Сделайте глубокий вдох

Я уже давно приметил, что люди, которые никогда не покидали Землю, находятся в плену неверных представлений об условиях в космосе. Так, всякий «знает», что человека, очутившегося без скафандра в безвоздушном пространстве за пределами атмосферы, ожидает мгновенная страшная смерть. В популярной литературе вы найдете множество кровавых описаний, как взрываются космонавты, и я не буду портить вам аппетит пересказом. Кстати, в основе многие из этих рассказов справедливы, И мне самому приходилось в последний момент вытаскивать из воздушного шлюза растяп, которые не заслуживали славного звания космонавтов.

Но ведь из всякого правила есть исключение, так и тут. Мне ли не знать — на себе испытал!

Мы заканчивали монтаж «Второго Релейного Спутника»; все главные узлы были собраны, жилые помещения герметизированы, и станции придали медленное вращение вокруг собственной оси, восстановив ощущение тяжести, от Которого мы успели отвыкнуть. Я сказал «медленное», однако обод нашего двухсотфутового колеса вращался со скоростью тридцати миль в час. Движения мы, понятно, не замечали, но центробежная сила, вызванная вращением, вернула нам около половины нашего земного веса. Этого оказалось достаточно, чтобы предметы перестали произвольно парить в пространстве, и вместе с тем мы не чувствовали себя слишком уж неповоротливыми после многих недель полной невесомости.

В ту ночь, когда это произошло, наша четверка спала в тесной цилиндрической кабине, известной под наименованием «Шестого Кубрика». Она находилась на самом краю обода станции. Представьте себе велосипедное колесо, у которого шину заменяет гирлянда сосисок, ну так вот — «Шестой Кубрик» был одной из «сосисок», и мы мирно дремали внутри нее.

Разбудил меня внезапный толчок — не такой сильный, чтобы я встревожился, но, во всяком случае, я сел на койке, недоумевая, что случилось. На космической станции любое необычное явление требует немедленной проверки, и я нажал тумблер возле койки, включая внутренний селектор.

— Алло, Центральная, что случилось?

Никакого ответа, линия не работала.

Серьезно обеспокоенный, я соскочил с койки — и испытал еще большее потрясение: тяготение отсутствовало. Я взлетел к потолку, но успел схватиться за стойку и остановить полет, растянув руку.

Не может вся космическая станция вдруг перестать вращаться. Ответ мог быть лишь один… Выход из строя селектора и — как я тотчас обнаружил — осветительной сети открыл нам страшную истину: мы не составляли больше части станции, каким-то образом наша кабина оторвалась, и ее швырнуло в пространство подобно тому, как отлетает, упав на вращающийся маховик, дождевая капля.

Иллюминаторов не было, наружу не выглянешь, однако мы не сидели в кромешной тьме — включилось аварийное освещение, работающее от батарей. Клапаны воздушной магистрали автоматически замкнулись, едва стало падать давление, и мы могли бы некоторое время существовать в нашей маленькой атмосфере, хотя она и не обновлялась. Увы, непрекращающийся свист дал нам понять, что воздух, которым мы располагаем, уходит в какую-то пробоину.

Можно было только гадать, какова судьба космической станции. Не исключено, что все сооружение разбито вдребезги и наши товарищи либо погибли, либо находятся в столь же незавидном положении, как и мы, летя через космос в дырявых банках с воздухом… Наша единственная, очень слабая надежда заключалась в том, что мы одни оказались жертвами крушения, что станция в остальном цела и за нами послан спасательный отряд. Все-таки мы удалялись со скоростью не больше тридцати миль в час, и любой из реактивных скутеров мог за несколько минут догнать нас.

В действительности на это потребовалось около часа, хотя если бы не мои часы, я никогда бы не поверил, что нас нашли так быстро. Мы уже начали задыхаться, всего лишь одно деление отделяло от нуля стрелку прибора на нашем единственном аварийном кислородном баллоне…

Стук в обшивку прозвучал для нас словно сигнал из другого мира. Мы отчаянно застучали в ответ, мгновение спустя к нам донесся глухой голос. Кто-то снаружи прижался шлемом скафандра к металлу обшивки, и простейшая звукопроводимость позволяла нам слышать его. Не так отчетливо, как радио, разумеется, но понять можно.

Пока шел военный совет, стрелка манометра медленно ползла к нулю. Прежде чем нас отбуксируют к станции, мы будем мертвы… Но спасательный корабль рядом, в нескольких футах от нас, его воздушный шлюз открыт, вся задача в том, как пересечь эти несколько футов без скафандра.

Мы очень тщательно все подготовили, снова и снова разбирали предстоящие действия, отлично понимая, что бисировать не придется. В заключение сделали по последнему глубокому вдоху из кислородного прибора, очищая легкие. И когда все приготовились, я постучал в стенку, давая сигнал нашим друзьям.

Прерывистый стрекот… Это механические инструменты принялись обрабатывать тонкую скорлупу кабины. Зная, что последует, мы изо всех сил ухватились за стойки, стараясь держаться подальше от будущего входа. Все произошло настолько быстро и внезапно, что сознание было бессильно регистрировать последовательность событий. Кабина словно взорвалась, меня обдал могучий вихрь, последние остатки воздуха вырвались из легких через непроизвольно открывшийся рот. А затем — предельная тишина и алмазы звезд в зияющем отверстии, которое обозначало путь к жизни.

Уверяю вас, мне некогда было анализировать свои ощущения. Кажется (хотя я отнюдь не уверен, что все это не плод воображения), я ощутил резь в глазах, и словно иголки кололи все тело. И было очень холодно, возможно потому, что тотчас началось испарение влаги с поверхности тела.

Единственное, что я помню совершенно точно, — это жуткая тишина. На космической станции не бывает полного безмолвия, всегда рокочут двигатели или шумят воздушные насосы. А тут — абсолютная тишина вакуума, пустоты, где нет ни одной частицы воздуха, которая могла бы переносить звук.

Мы почти одновременно бросились в брешь в корпусе, под лучи пылающего солнца. Меня тотчас ослепило, но это не играло роли, потому что спасатели в скафандрах сразу же подхватили нас и толкнули в переходную камеру. По мере того, как в ней накапливался воздух, постепенно возродился звук, и мы вспомнили, что здесь можно дышать. Потом нам рассказали, что вся операция длилась двадцать секунд…

Итак, мы оказались членами-учредителями клуба «Глотателей Пустоты». Впоследствии не менее дюжины человек в подобных обстоятельствах проделали то же самое. Рекорд пребывания в пустоте равен теперь двум минутам; затем кровь начинает пузыриться, так как закипает при температуре тела, и пузырьки быстро попадают в сердце.

Для меня последствия оказались минимальными. С четверть минуты пробыл я в лучах настоящего солнца, а не того хилого сияния, которое просачивается сквозь земную атмосферу. Глоток космоса не принес мне ни малейшего вреда, но загорел я так, как никогда в жизни не загорал.

КОСМИЧЕСКАЯ СВОБОДА

Полагаю, мало кто из вас способен представить себе, как жили люди, прежде чем релейные спутники дали нам действующую ныне систему всемирной связи. В моем детстве было невозможно передавать телевизионные программы через океан, даже обеспечить надежную дальнюю радиосвязь, не подцепив по пути богатой коллекции шумов и разрядов А теперь свободные от помех каналы для нас самое естественное дело, мы ничуть не удивляемся, когда видим друзей на противоположном конце земного шара так же отчетливо, как если бы стояли лицом к лицу с ними. И ведь это факт, что без релейных спутников рухнула бы вся система мировой индустрии и торговли. Не будь космических станций и нас, передающих деловые послания вокруг шарика, смогла ли бы хоть какая-нибудь из ведущих мировых экономических организаций сопрягать разбросанные по всему миру центры «электронного мозга»?

Но когда мы в конце семидесятых годов заканчивали создание «Релейной Цепи», все это было еще делом будущего. Я уже рассказал о некоторых наших проблемах и злоключениях; они были достаточно серьезны, однако в конечном счете мы одолели все трудности. Три станции в космосе вокруг Земли перестали быть беспорядочным нагромождением ферм, воздушных баллонов и герметичных пластиковых кабин. Кончилась сборка, мы заняли свои отсеки и приступили к работе в человеческих условиях, не стесненные скафандрами. Медленное вращение станций вернуло нам тяготение. Не настоящее земное тяготение, конечно, но центробежная сила создает и в космосе те же самые ощущения. Приятно было налить бокал и сесть в кресло не опасаясь, что малейшее дуновение воздуха унесет тебя.

После завершения монтажа трех станций еще не меньше года упорного труда ушло на установку радио- и телевизионной аппаратуры, которой предстояло взять на свои космические плечи бремя земных коммуникаций. Наконец настал день, когда мы пустили первый телевизионный канал между Англией и Австралией. Направленный сигнал поступил с Земли к нам на «Вторую Релейную», расположенную над центром Африки, мы ретранслировали его на «Третью Релейную», подвешенную над Новой Гвинеей, а оттуда он вернулся на Землю, чистенький, как стеклышко, несмотря на путешествие длиной в девяносто тысяч миль.

Впрочем, это была лишь проверка, инженеры испытывали аппаратуру. Официальное открытие линии должно было стать величайшим событием в истории мировых коммуникаций. Готовилась тщательно разработанная глобальная телепередача с участием всех стран; впервые телевизионным камерам предстояло за три часа обрыскать весь свет, возвещая человечеству, что рухнул последний барьер, воздвигнутый расстояниями.

Циники уверяли, что разработка этой программы потребовала не меньших усилий, чем само создание космических станций. Причем изо всех проблем наиболее трудной оказался выбор «церемониймейстера» — ведущего, которому предстояло объявлять номера небывалого глобального спектакля для половины человечества.

Одному богу известно, что делалось за кулисами: сговор, шантаж, явное подсиживание… Так или иначе за неделю до великого дня к нам прилетела внеочередная ракета с Грегори Уэнделлом на борту. Это было полной неожиданностью, ведь Грегори не пользовался среди телезрителей такой известностью как, скажем, Джефферс Джексон в США или Вине Клиффорд в Англии. Видно, главные фавориты подсидели-таки друг друга, и Грег получил заманчивое назначение благодаря одному из тех компромиссов, которые так хорошо известны политиканам.

Уэнделл начинал свою карьеру рядовым диктором одной из университетских радиостанций американского Среднего Запада, потом вел программы ночных клубов Голливуда и Манхеттена, и наконец ему поручили ежедневную передачу во всеамериканском вещании. Наряду с покровительственно-непринужденным тоном главным активом Грега был глубокий, бархатный голос — видимо, дар негритянских предков. Даже если вы совершенно не соглашались с тем, что он говорил, если он всю душу из вас выматывал своим интервью, все равно слушать его было одно удовольствие.

Мы показали Грегу всю космическую станцию, даже (вопреки правилам) вывели его через воздушный шлюз в космос, облачив в скафандр. Ему все пришлось по душе, но две вещи особенно понравились.

— Воздух, который вы здесь приготовляете, — сказал он, — куда лучше той дряни, которой мы дышим в Нью-Йорке. Впервые с тех пор, как я на телевидении, моя носоглотка в порядке.

И еще он одобрил меньшее тяготение; на ободе станция человек весил половину земного веса, а возле оси — вообще ничего.

Однако новизна окружения не отвлекла Грега от работы. Он по многу часов проводил в «Центральной Аппаратной» — размечал сценарий, отрабатывал свои реплики, изучал дюжины мониторов, которым предстояло быть его окнами в мир. Однажды я застал его в тот момент, когда он репетировал представление королевы Елизаветы, которая должна была говорить из Бекингемского дворца в самом конце программы. Он настолько увлекся, что даже не заметил меня, хотя я стоял рядом с ним.

Да, эта телепередача вошла в историю. Впервые миллиард людей одновременно смотрел программу, которая создавала эффект присутствия в любом уголке Земли, зрители наблюдали перекличку виднейших граждан мира. Сотни камер на земле, в небесах и на море пытливо всматривались во вращающийся земной шар; и в заключение на экране появилась великолепная панорама Земли. Благодаря применению особой линзы в камере, установленной на спутнике, наша планета как бы медленно удалялась, пока не затерялась среди звезд…

Конечно, не обошлось без накладок. Одна камера, установленная на дне Атлантического океана, не включилась своевременно, и пришлось зрителям дольше задуманного любоваться Тадж Махалом. Из-за неправильного соединения русские субтитры легли на изображение, идущее на Южную Америку; в то же время половина Советского Союза пыталась читать по-испански. Но это мелочи по сравнению с тем, что могло случиться…

На протяжении всех трех часов, одинаково непринужденно представляя знаменитых людей и неизвестных, звучал густой, лишенный какого-либо самолюбования голос Грега. Он превосходно выполнил свою задачу, и как только кончилась передача, с Земли посыпались поздравления. Правда, ведущий их не слышал: после короткого разговора со своим агентом он тотчас лег спать.

На следующее утро его ждала идущая на Землю ракета, а на Земле — любая должность, какую он только пожелает. Но ракета ушла без Грега Уэнделла, отныне младшего диктора «Второй Релейной».

— Они решат, что я свихнулся, — сказал он, радостно улыбаясь. — Но на что мне сдалась вся их мышиная возня там, внизу? Отсюда я вижу вселенную, здесь могу вдыхать чистый от смога воздух, благодаря малому тяготению я чувствую себя Геркулесом, и мои бывшие жены, эти три душки, не смогут до меня добраться.

Грег послал воздушный поцелуй вслед уходящей ракете.

— До свидания, Земля! — крикнул он. — Я вернусь, как только начну тосковать по заторам на Бродвее и мглистым рассветам. А станет одолевать ностальгия — достаточно нажать кнопку, и я увижу любой уголок планеты. Да здесь я в центре событий в гораздо большей мере, чем где-либо на Земле. И в любой миг могу изолироваться от человеческой расы.

Продолжая улыбаться, он смотрел, как ракета начинает свое долгое падение на Землю, туда, где богатство и слава тщетно ждали его. Затем, весело насвистывая, восьмифутовыми шагами вышел из контрольного пункта: ему надо было читать прогноз погоды для Южной Патагонии.

СЛУЧАЙНАЯ ВСТРЕЧА

Должен сразу же вас предупредить: у этой истории нет конца. Зато начало можно установить совершенно точно — мы с Джулией учились вместе в Астротехе, когда я познакомился с ней. Я уже был в аспирантуре, она перешла на последний курс факультета физики солнца, и весь последний год в институте мы встречались довольно часто. У меня до сих пор цела шерстяная шапочка, которую она связала мне, чтобы защищать голову от ударов о шлем космического скафандра. (Нет-нет, я никогда ее не надевал, это было бы кощунство!)

Увы, когда меня назначили на «Второй Релейный», Джулия попала на «Солнечную Обсерваторию» — на таком же расстоянии от Земли, но несколько градусов восточнее по орбите. Вот так: оба на высоте двадцати двух тысяч миль над центром Африки — разделенные девятьюстами милями пустынного, враждебного космоса.

Первое время мы были настолько поглощены своими делами, что не так сильно ощущали боль разлуки. Но когда прошла прелесть новизны и жизнь в космосе стала привычной, наши мысли принялись перебрасывать мост через разделяющую нас бездну. И не только мысли: я наладил дружбу со связистами, и нам с Джулией удавалось побеседовать, пользуясь межстанционным телеканалом. Правда, почему-то на душе только хуже, когда глядишь друг на друга и не знаешь, сколько еще людей видит вас в то же время. Космическая станция не самое благоприятное место для личных дел…

Иногда я наводил один из наших телескопов на недосягаемую сверкающую звезду обсерватории. Кристальная чистота космоса позволяла прибегать к огромным увеличениям, и я видел все детали оборудования нашего соседа — солнечные телескопы, герметичные сферы, которые служили жильем для сотрудников, карандашики транспортных ракет, прилетевших с Земли. Часто среди аппаратуры двигались фигурки в скафандрах, и я тщетно напрягал зрение, пытаясь их распознать. Даже на расстоянии нескольких футов трудно узнать человека, облаченного в космический скафандр, и все-таки я не мог удержаться от попытки.

Мы уже покорились необходимости ждать, мобилизовав все свое терпение, ждать шесть месяцев, пока не подойдет время отпуска, и вдруг нам повезло. Еще не прошло и половины нашего срока, когда начальник транспортной секции внезапно объявил, что отправляется с сачком ловить метеоры. Буйным он не стал, но все-таки пришлось отправить его на Землю. А меня назначили врио; таким образом я — во всяком случае теоретически — отныне стал вольным сыном космоса.

В моем распоряжении было десять небольших маломощных реактивных скутеров, а также четыре ракеты покрупнее для переброски людей и грузов с орбиты на орбиту. Разумеется, я не мог рассчитывать на то, чтобы позаимствовать какую-либо из них, однако несколько недель тщательной подготовки позволили мне осуществить план, который родился в моей голове через две микросекунды после того, как я услышал о своем назначении на пост руководителя транспортом.

Не стану рассказывать, как я мудрил с расписанием, бортовыми журналами и горючим, как уговорил товарищей не выдавать меня. Факт тот, что примерно раз в неделю я влезал в свой скафандр, пристегивался к каркасу «Скутера № 3» и на минимальной скорости покидал станцию. Отойдя подальше, давал полный газ, и маленький реактивный мотор мчал меня через девятисотмильную пропасть к обсерватории. Весь путь отнимал минут тридцать, и управление было предельно простое. Я без приборов видел, куда и откуда лечу. И все-таки должен признать, что примерно на полпути я иногда чувствовал себя — как бы это сказать — несколько одиноким, что ли. На пятьсот миль вокруг — ничего плотного, вещественного, и Земля казалась невообразимо далекой. В такие мгновения очень помогало настроить свой приемник на волну главной сети и послушать, как переругиваются корабли и станции.

На полпути я разворачивал скутер на сто восемьдесят градусов и начинал торможение. Десять минут спустя обсерватория приближалась настолько, что можно было невооруженным глазом различить детали ее конструкции. И во г. уже я подплываю к герметичному пластиковому пузырю, в котором оборудовали спектроскопическую лабораторию. Теперь только воздушный шлюз отделял меня от Джулии…

Не буду утверждать, что наши разговоры вращались вокруг последних достижений астрофизики или выполнения графика монтажа спутников. А точнее, мы меньше всего думали о подобных вещах; и на обратном пути мне всегда казалось, что я лечу невероятно быстро.

Я как раз возвращался домой, когда вспыхнул сигналами радар на моей приборной доске. Какой-то крупный предмет стремительно приближался. Метеор, решил я, возможно даже небольшой астероид. Но при такой мощности сигналов я должен его видеть. Определив направление, я стал рассматривать созвездия. Мысль о столкновении мне даже не приходила в голову: космос столь невообразимо велик, что я чувствовал себя в тысячу раз надежнее, нежели человек, переходящий улицу на Земле.

Вот она — яркая, заметно растущая звездочка в нижней части Ориона. Уже превосходит по яркости Ригель, а еще через несколько секунд я видел не точку, а диск. Он двигался так быстро, что я едва поспевал поворачивать голову за ним. Мелькнула крохотная, неправильной формы луна. Замерцала и потухла, удаляясь в своем неотвратимом безмолвном движении.

Наверно, я всего полсекунды отчетливо видел этот… предмет, но эти полсекунды с тех пор всегда меня преследуют. Когда я вспомнил про радар, предмет исчез, так что мне не удалось заметить, на какое расстояние он приближался, не успел я определить и его истинных размеров. Он мог быть совсем небольшой — если прошел в ста футах от меня, или огромный — если пронесся в десяти милях. В космосе нет чувства перспективы, и если вы не знаете, что у вас перед глазами, вам не определить расстояния.

Разумеется, это мог быть огромный метеор необычной формы; я не берусь гарантировать на сто процентов, что мои глаза, силясь схватить детали быстро движущегося объекта, не были обмануты. Возможно, я только вообразил, будто увидел смятый, искореженный нос и ряд темных иллюминаторов, напоминающих незрячие глазницы черепа. В одном я не сомневался, несмотря на мимолетность и фрагментарность видения. Если это был космический корабль, то не из наших. Он выглядел совершенно иначе и был очень старый.

Быть может, величайшее открытие всех времен выскользнуло из моих рук, пока я пытался разобраться в своих смятенных мыслях на полпути между двумя станциями. Но я не знал ни скорости, ни направления промелькнувшего предмета, и он уже бесследно исчез в безднах солнечной системы, унося с собой свою тайну.

Как я должен был поступить? Никто бы не поверил мне, ведь у меня не было никаких доказательств. И напиши я докладную, начались бы бесконечные осложнения. Я стал бы посмешищем всей «Космической Службы», получил бы взыскание за злоупотребление снаряжением — и, конечно же, потерял бы возможность видеться с Джулией. А это для меня в том возрасте было важнее всего. Если вы любили, вы поймете меня, если нет — объяснять бесполезно.

Итак, я промолчал. Кто-то иной (сколько веков спустя?) пожнет славу, доказав, что мы не первенцы среди детей солнца. Чем бы ни был этот предмет, кружащийся по своей вечной орбите, он может ждать, как ждет уже много столетий.

И все-таки я иногда спрашиваю себя: написал бы я докладную, если бы знал тогда, что Джулия выйдет замуж за другого?

ЗОВ ЗВЕЗД

Внизу, на Земле, подходит к концу двадцатый век. Глядя на темный шар, заслонивший звезды, я вижу огни сотен бессонных городов, и минутами хочется даже влиться в возбужденные, поющие толпы на улицах Лондона, Кейптауна, Рима, Парижа, Берлина, Мадрида… Да, да, я все их могу охватить одним взглядом — горят, будто светлячки, на фоне ночной планеты. Линия полночи рассекает сейчас Европу. В восточной части Средиземного моря мерцает яркая звездочка: какой-нибудь ликующий увеселительный корабль расписывает небо лучами своих прожекторов. Уж не нам ли предназначены сигналы? Почему-то вспышки стали особенно яркими и приобрели регулярный характер. Вызову узел связи, выясню, что это за корабль, чтобы послать ответный радиопривет от нас…

Уходит в историю, навсегда исчезает в токе времени самое поразительное столетие, какое когда-либо знал мир. Открылось оно покорением воздуха, в середине века отомкнули атом, а конец столетия мы отмечаем переброской мостов в космосе.

(Последние пять минут я пытался понять, что происходит с Найроби, теперь сообразил: там устроили могучий фейерверк. У нас здесь ракеты с химическим горючим — анахронизм, на Земле они сегодня ночью горят повсюду.)

Конец века — и конец тысячелетия. Что принесут столетия, счет которым начинается с двойки и нуля? Планеты, разумеется; в космосе, всего в миле от меня, сейчас парят корабли первой Марсианской экспедиции. Два года я наблюдал, как они постепенно возникают из множества разрозненных частей, подобно этой космической станции, созданной несколько десятилетий назад людьми, вместе с которыми работал я.

Десять космических кораблей готовы, команды на борту, ждут только последней проверки аппаратуры и стартовою сигнала. Прежде чем настанет полдень первого дня нового века, они порвут путы Земли и улетят к неизведанному миру, который может стать вторым приютом человечества.

И глядя теперь на небольшой отважный флот, готовый бросить вызов бесконечности, я вспоминаю события сорокалетней давности, дни, когда были запущены первые спутники и Луна еще казалась очень далекой. Вспоминаю также, — впрочем, я этого никогда не забывал, — как отец силился удержать меня на Земле.

К каким только средствам он ни прибегал! Начал с насмешки:

— Разумеется, — говорил он, — они это сделают. Но смысл какой? Кому это нужно — выходить в космос, когда еще столько несделанного на Земле? Во всей солнечной системе нет больше ни одной планеты, на которой мог бы жить человек. Луна — куча перегоревшего шлака, остальные еще хуже. Мы созданы для жизни на Земле.

Уже тогда (мне было лет восемнадцать) я мог потягаться с ним в вопросах логики. Помню свой ответ:

— Откуда ты можешь знать, где нам предназначено жить, папа? Ведь мы почти миллиард лет пребывали в море, прежде чем решили освоить сушу. Теперь делаем следующий огромный скачок. Я не знаю, куда он нас приведет, как не знала первая рыба, когда выползла на берег и стала нюхать, чем пахнет воздух.

Ему не удалось меня переспорить, и он прибег к более изощренным приемам. Без конца рассказывал об опасностях космических путешествий, о том, что всякий, кто по собственному недомыслию связывается с ракетами, сам сокращает себе жизнь. В те времена человек еще побаивался метеоров и космического излучения, они играли роль мифических чудовищ на никем не заполненных небесных картах — так древние картографы писали: «Здесь есмь драконы». Но меня они не пугали, скорее, придавали острый привкус опасности моим мечтаниям.

Пока я учился в колледже, отец еще был относительно спокоен. Учеба только на пользу, какую бы профессию я ни избрал впоследствии, так что у него не было оснований жаловаться. Правда, иногда он ворчал, видя, сколько денег я трачу на приобретение книг и журналов по астронавтике. Учился я хорошо, что, естественно, радовало отца; возможно, он не задумывался над тем, что успехи в учении помогут мне добиться своего.

На протяжении последнего года учебы я избегал говорить о своих планах. Постарался даже создать впечатление (теперь-то я сожалею об этом), будто оставил мечты о космосе. Ничего не говоря отцу, я подал заявление в Астротех и был принят, как только закончил колледж.

Буря разразилась, когда в нашем почтовом ящике очутился длинный голубой конверт со штампом «Институт технологии астронавтики». Я выслушал обвинение в предательстве и неблагодарности; похоже, я так никогда и не простил отцу то, как он испортил мне удовольствие от сознания, что меня отобрали в самое изысканное и почетное учебное заведение, какое когда-либо знал мир.

Каждые каникулы были испытанием. Если бы не мама, я, наверно, наведывался бы домой не чаще одного раза в год. И всякий раз я старался как можно скорее уехать. Мечтал я: отец, смирившись с неизбежным, мало-помалу смягчится, но этого не произошло.

И вот настала минута натянутого, ужасного прощания на космодроме. Дождь, падая со свинцового неба, барабанил по гладкой обшивке корабля, который нетерпеливо ждал возможности взмыть к немеркнущему солнечному свету, подальше от всех бурь. Я знаю, чего стоило отцу смотреть, как ненавистная машина поглощает его единственного сына; сегодня я понимаю многое, что было скрыто от меня тогда.

Когда мы прощались у корабля, он знал, что нам уже не свидеться. И, однако же, упрямая гордость не дала ему произнести единственные слова, которые могли меня удержать. Мне было известно, что отец болен, но он никому не говорил насколько. Это единственное оружие, которого он не пустил в ход против меня, и я уважаю его за это.

Остался бы я, если бы знал? Строить предположения о необратимом прошлом еще более пустое занятие, чем гадать о не поддающемся предвидению будущем. Могу только сказать: я рад, что мне не пришлось выбирать. В конце концов он отпустил меня, сдался в борьбе с моими устремлениями, а немного позже — ив борьбе со своей смертью.

Итак, я сказал «до свидания» Земле и отцу, который любил меня, но не умел этого выразить. Он лежит там внизу, на планете, которую я могу заслонить ладонью. Странно подумать, что из множества миллиардов человеческих созданий, чья кровь струится в моих жилах, мне первому выпало оставить родной мир…

Новый день занимается над Азией, чуть заметная полоска огня обрамляет восточный край Земли. Скоро, как только Солнце вынырнет из Тихого океана, полоска обратится в пламенный полукруг, а между тем Европа еще готовится ко сну, не считая гуляк, которые встретят рассвет на ногах.

А вот — вон там, со стороны флагманского корабля, — и транспортная ракета идет за последними посетителями со станции. Вот и послание, которого я ждал:

КАПИТАН СТИВЕНС ПРИВЕТСТВУЕТ НАЧАЛЬНИКА КОСМИЧЕСКОЙ СТАНЦИИ. СТАРТ ЧЕРЕЗ ДЕВЯНОСТО МИНУТ, ОН БЫЛ БЫ РАД ПРИНЯТЬ ВАС СЕЙЧАС НА БОРТУ.

Да, отец, теперь я знаю, что ты чувствовал; время завершило полный круг. Надеюсь, однако, что я извлек урок из ошибок, которые мы с тобой совершили тогда, много лет назад. Я буду помнить о тебе, направляясь на флагманский корабль «Старфайр» и прощаясь с твоим внуком, которого ты так и не увидел.

Перевод с английского Л. Жданова

ИЗ СОЛНЕЧНОГО ЧРЕВА

Если вы жили только на Земле, вы не видели Солнца. Разумеется, мы смотрели на него не прямо, а через мощные фильтры, которые умеряли его яркость, делая ее терпимой для глаз. Солнце неизменно висело над низкими зазубренными утесами к западу от обсерватории, не восходя и не заходя, лишь описывая небольшой круг на небе за год, который в нашем маленьком мире длился восемьдесят восемь земных дней. Не совсем верно говорить о Меркурии, что он всегда обращен к Солнцу одной стороной: планета чуть вихляется на своей оси, поэтому есть узкий сумеречный пояс, где применимы такие обычные земные понятия, как утренняя и вечерняя заря.

Мы находились на краю сумеречной области, что позволяло нам пользоваться преимуществами прохладной зоны и вместе с тем постоянно наблюдать Солнце, парящее над утесами. Круглосуточная работа для пяти десятков астрономов и иных научных сотрудников; по истечении лет этак ста мы, возможно, будем кое-что знать о небольшой звезде, давшей Земле жизнь.

Не было той области солнечного излучения, исследованию которой не посвятил бы свою жизнь кто-нибудь из сотрудников обсерватории; и уж следили мы, как коршуны. От рентгеновских лучей до самых длинных радиоволн — на всех частотах мы расставили свои ловушки и капканы; стоило Солнцу придумать что-нибудь новое — мы уж тут как тут. Так мы полагали…

Пылающее сердце Солнца пульсирует в медленном, одиннадцатилетнем ритме, и как раз приближалась вершина цикла. Два пятна, из числа самых крупных, какие когда-либо наблюдались (одно из них — достаточно большое, чтобы поглотить сто земных шаров), проплыли вдоль солнечного диска, подобные исполинским черным воронкам, уходящим далеко в глубь беспокойных верхних слоев звезды. Разумеется, черными они казались только по контраст) с окружающим их ослепительным сиянием; даже их темные, прохладные ядра жарче и ярче вольтовой дуги. Мы как раз проследили, как второе пятно исчезло за краем диска (интересно, уцелеет ли оно, появится ли вновь через две недели?), и вдруг на экваторе выросла шапка взрыва!

Сперва зрелище было не особенно эффектное, потому что выброс произошел как раз в центре солнечного диска. Случись он возле края, с проекцией на космос, картина, наверно, была бы потрясающая.

Представьте себе одновременный взрыв миллиона водородных бомб. Не можете? Никто не может. И однако же нечто в этом роде видели мы. Прямо к нам из вращающегося солнечного экватора со скоростью сотен миль в секунду мчалось выброшенное взрывом вещество. Сперва — узкой струей, однако края струи быстро превратились в бахрому под действием противоборствующих ей магнитных и гравитационных сил. Но центральное ядро продолжало свое движение, и вскоре стало очевидно, что оно совсем оторвалось от Солнца и устремилось в космос, причем мы — его ближайшая мишень.

Хотя такое случалось уже не раз, мы всегда одинаково волновались. Представлялась возможность поймать толику солнечного вещества, летящего в гигантском облаке ионизованного газа. Опасности никакой: пока вещество достигнет нас, оно окажется слишком разреженным, чтобы причинить какой-либо вред. Больше того, потребуются очень чувствительные приборы, чтобы вообще его обнаружить.

Одним из таких приборов был радар обсерватории; он постоянно находился в действии, нащупывая невидимые ионизованные слои, на миллионы миль опоясавшие Солнце. Эти наблюдения входили в мою обязанность. И как только появилась надежда выделить на фоне Солнца надвигающееся облако, я направил на него свое гигантское «радиозеркало».

Вот он, отчетливо виден на «дальнобойном» экране — огромный светящийся остров, удаляющийся от Солнца со скоростью сотен миль в секунду. Пока что расстояние не позволяло различить какие-либо детали, волны радара не одну минуту тратили на то, чтобы совершить путь в оба конца и доставить информацию на мой экран. Несмотря на скорость примерно миллион миль в час, вырвавшийся протуберанец лишь через двое суток достигнет орбиты Меркурия и умчится дальше, к другим планетам. Но ни Венера, ни Земля не отметят его прохождения, так как он пролетит далеко в стороне от них.

Шли часы. Солнце утихомирилось после непостижимой конвульсии, которая безвозвратно извергла столько миллионов тонн материи в межпланетное пространство. Результатом извержения было медленно извивающееся и вращающееся облако размером в сто раз больше Земли; вскоре оно окажется достаточно близко, чтобы радар показал нам подробности его строения.

Сколько лет я здесь работаю, а до сих пор не могу без волнения видеть, как светящийся след, сопряженный с пучком радиоволн передатчика, рисует изображение на экране. Я иногда вижу себя слепцом, который прощупывает окружающее его пространство палкой длиной в сто миллионов миль. Ведь человек и впрямь слеп, поскольку речь идет о предметах, которые я изучаю. Исполинские облака ионизованного газа, улетающие далеко прочь от Солнца, совершенно невидимы глазу, их не заметит даже самая чувствительная фотографическая пластинка. Они — призраки, витающие в солнечной системе на протяжении немногих часов своего существования. Если бы они не отражали колебаний, излученных нашими радарами, и не влияли на наши магнитометры, мы бы и не знали об их присутствии.

Изображение на экране напоминало фотоснимок спиральной туманности: медленно вращаясь, облако на десятки тысяч миль вокруг разбросало лохматые щупальца газа. А можно сравнить его с наблюдаемым сверху циклоном в атмосфере Земли. Внутреннее строение облака было чрезвычайно сложно, и оно ежеминутно менялось под воздействием сил, далеко еще не изученных нами. Реки огня скользили в причудливых руслах, которые могли быть созданы только электрическими полями. Но почему они возникали из ничего и вновь исчезали, точно происходило сотворение и уничтожение материи? И что это за мерцающие гранулы, каждая размером больше Луны, подобные валунам, влекомым бурным потоком?

Уже меньше миллиона миль отделяло облако от нас; еще какой-нибудь час, и оно будет здесь. Автоматические съемочные камеры фиксировали каждый кадр на экране радара, накапливая свидетельства, которых нам хватило на много лет спора. Магнитное возмущение, опережающее облако, уже достигло нас; кажется, во всей обсерватории не было прибора, который так или иначе не отбывался бы на стремительное приближение призрака.

Я изменил настройку радара; сразу изображение выросло настолько, что на экране умещалась только его центральная часть. Одновременно я стал менять частоту импульсов, стараясь различить слои. Чем короче волна, тем глубже можно проникнуть в толщу ионизированного газа. Таким способом я надеялся получить своего рода рентгеновский снимок внутренности облака.

Казалось, оно меняется у меня на глазах, по мере того как я проникал сквозь разреженную оболочку с ее щупальцами и приближался к более плотному ядру. Слово «плотный» применимо здесь, конечно, лишь относительно; по нашим земным меркам даже самые компактные участки облака были вакуумом. Я почти достиг предела моей шкалы частот и уже не мог получать более коротких волн, когда приметил по соседству с центром экрана необычный по виду, яркий след отраженного сигнала.

Он был овальный, с четко очерченными краями, гораздо более ясный, чем «гранулы» газа, которые мы наблюдали в струях пламенного потока. С первого взгляда я понял, что речь идет с своеобразном явлении, какого еще никто не наблюдал. Электронный луч нарисовал еще дюжину кадров, наконец я подозвал своего ассистента, который стоял у радиоспектрографа, анализируя скорости летящих к нам газовых вихрей.

— Глянь-ка, Дон, — сказал я ему, — видал ты когда-нибудь что-либо подобное?

— Нет, — ответил он, внимательно изучив изображение. — Какие силы его образуют? Вот уже две минуты оно не меняет очертаний!

— Это-то меня и озадачивает. Что бы это ни было, ему давно пора распадаться, такая свистопляска вокруг! А оно все остается стабильным.

— А размеры его, по-твоему?

Я включил шкалу и быстро снял показания.

— Длина около пятисот миль, ширина наполовину меньше.

— Это самое крупное изображение, какое ты можешь получить?

— Боюсь, что да. Придется подождать, когда подойдет ближе, чтобы разглядеть, откуда такая плотность.

Дон нервно усмехнулся.

— Нелепо, конечно, — сказал он, — но знаешь, что оно мне напоминает? Точно я разглядываю амебу в микроскоп.

Я не ответил, потому что та же мысль, будто проникнув откуда-то извне, пронизала мое сознание.

Мы даже позабыли об остальной части облака, но, к счастью, автоматические камеры продолжали свою работу и не было упущено ничего существенного. А мы не сводили глаз с ясно очерченной газовой чечевицы, которая поминутно увеличивалась на экране, мчась к нам. И когда до облака оставалось не больше, чем от Земли до Луны, стали выделяться первые детали внутреннего строения. Это было какое-то странное крапчатое образование, и каждый последующий кадр развертки давал иную, новую картину.

К этому времени половина сотрудников обсерватории столпилась в радарной, но царила полная тишина, все смотрели, как на экране стремительно растет надвигающаяся загадка. Она летела прямо на нас; еще несколько минут — и «амеба» столкнется с Меркурием где-то в его дневной части. Столкнется и погибнет… С момента получения нами первого детального изображения и до того мгновения, когда экран снова опустел, прошло не больше пяти минут. Эти пять минут на всю жизнь запомнились каждому из нас.

Мы видели некий прозрачный овал, внутренность которого была пронизана переплетением едва видимых линий. В местах пересечения линий словно пульсировали крохотные узелки света. Мы не могли совершенно уверенно судить об их существовании, ведь радар тратил почти минуту на то, чтобы дать на экран полное изображение, а объект успевал за это время переместиться на несколько тысяч миль. Но переплетение существовало, в этом не было никакого сомнения, камеры ясно его запечатлели.

Иллюзия, будто мы смотрим на нечто плотное, была настолько сильна, что я на мгновение оторвался от экрана радара и поспешно навел резкость направленного в небо оптического телескопа. Разумеется, я ничего не увидел, даже намека на какой-либо силуэт на фоне помеченного оспинами солнечного диска. Это был один из тех случаев, когда зрение сказывается бессильным и только электрические органы чувств радара могут что-то уловить. Летящее к нам из солнечного чрева образование было прозрачным, как воздух, и куда более разреженным.

Истекали последние секунды; и мы все — я уверен — уже пришли к одному и тому же выводу, ждали только, кто первый его выскажет. Да, это невозможно — и все-таки доказательство у нас перед главами… Мы видели жизнь там, где жизнь не может существовать!

Извержение вырвало это создание из его обычной среды в недрах пылающей атмосферы Солнца. Оно чудом пережило долгое путешествие в космосе, но теперь, видимо, умирало, по мере того как силы, контролирующие исполинское невидимое тело, теряли власть над ионизованным газом, его единственной субстанцией.

Ныне, когда я сотни раз просмотрел заснятые пленки, идея эта уже не кажется мне столь необычной. Ведь что такое жизнь, как не организованная энергия? Вид энергии решающего значения не имеет — будь она химическая, известная нам по Земле, или чисто электрическая, как это проявилось тут… Не род субстанции главное, а ее организация. Но тогда я не думал об этом, мной владело сознание огромного, потрясающего чуда при виде того, как доживает последние мгновения это творение Солнца.

Было ли оно разумным? Понимало ли, сколь необычный рок его постиг? Можно задать тысячу подобных вопросов и никогда не получить на них ответа. Трудно допустить, чтобы создание, родившееся в горниле самого Солнца, могло что-либо знать о внешней вселенной или хотя бы вообразить существование чего-то столь невыразимо холодного, как жесткая негазообразная материя. Падающий на нас из космоса живой остров не мог, будь он трижды разумен, представить себе мир, к которому так стремительно приближался.

Уже он заполнил наше небо и, быть может, в эти последние секунды понял, что впереди появилось нечто необычное. То ли воспринял далеко простирающееся магнитное поле Меркурия, то ли ощутил рывок гравитационных сил нашего маленького мира. Во всяком случае, он стал меняться: светящиеся волокна (хочется сравнить их с нервной системой) стягивались вместе, образуя новые узоры, смысл которых я бы не прочь разгадать. Быть может, я заглянул в мозг не наделенного разумом чудовища в момент последнего приступа страха — или небожителя, прощающегося со вселенной…

И вот экран радара пуст, светящийся след все с него стер в своем беге. Создание упало за пределами нашего горизонта, скрытое кривизной планеты. Где-то на жаркой дневной стороне Меркурия, в аду, куда сумело проникнуть всего около дюжины человек — и еще меньше вернулось живыми, — оно незримо и беззвучно разбилось о моря расплавленного металла, о горы медленно ползущей лавы. Само по себе столкновение для такого существа никакой роли не играло, но соприкосновение с непостижимым холодом плотной материи оказалось роковым.

Да, да, холодом. Оно упало в самом жарком месте солнечной системы, где температура никогда не спускается ниже семисот градусов по Фаренгейту, а порой достигает и тысячи. Но для него это было несравненно холоднее, чем для обнаженного человека самая суровая антарктическая зима.

Мы не видели его смерти в леденящем пламени, существо очутилось за пределами досягаемости наших приборов, ни один из них не зарегистрировал кончины. И все-таки каждый из нас знал, когда наступил этот момент, вот почему мы безучастно слушаем тех, кто смотрел только фильмы и ленты, но уверяют нас, будто мы наблюдали обыкновенное природное явление.

Как описать, что мы ощущали в тот последний миг, когда половина нашего маленького мира была опутана распадающимися щупальцами исполинского, хотя и бестелесного мозга? Могу только сказать, что это было вроде беззвучного крика, исполненного предельной тоски, выражение смертной муки, которое проникло в наше сознание, минуя ворота чувств. Ни тогда, ни после никто из нас не сомневался, что был свидетелем гибели гиганта.

Быть может, мы первые и последние люди, кому довелось наблюдать столь величественную кончину. Кем бы они ни были, эти обитатели невообразимого мира в солнечных недрах, возможно, что наши пути уже никогда более не скрестятся. Трудно представить себе, чтобы мы могли вступить в контакт с ними, даже если их разум превосходит наш.

И так ли это? Может быть, нам же лучше не знать ответа на этот вопрос… Возможно, они живут внутри Солнца с момента зарождения вселенной и достигли таких вершин мудрости, на какие нам никогда не подняться. Быть может, будущее принадлежит им, а не нам: быть может, они уже переговариваются через тысячи световых лет со своими собратьями внутри других звезд.

Настанет, возможно, день, когда они посредством того или иного присущего им особого чувства обнаружат нас, вращающихся вокруг их могучей древней родины, нас, гордых своими знаниями, почитающих себя властелинами мироздания. И возможно, открытие их не обрадует, ведь для них мы будем всего лишь червяками, точащими кожуру планет, которые чересчур холодны, чтобы своими силами очиститься от заразы органической жизни.

Перевод с английского Л. Жданова

В. Сафонов
ПРИШЕСТВИЕ И ГИБЕЛЬ СОБСТВЕННИКА
Фантастический памфлет

— Я совершенно не считаю себя ученым, — сказал высокий и юношески стройный человек. — Никакого отношения к науке!

— Кто сомневается в этом? — отозвался другой чрезвычайно серьезно.

— Вы, — живо парировал первый.

Живость и какая-то особенная быстрота были свойственны ему. Живость и быстрота жестов. Живость и молодость взгляда — не приходило в голову спрашивать, как она вяжется с сильной проседью в волнистых волосах, наоборот, именно это придавало его облику то, вовсе не стариковское, своеобразие, которое невольно заставляло оборачиваться ему вслед. И, кроме того, свое признание (чем только хвастался!) он сделал с явным удовольствием и блеском глаз.

— Вы! — сказал он. — Чего бы ради иначе вы пришли слушать меня?

— Чтобы удержать вас, хотя бы своим присутствием, от крайностей. И потому, что я иногда люблю скачки вашего воображения. Я люблю вас, — добавил второй, оставаясь чрезвычайно серьезным. — Но все эти, вас не знающие… И, во имя любезных вам муз и граций, что побудило вас объявить этот доклад, беседу, проповедь — как хотите — на тему бесконечно далекую от всего, что вы делали? Вы, для которого только и существовал человек сегодняшнего дня!

— Сердце, душа и правда человека, скажем так. И это тоже будет о людях. О людях, поправших правду. Так что не «бесконечно далеко». А что толкнуло меня…

— Вот именно: что?

— Посмотрите, сколько собралось «этих, не знающих» меня! Лучше я отвечу всем. Пора начинать.

Помещение было полукруглое. Сад охватывал его зеленой дугой и, казалось, вступал внутрь сквозь прозрачный выступ — стену-окно. Можно не сомневаться, что деревья в том саду останутся деревьями — как и в наших садах, на дорожках будут кучки от дождевых червей, и никакой синтетический состав — торжество химии — не заменит почвы, кое-где припудренной пылью в сухой зной, грязной в непогоду, с обрывком колеи и следом чьей-то неловкой ступни там, где поворачивали газонную косилку.

Человек, стоявший в выступе, на возвышении, на фоне сада, видел зыбкую сетку отсветов на стенах и потолке и множество повернутых к нему внимательных лиц. Бессмысленно строить предположения, как будут одеты все эти люди. Но глаза их мы узнали бы сразу, глаза юношей, девушек, подростков — тех, кто начинает жизнь самого дивного существа на земле.

Он поблагодарил пришедших, может быть прибывших даже из дальних районов континента утренними средствами сообщения. Вот те, к кому он обращался, для кого работал всю жизнь. Юноши, девушки, молодежь. Его читатели, его слушатели, его зрители. Он-то не сомневался, что именно они лучше всех знают его. И когда он позвал, объявил это необычное сообщение — вот они!..

Он улыбнулся мальчику, смотревшему на него, живого, не «телеэкранного», во все глаза из самого первого ряда.

Образ Рухнувшего Мира! Рухнувшего и погребенного! Да, в самом деле, что заставило его пытаться вообразить свирепую бессмыслицу этого мира накануне его падения? С чего началось? Что послужило первым толчком?

Он рылся однажды в грудах неразобранного, в мусоре веков, который мало интересовал кодификаторов. И там он нашел этот документ. В нем изображалось общество, еще свободное от кровожадной бессмыслицы, И как бы мгновенная химическая реакция при столкновении этого общества с обществом пушек и фрегатов.

— Я нашел лакмусовую бумажку, — сказал оратор.

Любопытная фигура — автор письма, потрясенный свидетель! Он колеблется между завистью и высокомерием. Поработитель, он клеймит порабощение. Говорит, говорит, — он речист, даже всплескивает руками, — а чуть до дела, трусливо и послушно хватается, не хуже иных, за окровавленный нож. Он заглядывает в будущее и ошибается во всем. Бог и бессмертие души удостоверяют ему нерушимость вкладов в банкирских конторах. Снисходя с некоей головокружительной высоты — вот как он судит о чудесной встрече. И не замечает, что во встрече этой обнажилась абсурдность именно его мира!

— Вдруг с потрясающей силой поразил меня смысл слова: абсурд! Но конец того мира еще не наступил. Суждено было еще расти его чудовищности. И я, в своем воображении, как бы следовал за ним по пятам — до конца, до самого края, все время видя наготу уродства. Я шел словно с путеводной нитью и уже не выпускал ее.

И голосом, чуть монотонным, со спокойной точностью человека, которому меньше жить, чем он жил, оратор вызвал перед слушателями — точно кидая один уверенный мазок за другим — причудливые образы давно прошедшего, рухнувшего мира. Мира Последнего Часа. Циклопическая техника перепахивала землю, сдобренную трупным гноем. Гигантские заводы выстраивались на сотнях гектаров. Он рассказывал о них с изумлением, потому что и люди далекого века не отучатся им удивляться. Их машины и приборы, цепочки, линии, агрегаты станут экономны. В малом объеме они сумеют достигать желаемого. И остовы древних сооружений будут поражать, как пирамиды.

Оратор вызвал из забвения имена, некогда наполнявшие своим звоном воздух того мира. Эхо столетий донесло их до места последнего, медленного тления в склепах древлехранилищ. Призрачные мертвецы вступили в аудиторию. Форды — от властного мастеровщины-миллиардера Генри Старшего до внуков и правнуков. Хлипкая, с голоском, как вздох, старушка Тюссо, перевоплощенная потом, вместе с придуманной ею выставкой восковых фигур, в ловкую компанию ражих молодцов, сто лет и после ее смерти называвших себя: «Мадам Тюссо». Изобретатель жевательной резинки. Спичечный король Крейгер.

И тут по рядам пробежит шепоток. Поднимется тот самый подросток из первого ряда и спросит (как видите, нравы в этой аудитории будут отличаться свободой):

— Простите. Три миллиона автомобилей! Или пять?

И, как вы сказали, династия. Форды. А спички. Это же горы коробков! Если чиркать по одной… И всего один человек — Крейгер. Зачем вы сказали так? Простите.

— Очень просто. Это владельцы. Им принадлежали заводы.

— Такие заводы, как… целый город? И даже много городов, потому что много заводов? В разных странах? По обе стороны океана? Одному владельцу? Он что — камень за камнем выстроил их?

— Нет. Их строили десятки тысяч других людей. Каменщики и крановщики. Монтажники, арматурщики, техники. Архитекторы и, полагаю, конструкторы. Все, кроме владельца, который совсем не строил их.

— Тогда он… Простите: мы пытаемся уловить мысль. Он один работал на них?

— Он никогда не становился к станку. Цех — вы представляете себе? Толпы рабочих. Мастера. Инженеры, руководящие делом. Миллионер у станка! Невообразимо!

— Но… оплата, деньги — вы говорили. Что значит «принадлежали»? Он, обходя всех, платил всем?

— Нет! Многолюдные сидячие команды — бухгалтерии — вели хитрейшие математические расчеты. Кассиры, разложив перед собой таблицы, испещренные именами и числами, вручали из окошек таким тончайшим путем расчисленный заработок. И эти деньги даже не проходили через руки владельца.

— Пожалуй, это слишком для меня… Крейгер… Он все-таки один сжигал все спички? Или Форд-внук — вообразить только: один у руля трех миллионов автомобилей!

— Не пытайтесь воображать. Я ровно ничего не знаю о любви Форда-Младшего к автомобильной езде. И легко допускаю, что любой шофер или гонщик испробовал за свою жизнь намного больше машин, чем…

— Поразительно! — сказал подросток и посмотрел вокруг себя, ища сочувствия. Его все это раззадорило, как игра. — В таком случае, владелец подвозил к каждому станку то, что нужно для работы? Нянчил всех детей и забавлял всех жен работающих? Быть может, он пользовался дымом из труб, чтобы иметь возможность на разных параллелях пускать в небо, под напором теплого воздуха, красивые разноцветные бумажные змеи? Не завещал ли он превратить заводы после своей смерти в танцклассы? Устраивал в них грибные хозяйства? Бассейны для плаванья? Снимал с места и перевозил с собой? Время от времени для развлечения сверлил в них дыры? Разрушал по мере того, как строили? И если он не делал ничего такого…

Оратор, казалось, не дослушал.

— Развлечение! — задумчиво повторил он. — У Ивара Крейгера были квартиры в дюжине столиц. Гардеробы с благоухающим бельем и костюмами любых оттенков. Тикающие часы и ночные туфли. С той же тросточкой он отправлялся в кафе на углу и за тридевять земель. Дюжина смиренных, готовых к услугам жизней… Ивар Крейгер пустил себе пулю в лоб. Я стараюсь передать вам, как мне рисуется феномен частной собственности — непостижимое соглашение, по которому несчетное множество людей, изнурявших себя в пещероподобных цехах, и еще несчетное множество потреблявших изготовленные первыми вещи считали себя обязанными по отношению к одному человеку, Собственнику! И платили ему дань! О, я замечаю ваш укоризненный взгляд, взыскательный друг! Но так мне легче вообразить себе все это. Постепенно происхождение соглашения забылось. И так как его нельзя было объяснить, то его стали считать священным. По крайней мере нам сохранены предания о боговдохновенных документах. Несомненно, что истории так называемых религий имеют в виду обожествление соглашения о собственности.

Но тут — в громадном отдалении — я вижу особенно смутно. Это словно на иной планете. Начало.

Он остановился.

— Вот то самое письмо, — сказал он. — Я все время думаю о нем. Письмо о том, что было до начала — пусть в исключительном случае. Но это внутренняя кухня моей мысли. В конце концов, для вас она…

Он резко оборвал.

— Итак, первые собственники. И первые наследники. Собственность и право наследования. Спаянность одного с другим — вам ясно? И вот почему столько ролей, столько «клеток», обитаемых людьми, стали наследственными в обществе косном и тщеславном! Владения, титулы, звания, профессии — твоя клетка с запретом для тебя и твоих потомков выскочить из нее в другую, повыше…

А собственник… Собственник провозглашал свою собственность табу для всего человечества. Он окружал ее рвами, бастионами, колючей изгородью. Да, да, чтоб никто не переступил священной черты. И помогали ему группы людей, не делавших ничего и только носивших с собой нелепые и устрашающие машины для убийства. Такие машины выделывались массами в эпоху религиозной морали и кодексов, запрещавших убийство.

Потом он приступал к сбору дани. Он брал с тех, кто строил, кто творил, кто работал. Он брал на себя, на детей и жен, на понравившихся ему мальчиков и девочек, банщиков и клоунов, а также для вооруженной банды, помогавшей ему возводить изгородь. Кого могла занимать такая игра? Варварская, абсурдная, бесчеловечная. Но что знаем мы о пристрастиях, легковерии минувших времен!

Тогда, кажется, не видели ни одного предмета, как он есть. К каждому примышляли собственника. Собственники разделили пищу, механизмы, города и земли, мысли, открытия и вдохновения поэтов. Человек, не выезжавший из Лондона, мог считаться владельцем индийских рудников и лебединого шага неоперившейся девочки-балерины в канадском городе Торонто, даже не подозревавшей об этом. Иные никогда не сумели бы исчислить свое имущество. Вздорность разверстки заставляет снова всерьез отнестись к мысли о жребии. Собственник, не знающий даже, кто и чем занят на его заводе, мог отдать завод другому собственнику… или взорвать его! И собственники действительно периодически уничтожали производство. Они делали так, вероятно, потому же, почему Нерон жег Рим, а Калигула мечтал о единой шее для человечества, — чтобы перерубить ее. Не положивший ни одного кирпича, не пустивший в ход ни одного агрегата останавливал работу, производившуюся другими и для других. И эта бессмыслица принималась настолько всерьез, что тысячи работающих и тех, для кого работали, позволяли себя губить ради нее. Безумие, о природе которого я не решаюсь сделать никаких допущений!

— Но, простите еще раз, тогда, возможно, кому-нибудь принадлежало и солнце?

— Я обдумываю это. Вполне вероятно, что именно так и было. Скорее всего, им владело общество богачей. Они жили в роскошных отелях, залитых светом с восхода до заката сквозь зеркальные витрины. Они присвоили себе витаглас, чтобы не упустить ультрафиолетовых лучей, исцеляющих рахит и tbc. Немногие могли позволить себе роскошь обитать в домах, обращенных к солнцу. К большинству оно заглядывало слабым утренним или последним вечерним лучом. Те, кто мучительно подсчитывал, отходя ко сну, расходы, селились за окнами на север. Для бедняков отводили сырые подвалы, где дети никогда не видели дневного света. Их родителям было нечем платить акционерному обществу владельцев солнца.

— Кривое зеркало. Потешное зеркало. Вы неисправимы.

— Я ждал вашей критики.

— Подумайте, что вы хотели заронить в умы тех, кто слушал вас?

Но собеседник, опершись кистями рук, неожиданно подбросил свое большое тело в стенную нишу, временно заместив отсутствующий там бюст. Ниша была прорезана высоко, он, устроившись, перекинул по-домашнему свои не достававшие до полу ноги одну на другую.

— Силу смеха. Непримиримость смеха. Любовь и ненависть смеха, — ответил он.

— Непоправимо легкомысленны, — уточнил второй, подняв худое лицо к его буйной пегой шевелюре и отблескам, которые зыбились подле нее по краям ниши, точно две стайки серебристых рыб в аквариуме. — Так трактовать тему исключительной серьезности! Что за письмо вы там откопали?

— Частное, очень литературное письмо… Восемнадцатый век.

— И общество без собственности? «Начало»?! Вы смеетесь.

— Прочтите. Оно здесь. Хранители за него не держатся.

— Литература! — поморщился ученый собеседник. — Фантастика! Существует жизнь, исполинский поток…

— Чертовски чудесный поток.

— И существуют законы этой жизни. Неотвратимые законы развития и преодоления, смены.

— Героического преодоления. Не забудьте: борются и преодолевают люди. Люди, слышите, а не геологические напластования!

— Так вот: дали вы себе труд изложить эти законы?

— Я хотел говорить о людях. О мерзости Собственника. О воинствующем себялюбии крошечного «я». Чтобы не существовало моего корыта. И любого зародыша его. Где бы и как бы он ни проклюнулся. Но я в самом деле не рассказал о длительности, тяжести и красоте борьбы, которая привела к подлинному началу нашей эры. Когда, сперва в одной стране, потом в нескольких, затем во всех люди, вместе взявшись, переломили хребет той, которую находчиво назвал Старой Ведьмой писатель-современник, чье имя, жаль, не сохранилось. Я признаю это. Вы правы,

— Давайте ваш документ.

— Старофранцузский вас не смутит?

Он спрыгнул из ниши. Щелкнул замок. Ученый, сухо усмехаясь (шутку он счел неуместной и неумной), открыл защитную герметическую папку-футляр, где хранилось письмо.

Любезный друг!

Вы удивитесь, без сомнения, вести, которой не ждали. Я отдаю себе отчет в шаткости прав, основанных на кратковременном вашем расположении, давно, может быть, отданном другому…

Но как не воспользоваться счастливой случайностью, позволяющей переслать эти листки — неожиданное, поражающее продолжение наших бесед? Вот мое оправдание! Бог весть, когда я вновь увижу вас и увижу ли…

Опасности, которые подстерегают нас здесь, многочисленны и разнообразны. Искусство мореплавания не стоит еще на такой высоте (несмотря на примеры бесстрашных путешественников), чтобы сделать блуждание в Тихом океане увеселительной прогулкой…

В течение пятнадцати месяцев все наше человечество — это офицеры «Маркизы Наннеты» (я могу не упоминать простых моряков). Новости и сплетни рождаются тут, на палубе славной бригантины. И они кочуют вместе с ней, как океаны, народы и короли кочуют вместе с Землей вокруг великого светила.

Я сказал: наше человечество. Ибо своим мы называем тот мир, частью которого сознаем себя, который делает нас тем, что мы есть. Мы видели также другие миры. На островах, где растет камфара и мускат, мы находили чернокожих. Они соперничали с обезьянами в лазанье по ветвям и с попугаями в гортанных выкриках. Вы прочтите описание всего этого в трех томах, которыми Ле-Кордек, наш командир, готовится затмить знаменитого Бугенвиля. Отлично представляю, как недоуменно и капризно взлетает ваша бровь: Ле-Кордек, морской волк с лицом, иссеченным багровыми шрамами, голосом, гремящим иерихонской трубой над грозными валами океана, — и одинокие бдения у письменного стола, безмолвная, неустанная борьба с неподатливым словом, руки рубаки, нанизывающие ожерелья изящных фраз! Я не выдам никакого секрета, признавшись, что на титуле этого труда (появится ли он вообще?) было бы уместнее найти иное имя, некогда небезразличное вам. Но опыт отучил меня от поисков справедливости в людских делах. Мудрость состоит в покорности неизбежному порядку вещей.

Итак, я упомянул о туземцах. Черные, цвета золы или в пестрой раскраске — да, дорогая, все они также люди, и равно перед ними растворены врата спасения искупительной кровью. Это наши братья, но мы не помним родства с ними. Они нам далеки, как созвездия.

Счастливые или несчастные братья? Вы знаете, что философы до хрипоты спорят об этом и не пришли ни к какому заключению. Я не стану решать за них. Я хочу только рассказать об одном видении другого мира, явившемся мне в знойной Океании, видении, которое будет лучшим из всего, что похоронят со мною в гробу.

Именно так я хочу продолжить наши беседы о золотом веке.

Есть несравнимое очарование, когда за пеной бурунов, в серебряном потоке дня или ночными отсветами дрожащих костров встанет перед вами земля, которой еще не видел никто. Я выражаюсь точно. Никто из людей нашего мира — для нас это и есть: никто. И не будет высокомерием, если мореплаватель откажет туземцам в праве оспаривать у него первенство в открытии их родины.

На волнах ветви и плоды — западный ветер когда-то пригнал такие же с берегов Нового Света навстречу каравеллам Колумба; возглас вахтенного; доносится свист птицы; скрипнули реи, и с пассатом пахнул жар накаленной почвы, ропот и запах земли. Рядом смеются; в волчьих коричневых морщинах у кого-то слезы — старик плачет, как женщина, под хлопающими парусами, обнажив десны, взрыхленные цингой. Что там, за этим низким прибрежьем в сизом оперении пальм, — в этом странном, опаленном, оплывающем в тусклой дымке очерке неведомой земли?

Вот мгновенья, которыми искуплены для мореплавателя беды, труды и опасности длинного пути, бури и штили, более страшные, чем бури!

Сейчас весна. Она размягчает снег на северных полях и человеческое сердце. Она срывает людей с самых насиженных мест и увлекает за собой: я не забыл этого. Мне особенно беспокойно весной. И больнее всего вспоминать о мгновеньях счастья, недоступного больше мне.

Как долго, как жестоко трепал нас шторм! Ореховой скорлупкой была для его неистовой ярости «Маркиза Наннета». Он откинул нас прочь от морских дорог. Где мы очутились? Гладь этих наконец умиротворившихся вод, возможно, никогда не рассекали судовые кили. То было пустынное сердце великого Океана. Где-то в неизмеримых просторах рассеяны острова Дружбы, Мореплавателей и Товарищества. Ничего не оставалось, как взять курс к какому-либо из них, если новый шторм не добьет полумертвый корабль.

И тут вахтенный оповестил о суше. Мы наткнулись на осколок ее — такой плоский, что становилось понятным, почему до сих пор ни один корабль не замечал этой отмели.

Дождались рассвета. Брешь в коралловом рифе позволила войти в лагуну. Разноцветные рыбы сновали в глубокой и прозрачной воде. Земля была рядом; казалось, достаточно протянуть руку, чтобы сорвать зрелый плод.

Но мы совершенно ошиблись ночью в характере острова. Он вовсе не был ни пустынно безжизненным, ни даже плоским! Отмели наносила быстрая речонка. Тяжелое плодородие благословляло ее берега. Душный чистый аромат тропиков неподвижно висел над нею. Ветви встречались через реку, лианы свивали их в сплошной зеленый полог. Впрочем, он не оставался зеленым. Драгоценные камни птиц сверкали в нем. Гигантские бабочки колыхались на гигантских цветах, образуя двойное соцветие. Цветущие гирлянды обрамляли их, более прекрасные, чем короны царей. Орхидеи походили на колибри. Сладостные шишки ананасов соперничали с полновесными громадинами, спеющими на хлебном дереве. Ваниль обнимала теоброму, дающую напиток богов. Флора раскрыла свой рог изобилия, как на полотнах Рубенса. Конусообразный пик дымился вдали.

И еще раз я почувствовал бессилие человека рядом с неиссякаемой щедрой мощью природы. Как жалки казались здесь попытки прибрать к рукам, занумеровать, назвать, вся эта игр


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow