Женщина при лунном свете

Эйдзи Ёсикава

История Хэйкэ

Саги о самураях –

Эйдзи Ёсикава

История Хэйкэ

Глава 1.

Рыночная площадь

— И на обратном пути, Хэйта, не вздумай опять слоняться и шататься по Сёкодзи! — крикнул Тадамори вдогонку своему сыну Хэйте Киёмори, который отправился выполнять порученное ему задание. И юноше казалось, что этот голос преследует его на всем пути.

Киёмори боялся отца, каждое слово которого будто отзывалось уколом в затылке. В позапрошлом 1135 году Киёмори впервые сопровождал отца и его вооруженный отряд от Киото до острова Сикоку, а затем и до острова Кюсю в экспедиции против пиратов Внутреннего моря. С апреля и до августа они гонялись за своей добычей и вернулись в столицу триумфаторами, прошли торжественным победным маршем и провели в цепях предводителя пиратов и тридцать его приспешников. Да, отец, несомненно, был героем — несмотря ни на что!

И с тех пор мнение Киёмори об отце сразу изменилось. Бояться его он тоже стал как-то иначе. С детства Киёмори привык считать, что отец сторонится людей от лени, ему недостает честолюбия, он не способен справиться с житейскими проблемами и из чистого упрямства не вылезает из бедности. Однако все это относилось не к отцу, а к образу, зароненному в сознание Киёмори матерью. Сколько он себя помнил, их дом в Имадэгаве, в окрестностях столицы, представлял собой жалкие развалины; протекавшую крышу не чинили более десяти лет, без ухода сад зарос сорняками, и разрушавшийся дом служил сценой для бесконечных ссор между отцом и матерью. Но, несмотря на подобную дисгармонию, один за другим появлялись на свет дети: Хэйта Киёмори — старший сын, Цунэмори — второй сын, затем последовали третий и четвертый. Тадамори чувствовал отвращение к служебным обязанностям во дворце и не слишком часто появлялся в нем или в Ведомстве императорской стражи, если его не вызывали особо. Единственный доход он получал от урожая с угодий поместья в провинции Исэ, и, не считая редких даров из дворца, ему не доставались никакие вознаграждения, приличествовавшие его рангу.

Киёмори начинал понимать причины нескончаемых родительских споров. Его мать была женщиной разговорчивой и, если использовать выражение отца, болтала «как промасленная бумага, брошенная в огонь». Обычно она выражала свои претензии примерно так:

— Каждое мое слово заставляет вас хмуриться. Вы хоть когда-нибудь вели себя как подобает мужу? Просто не помню такого — разве это поведение уважаемого хозяина дома? В этом мире много лентяев, но таких, как вы, в столице не сыщешь! Были бы государственным советником или придворным, я бы поняла. Вас совсем не волнует наша бедность? У вас, деревенщин из дома Хэйкэ, такая жалкая нищета, несомненно, не считается недостатком, но я выросла в столице, и все мои родственники происходят из благородного дома Фудзивара! Здесь, под этой дырявой крышей, утром и днем, сегодня, как и вчера, я должна есть эту грубую пищу. Когда придет осень, я не смогу присутствовать на императорских празднествах, посвященных любованию лунным светом, а когда вернется весна, я не смогу надеть праздничное платье и отправиться во дворец на праздник цветения вишни. Уж не знаю, женщина я или барсучиха, раз у меня вот так проходит день за днем… Ах я несчастная! Разве о такой судьбе я мечтала?

И если Тадамори не удавалось сразу заставить ее замолчать, это было лишь началом нескончаемого потока упреков и жалоб. А как только «промасленная бумага» попадала в огонь — о чем она скорбела более всего, умоляя небеса и призывая в свидетельницы землю? Даже ее сыну Киёмори надоели эти жалобы. Он знал их все до одной наизусть. Во-первых, муж-лентяй никогда не заботился о средствах существования. Годами сидел дома и ничего не делал — никчемное создание! Во-вторых, из-за бедности ей пришлось совсем отказаться от обменов знаками гостеприимства с родственниками из семьи Фудзивара; она не могла посещать императорские приемы с развлечениями или принимать приглашения на празднества при дворе. Увы, родившись для величия и роскоши, она вышла замуж за простого воина из дома Хэйкэ и разрушила свою жизнь. И все причитания она заканчивала так:

— Ах, если бы не было детей!

В детстве эти слова пугали Киёмори, безмерно печалили и беспокоили, и потому к шестнадцати — семнадцати годам он стал смотреть на мать так сурово, что часто приводил ее в недоумение.

Что бы она сделала, если б не было детей, думал Киёмори. И отвечал себе: более всего мать жалела о своем замужестве. Будь это возможно, она бы бросила отца даже сейчас, чтобы, вернувшись к изысканному великолепию, наверстывать упущенные годы — разъезжать, как ее родственницы-аристократки, в запряженной волом и украшенной цветами карете, купаясь в лунном свете; кокетничать с военачальниками и придворными и вообще вести жизнь женщины, о которой рассказывает «Повесть о Гэндзи». Она не могла умереть, не исполнив того, что ей как женщине было предначертано судьбой.

Таким образом, «промасленная бумага» вспыхивала снова и снова. А ее юные сыновья каждый день скорбно наблюдали за ней, порой с трудом веря, что это их мать.

Киёмори, которому к тому времени почти исполнилось двадцать лет, негодовал. Если сыновья настолько ей в тягость, почему она их не бросит? А что касается отца, как он мог сносить подобные речи молча? На его месте Киёмори знал бы что ответить. Дрянь! Да кто они такие, эти Фудзивара, которыми она хвастается, не считаясь с чувствами отца. Он тоже хорош — глупец, осмеливается прикрикнуть лишь на сыновей. Вот трус! Послушал бы, как над ним издеваются люди: Косоглазый женился на красавице, чтобы понять, какая она мегера!

Существует мнение, что дети всегда принимают сторону матери, но в этом доме все было иначе. Младшего брата еще не отняли от груди, третий брат тоже был слишком молод, чтобы занимать чью-либо сторону, но Цунэмори, достаточно взрослый и понимавший все происходящее, иногда смотрел на бесновавшуюся мать с неприкрытой ненавистью. В такие мгновения братья стыдились отца. Он — мужчина, живший, казалось, только затем, чтобы терпеть оскорбления от жены, молча сидел и слушал ее тирады, опустив прикрытые рябыми веками косившие глаза вниз, упорно глядя на скрещенные на коленях руки.

Киёмори должен был признать, что отец безобразен — покрытое оспинами лицо, косые глаза, давшие ему прозвище. Сорокалетний мужчина, чьи лучшие годы уже прошли… А с другой стороны — красавица мать, выглядевшая так, словно ей только двадцать. Неудивительно, что все, кто видел эту женщину впервые, отказывались верить, что у нее четыре сына. Обеднев, испытывая нужду, она умела поддерживать свои наряды в безукоризненном состоянии. Не подавала виду, что ее волнует, когда уставшие от нищеты слуги крадут из дома и тайно обменивают украденное на еду, выдергивают бамбук из гнивших изгородей и доски из настила, чтобы развести на кухне огонь, когда плачущие дети мочатся в свою и без того грязную одежду. Утром она отправлялась в свои покои, куда даже мужу не дозволялось заглядывать, и раскладывала позолоченные шкатулки с гребнями и зеркальца, а вечером удалялась в банную комнату полировать себе кожу. Частенько поражала домочадцев, появляясь перед ними в богатейшем наряде, объявив, что едет с визитом к своим родственникам Накамикадо. С томным видом придворной дамы она шла до ближайшей конюшни, нанимала карету и в ней отправлялась по адресам.

— Лиса-женщина… колдунья! — усмехались слуги, когда ее не было поблизости.

Даже седеющий Мокуносукэ, который мальчиком начал служить в доме, вставал у ворот и безутешно, по-детски всхлипывал, глядя горящими глазами вслед отъезжавшей хозяйке. Позднее, когда темнело, можно было слышать, как он ходит вокруг конюшни и напевает колыбельные своей подопечной. В такие вечера Тадамори обычно молча стоял во дворе, прислонясь к столбу и закрыв глаза, погруженный в свои мысли.

У Цунэмори была склонность к учебе; равнодушный ко всему происходившему вокруг, он целыми днями просиживал за книгами. Его, как и Киёмори, еще в раннем возрасте зачислили в Императорскую академию изучать китайскую классику, но старший из братьев через какое-то время перестал ее посещать. Вопреки всем уговорам отца, Киёмори чувствовал, что ничего не приобретет, читая Конфуция, чье учение, как ему казалось, не имело никакого отношения ни к окружавшему миру, ни к жизни его семьи. Обычно Киёмори, как и отец, слонялся без дела. Часто, растянувшись рядом со столом брата, Киёмори заводил с ним беседу о скачках возле реки Камо, пересказывал сплетни о соседских женщинах или, если брат не желал его слушать, лежал молча, отсутствующим взглядом уставившись в потолок и ковыряя в носу. В другой раз, захватив лук, он мог поспешить на стрельбище на заднем дворе или вдруг броситься на конюшню и через какое-то время вернуться домой, свирепо нахлестывая взмыленную лошадь. По-видимому, действовал он исключительно импульсивно.

Киёмори часто задумывался о странностях своей матери; отец тоже слыл чудаком, лишь Цунэмори походил на других людей. Да и он, Киёмори, старший сын и наследник, также был странным. Все вместе они представляли семью, состоявшую из неподходящих друг другу людей, каким-то образом собравшихся под одной крышей. Правда, Хэйкэ из провинции Исэ — один из немногих воинских домов, имевших знатные корни. В столице было известно, что за последние несколько поколений семья Хэйкэ растеряла свои традиции, и предсказывали появление все новых и новых ветвей семейного древа и возвращение популярности славной фамилии. Однако Киёмори подобные разговоры воспринимал равнодушно, зная лишь, что он молод, беспечен и полон здравого смысла.

Он понял суть порученного задания, так как прочел доверенное ему письмо. Киёмори направлялся занять денег у родственника, своего дяди. Это случалось довольно часто, и ему снова предстояла встреча с единственным братом отца Тадамасой, служившим в императорской страже, к которому отец постоянно обращал мольбы о помощи.

Под Новый год мать Киёмори слегла с простудой. В своей обычной манере она сводила мужа с ума тщеславием и безрассудным мотовством, требуя вызывать на дом придворного лекаря, заказывая дорогие снадобья, жалуясь на грубое постельное белье и ругая неподходящую для больной пищу.

Бедность, которую Тадамори умел не замечать, остудила их дом мгновенно, как ледяной ветер. Хотя два года назад за победу над пиратами император наградил Тадамори золотом, оказал другие знаки расположения, и это ослабило гнет денежных затруднений, но непредвиденная удача лишь подтолкнула его жену с удовольствием предаться расточительности. Тадамори казалось, что семья обеспечена на год вперед, но ее болезнь менее чем за три недели вычерпала весь остаток, и им приходилось довольствоваться жидкой рисовой кашицей и на завтрак, и на ужин.

Мучительно сочиняя очередное письмо к брату с просьбой о помощи, Тадамори повернулся к сыну:

— Прости, Хэйта, но приходится снова посылать тебя к дяде…

Это и было то задание, которое ему пришлось выполнять. Глубоко обиженный Киёмори злился — сказать такое: не слоняться, не шататься по Сёкодзи! Даже ребенок имеет право на развлечения. Разве не исполнилось ему двадцать лет? А его, молодого человека, отправили деньги занимать. Шагая по дороге, переполненный жалостью к себе, Киёмори решил, что, если он и позволит себе немного развлечься, в этом не будет ничего плохого.

— Опять все то же, Хэйта! — недовольно воскликнул дядя, отложив письмо.

Тетка появилась как раз в тот момент, когда он давал племяннику деньги, и с порога закричала:

— Что же ты не ходишь попрошайничать к родне своей матери? Разве все они не из благородного дома Фудзивара? Фу-ты ну-ты, достопочтенные Накамикадо — эдакое ослепительное созвездие аристократов! Разве твоя мать не хвастает таким родством? Ступай, передай-ка это отцу!

А затем они разразились тирадой, наперебой продолжая поносить родителей Киёмори. Что может быть унизительнее — выслушивать от других такое об отце и матери? По его щекам потекли крупные слезы.

Впрочем, Киёмори знал, что дяде тоже живется несладко. Хотя и существовала уже императорская стража и число воинов, служивших при дворе и дворце императора-монаха, продолжало расти, аристократы из рода Фудзивара относились к воинам не лучше, чем к рабам. Фудзивара ценили воинов исключительно за жестокость, как и собак из Кюсю или Тосы, и не позволяли возвысить их до рангов придворных, которые просто толпились вокруг императорского престола. Наделы воинов в провинциях в основном представляли собой пустынные участки в горах или обширные болота. Воинов презирали, обращались с ними как с простолюдинами; без наград за службу они существовали кое-как на скудный доход от поместий, и бедность их вошла в поговорку.

Сильный февральский ветер иногда называли первым восточным, но от тоски по весне он казался еще более пронизывающим. Возможно, не от холода дрожал Киёмори, а от мук голода. Ни дядя, ни тетя не предложили ему остаться и пообедать с ними. Оно и к лучшему, облегченно вздохнул Киёмори; единственное, о чем он думал тогда — поскорее сбежать из их дома. Никогда, никогда больше он не станет выполнять подобные задания. Даже если иначе придется просить подаяние. Как бесили его эти слезы, а они, пожалуй, подумали, что он заплакал при виде денег. До чего ж обидно! Киёмори чувствовал, что его глаза опухли от слез, и замечал, как прохожие оборачивались, обращая внимание на заплаканное лицо юноши.

Однако люди оглядывались на молодого Киёмори вовсе не из-за этого, просто они удивлялись одежде парня — помятым штанам и грязной короткой куртке. Погонщики волов и младшие слуги одевались куда теплее. И даже маленькие бродяги, игравшие у ворот Расёмон, не носили таких лохмотьев. Если бы не длинный меч на боку, за кого бы приняли Киёмори? Забрызганные грязью сандалии и кожаные носки, выцветшая заостренная шапочка, с которой давно облупился весь лак, лихо сдвинута набекрень; приземистая, мускулистая фигура; голова несколько крупнее, чем полагалось для этого тела; глаза, уши, нос — благородных пропорций; брови как две гусеницы, и под ними узкие глаза с опущенными книзу внешними уголками, придававшие очарование лицу, которое иначе выглядело бы свирепым и даже жестоким. За кого можно было принять этого молодого человека со странным выражением лица и белой кожей, делавшими юные черты необыкновенно привлекательными?

Прохожие, спрашивавшие себя, кем мог быть этот молодой воин, в каком подразделении стражи он служил, отмечали, что он шагал, сцепив руки. Подобная поза, которую Киёмори принимал лишь на улицах и никогда перед отцом, раздражала Тадамори. Отец говорил, что она неподобает для человека благородного происхождения. Но эта манера вошла у Киёмори в привычку на улице, он перенял ее у людей, толпившихся в квартале Сёкодзи. Сегодня, вероятно, ему не стоило туда идти из-за денег — оскорбительных, взятых взаймы монет! Его била дрожь. Всеми чувствами он ощущал притяжение Сёкодзи. И, как всегда, не смог ему противиться.

Выйдя к перекрестку, он сдался. От Сёкодзи дул теплый ветер, он нес такие запахи, и они соблазняли Киёмори и посмеивались над его нерешительностью. Завсегдатаи были там, все те же, как обычно, — старуха, продававшая жареные фазаньи ножки и аппетитных птичек на вертелах; рядом с ее лотком мужчина с огромным кувшином сакэ, пьяно горланивший песни и буйно хохотавший, обслуживая клиентов; дальше, на теневой стороне рыночной площади, с несчастным видом сидела молоденькая разносчица апельсинов, держа на коленях корзинку с фруктами; еще дальше торговец сандалиями на деревянной подошве и сапожники, отец и сын. Они были там — наверное, сотня небольших лотков, один рядом с другим, заваленные сушеной рыбой, старой одеждой и цветистыми безделушками: так люди старались заработать на пропитание.

Киёмори казалось, что каждый лоток, каждая живая душа несли на себе невыносимую тяжесть целого мира. Каждый присутствовавший здесь был ничтожным затоптанным сорняком. Скопление человеческих существ, пускавших корни в этой слизи, непрестанно боролось за выживание. И его волновало пугающее и величественное мужество, которым веяло от подобной картины. Пар от варившейся похлебки и дымок от жарившегося мяса, казалось, делали тайну людского роя еще загадочнее; группки уличных игроков, завлекающие улыбки сновавших в толпе распутниц, громкие вопли младенцев, барабанный бой уличных певцов — невообразимая смесь запахов и звуков кружила ему голову. Вот в такой жизни беднота находила свой рай, как аристократы — в утонченных удовольствиях. Это была веселая столица простого народа, и потому Тадамори строго-настрого наказывал сыну не позорить себя появлением в подобном месте.

Но Киёмори нравилось здесь бывать. Среди этих людей он чувствовал себя дома. Даже Воровской рынок, чьи лотки иногда возникали под гигантским железным деревом в западном углу площади, очаровывал его. Назови их хоть грабителями, хоть головорезами, но разве они не дружелюбны, когда у них есть чем набить брюхо? Что-то было не так в этом мире, принуждавшем их к воровству. Негодяи здесь отсутствовали — скорее их можно обнаружить среди величественных облаков над горой Хиэй, в храме Ондзодзи и даже в Наре, где они превращали залы и башни буддистских храмов в свои крепости — многочисленные порочные будды в расшитых золотом одеяниях из парчи.

Погруженный в такие мысли Киёмори очутился в самом центре плотной толпы; засматриваясь здесь, останавливаясь там, он бродил, не замечая опускавшейся темноты. Под железным деревом не было видно ни души, но в сгущавшихся сумерках он разглядел огоньки фонарей, букетики цветов и дрожавший, поднимавшийся вверх дым благовоний. И вскоре девушки-танцовщицы и женщины низшего сословия начали появляться группами, одна вслед другой, приближаясь к месту поклонения у дерева.

Древняя легенда гласила, что давным-давно на том месте, где после выросло это железное дерево, жила любовница известного разбойника. Согласно возникшему в то время суеверию, молитвы, произнесенные здесь незамужней женщиной, привораживали к ней возлюбленного или насылали отвратительную болезнь на ее соперницу. Смерть разбойника в тюрьме, последовавшая 7 февраля 988 года, взбудоражила народ, и с тех пор головорезы с рыночной площади и женщины самых различных занятий в седьмой день каждого месяца увековечивали его память благовониями и цветами.

Более ста лет прошло с тех пор, когда сын придворного четвертого ранга неистовствовал здесь и там, поджигая, грабя и убивая, но простые люди не забывали имя разбойника, будто оно было выжжено в их памяти. Его преступления стали сенсацией эпохи, отмеченной наивысшим могуществом и великолепием дома Фудзивара. Для простолюдинов тот разбойник, полностью отрицавший установившийся порядок, был воплощением их тайного желания сопротивляться, и вместо того чтобы осудить его преступления, они стали почитать их. Казалось, что, пока останется жив хоть один Фудзивара, сюда будут приносить благовония и цветы, и молиться здесь будут вовсе не из суеверия.

«В моей крови тоже есть что-то от этого разбойника», — подумал Киёмори. Светящиеся точки под деревом стали казаться ему маяками, указывающими путь для него самого, и это ощущение вдруг испугало его. Он повернулся, решив бежать прочь отсюда.

— Ага, Хэйта из Исэ! Что уставился — дай молоденьким женщинам помолиться под железным деревом.

В темноте Киёмори не мог понять, кто его звал. В следующее мгновение перед ним появился кто-то незнакомый, схватил Киёмори за плечи и встряхнул так сильно, что его голова непроизвольно дернулась.

— Ах, это ты, Морито!

— Кто же еще, как не воин Морито? Значит, забыл меня! Что ты здесь делаешь и отчего такой оцепенелый взгляд?

— Оцепенелый, говоришь? А я и не предполагал. Наверное, глаза еще опухшие?

— Ха-ха! Видимо, разразилась ссора между твоей очаровательной матушкой и Косоглазым, и ты не смог высидеть дома?

— Нет. Матушка болеет.

Морито издал сухой смешок.

— Болеет?

Они с Морито вместе учились в Императорской академии. Хотя тот был младше Киёмори на год, но всегда выглядел старше и казался зрелым человеком. Киёмори и другие далеко отстали от Морито в учебе, и учитель предрекал ему блестящую карьеру… Морито снова засмеялся:

— Не хотел выказать неуважение твоей матери, но уверяю тебя, эта женщина страдает приступами тщеславия и причуд. Не стоит беспокоиться, друг, лучше давай уберемся отсюда — выпьем сакэ.

— Как — сакэ?

— Ну разумеется. Между прочим, госпожа из квартала Гиона стала матерью нескольких сыновей, но она не сильно изменилась по сравнению с той, прежней госпожой. Пошли, кончай волноваться.

— Морито, а кто это — госпожа из Гиона? — запинаясь, спросил Киёмори.

— Тебе неизвестно прошлое твоей любезной матушки?

— Нет. А тебе?

— Гм, если хочешь, расскажу. Во всяком случае, пойдем со мной. А Косоглазого предоставь его судьбе. Мы живем в трудное время, Хэйта. Зачем же в молодые годы насиловать свою натуру? А я думал, тебя ничем нельзя вывести из равновесия. Перестань хлюпать носом и вести себя как баба!

Высказавшись таким образом, Морито еще раз грубо встряхнул Киёмори и шагнул вперед в темноту.

В комнате не было стен; тонкие перегородки отделяли ее от соседнего помещения; кусок старой ткани служил занавеской, а соломенная циновка прикрывала дверной проем. Даже самому большому соне не удалось бы выспаться под шум, доносившийся из соседней комнаты, — удары в ручные барабаны, стук глиняной посуды и непристойное пение. Вдруг глухой удар, будто от падения тела, потряс весь дом, за ним последовал громкий взрыв мужского и женского хохота.

— Что! Где я? Проклятие, который час? — Киёмори внезапно пробудился в полном замешательстве. Рядом с ним спала какая-то женщина. Он не мог ошибаться — это были «веселые кварталы» на Шестой улице. Морито привел его сюда. Вот так положение! Он должен бежать домой.

Что сказать дома, как соврать? Он представил себе взбешенный взгляд отца, услышал нытье матери и плач голодных братишек. Ладно! По крайней мере, он потратил не все деньги, занятые у дяди. Нужно идти. Киёмори сел, уже совсем проснувшись. Где же Морито — продолжает кутить? Надо посмотреть, с чего весь этот шум.

Он перелез через тело спящей женщины, наступив на ее черные волосы, и приник к дыре, пропускавшей тонкий лучик света. Комнату освещало несколько светильников на хвойном масле, соломенные циновки покрывали дощатый пол, и трое или четверо монахов в традиционных облачениях с порочными лицами и длинными мечами держали на коленях танцовщиц и обнимали их. На полу валялись пустые кувшины из-под сакэ.

Значит, Морито ушел, оставив его здесь одного!

Охваченный паническим страхом, Киёмори натянул свою измятую верхнюю одежду, пристегнул меч и в сильном смятении, на ощупь нашел дорогу к двери. Неловко ступая в темноте, уже выходя наружу, он задел ногой какой-то металлический предмет, и тот громко лязгнул.

На звук из своей комнаты выскочили монахи, кто-то крикнул:

— Стой, стой! Кто посмел уронить мою алебарду? Вернись, негодяй!

Киёмори замер на месте. Когда он оглянулся, холодный металл алебарды блеснул ему в глаза. Без сомнения, это сделала умелая рука одного из дюжих монахов с горы Хиэй или из храма Ондзодзи. Вызов был послан так быстро, будто его направила рука бога смерти. Винные пары исчезли так же мгновенно, как угрызения совести вытеснили воспоминания о наслаждениях. Киёмори повернулся и со всех ног помчался навстречу ночному ветру.

Увидев свой дом, Киёмори почувствовал, как душа ушла в пятки. Вот обмазанная глиной, крошившаяся плетеная стена, кое-где покрытая увядшей травой, вот прогнувшаяся крыша главных ворот. Что ему делать? Что сказать? Сегодня он весь съеживался от одной мысли о встрече с матерью, легче пережить возмущение отца. Киёмори закипал от злости; он не мог даже думать о том, чтобы услышать ее голос. А то попросил бы у нее заступничества перед отцом, попросил бы у нее прощения и даже приласкался к ней. Был ли в мире еще хоть один сын, лелеявший более коварные замыслы? Глядя вверх на стену, он чувствовал себя одиноким. Киёмори находился в таком смятении, что у него стали подергиваться веки и виски. Если бы он не узнал о прошлом матери! Если бы он не слушал этого Морито!

Угрызения совести захватили его — он вспомнил Морито и их кутеж с этими женщинами. Все события погрязшего в пьянстве вечера сразу же всплыли в его памяти. Более живо, чем все остальное, он припомнил ту комнату в «веселом квартале» — темные, спутанные волосы и теплые мягкие руки. Какая разница, кем она была, красавицей или ведьмой? Ему было двадцать лет, и он впервые вкусил странной, незабываемой сладости, экстаза, затопившего удивлением все его чувства. Мысли продолжали вращаться вокруг воспоминаний, горячо тлевших в нем. Остался ли с ним запах ее тела? Эта мысль задержала его еще на мгновение, затем одним сильным прыжком он преодолел стену. Никогда еще Киёмори не приземлялся с другой стороны с таким глубоким чувством вины, как сегодня. После ставших привычными ночных побегов ему часто приходилось возвращаться домой таким образом. Он оказался на знакомом огороде позади конюшни.

— А, это вы, молодой хозяин Хэйта?

— Гм, это ты, Старый? — Киёмори быстро выпрямился и отбросил назад упавшие на лоб волосы. Перед пожилым слугой Мокуносукэ Киёмори чувствовал себя виноватым почти в такой же степени, как и перед отцом.

Задолго до рождения Киёмори пришел Мокуносукэ служить в их семью. С тех пор у старика выпали два передних зуба. Люди судачили о бесхребетности его хозяина Тадамори и издевались над бедностью семьи Хэйкэ, но верный Мокуносукэ один стоял на страже достоинства всего дома, поддерживал традиционные церемониалы и никогда не стоял в стороне от тех обязанностей, которые, как он считал, являются долгом слуги перед господином-воином.

— Ну что же вы с собой вытворяете, молодой хозяин? В это позднее время на дороге ни одного огонька не видать, — сказал Мокуносукэ, наклонившись подобрать поношенную шляпу. Подавая ее Киёмори, он вглядывался в его лицо, как видно заподозрив что-то неладное. — Уж не подрались ли вы с теми монахами-гуляками, или вас втянули в какую-нибудь кровавую ссору на перекрестке? Я просил хозяина лечь отдохнуть, но он не захотел. Ну ладно, с возвращением вас, добро пожаловать домой.

В сузившихся глазах ясно читалось облегчение, но Киёмори весь съежился под обращенным к нему внимательным взглядом. Значит, отец все еще не спит! А мать? Он вздрогнул, подумав о том, что ему предстоит. Мокуносукэ, не дожидаясь вопросов, продолжил сам:

— Настройтесь на отдых, молодой хозяин, успокойтесь и ложитесь.

— Хорошо ли будет, Старый, если я не зайду к отцу?

— Утром зайдете. Позвольте и Старому пойти с вами, чтобы добавить свои слова извинения.

— Наверное, он взбешен моим запоздалым возвращением.

— Более чем обычно. На закате он вызвал меня. Казался совершенно вне себя и приказал мне «пойти на поиски этого молодого негодяя в квартале Сёкодзи». Я постарался исправить положение, как мог.

— Вот как, и что же ты ему наврал?

— Не забывайте, молодой хозяин, мне больно ему лгать. Я рассказал ему, что бегал к вашему дядюшке, нашел вас в постели с болью в желудке и что вы вернетесь сразу с рассветом.

— Прости, Старый, мне очень жаль.

Цветы сливового деревца у конюшни поблескивали, как льдинки в темной ночи. Прохладный аромат цветов внезапно ужалил Киёмори, и по его лицу пробежала судорога. Горячие слезы полились по плечу Мокуносукэ, как только Киёмори обеими руками обхватил старика, полного дурных предчувствий. Под его хрупкими ребрами вдруг будто поднялась громадная волна чувства. Долгое время подавляемая любовь мужественного старого слуги вырвалась навстречу сильному всплеску эмоций Киёмори. И они вместе разразились громкими рыданиями, цепляясь друг за друга, и долго плакали, пока не пришли в себя.

— О, мой молодой хозяин, вы так надеетесь на меня?

— Ты такой сердечный человек. Знаешь, Мокуносукэ, только твое старое тело может меня согреть. Я один, как покинутый ворон на зимнем ветру. Моя мать — такая, какой ты ее знаешь. Но оказалось, что отец не мой, Тадамори из дома Хэйкэ мне не отец!

— Как? Кто вам сказал такое?

— В первый раз я узнал тайну отца! Мне рассказал ее Морито из стражи.

— А, этот Морито!

— Да, Морито. Слушай, он сказал: «Косоглазый тебе не настоящий отец. Тебя произвел на свет император Сиракава, и ты, сын императора, бродишь с пустым животом в каких-то лохмотьях и изношенных сандалиях. Какое зрелище!»

— Достаточно! — крикнул Мокуносукэ, вскинув руку вверх, чтобы заставить Киёмори замолчать.

Но тот схватил его за локоть и сильно дернул старика:

— И ты, Старый, знаешь больше! Почему ты так долго скрывал все от меня?

Свирепо смотрел Киёмори на старого слугу. Мокуносукэ почувствовал боль в руке и съежился под угрожающим взглядом. Он заговорил, но каждое слово давалось ему с трудом:

— Ну будет, успокойтесь. Если уж так случилось, Мокуносукэ тоже кое-что должен сказать, хотя мне неизвестно, что вам в точности говорил стражник Морито.

— Слушай, он сказал мне следующее: «Если ты не сын покойного императора Сирикавы, то, несомненно, отец твой — один из этих гнусных монахов из Гиона. Но будь ты сыном императора или отпрыском развратного святоши, так или иначе, Тадамори — не настоящий твой отец».

— Что он может знать, этот юнец? Чуть-чуть подучился и считает всех остальных глупцами. Его самого люди считают прожигателем жизни. Вы слишком поспешили поверить этому ничтожному человечишке, молодой господин.

— Тогда, Старый, скажи мне под клятвой: кто я — сын императора или какого-то гадкого монаха? Говори! Умоляю тебя, скажи!

Киёмори понял: старик не будет ссылаться на незнание. На самом деле Мокуносукэ был единственным посторонним хранителем этой тайны, и его простодушное лицо ясно показало, что он все знал.

Глава 2.

Госпожа из Гиона

Киёмори из дома Хэйкэ родился в 1118 году. В то время его отцу Тадамори было двадцать три года. Тадамори прозвали Косоглазым, издевались над тем, что он беден, над ним смеялись простолюдины, а другие представители дома Хэйкэ презирали, но это не всегда было так. Отец Тадамори служил трем императорам подряд, и они высоко его ценили как проницательного и верного слугу, поэтому Тадамори вырос среди дворцового великолепия. Когда воинов дома Хэйкэ призвали на службу в императорскую стражу и они постепенно превзошли численностью воинов из дома Гэндзи, Тадамори и его отец стали важными фигурами. Император Сиракава поручил им удалить от двора воинов из дома Гэндзи, противопоставил их могущественному вооруженному монашеству и устроил отца с сыном при дворе, чтобы ограничить влияние придворных из дома Фудзивара.

После своего отречения, когда он стал называться прежним императором Сиракава, пожилой правитель принял постриг и удалился в Приют отшельника. Там он создал независимую от центральной администрацию, власть настоятелей монастырей, которые не только стали соперничать с правившим властелином, но и еще сильнее обострили конфликт между домами Гэндзи и Хэйкэ.

После смерти отца Тадамори занял его должность, и прежний император оказал скромному юноше еще большее доверие, назначив своим личным телохранителем. На время поездок отрекшегося правителя из дворца по Западной Третьей дороге в Гион, на другой берег реки Камо, он всегда вызывал для сопровождения Тадамори и его слугу Мокуносукэ. Эти тайные выезды по ночам он предпринимал, чтобы навестить наложницу, ведь, несмотря на свой солидный возраст — ему было далеко за шестьдесят, — прежний император славился необычайной энергичностью, и его влюбчивость соответствовала бодрости, с которой он вел дела Приюта отшельника.

То, что прежний император содержал наложницу, не являлось чем-то необычным. Напротив, среди знати укоренилась подобная практика, и ни у кого это не встречало осуждения. Однако Сиракава скрывал личность своей возлюбленной не без причины. Дело в том, что она была танцовщицей и по своей профессии не могла быть допущена во дворец и жить в нем. Никто не знал, где и когда пожилой император в первый раз с ней встретился, но по слухам она была дочерью знатного дворянина Накамикадо. Лишь четверо или пятеро придворных из окружения прежнего императора знали о построенном в Гионе доме, расположенном в саду за оградой из кедровых досок, где и поселилась неизвестная красавица. Посвященные в тайну называли ее «госпожа из Гиона». Но они позволяли себе говорить о ней как о наложнице вышедшего в отставку придворного, поселившейся там для поправки здоровья.

Госпожой из Гиона была та, кто позднее стала матерью Киёмори. Нет никаких сомнений, что именно эта госпожа произвела его на свет. Но лишь она одна знала имя отца, которое предпочитала держать в тайне, из-за чего через двадцать лет ее сын испытывал такие страдания.

Ночь была темной, шуршание листьев смешивалось со звуком сыпавшей с осеннего неба измороси и распространялось холодным шепотом вдоль вязких дорог, ручьев и по склонам лесистых гор. В ту мрачную ночь прежний император в сопровождении Тадамори и его слуги Мокуносукэ отправился с визитом в Гион.

Внезапно по мокрым листьям пробежал красный отблеск от вспыхивавшего между деревьями света, и, увидев это, прежний император задрожал.

— Ой! Демон!

Между деревьями возникло видение с гигантской головой и обнажило блестящий ряд зубов.

— Бей его, Тадамори! Бей! — раздался отчаянный крик прежнего императора.

Ему вторил Мокуносукэ, и Тадамори молча бросился вперед, держа алебарду наготове. Вскоре все трое, покатываясь со смеху, продолжали путь, потому что призрак оказался не кем иным, как монахом в соломенной шляпе, который факелом освещал себе дорогу вниз с горы из Гиона.

Ночное приключение, видимо, безмерно позабавило прежнего императора. Он не уставал снова и снова повторять эту историю своим придворным и всякий раз не забывал похвалить поведение Тадамори, ведь будь тот порешительнее, что бы они стали делать с трупом монаха? Праздные придворные, гордившиеся своей проницательностью, между собой с сомнением покачивали головами: принять рассказ его величества во всей полноте им было затруднительно. Разве с той ночи не прекратил он навещать госпожу из Гиона? И еще более их озадачило принятое им вскоре решение отдать эту госпожу Тадамори в жены. А тот после женитьбы на ней совершенно утратил вкус к жизни. Да и от Тадамори никогда не слышали ни единого слова о ночном приключении. Не была ли эта история придумана, чтобы сбить с толку? Еще больше оснований для домыслов появилось, когда менее чем через девять месяцев, после того как Тадамори увез жену в Имадэгаву, она родила сына. Поэтому история его величества о монахе в дождливую ночь была, возможно, вымышленной, отговоркой, кто знает…

Даже самые любопытные не осмеливались продолжать докапываться до сути. Вести себя таким образом считалось среди придворных дурным тоном. Более того, подобные предположения, как они знали, могли привести к серьезным последствиям, и их следовало избегать в целях самосохранения. Мудрые люди просто понимающе улыбались.

В то время Мицуто Эндо, дядя Морито, служил в дворцовой страже. Через восемнадцать лет он рассказал племяннику эту историю, предпослав ей следующее замечание:

— Вы вроде приятели со старшим сыном Тадамори, Хэйтой Киёмори? Вот интересно, все так же Тадамори считает себя осчастливленным прежним императором, отдавшим ему в жены свою возлюбленную госпожу из Гиона, которая вскоре родила этого самого Киёмори? Если так, то мне его жаль. На днях я встретил человека, близко знавшего госпожу из Гиона. Теперь ему, должно быть, за пятьдесят, живет он в одном из храмов вблизи Гиона и известен во всей округе своим сквернословием. Так вот, этот монах Какунэн претендует называться настоящим отцом Киёмори.

— Ха! Неужели правда? — Морито внезапно заинтересовался историей рождения своего друга, так как слышал туманные намеки на отцовство императора. Поэтому Морито с любопытством спросил: — Вы сказали, что услышали историю от Какунэна, и вы ему верите?

— Дело было за выпивкой, мы хвастались своими подвигами с женщинами, а Какунэн шепнул, что никогда никому не раскрывал тайны госпожи из Гиона, и позволил мне ее выслушать вот этими самыми ушами.

— Поразительно!

— Меня это тоже изумило. Но хоть он и беспутный монах, вряд ли можно так врать. Да и вообще это вполне правдоподобная история…

Какунэн рассказал дяде Морито тот случай во всех деталях. Он случайно увидел госпожу из Гиона через трещину в кедровой изгороди и страстно возжелал ее. Так как она была наложницей его величества, он не находил способа приблизиться к ней и какое-то время вертелся вокруг ограждения, следовал за ней утром и вечером, когда бы госпожа ни выходила, пока однажды ему не представился шанс осуществить свой замысел, и он взял ее силой.

Так как стареющий прежний император появлялся редко, а Какунэн был красивым тридцатилетним послушником в храме, находившемся на расстоянии броска камня от ее дома, то после недолгого периода нерешительности госпожа из Гиона уступила настойчивым уговорам молодого монаха.

В ту дождливую осеннюю ночь, когда визит прежнего императора казался маловероятным, Какунэн, пробиравшийся тайком на условленное свидание с госпожой из Гиона, столкнулся с его величеством почти лицом к лицу и чуть не был убит его охраной. Если не верить Какунэну, то чей же ребенок родился позднее под крышей Тадамори?

Мицуто потребовал от племянника обещание не повторять никому эту историю, и Морито держал обещание, пока не встретил случайно на Сёкодзи оборванного и жалкого Киёмори, и тогда хранить историю в секрете стало для него невыносимо. Частично для того, чтобы расшевелить Киёмори, Морито пригласил его выпить и поделился своим знанием.

— Старый, той ночью, двадцать лет назад, ты видел все своими собственными глазами. Лжет ли Морито или говорит правду? Умоляю тебя, скажи, чей же я сын? Заклинаю тебя, Старый, скажи мне правду, чтобы я мог подумать о крови, текущей в этих венах, и о своей судьбе! Заклинаю тебя… Заклинаю!

Голос у конюшни становился все тише, и в нем послышались рыдания. Мокуносукэ не произнес ни слова. Над козырьком крыши, за сливовым деревом, на востоке в облаках возник просвет, и поднялся предутренний ветер, продувавший их до костей.

Уронив голову на грудь, неподвижно сидел Мокуносукэ, словно вырезанная из камня статуя, а Киёмори, тяжело дыша, продолжал пристально смотреть на старика. Лишь ровные удары их сердец, казалось, нарушали мучительную тишину, повисшую над замерзшей перед рассветом землей.

При мысли об откровении, которое он должен был произнести, Мокуносукэ испустил долгий стон.

— Так как вы приказываете, я буду говорить, но сначала успокойтесь. — Затем он начал.

Двадцать лет назад, в тот год, когда родился Киёмори, темной и дождливой ночью Мокуносукэ стал свидетелем одного события. Вместе со своим хозяином Тадамори он сопровождал прежнего императора и видел, что произошло на горе вблизи Гиона. Хотя кто поверит в правдивость рассказа о встрече, произошедшей двадцать лет назад? Даже сам Мокуносукэ сомневался, поверит ли Киёмори в то, что он должен был рассказать. Ведь хотя в изложении этого проходимца Морито содержались факты — дождливая ночь, монах, смелость Тадамори, — у Мокуносукэ была другая история. Той ночью в Гионе он видел монаха, спешно спасавшегося через забор, окружавший дом госпожи из Гиона. Той ночью он узнал, что в отношениях прежнего императора с его наложницей не все замечательно. Он слышал плач госпожи, как в гневе его величество повысил голос: Тадамори вызвали зайти в дом, и задолго до рассвета прежний император возвратился во дворец. Все это было довольно необычно и ставило массу вопросов о событиях той ночи. Самые разные слухи также не проливали свет на происшедшее. В тот же год госпожа из Гиона вышла замуж за Тадамори и в его доме произвела на свет мальчика — бесспорный факт, все еще не дающий ключа к разгадке тайны отцовства. Несмотря на то что этот мальчик так отчаянно требовал правды, Мокуносукэ держался твердо. Он был убежден, что не имеет права ни звука, ни предположения прибавить к тайне, касавшейся сына хозяина. Поступить так — значило совершить акт предательства по отношению к господину, воину.

Как раздражительное дитя, продолжавшее хныкать и после того, как его успокоили, Киёмори, заключенный стариком в объятия, позволил отвести себя в свою комнату.

— Теперь спите, — сказал Мокуносукэ. — Разрешите мне утром поговорить с хозяином. Мокуносукэ объяснит суть. Ничего не бойтесь. — Как он сделал бы для своего ребенка, Мокуносукэ разложил постель и укрыл Киёмори одеялом. Встав на колени в изголовье, старый слуга произнес: — Теперь пусть все ваши тревоги отступят во сне. Кем бы вы ни были, ведь вы мужчина. Будьте отважны, вы же не калека, у вас такие сильные руки. Думайте о небе и земле, как о матери и отце. Эта мысль не успокоит вас?

— Ты мне мешаешь, Старый. Дай мне заснуть и забыться.

— Ага, хорошо, тогда и мое старое сердце успокоится. — Обернувшись еще раз взглянуть на лицо спящего Киёмори, Мокуносукэ поклонился, сделал шаг назад между занавесками, загораживавшими дверной проем, и удалился.

Киёмори понятия не имел, как долго он проспал. Кто-то тряс его и звал по имени. С трудом открыл он затуманенные сном глаза. Тень поднятого ставня на окне подсказала ему, что уже далеко за полдень. У постели стоял Цунэмори, нервные, точеные черты его лица были напряжены. Он наклонился над Киёмори и повторял:

— Пойдем… Ты должен пойти. Из-за тебя отец и мать…

— Из-за меня? Что — из-за меня?

— Ссора началась с утра, даже об обеде позабыли. Кажется, ей не будет конца.

— Еще одна ссора? Мне-то что? — Умышленно зевнув, Киёмори вытянул руки, затем согнул их и с вызовом произнес: — Оставь меня в покое. Какое мне дело до их ссоры?

— Так не годится, — умоляющим тоном пробормотал Цунэмори, — у тебя есть причина пойти. Послушай, как наши братья плачут от голода!

— Где Мокуносукэ?

— Совсем недавно его позвали в покои отца, и матушка, кажется, устроила ему нагоняй.

— Ну ладно, пойду, — ответил Киёмори, поднявшись с циновки и бросив пренебрежительный взгляд на робкого брата. — Подай мне одежду. Одежду!

— Она на тебе.

— А, значит, я в ней спал? — заметил Киёмори, вытаскивая из пояса оставшиеся после прошедшей ночи деньги. Протянув несколько монет Цунэмори, он приказал: — Достань младшим что-нибудь поесть. Пусть молодой Хэйроку сходит за едой.

— Мы не можем так поступить. — Цунэмори отталкивал деньги. — Это рассердит мать, и тогда…

— Плевать! Я так решил!

— Но даже ты…

— Глупец! Разве я не старший сын и у меня нет права иногда приказывать?

Швырнув брату на колени несколько монет, Киёмори вышел из комнаты. Глухой звук его шагов послышался с веранды. У колодца, рядом с кухней, он с жадностью выпил свежей воды, затем умыл лицо, вытер его рукавом своего грязного кимоно и медленно двинулся через двор.

Комнаты Тадамори располагались с другой стороны внутреннего двора, в крыле, обветшавшем так же, как и главный дом. С дико колотившимся сердцем Киёмори поднялся на непрочную, прогнившую веранду. Неслышно проскользнув под завернутыми занавесками, он сказал:

— Простите, я пришел поздно этой ночью. Я выполнил ваше поручение.

В тот самый момент, как его тень упала через порог, наступила тишина, и три пары глаз повернулись к нему. Глаза Мокуносукэ моментально опустились; Киёмори также избегал смотреть на старого слугу, но и другие взгляды не смог долго выдерживать. Заставляя себя выглядеть невозмутимым, с вызывающим видом Киёмори приблизился к родителям и бесцеремонно сунул им оставшиеся деньги.

— Вот деньги, занятые у дяди, хотя и не все. Я немного потратил ночью, встретив друга, и еще совсем чуть-чуть только что дал Цунэмори — купить еды для детей, плакавших от голода. Это то, что осталось…

Прежде чем он закончил, лицо Тадамори ужасно исказилось, будто стыд, жалость к себе и ярость боролись в его душе. Он взглянул на маленькую горку монет, и от усилий, им прилагаемых, чтобы сдержать готовые политься слезы, его рябые веки показались еще безобразнее, чем обычно.

— Хэйта! Забери это отсюда! Почему ты разбрасываешь здесь деньги, не поприветствовав нас, — прошипела Ясуко, сидевшая очень прямо, с серьезным выражением лица рядом с мужем; она искоса бросила на Киёмори испепеляющий взгляд. (Так это ее называли госпожой из Гиона, и Накамикадо выдали эту женщину замуж за Тадамори, будто она была их дочерью.)

Глаза Киёмори задержались на ее профиле, что-то вспыхнуло в нем и его голос задрожал:

— Что вы сказали, матушка? Если вам не нужны эти деньги, зачем же вы послали меня их занимать? Чтобы я почувствовал себя нищим?

— Молчи! Когда я посылала тебя с таким поручением? Это все твой отец!

— Но ведь это деньги для крайне нуждающейся семьи. Вам совсем не нужны деньги?

— Нет. — Ясуко решительно помотала головой. — Мне не нужна такая жалкая подачка. — От прилившей крови покраснело ее лицо, и стало ясно, что ей далеко за тридцать.

Большие уши Киёмори стали пунцовыми, в глазах появилась угроза. Сжатые на коленях руки спазматически подергивались, словно он хотел вскочить и ударить ее.

— Значит, матушка, с этого момента вам не нужна еда?

— Нет, Киёмори, простая пища меня не удовлетворяет… А, Цунэмори, ты тоже пришел? Тогда слушайте оба. Мне вас жалко, но сегодня наконец-то Тадамори разрешил мне уехать. Мы с ним больше не муж и жена. По обычаю, сыновья остаются с отцом. Больше вы меня не увидите. — Усмехнувшись, она продолжила: — Ваши сожаления исчезнут быстрее, чем утренний туман. Вы всегда занимали сторону отца, считали его обиженным.

Киёмори вскочил на ноги. Посмотрел внимательнее на мать. Ее считали больной, а она уже оделась для выхода. Как всегда, тщательно нарумянилась, надушила волосы, со вкусом подрисовала брови. Ясуко облачилась в верхнюю накидку, которая веселостью цветов могла подойти и двадцатилетней девушке. Что же это? Не просто еще одна обычная ссора. Все привыкли к ее угрозам бросить их навсегда, она приучила мужа и сыновей к этим запугиваниям, но никогда прежде не выглядела столь спокойной и никогда не одевалась для поездки.

Судя по виду Тадамори, он соглашался с ней, хотя и неохотно. Киёмори охватило какое-то оцепенение. Он ненавидел мать, но мысль о том, что они одной плоти и крови, приводила его в смятение. Повернувшись к Тадамори, он спросил дрогнувшим голосом:

— Отец, это правда — то, что говорит моя мать?

— Правда. Все вы долго мирились с такой жизнью, но это правда, и так будет лучше для всех вас.

— Но почему? — с трудом выговорил Киёмори. Он слышал, как брат борется с рыданиями. — Этого нельзя допустить, отец. Ведь все эти дети…

По-детски прозвучавший призыв, казалось, позабавил Тадамори, и он невольно улыбнулся:

— Все правильно, Хэйта. Так будет лучше.

— Что «правильно»? Что будет со всеми нами?

— Ясуко будет счастлива. И для всех вас будет лучше. Не надо поднимать суету. Не беспокойся.

— Но Цунэмори сказал, что все это из-за меня. Если я виноват, позвольте мне исправиться. — Повернувшись к матери, Киёмори попросил: — Как же мои бедные братья? Я обещаю, матушка, угождать вам. Только обдумайте все еще раз!

Когда Киёмори говорил, его взволновала и огорчила сила чувства, которое он испытывал к матери. Мокуносукэ и Цунэмори плакали в голос. Сбитый с толку Киёмори также расплакался. Лишь Тадамори и Ясуко сидели неподвижно, безучастные к происходившему.

Затем Тадамори резко вмешался:

— Хватит, прекратите лить слезы! До сего момента я выносил все ради сыновей, но теперь я пробудился от сна. Каким глупцом я был! Все двадцать лет я, Тадамори из дома Хэйкэ, позволял женщине помыкать собой, и эти годы оказались одним сплошным мучением. Я был глупцом! И мне трудно обвинять в глупости тебя, Хэйта. — И он горько рассмеялся.

При звуке этого сардонического смеха Ясуко, все время державшаяся очень высокомерно, вспыхнула:

— Что значит ваш смех? Вы высмеиваете меня? Смейтесь сколько хотите, издевайтесь надо мной. Будь сейчас жив прежний император, даже вы не осмелились бы так меня унижать! Не забывайте, что моими приемными родителями его величество назначил семью Накамикадо!

Тадамори снова засмеялся:

— Однажды я засвидетельствую свое почтение семье Накамикадо, так много лет оказывавшей в лице этой госпожи честь скромному Тадамори.

Ясуко бросила на мужа мстительный взгляд и с горячностью, предполагавшей запечатлеть ее слова в его памяти, произнесла:

— А вы не заметили, что я рожала детей одного за другим? Был ли хоть один день, когда вы попытались сделать мне приятное? Двадцать лет, несмотря на отвращение, из любви к детям я оставалась здесь! А эти двое — Хэйта и Мокуносукэ, — разве не делились они злобными сплетнями обо мне на рассвете у конюшни? Не обсуждали непочтительно покойного императора, заявляя, что у госпожи из Гиона был тайный любовник — какой-то похотливый монах? И этот старик Мокуносукэ, разве не утверждал он, что все это видел и они вместе не гадали, кто из троих мужчин является настоящим отцом Хэйты? Я видела и слышала ту болтовню сумасшедших и решила не оставаться в этом доме ни одного дня. Какая причина может удержать меня здесь, если даже родной сын настроен против матери?

— Довольно, довольно! — крикнул Тадамори. — Разве мы не говорили об этом все утро? Ты позвала сюда Мокуносукэ и всласть поиздевалась над ним. Все это ни к чему — остановись!

— Тогда будьте моим свидетелем!

— Но разве я не сказал совсем недавно, что Хэйта Киёмори — твой и мой сын?

— Хэйта, ты слышал? — спросила Ясуко и обратила колючий взгляд на Мокуносукэ. — А ты слышал, распространитель вздорных сплетен? Никто не отрицает, что его величество благосклонно ко мне относился, но какой негодяй рассказал тебе старую басню, которой уже двадцать лет? Тадамори это отрицает, а Мокуносукэ прикидывается наивным. Но ты, Хэйта, конечно, не станешь лгать своей матери?

— Я должен знать, кто мой настоящий отец.

— Разве твой уважаемый отец не ответил тебе только что?

— Он так сказал из жалости. Я буду по-прежнему уважать этого человека как моего настоящего отца. Но я хочу знать, кто мой отец. Пока мне не скажут, я вас не отпущу! — выкрикнул Киёмори. Он схватил рукав кимоно Ясуко, прижал его к своим опухшим от слез глазам и взмолился: — Говорите, вы знаете! Чей я сын?

— Он сошел с ума, этот ребенок!

— Возможно, но из-за вас этот человек, мой отец, провел двадцать лет в одиночестве, впустую растратил молодость. Вы — чудовище, женщина-лиса!

— Как ты можешь говорить такое своей матери?

— Вы можете быть мне матерью, но вы бесите меня так, что невозможно выразить словами! Вы подлая и бесчестная, ненавижу вас!

— Что же ты ждешь от меня?

— Дайте мне вас ударить! Отец не станет — он не осмеливался поднять на вас руку все двадцать лет.

— Боги покарают тебя, Хэйта!

— Как покарают?

— В те минувшие дни его величество собственной персоной какое-то время любил мое тело. Останься я при дворе, меня бы там уважали, но я понизила свое положение, войдя в этот дом! И думать, что ты осмелишься поднять на меня руку, — значит предать его величество. Тогда я не смогла бы простить даже собственного сына!

Оглушительный крик Киёмори заполнил комнату.

— Дура! Представь, что это я — его величество! — Изо всех сил он отвесил матери звучную оплеуху так, что она упала.

— Молодой хозяин рехнулся!

— Эй, вы, там! Сюда, молодой хозяин одержим демонами!

— Смотрите, как беснуется! На помощь!

— Скорее!

И сильное волнение пронеслось над всем домом.

Даже обеднев, Тадамори одно время управлял провинциями и как член дома Хэйкэ занимал пост в императорской страже в Приюте отшельника. И хотя сейчас его семья существовала впроголодь, он настаивал на сохранении свиты из пятнадцати или шестнадцати слуг. К их числу принадлежал и управитель Хэйроку, сын Мокуносукэ.

Зная, что утром отца позвали в комнаты хозяина, и опасаясь за его безопасность, Хэйроку притаился за изгородью рядом с двором. Услышав крики и громкие голоса, он вскочил и принялся звать остальных слуг, затем стрелой пронесся через внутренний двор, на ходу сообразив, что шум длился всего несколько мгновений.

Ясуко лежала на земле лицом вниз, будто оступилась на пороге, и даже не пыталась подняться. Киёмори стоял, тяжело дыша, а отец крепко держал его за руку. Цунэмори и Мокуносукэ с выражением облегчения и замешательства на лицах, по-видимому, не представляли, что им теперь нужно сделать.

Услышав звуки торопливых шагов, Ясуко, до того лежавшая неподвижно, подняла голову и завопила:

— Эй, вы, пригоните сюда карету! Пошлите гонца к моим родителям, пусть расскажет им об этом! О, позорное злодеяние…

Один из слуг выбежал со двора, чтобы привести карету из ближайшей конюшни, а другой помчался прямо к особняку Накамикадо на Шестой улице. Тадамори бесстрастно наблюдал, как слуги спешат выполнить ее приказы.

Вскоре прибыла карета, и Ясуко в полуобморочном состоянии с помощью слуги добралась до ворот. Некоторое время ее высокий, слезливый голос смешивался с плачем Цунэмори и его младших братьев. Тадамори стоял неподвижно, словно решив не реагировать на эти звуки.

— Хэйта! — Он выпустил руку сына. Сжатая будто тисками и затем освобожденная артерия на руке пропустила мощную струю крови, которая бурно помчалась по всему телу Киёмори. Пульс в венах на его висках забился сильнее, и он разразился рыданиями, не стыдясь, чувствуя себя брошенным ребенком.

Тадамори притянул к своей груди лицо Киёмори, все испещренное полосками от слез, потерся щекой о жесткие волосы сына и сказал:

— Наконец я торжествую! Могу отпраздновать победу над этой женщиной. Прости меня, Хэйта. Я трусливо позволил тебе ее ударить. Как отец, я проиграл, но я позабочусь, чтобы ты больше не страдал. Вот увидишь, как я восстановлю доброе имя Тадамори из дома Хэйкэ. Не осуждай меня своими слезами. Остановись.

— Отец, я понимаю ваши чувства.

— Ты по-прежнему называешь меня отцом?

— Да. Позвольте мне называть вас «отцом», отец!

Ярко блестел полумесяц. Из-за поднимавшегося сиреневого тумана доносилось слабые звуки колыбельной, которую пел Мокуносукэ.

Глава 3.

Скачки

На обширной территории Восточной Третьей дороги в Киото стоял Приют отшельника, куда после отречения удалялись императоры. Однако со времен императора Сиракавы их пристанище стало центром правительства настоятелей монастырей, развитая структура которого соперничала с восемью управлениями и двенадцатью ведомствами самого двора. И таким образом оказалось, что маленькая столица содержала два правительства. Но когда весна приносила в Киото быстро разраставшуюся зелень ив и запах свежей почвы, немногие вспоминали, что этот город — центр политической жизни страны. Он превращался в метрополию наслаждений, столицу моды и город любви, в котором придворная знать и служащие Приюта отшельника, отложив свои обязанности, предавались веселью — не то чтобы подобного не происходило в другие времена года, просто весной это бросалось в глаза, ведь для любого придворного было бы позором не сочинить в честь весны несколько стихотворений.

В конце апреля утром каждый камень и каждая галька в реке Камо блестели, отполированные дождем в прошедшую ночь, а солнце, сверкавшее на пике Восточных гор, говорило об изобилии и богатстве весны.

Карета прежнего императора во всем своем великолепии выкатилась через Вишневые ворота под гирляндами цветов, свисавшими с вишен. Свита с шумным возбуждением заняла места рядом с ней, соизмеряя шаги с медленной поступью вола, тащившего императорский экипаж.

— Его величество любит эти прогулки, — говорил один прохожий другому. — Вот-вот наступит май, и император, вероятно, поедет на Камо, посмотреть отборочные скачки, которые устраивают для лошадей, только что прибывших из провинций.

Оглобли экипажа, который тянул черно-белый пятнистый вол, обвивала дорогая материя. Единственным обитателем экипажа был знатный человек с желтой кожей, примерно тридцати пяти лет, со впалыми щеками, маленькими, глубоко посаженными глазками и видом молчуна, который ему придавали сжатые губы. Это и был бывший император Тоба.

Проходившие по улице мужчины и женщины останавливались посмотреть на него, а прежний император отвечал им пристальным взглядом, будто интересуясь происходившим на улице. Его глаза двигались туда-сюда, и иногда, когда он находил увиденное забавным, в них вспыхивали лукавые искорки. Люди прослеживали этот взгляд и тоже улыбались ему понимающе.

У загона для скаковых лошадей вишневые деревья были в самом цвету. Под полуденным солнцем их чувственный аромат смешивался с горячим запахом молодой травы и усиливался при каждом дуновении ветра.

— Значит, ты тоже заметил этого вороного четырехлетку? Из сорока или пятидесяти жеребцов, присланных из провинций, ни один с ним не сравнится! Глядя на него, я едва сдерживаюсь, — в который раз повторил Ватару из дома Гэндзи, устремив взгляд на ограду загона. Множество привязанных жеребцов жалось к изгороди. Скорее для себя самого Ватару продолжал: — Я бы все отдал, лишь бы сесть на него. Представляю, какое это чувство — скакать на нем верхом. А как прекрасна его линия от копыт до крупа!

Молодые люди сидели под высоким вишневым деревом у загона, обхватив колени. Другой, Сато Ёсикиё, посмотрел равнодушно и ответил лишь слабым подобием улыбки.

— Тебе так не кажется, Ёсикиё? — спросил Ватару.

— Что ты имеешь в виду?

— Подумай, каково это — победоносно промчаться вдоль залитой солнцем Камо и взмахом хлыста ответить на гром аплодисментов!

— Никогда не думал ни о чем подобном.

— Никогда?

— Мне было бы даже неинтересно, если бы я выбрал лучшего скакуна. Зачем хорошая лошадь, если всадник — не в счет?

— Похоже, ты лжешь, а не просто скромничаешь. Сидеть на такой лошади — это почетно, тем более мы служим в дворцовой страже.

Ёсикиё засмеялся:

— Ты говоришь о чем-то другом, Ватару.

— О чем же?

— Разве ты не думаешь о майских скачках на Камо?

— Естественно, — быстро ответил Ватару, — всех этих жеребцов выбрали для того состязания.

— Но, — Ёсикиё пожал плечами, — меня не интересуют скачки. Сопровождать его величество верхом — совершенно другое дело.

— Да, но что ты скажешь о том дне, когда тебе придется участвовать в сражении?

— Могу лишь помолиться, чтобы он не наступил никогда. В наше время существует так много вещей, отвлекающих нас, воинов, от мыслей о сражениях.

— Гм, — задумался Ватару, переведя на своего друга обеспокоенный взгляд. — Никогда не ждал услышать что-либо подобное из уст знаменитого стражника Ёсикиё. Что-то тебя тревожит, а?

— Совершенно ничего, — ответил Ёсикиё.

— Влюбился?

— Не стану отрицать, но только речь идет о моей жене. Она не дает мне повода пожалеть о нашем браке, и должен тебе сказать: несколько дней назад она произвела на свет не ребенка, а сокровище, так что я стал еще и отцом!

— Обычное дело. Когда мы, воины, женимся, мы создаем семьи, рождаются дети…

— Совершенно верно, и в каком количестве! Хотя больше всего меня беспокоит то, что мы так мало жалеем и любим тех, кто рожает нам детей.

Тут Ватару расхохотался.

— Что-то с тобой произошло, — сказал он и вдруг замолчал, уставившись на загон, где появились Хэйта Киёмори и Морито.

Видимо, они узнали сидевших под деревом двоих молодых людей. Красное лицо Киёмори расплылось в улыбке, продемонстрировавшей его ровные, белые зубы. Ватару поднял руку и поманил их, зная, что Киёмори должен разделять его энтузиазм.

Быстро оставив своего попутчика, Киёмори подошел к ним с приветствием и уселся между своими бывшими товарищами по учебе в Императорской академии. Ватару был старше его на пять лет, Ёсикиё — на два года, и лишь не присоединившийся к ним Морито принадлежал к той же группе, что и Киёмори. Между этими молодыми людьми существовали крепкие узы дружбы, основанные на уверенности в крепости их рук, от которых зависело будущее, на осознании общности тайных надежд и устремлений.

Императорская академия создавалась исключительно для обучения знати и отпрысков дома Фудзивара, но со временем ее разрешили посещать и сыновьям воинов выше пятого ранга. Различия между детьми знати и детьми воинов на занятиях и в обращении вели, однако, к постоянным разногласиям. Молодые аристократы издевались над малообразованными детьми бедных воинов, которые могли лишь что-то почерпнуть из книг, в то время как сыновья воинов тихо кипели от злости, мечтая о будущей мести, и в их распрях отражался бурлящий, скрытый конфликт, растущий в то самое время между их родителями.

Киёмори был типичным грубым, нуждающимся и неграмотным молодым воином, и поэтому молодые аристократы презирали его. Однако он очень нравился юношам из его собственного сословия. Для тех, кто окончил академию, был еще университет, но дети воинов не могли туда попасть, так как считалось, что их будущее — военное дело, поэтому Киёмори и его друзья оказались среди тех, кто, окончив или бросив академию, приписывался к Военному ведомству и в конечном счете назначался служить в стражу Приюта отшельника.

Для Киёмори, чья мать пренебрегала им, а отец избегал общества, такое назначение предоставляло удобный и нетрудный вид деятельности, не мешавший праздному и бесцельному образу жизни, и его приятели-стражники редко видели, чтобы он являлся на службу. Однако Тадамори после отъезда Ясуко значительно переменился и решил начать свою жизнь заново. Он признался Киёмори: «Мне еще далеко до пятидесяти лет, и мы должны начать новую жизнь».

И вскоре после этого Тадамори снова вернулся на службу при дворе.

— А Морито не придет? Мне показалось, я видел его с тобой.

Оглядевшись, Киёмори ответил:

— Он где-то здесь — хочешь, я его позову?

— Нет, нет, — быстро остановил его Ватару, — не мешай ему. Кажется, в последние дни он старательно избегает меня. Но, Хэйта, видел ты этого четырехлетку? Что ты о нем думаешь — он великолепен, правда?

Киёмори фыркнул, опустив книзу уголки большого рта, затем медленно покачал головой.

— Тот, вороной? Нет, он нехорош.

— Что? Почему — разве не прекрасный жеребец?

— Не важно, прекрасный он или нет, но четыре белые щетки над копытами приносят несчастье.

Ватару был ошеломлен ответом, он только теперь обратил внимание на эти белые отметины у жеребца. Вдев ноги в стремена или оценивая внешний вид лошади со стороны, Ватару чувствовал себя уверенно и считал, что таких знатоков лошадей, как он, надо еще поискать. Четыре белые щетки всегда считались дурным предзнаменованием, даже у гнедой лошади, а Ватару не смог их заметить. Хотя он быстро скрыл досаду, но удар по самолюбию был нанесен чувствительный — младший товарищ Киёмори преподал ему урок по тонкостям оценки лошадей. Он также заметил, как ухмыльнулся сидевший рядом Ёсикиё.

Ватару рассмеялся:

— Итак, эти белые щетки нехороши, а что ты скажешь о косоглазых, рябых и красноносых воинах — и они тоже нехороши?

— Ну-ну, — ощетинился Киёмори, — зачем сравнивать лошадей с моим отцом? Это уж чересчур…

Но Ватару перебил его:

— Значит, даже ты суеверен, как эти вялые аристократы, живущие в мрачных комнатах дворца и ведущие беседы о «грязных» вещах, «нечистых» вещах, о вещах, являющихся «добрым знаком» или «дурным предзнаменованием». Они всегда поглощены дурацкими страхами, в то время как мы, молодежь, выросшие на доброй, залитой солнцем земле, не обращаем внимания на подобные суеверия! Какой-нибудь обреченный на неудачу аристократ давным-давно мог ездить на похожей лошади. Он ударился своим выпяченным подбородком или был сброшен с нее и сломал ногу. Вот от такого случая и пошло суеверие. — Ватару упорно продолжал: — Хочу сказать тебе о Тамэёси из дома Гэндзи, который был главой Ведомства стражи в 1130 году, когда взбунтовались монахи с горы Хиэй. Он отправился подавлять вос


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: