Травницкая хроника 27 страница

Давилю был хорошо знаком строй дальнейшего разговора. И Давна переводил наизусть, как текст хорошо заученного обряда.

Покидая Конак, Давиль заметил, что беспокойство и суета увеличивались с каждой минутой. Разнообразное и сложное хозяйство визиря, разросшееся за эти пять лет, пустившее корни и ставшее частью дворца и его окружения, теперь вдруг зашаталось, готовое рухнуть.

Из всех закутков и дворов доносились голоса, топот, стук и грохот молотков, сбрасываемых ящиков и корзин. Каждый хотел обеспечить себя и спастись. Эта большая, далеко не дружная, но тесно связанная семья, отправляясь в полнейшую неизвестность, скрипела и трещала по всем швам. Единственный, кто во всей этой суматохе оставался хладнокровным и застывшим, был визирь. Он сидел на своем месте, слегка отклонившись в сторону, и был недвижим, как разукрашенный каменный идол среди растревоженной и напуганной челяди.

Уже на другой день слуги пригнали во французское консульство целую вереницу домашних или прирученных животных: ангорских кошек, борзых, лисиц и зайцев. Давиль торжественно встретил и принял их во дворе. Сопровождавший зверей ичоглан стал посреди двора и громогласно объявил, что эти божьи твари были друзьями дома визиря, и теперь визирь дарит их дому своего друга.

– Он их любил и может оставить только тому, кого любит.

Ичоглан и слуги получили подарки, животных же поместили во дворе за домом, к большому неудовольствию госпожи Давиль и к неописуемой радости детей.

Через несколько дней визирь еще раз пригласил Давили, чтобы проститься с ним наедине, неофициально и поприятельски.

На сей раз визирь был действительно растроган. Не было уже фальшивых монет – ни полуправд, ни двусмысленных любезностей.

– Со всем человек расстается, теперь наступило и наше время. Мы встретились как два изгнанника, заброшенные сюда и заточенные среди этого страшного народа. Мы сделались друзьями и всегда останемся таковыми, если нам доведется снова встретиться где‑нибудь в лучшем месте.

И тут произошло событие, небывалое в церемониале Конака за все пять лет. Ичогланы подбежали к визирю и помогли ему встать. Он поднялся быстро и резко, и только теперь стало видно, как он высок и крепок, затем медленно и тяжело, без единого жеста проследовал на невидимых под тяжелым и длинным плащом ногах, словно на колесиках, через всю комнату. Все вышли за ним во двор. Здесь стояла вычищенная и приведенная в порядок черная карета, давний подарок фон Миттерера, а чуть поодаль от нее – красивый, чистых кровей, рыжий конь с бело‑розовыми ноздрями, в полной сбруе.

Визирь остановился перед экипажем и, прошептав нечто вроде молитвы, повернулся к Давилю:

– Покидая эту печальную страну, я оставляю вам это средство передвижения, чтобы и вы покинули ее как можно скорее… – Затем подвели коня, и визирь снова повернулся к Давилю: – …и это благородное животное, чтобы оно несло вас навстречу счастью.

Давиль, тронутый, хотел что‑то сказать, но визирь продолжал:

– Экипаж – знак мира, а конь – символ счастья. Таковы мои пожелания вам и вашей семье.

Тут только Давилю удалось высказать свою благодарность и выразить визирю пожелания счастливого пути и всяких благ в будущем.

Еще раньше, в Конаке, Давна узнал, что визирь ничего не подарил фон Пауличу и простился с ним коротко и холодно.

Перед Конаком лагерем стояли караваны; возчики укладывали и перекладывали кладь, перекликались, поджидая один другого. Из опустелого дома доносились шаги, слышались распоряжения и препирательство. Всех заглушал своим писклявым голосом Баки.

Он был несчастен и чувствовал себя больным от одной мысли, что надо ехать в такой холод (в горах еще лежал снег) по ужасным дорогам, а расходы, убытки и потери, связанные с отъездом, приводили его в отчаяние. Он перебегал из комнаты в комнату, оглядывал, не осталось ли чего‑нибудь, заклинал, чтоб вещи не кидали и не ломали, грозил, умолял. Он сердился на Бехджета за постоянную улыбку, с которой тот следил за всей этой суматохой. («С таким умишком в голове и я, конечно, смеялся бы».) Обижался на Тахир‑бега за беззаботность и легкомыслие. («Этот сам себя погубил, так почему бы ему не губить и все остальное!») Подарки, предназначенные визирем для Давиля, взволновали его настолько, что он позабыл и корзины возчиков. Он бегал от одного к другому, доходил до визиря, настойчиво умоляя не дарить хотя бы коня. А не добившись ничего, сел на голую тахту и, всхлипывая, принялся рассказывать во всеуслышание, что в свое время Ротта сообщил ему по секрету, как совершенно достоверный факт, что, покидая Травник, фон Миттерер увез с собой пятьдесят тысяч талеров, сбереженных за неполные четыре года службы.

– Пятьдесят тысяч талеров! Пять‑де‑сят ты‑сяч! Этот боров немецкий! И за четыре года! – кричал Баки. – Сколько же тогда накопил француз? – громко спрашивал он всех в бессильной ярости, шлепая себя ладонью по шелковому кафтану в том месте, где положено быть бедру.

В конце недели под холодным дождем, который в горах превращался в мокрый снег, Ибрагим‑паша двинулся в путь со своей свитой.

Провожали его оба консула с телохранителями. Часть пути за ними следовали и многие из травницких бегов, на конях и пешком: Ибрагим‑паша уезжал не тайком, сопровождаемый общей ненавистью, как некогда Мехмед‑паша. В первые два года айяны восставали и плели интриги и против него, как против большинства его предшественников, но со временем это случалось все реже и реже. Вследствие исключительной сдержанности визиря и аккуратности в денежных делах, благодаря отзывчивости, сметливости и спокойствию Тахир‑бега между Конаком и бегами установились постепенно спокойные, хотя и холодные отношения. Беги, правда, упрекали визиря за бездеятельность и внутри страны, и в военных операциях против Сербии, но делали это больше для того, чтобы успокоить собственную совесть и подчеркнуть свое усердие, а не потому, что всерьез хотели нарушить бесплодную, но приятную тишину, установившуюся за время долгого правления Ибрагим‑паши. (К тому же визирь, со своей стороны, и вполне основательно, за являл, что не может двинуть войско против Сербии только из‑за медлительности, беспорядка и разногласий между боснийцами.) И чем больше визирь становился похожим на покойника, тем мягче судили о нем самом и тем благожелательнее отзывались о его правлении.

Процессия, провожавшая визиря, мало‑помалу редела и таяла. Сперва отстали пешие, потом некоторые из всадников. Под конец остались только улемы, несколько айянов и оба консула со своими свитами. Консулы простились с визирем возле той самой маленькой кофейни, где когда‑то Давиль прощался с Мехмед‑пашой.

Перед кофейней все еще стояла покосившаяся беседка – в луже воды, почерневшая от дождей. Тут визирь остановил процессию и простился с консулами, невнятно сказав несколько слов, которых никто не перевел. Давна громко повторил пожелания и приветствия своего начальника, а фон Паулич сам ответил по‑турецки.

Моросил холодный дождь. Визирь ехал верхом на своем сильном, спокойном и широкозадом коне, которого в Конаке прозвали коровой. На нем был тяжелый плащ из темнокрасного сукна на меху, который ярким пятном выделялся на фоне печального и мокрого города. Позади визиря виднелось желтое с блестящими глазами лицо Тахир‑бега, вытянутое лицо Эшреф‑эфенди, лицо охотника, и круглый ворох одежды, из которого выглядывали голубые, сердитые и плаксивые глаза Баки.

Всем хотелось как можно скорее покинуть это сырое ущелье, как покидают официальные похороны.

Давиль возвращался вместе с фон Пауличем. Было уже за полдень. Дождь прекратился, и откуда‑то проскользнул косой луч солнца, бледный и несогревающий. В беспредметный разговор врывались мысли и воспоминания. Чем ближе подъезжали к городу, тем теснее становилось ущелье. По крутым склонам пробивалась молодая травка с синеватым отливом от дождя. В одном месте Давиль заметил несколько полураспустившихся желтых баранчиков и вдруг с такой остротой ощутил всю печаль своей седьмой боснийской весны, что едва нашел в себе силы вежливыми, односложными фразами отвечать на спокойные высказывания фон Паулича.

Дней через десять после отъезда визиря Давиль, к своему удивлению, уже получил от него первые вести. В НовиПазаре Ибрагим‑паша встретился с Силиктаром Али‑пашой, своим преемником[71]на посту визиря Боснии, и тут они задержались на несколько дней. В это же время прибыл французский курьер из Стамбула, и Ибрагим‑паша послал с ним своему другу первые приветствия с пути. Письмо было полно дружеских чувств и добрых пожеланий. Как бы мимоходом Ибрагим‑паша обронил несколько слов и о новом визире. «Мне хотелось бы, почтеннейший друг, описать вам своего преемника, но это совершенно невозможно. Скажу только: „Да смилуется господь бог над бедняками и всеми беззащитными. Теперь боснийцы увидят…“

То, что Давиль узнал от курьера, а затем из писем Фрессине, вполне совпадало с впечатлениями Ибрагимпаши.

Новый визирь ехал без штата чиновников, без ичогланов и гарема, зато в сопровождении тысячи двухсот хорошо вооруженных албанцев «устрашающего вида» и двух больших полевых пушек, предшествуемый славой невменяемого кровопийцы и самого свирепого визиря в империи.

На пути между Плевлей и Прибоем, где дороги труднопроходимы, особенно в это время года, одна из пушек визиря застряла в грязи. А когда прибыли в Прибой, визирь зарубил в наказание за это всех чиновников без разбора (к счастью, их было всего‑навсего трое) и двух самых видных торговцев. Вперед отправил гонца со строгим приказом исправить и привести в порядок дороги. Но приказ оказался излишним. Грозный пример Прибоя возымел свое действие. На всем пути от Прибоя до Сараева закопошились батраки и мастера, засыпая лужи и ямы, исправляя деревянные мосты. Страх выровнял дорогу визирю.

Али‑паша ехал медленно и подолгу задерживался в каждом городе, сразу вводя свои порядки, облагал налогами, резал непокорных турок, сажал в тюрьму видных людей и всех евреев подряд.

Как явствовало из подробного и красочного донесения Фрессине, в Сараеве страх был настолько велик, что самые видные беги и торговцы вышли из города к Козьему мосту, чтобы там приветствовать визиря и поднести ему первые дары. Но Али‑паша, знавший прославленную привычку сараевских бегов холодно и неприветливо встречать визирей, ехавших из Стамбула в Травник, наотрез отказался принять эту депутацию, громко крича из своего шатра, чтобы они немедленно убирались, а тех, кто ему понадобится, он сумеет найти и дома.

На другой день в Сараеве арестовали всех богатых евреев и нескольких влиятельных бегов. Одного из них, решившегося лишь спросить, за что его арестовали, связали и избили в присутствии визиря.

Об этом узнали в Травнике, и в разговорах между людьми новый визирь рисовался подлинным чудовищем. Но его въезд в Травник и его обращение с айянами при встрече и на первом диване превзошли все ходившие о нем слухи.

В тот весенний день первым вступил в Травник трехсотенный отряд албанцев визиря. Они шли широкими, правильными рядами, все одного роста, красивые, как девушки. Вооруженные короткоствольными ружьями, они ступали мелким шагом, глядя прямо перед собой. Затем ехал визирь в сопровождении небольшой свиты и отряда конницы. И они тоже двигались каким‑то похоронным шагом без всякого шума и возгласов. Во главе процессии, перед лошадью визиря, шел богатырь, держа обеими руками большой обнаженный меч. Ни самые разнузданные башибузуки, ни орда бешеных черкесов с криками и пальбой не произвели бы такого ужасающего впечатления на народ, как эта безмолвная и медленно продвигавшаяся процессия.

Действуя по принципу: «С человеком, который провел одну ночь в тюрьме, можно разговаривать иначе», – Алипаша, по своему обыкновению, в тот же вечер заточил в тюрьму евреев и видных людей. А родственников и друзей, которые плакали, выражали сожаление, хотели чтонибудь передать или чем‑то помочь, избили. По имевшимся у визиря спискам были посажены все евреи‑домовладельцы, ибо, по мнению Али‑паши, никто не платил столько за свое освобождение, как евреи, и никто, кроме них, не умел так широко распространить потом страх по городу. И жителям Травника, все запоминавшим, довелось в числе прочих чудовищных и позорных вещей увидеть, как, скованных одной цепью, провели семерых Атиясов.

В ту же ночь были связаны и брошены в крепость долацкий священник Иво Янкович, настоятель монастыря в Гуча‑Горе, и иеромонах Пахомий.

На другой день рано утром из крепости вывели всех посаженных раньше за убийства или крупные кражи и ожидавших приговора Ибрагим‑паши, который не торопился, действуя осмотрительно. Все они на восходе солнца были повешены на городских перекрестках, а в полдень айяны собрались в Конаке на первый диван.

Зал этот помнил много бурных и страшных заседаний, слышал много жестоких слов, важных решений и смертных приговоров, но никогда он не был свидетелем такой тишины, от которой захватывало дух и замирало сердце. Искусство Али‑паши в том и состояло, что он умел создавать, поддерживать и распространять атмосферу такого страха, который побеждал и скручивал людей, не боявшихся самой смерти.

После оглашения фирмана султана первое, что визирь сообщил собравшимся айянам, был смертный приговор травницкому каймакаму Ресим‑бегу. Удары Али‑паши были особенно страшны именно потому, что были неожиданны и ошеломляющи.

Когда три недели тому назад Ибрагим‑паша покинул Травник, Сулейман‑паша Скоплянин был с войском где‑то на Дрине и под благовидным предлогом отказался вернуться и заменить визиря до приезда нового. А потому в качестве верховного правителя в Травнике оставался старый Ресим‑бег, каймакам.

Он посажен, сказал визирь, и в пятницу будет казнен за то, что в отсутствие визиря вел дела беспорядочно и так небрежно, что дважды заслужил смерть. Это только начало; за каймакамом последуют все, кто, приняв на себя государственные дела и заботы, не исполняет их как полагается или же явно или тайно ими пренебрегает.

При этом уведомлении слуги стали разносить кофе, чубуки и шербет.

После кофе Хамди‑бег Тескереджич, старейший из бегов, произнес несколько слов в защиту несчастного каймакама. Он еще говорил, когда один из слуг, обслужив визиря, стал, пятясь, удаляться к двери направо. Тут он, слегка задев другого слугу, вышиб у него из рук трубку. Визирь, словно он только того и ожидал, сверкнул глазами, нагнулся, затем выпрямился во весь рост и бросил в оцепеневшего слугу большой кинжал, который держал где‑то под рукой. Засуетившиеся слуги вывели несчастного, обливавшегося кровью, а беги и айяны совсем окаменели, уткнувшись каждый в свою чашку, позабыв о чубуках, дымившихся рядом.

Только Хамди‑бег сохранил спокойствие и присутствие духа настолько, что закончил свою речь в защиту старого каймакама, умоляя визиря принять во внимание его старость и прежние заслуги и не вменять ему в вину теперешние ошибки и промахи.

Громким, ясным голосом визирь резко и отрывисто заявил, что при его правлении каждый получит то, чего заслуживает: старательные и покорные – награды и признания, а негодные и непокорные – смерть или плети.

– Я приехал сюда не для того, чтобы фальшивить и любезничать сквозь табачный дым или спать на этой подушке, – заключил визирь, – но для того, чтобы навести порядок в стране, которая до самого Стамбула прославилась тем, что гордится своим беспорядком. И для самой крепкой головы найдется сабля. Головы – на ваших плечах, сабля – в моей руке, а фирман султана – у меня под подушкой. А потому пусть каждый, кто хочет есть хлеб и наслаждаться солнцем, держит и ведет себя как следует. Запомните это и растолкуйте народу так, чтобы мы могли вместе взяться за дело и выполнить то, чего требует от нас султан.

Беги и айяны поднялись и безмолвно простились, счастливые, что остались в живых, и растерянные, словно присутствовали на каком‑то дьявольском представлении.

Уже на другой день визирь торжественно принял Давиля.

За Давилем приехали албанцы визиря в парадной одежде, на хороших лошадях. Кавалькада проследовала через пустынные улицы и словно вымерший базар. Нигде не открылась ни одна дверь, не поднялось ни одно окно, не высунулась ни одна голова.

Прием прошел согласно церемониалу. Визирь одарил консула и Давну ценными мехами. Бросалась в глаза пустота в помещении Конака: в комнатах и коридорах не было ни мебели, ни украшений. Мало было чиновников и прислуги. После толкотни, царившей во времена Ибрагима‑паши, все выглядело теперь голым и пустынным.

Взволнованный и полный любопытства, Давиль был поражен, увидев нового визиря. Был он высок и крепок, но в кости тонок, движения его были быстры, без того медлительного достоинства, которое отличает всех видных турок. Лицо у него было смуглое, загорелое, глаза – большие, зеленые, а борода и усы совсем белые и как‑то странно подстриженные.

Визирь выражался легко и свободно, смеялся часто и для турецкого сановника необычно громко.

Давиль спрашивал себя, неужели это тот самый человек, о котором он слышал столько ужасного и который только вчера приговорил к смерти старого каймакама и ударил кинжалом слугу в этом самом зале?

Визирь смеялся, рассказывал о своих планах по наведению порядка в стране, о серьезном и энергичном наступлении на Сербию. Он ободрял консула, советуя вести дела попрежнему, и твердил о своем желании оказывать ему всяческое внимание и поддержку.

Давиль, со своей стороны, не скупился на любезности и уверения, но сразу заметил, что запас красивых слов и приятных гримас у визиря весьма скуден, и достаточно было ему на минутку прекратить смех и разговор, как лицо его становилось мрачным и жестким, а в глазах зажигался беспокойный огонек, будто он искал место, куда нанести удар. Холодное сверкание глаз трудно было выдержать, и оно странно противоречило его громкому смеху.

– Вы уже, конечно, слышали от боснийских бегов обо мне и моей системе управления. Пусть это вас не беспокоит. Я верю, что неприятен им. Но я приехал вовсе не для того, чтобы им нравиться. Эти болваны хотят жить в праздном барстве, прикрываясь дерзкими и громкими словами.

Так не пойдет. Пора и им одуматься. Но люди вразумляются не через голову, а с обратной стороны, через пятки. Никогда еще не бывало, чтобы человек, которому как следует всыпали по пяткам, забыл об этом, но я сто раз замечал, как у людей вылетают из головы самые хорошие советы и наставления.

Визирь громко рассмеялся, а вокруг рта, подстриженных усов и бороды заиграла молодая и озорная усмешка.

– Пусть говорят что хотят, – продолжал визирь, – но уверяю вас, что я сумею вбить в башки этим людям повиновение и порядок. А вы ни на что не обращайте внимания и, если вам что‑нибудь понадобится, приходите прямо ко мне. Я хочу, чтобы вы были спокойны и довольны.

Давилю впервые пришлось оказаться лицом к лицу с одним из тех совершенно неграмотных, неотесанных и кровожадных османских правителей, о которых он до сих пор знал только по книгам и рассказам.

Наступили времена, когда каждый старался стать маленьким и незаметным, искал убежища и укрытия, и на базаре говорили, что «теперь и мышиная норка стоит тысячу дукатов». Страх окутал Травник, подобно туману, придавил все, что дышит и думает.

Это был тот великий ужас, невидимый и неизмеримый, но всеобъемлющий, который время от времени обрушивается на человеческое общество и от которого никнут или слетают головы. Многие люди, ослепленные и обезумевшие, забывают, что существует разум и смелость, что все в жизни преходяще и что, хотя жизнь, как и все на свете, имеет свою ценность, но ценность эта не безгранична. Под магическим влиянием минутного страха люди платят за жизнь гораздо дороже, чем она стоит, творят подлые и гнусные дела, унижаются и позорят себя, а когда проходит минутный страх, они понимают, что купили свою жизнь слишком дорогой ценой, или даже видят, что им ничего не угрожало и они просто обманулись под влиянием неодолимого страха.

Софа у Лутвиной кофейни пустовала, хотя весна вступила в свои права и липа над ней зазеленела. Единственно, на что решились травницкие беги, это униженно молить визиря простить каймакаму его ошибки (хотя никто не знал какие) и, принимая во внимание его старость и прежние заслуги, Даровать ему жизнь.

Всех остальных заключенных в крепости – шулеров, конокрадов и поджигателей – судили коротким судом и казнили, а головы их насадили на колья.

Австрийский консул сразу начал хлопотать об арестованных монахах. Давилю не хотелось отставать от него. Только, кроме монахов, он упомянул и об евреях. Сперва освободили монахов. Потом одного за другим выпустили евреев, которые сразу обложили себя налогом и сдали в Конак выкуп, опустошив свои денежные ящики до последнего гроша, то есть до последнего гроша, предназначенного на взятки. Дольше всех в крепости просидел иеромонах Пахомий, о котором никто не хлопотал. Наконец и он был выкуплен малочисленными и бедными членами общины за круглую сумму в три тысячи грошей, из которых свыше двух тысяч внесли братья Петар и Йован Фуфичи. Что касается бегов, травницких и из других мест, то одних выпускали, других сажали, так что в крепости всегда содержалось десять – пятнадцать человек.

Так Али‑паша начал свое правление в Травнике, спешно снаряжая войско против Сербии.

XXV

Бедствия, постигшие Травник с приездом нового визиря, которые тяготили весь город, а каждому, на кого они непосредственно обрушивались, казались огромными, как вселенная, были, конечно, одинаково погребены как в горных теснинах, окружавших и сжимавших город, так и в донесениях травницких консулов, которые в те дни никто не удосуживался внимательно прочитать ни в Вене, ни в Париже. Весь мир в то время жил известиями о европейской драме разгрома Наполеона.

Рождество и Новый год Давиль провел в растерянном ожидании, с паническим ощущением, что все погибло. Но как толвко стало известно, что Наполеон возвратился в Париж, дела приняли более благоприятный оборот. Из Парижа стали поступать утешительные разъяснения, приказы и распоряжения, вести об образовании новых армий и решительных мерах правительства во всех областях.

Давиль еще раз устыдился своего малодушия. Но это же малодушие заставляло его вновь предаваться необоснованным надеждам. Так сильна в слабом человеке необходимость обманывать себя и столь не ограничены возможности быть обманутым!

Мучительные, сводящие с ума качели, на которых Давиль незримо качался уже годами, снова начали раскачиваться от смелых надежд до полного отчаяния. Только с каждым взлетом надежда становилась чуточку слабее и меньше.

В конце мая поступили известия о победах Наполеона при Люцене и Бауцене.[72]Старая игра продолжалась.

Но в Травнике в это время царила такая нужда, подавленность и страх перед новым визирем и его албанцами, что не с кем было поделиться победными известиями.

Али‑паша в это время, добившись от всех без различия «страха и повиновения», двинулся на Сербию. И в данном случае он поступил иначе, чем его предшественники. Раньше «посещения Сербии» носили торжественный характер. Днями и неделями к Травницкому полю стекались уездные начальники из внутренних районов Боснии. Собирались медленно, по собственному усмотрению, и приводили с собой такое войско, какое хотели, и столько, сколько вздумается. А прибыв в Травник, застревали тут, вели переговоры с визирем и властями, выражали свои пожелания, ставили условия, требовали продовольствия, снаряжения и денег. И все прикрывалось пышными манифестациями и военными парадами.

По Травнику тогда целыми днями шатались какие‑то подозрительные праздные люди в полном вооружении. На Травнццком поле развертывалась на недели пестрая и шумная ярмарка. Жгли костры, разбивали палатки. Посредине поля было воткнуто копье с тремя конскими хвостами, опрысканными кровью баранов, заколотых в качестве жертв во имя удачного завершения похода. Гремели барабаны, и пели трубы. Читались молитвы. Одним словом, делалось все, чтобы оттянуть выступление. И часто центр тяжести всей затеи был именно в сборах и сопровождавших их празднествах, а солдаты в большинстве так и не видали поля боя.

На этот раз, под руководством Али‑паши, все совершалось в строгой тишине и великом страхе, без особых торжеств, но и без промедлений и колебаний. Продовольствия нигде не было. Питались скудными запасами из амбаров визиря. Никто не помышлял ни о песнях, ни о музыке. Когда визирь лично выехал на поле, его палач казнил на Варошлуке цазинского начальника за то, что тот привел с собой на девять человек меньше, чем обещал. И тут же назначил нового командира из того же перепуганного отряда.

Так на сей раз двинулись на Сербию, где Сулейманпаша уже ждал со своим отрядом.

Вершить дела в Травнике опять остался старый Ресимбег, каймакам, которого Али‑паша, не успев прибыть, осудил на смерть и жизнь которому с трудом спасли беги. Страх, испытанный тогда каймакамом, служил визирю верной порукой, что на этот раз старик будет управлять в строгом соответствии с его желаниями и намерениями.

Какой смысл, думал теперь Давиль, сообщать несчастному старцу о победах Наполеона? И кому вообще стоило сообщать о них?

Визирь уехал с войском и своими албанцами, но оставил за собой страх, леденящий, устойчивый и прочный, как самая прочная стена, и мысль о его возвращении была страшнее любой угрозы и любого наказания.

Город оставался заглохшим и безмолвным, опустелым, обедневшим и голодным, каким не бывал последние двадцать лет. Дни были уже солнечные, долгие; люди стали спать меньше, а потому чаще чувствовали голод, чем в короткие зимние дни. По улицам слонялись исхудалые, золотушные дети в поисках какой‑нибудь сносной еды. Люди отправлялись даже в Посавину за хлебом или хотя бы за зерном.

Базарный день ничем не отличался от обычного. Многие лавки совсем не открывались. А где открывались – торговцы сидели мрачные и подавленные. Уже с осени не было кофе и других заморских товаров. Исчезло продовольствие. Имелись только покупатели, желавшие купить то, чего не было. Новый визирь обложил базар такими налогами, что многие принуждены были занимать, чтобы заплатить. А страх был так велик, что даже у себя дома, в четырех стенах, никто не смел жаловаться.

По домам и лавкам велись разговоры о том, что на Бонапарту напали шесть христианских императоров, поставив под ружье решительно всех мужчин, и теперь некому будет ни пахать, ни копать, ни сеять, ни жать, пока не победят и не уничтожат Бонапарту.

Теперь уже и евреи стали избегать французское консульство. Фрессине, начавший постепенную ликвидацию французского агентства в Сараеве, извещал, что тамошние евреи разом предъявили свои векселя и всякие другие иски и он не в состоянии их удовлетворить. Из Парижа не отвечали ни на один вопрос. Третий месяц не присылали ни жалованья, ни средств на расходы консульства.

И в это самое время, когда в Травнике сменился визирь, а в Европе разыгрывались знаменательные события, в небольшом консульском мирке все продолжало идти своим чередом: рождались новые существа, хирели и погибали старые.

Госпожа Давиль была на последних месяцах беременности, которую переносила легко и незаметно, как и два года назад. Целые дни она проводила в саду с работницами. При содействии фон Паулича ей удалось и в этом году получить из Австрии нужные семена, и она многого ожидала от своих посевов, только вот роды приходились как раз на то время, когда ее присутствие в саду было особенно необходимо.

В конце мая у Давиля родился пятый ребенок, мальчик. Он был слабенький, и потому его сразу крестили и записали в книгу крещеных в долацком приходе под именем August‑Franзois‑Gйrard.

Событие это вызвало такое же отношение, как и в прошлый раз: разговоры и искренние симпатии всего женского населения Травника, посещения, расспросы и добрые пожелания со всех сторон и даже подношения, несмотря на нужду и бедность. Не было только подарка из Конака, так как визирь уже выступил с войском на Дрину.

Все изменилось за эти два года – и взаимоотношения в мире, и условия жизни в стране, но представления о семейной жизни остались прежними, и все, что относилось к ней, связывало людей крепко и неизменно, как святыня, имеющая всеобщее непреходящее значение, не зависящее от неожиданных перемен и событий. Ибо в среде, подобной этой, жизнь каждого сосредоточена в семье, как в самой совершенной форме замкнутого круга. Но у этих кругов, хотя и строго отграниченных, имеется где‑то невидимый общий центр, который частично принимает на себя их бремя. В силу этого к тому, что случается в отдельной семье, никто не может остаться совершенно равнодушным, и во всех семейных событиях, как‑то: роды, свадьбы, похороны, – все принимают самое живое, деятельное и искреннее участие.

В это же приблизительно время бывший переводчик австрийского консульства Никола Ротта вступил в последнюю, безумную и отчаянную схватку со своей судьбой.

В семье фон Миттерера много лет служила старая кухарка, мадьярка, едва двигавшаяся из‑за толщины и ревматических болей в ногах. Повариха она была отличная и давно привязалась к семье полковника, но в то же время невыносимо тиранила всех домочадцев. Анна Мария целых пятнадцать лет то ссорилась с ней, то мирилась. Так как за последние годы старуха очень отяжелела, в помощь ей взяли молодую женщину из Долаца. Звали ее Луцией, была она сильной, трудолюбивой и подвижной. Луция сумела так приспособиться к причудам старой кухарки, что научилась от нее всему. И когда семейство фон Миттерера покинуло Травник, взяв, разумеется, с собой своего домашнего дракона, как прозвала Анна Мария старую повариху, Луция осталась кухаркой у фон Паули ча.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: