть учение мудрости, учение христианства, освободившегося от государственных и религиозных оков, учение, признающее в человеке первенствующими его способность совершенствования себя, помощь ближнему, искоренение всякого зла и распространение этого учения равенства, любви и знания.

-- Да, это было бы хорошо, но это иллюминатство, которое преследуется правительством, которое известно и потому бессильно.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: