Результат материи и силы, то все наши объяснения явлений природы приняли бы иной вид

В научных исследованиях нам следовало бы всегда ясно иметь в виду тот факт, что в наших объяснениях всегда заключаются некоторые гипотезы и теории, и что мы не доводим анализа нового данного явления до конца. В самом деле, если бы нам приходилось сделать это, вряд ли был бы возможен прогресс, потому что для полного рассмотрения явления требовалось бы бесконечное количество времени. Однако мы слишком склонны вполне забывать общую и чисто традиционную для большинства из нас теоретическую основу, составляющую фундамент нашего мышления, и предполагать, что результатом нашего мышления является абсолютная истина. Релятивизм МН При этом мы впадаем в ту же самую ошибку, в которую впадают и впадали все менее цивилизованные пароды. Они легче удовлетворяются, чем мы в настоящее время, по они также считают истинным традиционный элемент, входящий в их объяснения, и поэтому принимают за абсолютную истину все основанные на нем выводы. Очевидно, что чем меньшее количество традиционных элементов входит в наше мышление, и чем более мы стараемся выяснить себе гипотетическую часть нашего мышления, тем логичнее будут наши выводы. В прогрессе цивилизации заключается несомненная тенденция к устранению традиционных элементов и к все большему и большему выяснению гипотетической основы нашего мышления. Поэтому неудивительно, что по мере развития цивилизации мышление становится все более и более логичным, не потому, что каждый индивидуум логичнее проводит свою мысль, а потому, что традиционный материал, передаваемый каждому индивидууму, полнее и тщательнее продуман и разработан. Между тем как в первобытной цивилизации традиционный материал вызывает сомнения лишь у очень немногих индивидуумов и подвергается исследованию лишь очень немногими, число мыслителей, старающихся освободиться от оков традиции, возрастает по мере того, как прогрессирует цивилизация.

Примером, поясняющим как этот прогресс, так и его медленность, могут служить отношения между индивидуумами, принадлежащими к различным племенам. Существуют такие первобытные орды, для которых каждый посторонний человек, не состоящий членом орды, является неприятелем, и где считается справедливым вредить неприятелю по мере сил и, если возможно, умертвить его. Этот обычай в значительной степени основывается на идее солидарности орды и на чувстве, в силу которого обязанностью каждого члена орды является истребление всех возможных неприятелей. Поэтому всякое лицо, не являющееся членом орды, должно быть рассматриваемо как принадлежащее к совершенно иному классу, чем тот, в состав которого входят члены орды, и с ним поступают соответственно этому. Мы можем проследить постепенно расширений чувства товарищества в течение прогресса цивилизации. Чувство товарищества в орде переходит

[115]

в чувство единства племени, в признание уз, устанавливающихся благодаря соседству, а затем в чувство товарищества между членами нации. Таков, по-видимому, достигнутый нами в настоящее время предел этического понятия человеческого товарищества. Когда мы анализируем столь могущественное в настоящее время сильное национальное чувство, мы признаем, что оно в значительной степени заключается в идее превосходства того общества, членами которого мы состоим, в предпочтении его языка, его обычаев и его традиций и в вере, что оно право, сохраняя свои особенности и навязывая их остальному миру. Национальное чувство в том виде, как оно здесь выражено, и чувство солидарности орды суть явления одного и того же порядка, хотя и видоизмененные, благодаря постепенному расширению идеи товарищества; но этическая точка зрения, оправдывающая в настоящее время увеличение благосостояния одной нации на счет другой, тенденции ставить свою собственную цивилизацию выше, чем цивилизацию остального человечества, таковы же, как и те тенденции, которыми руководится в своих поступках первобытный человек, считающий всякого постороннего человека неприятелем и не удовлетворяющийся до тех пор, пока неприятель не убит. Нам нелегко признать, что ценность, приписываемая нами нашей собственной цивилизации, обусловливается тем фактом, что мы принимаем участие в этой цивилизации, и что все наши поступки с нашего рождения находились под ее влиянием. Однако вполне мыслимо, что могут существовать другие формы цивилизации, основанные, может быть, на иных традициях и на ином равновесии между чувством и рассудком, и что эти формы не менее ценны, чем наша, хотя мы, может быть, и не в состоянии ценить их, не выросши под их влиянием. Общая теория оценки человеческих действий, вытекающая из антропологических исследований, учит нас более возвышенной терпимости, чем ныне признаваемая нами.

Убедившись таким образом в том, что значительное число традиционных элементов входит в мышление как первобытного, так и цивилизованного человека, мы оказываемся лучше подготовленными к пониманию некоторых да более специальных типических различий в мысли первобытного и цивилизованного человека.

Символический. Целостный характер –МН.

Черта первобытной жизни, рано обратившая на себя внимание исследователей, заключается в существовании тесных ассоциаций между родами умственной деятельности, представляющимися нам совершенно разнородными. В первобытной жизни религия и наука, музыка, поэзия и танец, миф и история, обычай и этика представляются неразрывно связанными между собою. Иными словами, первобытный человек смотрит на всякое действие не только как на предназначенное для достижения его главной цели, на всякую мысль не только как на находящуюся и связи с главным выводом из нее, как мы понимали бы их, но он и ассоциирует их с дру-

[116]

гими идеями, часто имеющими религиозный или, по крайней мере, символический характер. Таким образом, он придает им более высокое значение, чем то, которого они, как вам кажется, заслуживают. Всякое табу является примером таких ассоциаций, по-видимому, маловажных поступков с идеями, представляющимися столь священными, что отклонение от обычного образа действий производит сильнейшее впечатление ужаса. Истолкование орнаментов, как талисманов, символизм декоративного искусства также могут служить примерами ассоциации идей, в общем чуждой нашему образу мыслей.

Для выяснения той точки зрения, с которой эти явления, по-видимому, могут быть объяснены, мы рассмотрим, исчезли ли псе следы подобных форм мысли из нашей цивилизации. В нашей напряженной жизни, посвященной родам деятельности, требующим полного применения наших умственных способностей и подавления эмоциональной жизни, мы привыкли к холодному деловому взгляду на свои поступки, на вызывающие их побуждения и на их последствия. Однако можно наблюдать душевные настроения, характеризующиеся иным взглядом на жизнь. Если у тех из нас, которые увлечены потоком нашей быстро пульсирующей жизни, кругозор ограничен их рациональными мотивами и целями, то другие, стоящие в стороне, предающиеся спокойному созерцанию, признают в жизни отражение того идеального мира, который они построили в своем сознании. Для художника внешний мир является символом красоты, которую он чувствует; для религиозно настроенной души внешний мир является символом трансцендентной истины, дающей форму ее мысли. Инструментальная музыка, которою один человек наслаждается, как произведением чисто музыкального искусства, вызывает в уме другого человека группу определенных понятий, связанных с музыкальными темами и с их исполнением лишь сходством вызываемых ими эмоциональных состояний. B самом деле, различия в реакциях индивидуумов на один и тот же стимул и разнообразие ассоциаций, вызываемых одним и тем же чувственным впечатлением, у разных индивидуумов настолько самоочевидны, что они вряд ли требуют особых замечаний.

Чрезвычайно важен для нашего исследования тот факт, что существуют известные стимулы, на которые все мы, живущие в одном и том же обществе, реагируем одинаково, не будучи в состоянии мотивировать свои поступки. Хорошим примером того, что я имею в виду, служат нарушения социального этикета. Поведение, не сообразующееся с обычными манерами, но резко отличающееся от них, вызывает, в общем, неприятные эмоции; и с нашей стороны требуется определенное усилие для того, чтобы мы выяснили себе, что такое поведение не противоречит требованиям морали. Среди лиц, не приученных к смелому и строгому мышлению, часто встречается смешение между традиционным этикетом, так называемыми хорошими манерами, и нравственным пове-

[117]

дением. В известных чертах поведения между традиционным этикетом и нравственным чувством существует столь тесная ассоциация, что даже сильному мыслителю трудно от нее отрешиться. Это применимо, например, к таким актам, которые можно считать нарушениями благопристойности. Самый беглый обзор истории костюмов показывает, что то, что считалось скромным в одно время, являлось нескромным в другие времена. Привычка обыкновенно покрывать части тела всегда влекла за собой сильно развитое чувство того, что неприкрытость таких частей непристойна. Это чувство приличия является столь колеблющимся, что костюм, приличный в одном случае, может считаться непристойным в других случаях, как, например, парадное платье в уличном экипаже в деловые часы. Какого рода неприкрытость производит впечатление нескромности, всегда зависит от моды. Совершенно очевидно, что мода не диктуется скромностью, но что историческое развитие костюма определяется разнообразными причинами. Тем не менее, моды типически связаны с чувством скромности, так что необычная неприкрытость вызывает неприятное чувство непристойности. Не рассуждают сознательно о том, почему одна форма является приличной, а другая неприличной, но вышеупомянутое чувство прямо вызывается контрастом с общепринятыми формами. Всякий инстинктивно чувствует, какое сильное сопротивление ему пришлось бы преодолеть даже в ином обществе, если бы от него потребовали, чтобы он совершил поступок, который мы привыкли считать нескромным, и какие эмоции он испытывал бы, если бы он очутился в обществе, в котором представления о скромности отличаются от наших.

Даже оставляя в стороне сильные эмоции, связанные со скромностью, мы видим, что существуют разные причины, в силу которых известные роды одежды кажутся неуместными. Появиться одетым по моде наших предков, живших два века тому назад, было бы совершенно неуместно и вызвало бы насмешки. Нас раздражает, когда мы видим, что кто-нибудь не снимает шляпы в обществе внутри дома: это считается грубым. Ношение шляпы в церкви или на похоронах вызвало бы более сильное недовольство, вследствие большего эмоционального значения затрагиваемых чувств. Если бы даже известное наклонение шляпы было весьма удобно для носящего ее, оно сразу заклеймило бы его, как неблаговоспитанного невежу. Иные новшества в костюме могут задевать наши эстетические чувства, как бы ни был дурен вкус, проявляющийся в господствующих модах.

Другой пример выяснит, что я имею в виду. Легко признан,, что наши манеры держать себя за столом большею частью чисто традиционны и не могут быть сколько-нибудь удовлетворительно объяснены. Причмокивать губами считается проявлением дурного вкуса и может вызывать чувство отвращения; между тем как у индейцев считалось бы проявлением дурного вкуса не чмокнуть

[118]

губами, будучи приглашенным на обед, потому что это внушало бы мысль о том, что гость недоволен своим обедом. Как для индейца, так и для нас, благодаря постоянному выполнению таких действий, в которых выражаются хорошие манеры, принятые за столом, на самом деле невозможно держать себя за столом иначе. Попытка поступать иначе была бы трудна, не только вследствие неприспособленности мускульных движений, но и вследствие сильного эмоционального сопротивления, которое нам приходилось бы преодолевать. Эмоциональное неудовольствие вызывается также, когда мы видим, что другие действуют вопреки обычаю. Когда приходится есть с людьми, манеры которых держать себя за столом отличаются от наших, это возбуждает чувство неудовольствия, могущее дойти до такой интенсивности, что оно вызывает тошноту. И по поводу этого часто даются объяснения, которые, вероятно, вытекают лишь из попыток объяснить существующие манеры, но не выясняют их истори­ческого развития. Мы часто слышим, что неприлично есть с помощью ножа, потому что он может порезать рот, но я очень сомневаюсь в том, что это соображение находится в какой-либо связи с развитием вышеуказанного обычая, потому что вилки старого типа из остроконечной стали так же легко могли вызывать поранения рта, как и лезвие ножа.

Следует пояснить характеристику нашего отрицательного отношения к непривычным действиям еще несколькими примерами, способствующими выяснению умственных процессов, побуждающих нас формулировать основания нашего консерватизма.

Одним из случаев, в которых всего лучше прослежено развитие таких мотивов, которыми, как утверждают, объясняется поведение, является табу. Хотя у нас вряд ли существуют какие-либо определенные табу, однако, посторонний наблюдатель легко мог бы взглянуть с этой точки зрения на наше воздержание от употребления в пищу известных животных. Если бы индивидуум, привыкший есть собак, спросил нас, почему мы не едим собак, то мы могли бы только ответить, что это неприятно, и он так же был бы вправе сказать, что на собак у нас наложено табу, как мы вправе говорить о табу у первобытных людей. Если бы от нас настойчиво потребовали объяснения причин, мы, вероятно, обосновали бы наше отвращение к употреблению в пищу собак или лошадей тем, что кажется непристойным есть животных, живущих с нами в качестве наших друзей. С другой стороны, мы не привыкли есть гусениц, и, вероятно, мы отказались бы есть их из чувства отвращения. Каннибализм внушает такой ужас, что нам трудно убедить себя в том, что этот ужас принадлежит к числу того же рода чувств отвращения, как и вышеупомянутое. Основное понятие святости человеческой жизни и тот факт, что большая часть животных не станет есть других особей, принадлежащих к тому же виду, побуждают выделять каннибализм, как обычай, признаваемый одним из ужаснейших извращений челове-

[119]

ческой природы. Из этих трех групп чувств отвращения, вероятно, прежде всего у нас вызывается отвращение, когда мы реагируем на искушение отведать этого рода пищу. Мы объясняем свое омерзение различными причинами, смотря по группе идей, с которыми в наших умах ассоциирован тот акт, к которому нас побуждают. В первом случае нет специальной ассоциации, и мы довольствуемся простым выражением чувства отвращения. Во втором случае важнейшее основание, по-видимому, эмоционально, хотя, когда нас спрашивают, на чем основана наша антипатия, мы можем чувствовать склонность так же указывать на при­вычки вышеупомянутых животных, по-видимому, оправдывающие наше отвращение. В третьем случае одна безнравственность каннибализма представляется достаточным основанием.

Другими примерами могут служить многочисленные, все еще существующие обычаи, первоначально имевшие религиозный и полурелигиозный характер и объясняемые более или менее достоверными утилитарными теориями. Такова целая группа обычаев, относящихся к бракам в группе, охватываемой понятием кровосмешения. Между тем как объем группы, охватываемой понятием кровосмешения, подвергался материальным изменениям, браки внутри существующей группы внушают такое же отвращение, как и всегда; но вместо религиозных законов в качестве основания для наших чувств приводятся этические соображения, часто объясняемые утилитарными понятиями. Некогда людей, страдающих противными болезнями, избегали, веря, что их покарал бог, а теперь их избегают потому, что боятся заразиться. В Англии стали отвыкать от нечестия сперва под влиянием религиозной реакции, а впоследствии это стало просто вопросом благовоспитанности.

Можно привести еще и другой пример, относящийся к недавнему прошлому. Еще немного лет тому назад разногласие с принятыми религиозными догматами считалось преступлением. Нетерпимость к иным религиозным взглядам и энергия, проявлявшаяся в преследованиях за ересь, становятся понятными лишь тогда, когда мы принимаем в расчет сильное чувство негодования по поводу посягательства на этические принципы, вызываемое этим уклонением от привычного направления мысли. Вопрос шел вовсе не о логической состоятельности новой идеи. Ум непосредственно возмущался оппозицией обычной форме мысли, столь глубоко укоренившейся в каждом индивидууме, что она стала существенной частью его умственной жизни.

Важно отметить, что во всех вышеупомянутых случаях рационалистическое объяснение оппозиции, вызываемой переменою, основано на той группе понятий, в тесной связи с которой находятся возбуждаемые эмоции. Если дело касается костюма, приводятся основания, указывающие, почему новый фасон неуместен; в случае ереси доказывается, что новая доктрина является нападением на вечную истину; точно так же бывает и во всех других случаях.

[120]

Однако, я думаю, что глубокий, точный анализ показывает, что эти основания являются лишь попытками истолковать наши чувства неудовольствия. По моему мнению, наша оппозиция диктуется вовсе не сознательным мышлением, а главным образом эмоциональным эффектом, производимым новой идеей и вызывающим диссонанс с тем, к чему мы привыкли.

Во всех этих случаях обычай соблюдается столь часто и столь регулярно, что привычное действие становится автоматическим, т.-е. его выполнение, обыкновенно, не сопровождается какой-либо степенью сознательности. Следовательно, эмоциональное значение этих действий также весьма невелико. Однако, замечательно, что чем автоматичнее какое-либо действие, тем труднее оказывается совершить противоположное действие; для последнего требуется весьма значительное усилие, и обыкновенно оно сопровождается сильными чувствами неудовольствия. Можно также заметить, что, когда непривычное действие открыто совершается другим лицом, это в сильнейшей степени обращает на себя внимание и вызывает чувство неудовольствия. Таким образом, когда происходит нарушение обычая, пробуждается сознание всех тех групп идей, с которыми ассоциировано действие. Блюдо, изготовленное из собачьего мяса, вызвало бы протест, вытекающий из всех идей общежития; каннибальское пиршество возмутило бы нарушением всех социальных принципов, ставших нашей второй натурой. Чем автоматичнее стал какой-либо ряд действий или известная форма мысли, тем значительнее сознательное усилие, требуемое для того, чтобы отказаться от привычного образа действий и мыслей, и тем значительнее бывает неудовольствие или, по крайней мере, изумление, вызываемое нововведением. Антагонизм против него является рефлективным действием, сопровождаемым эмоциями, не вызываемыми сознательным размышлением. Когда мы сознаем эту эмоциональную реакцию, мы стараемся истолковать ее процессом размышления. Это объяснение непременно должно быть основано на идеях, сознаваемых при нарушении установившегося обычая; иными словами, наше рационалистическое объяснение будет зависеть от характера ассоциировавшихся идей.

Поэтому очень важно знать, откуда произошли ассоциировавшиеся идеи, в особенности же, в какой мере мы можем предполагать, что эти ассоциации устойчивы. Не очень легко указать определенные примеры изменений таких ассоциаций в нашей цивилизации, потому что, в общем, рационалистические тенденции нашего времени устранили многие виды ассоциаций даже и там, где остается эмоциональный эффект, так что, в общем, изменение таково, что от существования ассоциаций происходит переход к их исчезновению.

Мы можем резюмировать эти замечания, сказав, что, между тем как всякая привычка является результатом исторических причин, она может с течением времени ассоциироваться с раз-

[121]

ными идеями. Коль скоро мы сознаем ассоциацию между привычкой и известною группою идей, это приводит нас к объяснению привычки ее нынешними ассоциациями, вероятно, отличающимися от ассоциаций, существовавших в то время, когда привычка сложилась.

Мы перейдем теперь к рассмотрению аналогичных явлений в первобытной жизни. Там нерасположение к уклонениям от обычая страны выражено даже еще сильнее, чем в нашей цивилизации. Не принято спать в доме с повернутыми к огню ногами. Нарушать этот обычай боятся и избегают. В известном обществе члены одного и того же клана не вступают в брак между собою; такие браки вызывали бы против себя сильнейшее отвращение. Нет надобности приводить дальнейшие примеры, так как хорошо известен тот факт, что, чем народ первобытнее, тем более он связан обычаями, регулирующими поведение в повседневной жизни во всех его деталях. По моему мнению, мы вправе делать из личного опыта тот вывод, что как у нас, так и у первобытных племен сопротивление уклонению от прочно установившихся обычаев вызывается эмоциональной реакцией, а не сознательным размышлением. Это не исключает возможности того, что первый специальный акт, ставший с течением времени привычным, мог быть вызван сознательным умственным процессом; но мне кажется вероятным, что многие обычаи возникли без какой-либо сознательной деятельности. Их развитие должно было иметь такой же характер, как развитие тех категорий, которые отражаются в морфологии языков и которые могли навсегда оставаться неизвестными говорившим на этих языках. Например, если мы примем теорию Кунова относительно происхождения австралийских социальных систем[148], то мы, конечно, можем сказать, что первоначально всякое поколение держалось изолированно, а поэтому браки между членами двух следующих одно

[122]

за другим поколений были невозможны, потому что лишь могущие вступить в брак мужчины и женщины одного поколения вступали в сношения друг с другом. Позднее, когда два следующих одно за другим поколения не настолько различались по возрасту и прекратилось их социальное разделение, обычай установился и не исчез при изменении условий.

Существуют случаи, в которых, по крайней мере, можно предположить, что под влиянием новой окружающей среды старинные обычаи развиваются в табу. Например, по моему мнению, весьма вероятно, что эскимосское табу, воспрещающее употребление в пищу канадского северного оленя и тюленя в один и тот же день, может соответствовать чередованию жизни народа внутри страны и на берегах. Когда эскимосы охотятся внутри страны, у них не бывает тюленей, а следовательно, они могут есть лишь канадских северных оленей. Когда они охотятся на берегу, у них не бывает оленей, а следовательно, они могут есть лишь тюленей. Тот простой факт, что в одно время года можно есть лишь канадских северных оленей, а в другое время года можно есть лишь тюленей, легко мог вызвать сопротивление изменению этого обычая; так что из того факта, что в течение долгого периода было невозможно есть в одно и то же время два рода мяса, развился закон, гласящий, что нельзя есть два рода мяса в одно и то же время. По моему мнению, вероятно также, что табу, наложенное на рыбу у некоторых из юго-западных индейских племен, может быть вызвано тем фактом, что эти племена долго жили в такой местности, где рыбы не оказывалось, и что благодаря невозможности достать рыбу развился обычай не есть рыбы. Эти гипотетические случаи выясняют, что бессознательное происхождение обычаев вполне возможно, хотя, конечно, оно не оказывается необходимым. Однако представляется достоверным, что, даже когда к установлению обычая повело сознательное размышление, он скоро перестал быть сознательным, а вместо этого мы находим непосредственное эмоциональное сопротивление нарушению обычая.

Другие поступки, признаваемые приличными или неприличными, продолжают совершаться лишь в силу привычки, при чем для их совершения не указывается никаких оснований, хотя нарушение обычая может вызывать сильную реакцию. У индейцев, живущих на острове Ванкувере, для молодой женщины, принадлежащей к знати, считается неприличным широко раскрывать рот и скоро есть, и уклонение от этого обычая произвело бы такое сильное впечатление, как неприличный поступок, который вредно отозвался бы на общественном положении виновной. Та же самая группа чувств затрагивается, когда член знати, даже в Европе, вступает в брак с лицом, стоящим ниже его. В других, менее важных, случаях нарушитель обычая, выхода из установленных им границ, лишь делает себя смешным вследствие неуместности посту пка. Психологически все эти случаи принадлежат к одной

[123]

и той же группе эмоциональных реакций против нарушении установившихся автоматических привычек.

Можно было бы думать, что в первобытном обществе вряд ли может представляться повод сознавать сильное эмоциональное сопротивление, вызываемое нарушениями обычаев, так как их строго придерживаются. Однако существует такая сфера общественной жизни, в которой обнаруживается тенденция поддерживать консервативную привязанность к обычным действиям в умах народа, а именно воспитание юношества. Ребенок, который еще не усвоил себе поведения, обычного в окружающей его среде, усвоит многое из него путем бессознательного подражания. Однако во многих случаях его образ действий будет отличаться от обычного, и его будут поправлять старшие. Всем знатокам первобытной жизни известно, что детей постоянно увещевают следовать примеру старших, и во всяком сборнике тщательно запечатлеваемых традиций содержатся многочисленные упоминания о советах, даваемых родителями детям, которым вменяется в обязанность соблюдать обычаи племени. Чем большее эмоциональное значение имеет обычай, тем сильнее окажется желание внедрить его о умы юношества. Таким образом, представляется множество случаев, вызывающих сознательное сопротивление против нарушении обычая.

Я полагаю, что эти условия оказывают очень сильное влияние на развитие и сохранение обычаев, потому что, раз сознают, что, обычай нарушается, должны представляться случаи, когда люди, побуждаемые вопросами детей, или следуя своей собственной склонности к умозрению, оказываются вынужденными признать тот факт, что существуют известные идеи, которым они не могут дать иного объяснения, кроме того, что они существуют. Желание понимать свои собственные чувства и действия и выяснить себе тайны мира обнаруживается очень рано, и поэтому неудивительно, что на всех ступенях культуры человек начинает размышлять о мотивах своих поступков.

Как я уже объяснил, для многих из этих поступков не может существовать никаких сознательных мотивов, и поэтому развивается тенденция открыть мотивы, которыми может определяться наше обычное поведение. Именно поэтому на всех стадиях культуры для обычных действий подыскиваются вторичные объяснения, совершенно не касающиеся их исторического происхождения, но представляющие собой выводы, основанные на имеющихся у данного народа общих знаниях. Я считаю существование таких вторичных объяснений обычных поступков одним из важнейших антропологических явлений, и, как мы видели, оно вряд ли менее обычно в нашем обществе, чем в более первобытных обществах. Обыкновенно наблюдается, что мы сперва желаем или действуем, а затем пытаемся оправдать наши желания или наши действия. Когда, под влиянием полученного нами воспитания, мы поддерживаем известную политическую партию,

[124]

большинство не руководится ясным убеждением в справедливости принципов нашей партии, но мы действуем таким образом потому, что нас научили уважать эту партию, как такую, к которой следует принадлежать. Лишь затем мы оправдываем нашу точку зрения, пытаясь доказать себе правильность этих принципов. Без такого рода рассуждений устойчивость и географическое распределение политических партий, равно как и вероисповеданий, были бы совершенно непонятны. Беспристрастный самоанализ убеждает нас в том, что в огромном большинстве случаев поступки среднего человека не определяются размышлением, но что он сначала действует, а затем оправдывает или объясняет свои поступки такими вторичными соображениями, которые общеприняты у нас.

Мы рассматривали до сих пор лишь такие поступки, при совершении которых разрыв с обычаем вызывает сознание эмоционального значения того поступка, о котором идет речь, и сильное сопротивление изменению, мотивируемое затем известными соображениями, воспрещающими изменение. Мы видели, что тот традиционный материал, над которым оперирует человек, определяет особый тип той служащей для объяснения идеи, которая ассоциируется с эмоциональным душевным состоянием. Первобытный человек вообще кладет в основу этих объяснений своих обычаев понятия, находящиеся в тесной связи с его общими взглядами па устройство мира. Основанием для обычая или для избежания известных действий может считаться какая-либо мифологическая идея, или обычаю может придаваться символическое значение, или он может просто приводиться в связь с опасением несчастья. Очевидно, последнего рода объяснения тождественны с объяснениями многих сохранившихся среди нас суеверий.

Существенным результатом этого исследования является тот вывод, что источника, из которого произошли обычаи первобытного человека, нельзя искать в рациональных процессах. Большинство исследователей, старавшихся выяснить историю обычаев и табу, выражает взгляд, согласно которому этим источником являются размышления об отношениях между человеком и природою; первобытному человеку кажется, что в мире повсюду обнаруживаются действия сверхъестественной силы, могущей вредить человеку при всяком раздражении, попытки же избежать конфликтов с этими силами вызывают бесчисленные суеверные постановления. Получается такое впечатление, что обычаи и мнения первобытного человека сложились благодаря сознательному размышлению. Однако представляется очевидным, что весь этот образ мыслей оставался бы последовательным при предположении, что псе процессы оказываются подсознательными.

Если даже признать это, я полагаю, что эти теории должны быть толкуемы шире, так как многие случаи этого рода, по-видимому, оказывались бы возможными без всякого рода рассуждений, сознательных или бессознательных, — например, те случаи,

[125]

в которых обычай установился благодаря общим условиям жизни и стал сознательным, когда эти условия изменились. Я нисколько не сомневаюсь в том, что существуют случаи возникновения обычаев благодаря более или менее сознательному размышлению; но я столь же уверен и в том, что другие обычаи возникли без такового, и что наши теории должны объяснять и то и другое.

Исследование первобытной жизни обнаруживает существование большого количества ассоциаций иного типа, которые не так легко объяснить. Известные формы ассоциировавшихся идей можно признать во всех типах культуры.

Темные цвета и чувство уныния тесно связаны между собою в наших умах, хотя и не в умах народов, культура которых чужда нам. Шум представляется неуместным там, где выражается печаль, хотя у первобытных людей громкое рыдание плакальщика является естественным выражением горя. Декоративное искусство имеет в виду производить приятное впечатление на глаз, но такой рисунок, как крест, сохранил свое символическое значение.

В общем, такие ассоциации между группами идей, которые очевидно не связаны друг с другом, редки в цивилизованной жизни. То, что они прежде существовали, доказывается, как историческими свидетельствами, так и пережитками, в которых старинные идеи исчезли, хотя сохранилась внешняя форма. В первобытной жизни встречается множество таких ассоциаций. Мы можем начать их рассмотрение с таких примеров, для которых можно найти аналогичные случаи в нашей цивилизации, и которые поэтому нам легко понять.

Обширнейшею сферою, в которой сохранились такие обычаи, являются обряды. Мы встречаем многочисленные установленные обрядовые формы, которыми сопровождаются важные действия, и которые постоянно применяются, хотя их первоначальное значение совершенно утрачено. Многие из них так стары, что их происхождения следует искать в древности или даже в доисторические времена. Ныне сфера применения обрядов сужена, но в первобытной культуре ими проникнута вся жизнь. Нельзя совершить ни одного сколько-нибудь важного действия, которое не сопровождалось бы предписанными обрядами, форма которых более или менее выработана. Во многих случаях доказано, что обряды более устойчивы, чем их объяснения; у разных людей и в разные времена они символизируют разные идеи. Разнообразие обрядов столь велико, и они до такой степени повсеместно распространены, что здесь оказывается налицо крайнее разнообразие ассоциаций.

Мне кажется, что мы можем взглянуть с этой точки зрения на многие из наиболее основных и необъяснимых черт первобытной жизни, и если мы станем рассматривать их как ассоциации, возникающие между разнородными мыслями и действиями, то нам паче понять их возникновение и историю.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: