Рассказ Алисы про белую ворону

Василий Ливанов

МОЙ ЛЮБИМЫЙ КЛОУН

Повесть

 

Когда смеюсь я,

Милый мой, приблизься

И повнимательнее посмотри.

Расул Гамзатов

 

Выход первый

 

— А вы сказали ему, о чём я вас просил?

—?

— Ну, что я — клоун?

— Ах, это… Да, сказала.

— Ну и как он? Ничего? Не расспрашивал?

— Он очень смеялся и, по-моему, не поверил.

— А он когда-нибудь видел клоунов?

— Они один раз уже были в цирке, на новогодней ёлке. И на картинках видел, конечно. Знаете, как обычно рисуют: красноносых таких, в колпачках.

— Во-во! Очень хорошо. А можно мне ещё раз на него посмотреть?

— Сейчас? Вообще не полагается. Но если вы говорите, что завтра…

— Да, да! Обязательно!

Она встала из-за стола и оправила у пояса складки хрустящего белого халатика. Синицын тоже поднялся со стула и энергично, всей пятерней пригладил за уши длинную гриву своих волос. Глядя на него, молодая женщина оставила свой халатик и тонким розовым пальцем деловито подсунула под туго стянутую косынку жиденькую непослушную прядку.

Синицыну хотелось немного подтянуть брюки, но при женщине это было неудобно, и он решил только запахнуть полы пиджака и застегнуться на обе пуговицы. Тогда она пробежала быстрыми пальцами по воротничку вокруг шеи и выправила его там, где он запал за халат. И Синицын следом за ней одернул зачем-то воротник рубашки, покрутил головой, ткнул себе пальцем в переносицу, подсадив оправу повыше, и взглянул на девушку тем ожидающим, вопросительным взглядом, каким люди обычно смотрят в зеркало.

Она стояла, опустив руки, строгая, отчуждённая, и слегка кивнула ему головой. И они двинулись.

У двустворчатых дверей с закрашенными белой краской стёклами воспитательница остановилась, достала из кармашка металлическую блестящую трубочку — ключ, надела на трёхгранный стержень, торчащий из замка, повернула и отодвинула дверь в сторону.

«Как в поезде», — подумал Синицын и вдруг заволновался, тоскливо, отчаянно, как всегда почему-то тосковал и волновался на вокзалах до отхода поезда, хотя, можно сказать, провёл в дороге полжизни и надо бы уже ко всему этому предотъездному привыкнуть. А его проводница легко, ровно шла перед ним по широкому пустому коридору с выкрашенными тусклой зелёной краской стенами.

По бокам чередовались одинаковые двери, а над головой проплывали круглые белые шары с расплывчатыми серыми точками заметной на просвет пыли на доньях.

— Здесь, — сказала воспитательница, указав на дверь налево. — Только впустить я вас не могу, а… пойдите сюда.

Она опять повела его по коридору, который поворачивал под углом, и за углом оказался длинный узкий стол с ободранной крышкой.

— Беритесь, — сказала воспитательница, и он взялся за ободранную крышку с одного торца, а она, обойдя стол, с другого.

Синицын пятился назад по коридору, уперев себе крышку в живот, пока она не сказала:

— Всё, хватит.

Стол опустили против нужной двери. Девушка выставила два указательных пальца и очертила ими перед носом Синицына какую-то замысловатую пружину, но он сразу понял, что стол нужно развернуть торцом к двери, а так как она показала это жестом, а не сказала вслух, то догадался, что вертеть стол надо тихонько. Он так и сделал и стоял у стола, ожидая дальнейших распоряжений. Она устало улыбнулась ему и шепнула:

— Полезайте. Шестая кровать слева во втором ряду, у стены.

Синицын стал коленом на стол. В ухе надсадно зазвенело и оборвалось. «Эх, не успел загадать желание». Он выпрямился во весь рост. Над дверью было застеклённое окно. Нижняя часть рамы пришлась Синицыну как раз на уровень рта. Он прижался носом к стеклу. Большая, тускло освещённая комната, в углу на тумбочке лампа, прикрытая по абажуру развёрнутой газетой. Он стал считать кровати у стены слева направо, вернее, считал головы на подушках — одинаково круглые и тёмные.

…Третья… пятая… шестая. Синицын вглядывался в тёмный круг на подушке и вдруг сразу ясно и отчётливо различил уже знакомое ему щекастое лицо с белыми бровями и круглым катышком носа. Лицо это напряженно и испытующе смотрело прямо на Синицына своими широко открытыми глазами. И, как было раньше, в детстве, когда поймают за каким-нибудь шкодливым делом, сперва испуг захолонул сердце, а после налетел откуда-то слёзный мучительный стыд и горячо заполыхали уши. Синицын, не в силах оторваться, смотрел в круглые пронзительные глаза малыша, и ему страшно захотелось громко пожаловаться этому щекастому человеку, снять с себя какую-то суетную несправедливую вину за что-то гадкое, чего он никогда не делал и чувствовал, что и сделать бы никогда не смог.

«Ещё разревусь», — в стыдном ужасе понял Синицын и решил соскочить со стола, чтобы разом освободиться от этих неотступных глаз и своей неведомой вины.

Он отвёл ногу в сторону, чтобы найти край стола, и тут…

— Осторожно! — громкий голос воспитательницы.

Синицын почувствовал, что теряет опору, ударился носом о раму окна, потом коленями в створку двери, та распахнулась, и, получив крышкой стола по затылку, клоун Синицын влетел в малышовую спальню. Проклятая цирковая натура сработала за себя, и, падая, тело его собралось, чтоб оттолкнуться от пола руками и, сделав кульбит, опять встать на ноги. Хорошо, очки не слетели.

Что тут началось! Не спали они все, что ли?! Истошный вопль, в котором клоунское ухо сразу различило восторженные взвизги, отметил его внезапное появление.

— Что вы наделали! — Воспитательница покраснела до слёз. — Уходите, уходите же скорее. Мне из-за вас попадёт.

Он выскочил через коридор в дежурку, схватил со стула своё пальто, пихнул ногой в дверь и запрыгал по лестнице.

— Синицын! Товарищ Синицын!

Он остановился на нижней площадке, глянул в пролёт. Воспитательница энергичными жестами звала его снова наверх. Он взбежал через три ступеньки.

— Вас к телефону. Сказали, из дома. Только недолго. Он взял лежащую на стопке пустых анкетных бланков трубку.

Звонила Мальва Николаевна.

 

 

Выход второй

 

За плотно закрытыми дверьми профессорского кабинета простучала пулемётная очередь пишущей машинки.

— Я считаю, что должна быть с вами вполне откровенна, Сергей Демьянович.

— Дементьевич, — поправил Синицын.

— Простите. И Владимир Карлович так считает.

Из кабинета снова пулемётная очередь.

«Я считаю, Владимир Карлович считает, — пронеслось в голове Синицына, — что это вы все тут такое высчитываете?» И Синицын прямо взглянул тёще в лицо. Она спокойно ответила ему долгим взглядом и, так как эта игра в гляделки, по её мнению, несколько затянулась, вопросительно подняла и без того высокие свои собольи брови, полуприкрыла глаза и нетерпеливо дёрнула подбородком: «Что, мол, глядишь, голубчик?» Ну точь-в-точь как Лёся. Очень они похожи. Только в Лёсе все лёгкое, летящее, а Мальва Николаевна красива уже другой, устоявшейся, немного тяжеловесной красотой. Впервые увидев тёщу, он сразу представил себе Лёсю в таком возрасте и подумал, что Лёся, как и мать, будет и в старости очень красива. И в старости он, если доживет, будет неустанно любоваться ею и ко всем ревновать.

«Счастливый я всё-таки, — подумал тогда Синицын, — какую жену из публики взял».

Лёсю он и вправду взял из публики.

Есть у клоунов такой испытанный беспроигрышный приём: неожиданно, ни с того ни с сего, прервать на манеже действие и, будто бы вдруг забыв о партнёре, уставиться в кого-нибудь из публики, в кого-нибудь из первого ряда. Такая внезапная пауза обязательно сразу собирает на себе внимание всего цирка.

Самое верное — уставиться на женщину: они быстрее и легче конфузятся, а ты, клоун, всё глядишь, глядишь как заворожённый, — женщина начинает без толку суетиться, хихикать, цирк веселится от души, а если рукой ещё махнет, эдак: «Уйди, дурак», — тогда все просто в восторге. А ты тут будто пришел в себя, начинаешь играть, что влюбился с первого взгляда, по уши влип, земли под собой не чуешь. И если партнёр хороший, то станет помогать: сперва полезет интересоваться, что это с тобой такое, и, вдруг догадавшись, сам смутится и отойдёт и станет украдкой через плечо подглядывать, в отличие от публики, которая на чужую любовь глазеет во все глаза, — тут уж цирку вовсю потеха.

Можно и на мужчину уставиться. Но тогда мужчина должен быть чем-нибудь выдающийся: очень толстый, например, или бородатый, или с огромной блестящей лысиной. Примечательный внешне должен случиться мужчина, а играть с ним надо другую пантомиму: ну как, брат? В порядке? Ничего не беспокоит?

Но с женщинами обычно проще и эффект больше.

Вот так два года тому назад уставился Синицын в белокурую девушку из первого ряда. Уставился и погиб. Он глядел на неё, глядел, а она подняла брови и дёрнула нетерпеливо подбородком. Он даже играть забыл, что влюбился. Он влюбился сразу, с первого взгляда. И по уши влип и земли под собой не чуял. Хорошо, Ромашка выручил. Оттащил его на середину манежа. Еле репризу довели до конца.

Потом, кое-как содрав грим, бежали вдвоём через двор — без Ромашки он бы оробел, — высматривали её среди валившей из цирка публики. Хорошо, лето было. В шубке он бы её мог не узнать. Да нет, узнал бы, наверное. Он брюки тогда прямо на клоунский костюм натянул и плащ застегнул под самое горло. Дурацкий вид. Но, может, это к лучшему было — клоун ведь. Первое, что она сказала, когда знакомились:

— А на арене вы не выглядите таким высоким.

А потом:

— У вас настоящие очки, с диоптриями?

Фамилию его она брать не захотела. Осталась с девичьей — Баттербардт. Объяснила, что папе будет неприятно, если единственная обожаемая дочь откажется от своей фамилии.

…Папа Баттербардт теперь бил из-за двери короткими очередями.

— Мы с вами взрослые люди, а Лёся, согласитесь, ещё совсем ребёнок. Когда вы, Сергей Данилыч…

— Дементьевич, — терпеливо поправил Синицын.

Её родители, узнав, были категорически против. Он-то их понимал, вернее, старался понять. Дочь известного академика Баттербардта — за клоуном. Если бы у него было мировое имя, ну, скажем, как у Олега Попова, тогда куда ни шло.

А то Сергей Синицын.

До недавнего времени директор московского цирка при встрече с ними здоровался через раз:

— Извините, не узнал.

Успех обрушился на клоунов внезапно, но зато настоящий успех, выстраданный. Именно такой, о каком они с Романом мечтали.

В рецензиях писали, что «артисты цирка С. Синицын и Р. Самоновский смело вернули на советский манеж забытые маски белого и рыжего клоунов… Советским клоунам удалось блестяще сочетать старую традиционную форму со злободневным, острым и ярким содержанием… это новое слово в советском цирковом искусстве».

Ромашка собирал газеты, аккуратно вырезал рецензии и складывал их в бумажник. Когда рецензий накопилось достаточно, Ромашка облепил ими всю голову и рожу, оставив только щелки для глаз, и в таком виде явился к директору цирка.

— Здравствуйте! Попробуйте теперь меня не узнать.

Но даже если успех — Лёся только недавно кончила иняз, ей двадцать два, а ему, Синицыну, жизнь уже успела влепить две троечки. Лёся вышла за него замуж, как определил Ромашка, «в знак протеста».

Свадьба была в огромной квартире Баттербардтов, заставленной старой массивной мебелью и с толпой безделушек: «это Владимир Карлович привёз из Африки», «это Владимиру Карловичу подарили в Японии», «это на память о Лондоне».

Были Лёсины институтские товарищи, а из цирковых только Роман, в чёрном костюме и строгом тёмном галстуке. Баттербардтам Ромашка представился:

— Родственник покойного. — И вообще хулиганил.

В середине вечера Ромашка куда-то исчез из-за стола и неожиданно возник в почётной кембриджской мантии, которую выкрал из кабинета академика. Произнёс длинную лекцию о вреде вкусной пищи.

Все хохотали как сумасшедшие, а Владимир Карлович просто умывался слезами от смеха. Только Мальва Николаевна не смеялась. На кухне, куда Синицын вызвался заварить чай по-татарски, она вдруг сказала ему с истерической дрожью в голосе:

— Владимир Карлович не для того заслужил кембриджскую мантию, чтоб в ней клоунствовали всякие… всякий…

— Всякое, — вежливо уточнил Синицын. Вернулся в столовую и объявил, что для татарской заварки необходимы лошади, а их тут нет, и что он всех сейчас же приглашает к ним с Лёсей в Орехово-Борисово, где у него есть живая лошадь, для которой он специально выстроил однокомнатную кооперативную квартиру.

Молодежь стала шумно собираться, Владимир Карлович тоже выразил желание ехать, уже надел тёплые боты, но Мальва Николаевна его не пустила. Потом бегали по обледеневшему Ленинскому проспекту, с риском для жизни ловили редкие такси. От молодой жены Синицын свою клоунскую обиду, конечно, утаил. Лёся была так счастливо-весела в тот вечер.

В цирке все Синицына поздравили и стали звать «Академик Бутерброд». Когда Синицын приступил к Ромашке, чтобы выяснить автора прозвища, Роман, сведя глаза к переносице и испуганно моргая, пролепетал:

— Честное слово, не я…

И продолжал старательно называть Синицына старым прозвищем «Птица». А силовой жонглёр Рюмин, проходя мимо Синицына по коридору, пропел:

 

Наш папа академик,

Он труженик пера,

А нам же, кроме денег,

Не нужно ни черта…

 

Ромашка сразу же повис на Синицыне и висел, пока Рюмин не скрылся из виду.

— Бешеный ты все-таки, Птица, — со вздохом констатировал Роман.

Но это только досадные мелочи — Синицын был счастлив. Его жизнь, казалось ему, теперь наконец-то сложилась во что-то целое, круглое, радостное и прочное. Незыблемо прочное.

Правда, что-то толкнулось в душу, когда услышал, что в новой программе будут работать сёстры Челубеевы, но это только так, на мгновение выбило Синицына из счастливого круга. Полина теперь стала для него лицом почти нереальным, будто бы читал о такой женщине или рассказывал о ней кто-то за тесным дружеским столом.

Женщина из чужой жизни.

Как не везло ему до Лёси с женщинами! Боже мой, как не везло!

Тогда, в училище, с Ларисой. Комсомольские концертные бригады на целину. Они с Ларисой работали партёрную акробатику. Бесконечные переезды по ровной, как доска, голой степи, ночёвки в крытом кузове грузовика, по пустым клубам или просто в стогах.

Когда Лариса, уже в Москве, сказала ему, что беременна, он разревелся. Она не ревела, а он разревелся. Мама была ещё жива. Он хорошо помнит их комнату в двухэтажном деревянном доме на Собачьей площадке. Окнами на скверик. Мальчишки почему-то верили, что этот скверик — бывшее собачье кладбище. От той обстановки у него осталась тяжёлая ребристая тумба с бронзовыми накладками — подставка под давно проданную бронзовую лампу — и, конечно, отцовский портрет в широкой тёмной раме. Кстати, мамину фотографию — в меховом воротнике мама и в чёрной шляпке — надо срочно обрамить и повесить. Руки не доходят.

Он пришёл и прямо сказал маме, что Лариса беременна. Лариса не пошла. Ждала его в скверике на скамейке. Осень тогда была поздняя. Рано смеркалось.

Мама сидела за столом, подвязав веревочкой абажур, чтобы свет падал в её сторону, и обшивала полями велюровую тулью, надетую на болванку. Мамина вечная шляпная халтура. Мама посмотрела на портрет отца, потом на него и сказала:

— Отец бы тебя выдрал как Сидорову козу. Я не могу. К сожалению.

И стала опять подшивать поля, медленно по кругу поворачивая болванку.

Отец Сергея, Дементий Алексеевич Синицын, был художником-модельером. Редкая тогда профессия. Ушёл на фронт с первым московским ополчением. Воевал сапёром. В сорок третьем году за боевые заслуги был награждён двухнедельным отпуском в Москву. Его часть вышла из боёв в марте сорок пятого. Стояли на берегу Вислы. Ждали победы. Утром 10 мая счастливо доживший до конца войны капитан Синицын пошёл с молодыми бойцами обезвреживать обнаруженную ими немецкую мину.

Бойцы окружили яму. Отрытая мина лежала на краю, на буруне сырой мягкой земли.

— Бойцы, — сказал капитан Синицын и взялся за маленькую чёрную ручку на боку мины, — чтобы обезвредить данную мину, рукоятку взрывателя следует повернуть вот так, — повернул, — и ни в коем случае не так, — и машинально повернул ещё раз…

Молодых бойцов контузило, но чудом они уцелели. Домой пришла похоронка, а за ней письмо командира части. В письме говорилось, что гвардии капитан Синицын погиб смертью храбрых, все бойцы и командиры выражают семье глубокое соболезнование и поздравляют с Победой.

Мама осталась одна с ним, Сергеем. Когда пришла пора, он отрастил усы — «как у Дементия», говорила мама — и ни за что, никогда не соглашался сбривать эти рыжие, закрывающие углы рта усы.

Папаша Ларисы явился в училище, кричал на педагогов и чем-то неизбежным грозился. Они с Ларисой не поженились. Папаша забрал свою дочь из циркового училища. И настоял, чтоб избавилась от ребенка.

Фрукт был с толстой кожурой — этот папаша Ларисы.

До Сергея доходило, что Лариса уже дважды побывала замужем и, кажется, собирается в третий раз.

…А машинка за дверьми кабинета так и строчит, так и костит.

— Вы как будто даже не слышите, что я говорю, Сергей Денисович?

— Сергей Дементьевич. Моего отца звали Дементий Алексеевич.

— Простите. — Мальва Николаевна так своё «простите» произносит, что вместо «простите» слышится «прощаю».

Крупная собой дама Мальва Николаевна Баттербардт, но до Полины ей не дошпилить. Сестры Челубеевы!

Шесть разнокалиберных баб, а Челубеева-то по-настоящему одна Полина. В цирке так часто бывает. Они познакомились с Полиной в Саратове, он тогда опилки один глотал, без Ромашки. Теперь пишут: «В паузах такой-то». А тогда в афише: «Весь вечер на манеже клоун Серёжа». Сколько лет тому: пять? семь?

В гостинице попали ужинать за один стол. Она как раз напротив. На манеже смахивает на мужика, особенно когда под першем стоит. Правда, на очень красивого мужика, ничего не скажешь. Вблизи он рассмотрел её лицо. Черты крупные, грубоватые, но правильные, и глаза дивные, с опущенными внешними уголками, дымчатые такие, очень женские глаза.

— Не гляди, все равно не разглядишь меня, — внезапно громко, низким своим, звучным голосом сказала Полина на весь стол. И подружкам: — А что, сестрички, пусть нас коверный Серёжа шампанским рассмешит?

Он купил три бутылки шампанскою, на сколько денег хватило. Поднялись к ним в просторный номер. Синицын был, что называется, в кураже. Ему нравилось смотреть, как хохочет Полина, встряхивая тёмными, коротко сниженными волосами, нравился её голос, глаза, нравилось, как она поёт, потому что Полина вдруг запела что-то давно им позабытое, грустное, и, как показалось Синицыну, пела для него.

Несколько раз приходила коридорная, требуя тишины, и наконец разогнала всю компанию. Сергей пошёл к себе — его номер был в самом конце длинного коридора на том же этаже.

Уже стал задремывать, когда услышал стук в окно. Сначала и не понял: ведь третий этаж. Когда распахнул окно, Полина спрыгнула с подоконника легко, беззвучно.

Да ещё в руке держала початую бутылку шампанского. По карнизу с ней прошла.

— Если не нравлюсь, гони меня, дуру, Серёжа.

Глотнула шампанского прямо из горлышка и протянула бутылку ему. Он тоже глотнул. Тёплое.

Под утро, стоя на подоконнике распахнутого окна, обернулась к нему и сказала:

— Если не разлюблю тебя, Сережа, — беда будет. Моя беда.

И ушла.

Нет, не ушла. Никуда не ушла Полина Челубеева, а переступила через это гостиничное, высокое над землёй окно прямо в жизнь Сергея Синицына и осталась с ним на все эти годы — жена не жена, друг не друг, просто Полина Челубеева, которая знает про него, Синицына, всё. Даже, может быть, чего он сам про себя не знает. И виделись как-то странно, словно запоями. Разъезды, разъезды. Сергей даже думать не думал, что такое для него Полина.

А тут приехал в Ленинград этот дрессировщик из ГДР Зигфрид Вольф со смешанной группой хищников. И потянулась сплетня, что Полина с этим немцем. Там-то их видели вдвоём. И там-то.

Как он бесился, клоун! Предательница! Если б встретил тогда, отколотил бы, как бубен.

А за что, собственно? Какие у него права на Полинину любовь? Никаких. Ну и всё, сестричка Челубеева. Кантуйся со своим белобрысым дружком, айн унд цванцих, фир унд зибцих! Ауфидерзейн!!!

Он потом встретил Полину и не поздоровался. И она как будто перестала его замечать. Значит, правду трепали про немца, правду! А тут его замотало по Союзу, и он постарался забыть Полину. Отказался от неё. Совсем забыл.

…Лёся, любимая! За что такая беда? За что? Она захотела ребенка. Он ликовал. Вечерами на маленькой кухне за чаем придумывали имя: какое, если девочка, и какое, если мальчик. Спорили, смеялись, даже ссорились. Она почему-то была уверена, что будет сын.

«Знаешь, щекастый такой и деловитый. И смешной, как ты. И умный, как я. Ведь я умная, правда, Птица?» Она всё чаще стала называть его Птицей по наущению Романа. Про «Бутерброд» она не ведала. Ему до боли в груди хотелось сына, Дементия Сергеевича, но он боялся спугнуть мечту и сворачивал разговор на девочку. Поэтому и ссорились. И вдруг… Вдруг открылось, что Лёся не может родить. Почему?

Она объяснила ему, сыпля медицинскими терминами — девочка из медицинской семьи, — а он ровно ничего не понимал и думал только одно: «Почему? Почему? Не может быть».

Он так не хотел в это поверить, что вселил в Лёсю надежду. Начались хождения по крупным специалистам, которые становились особенно внимательны при фамилии «Баттербардт» и, окончив консультацию, неизменно просили «кланяться Владимиру Карловичу». Разговоры про детей прекратились. Лёся похудела, осунулась, раздражалась по пустякам. Когда он возвращался после представления, она уже не открывала ему дверь, на кухне было темно, а Лёся лежала, свернувшись калачиком под одеялом, и спала. Или делала вид, что спит.

Он по нескольку раз за ночь тихонько вылезал из постели и до головной боли курил на кухне одну сигарету за другой, тупо следя, как кошачья морда на ходиках водит глазами туда-сюда, туда-сюда.

И тут вмешался сам Баттербардт. Оказалось, что он с самого начала в курсе дел, все специалисты считали долгом его уведомить. Они — он и Мальва Николаевна — считают, что страшного ничего нет. Масса семейств счастливо проживают всю жизнь без детей. С Лесей случилась истерика. Синицын никогда не видел её такой: с красным лицом, растрёпанная, брызжа слюной, она топотала ногами, с которых слетели расшитые цветами шлёпанцы (подарок Ромашки), и срывающимся визгливым голосом сквозь рыдания кричала на отца:

— Мне нужен ребёнок, понимаешь? Нужен! Нужен! Нужен! Свой ребёнок, понимаешь? Ребёнок!

А когда Баттербардт, бледный, с трясущейся челюстью, пытался её остановить, взвизгнула:

— Замолчи, старый дурак! Это мать тебя подослала ко мне, дрянь, гадина… Счастливое семейство! — И дико стала хохотать.

Синицын решительно скрутил её, хотя она бешено сопротивлялась с неожиданной в такой изнеженной женщине силой и даже кусалась, и сунул под холодный душ. Она мотала мокрыми волосами, выкрикивала бранные слова, потом затихла и спокойно сказала:

— Отпусти меня, Птица. Я больше не буду. Отпусти, пожалуйста.

Он вынес её на руках, и на коротком пути от ванны до кровати надежда оставила его. И он всё тогда же решил. Решение пришло внезапно — может быть, из той безоблачно счастливой, уже внутренне прожитой жизни, которую он себе нафантазировал и в которой он и Лёся были родителями их смешного и умного сына. Но когда Синнцын заставил себя обдумать своё решение, оно представилось ему единственно верным, спасительным.

Лёся мечтала о ребенке, которого она никогда не сможет родить. Боль этого «никогда», против которой она бессильна, останется с ней на всю жизнь и невольно станет связанной с ним, Синицыным. Чувство своей неполноценности как чувство вины будет угнетать Лёсю. А это несчастье. Хоть Лёся без вины виновата в своём несчастье. И это несчастье он будет разделять с ней. И оба будут несчастны.

Они оба мечтали о ребёнке. И теперь Лёся будет думать, что он втайне винит её. Что бы он ни говорил, что бы ни делал, как бы ни вёл себя — всё равно будет думать так. Весёлый и нежный, — значит, жалеет; сдержанный и внимательный — упрекает; а если поссорились и он сгоряча нагрубил — ужас!!!

Светлое и круглое, прочное клоунское счастье оказалось просто-напросто цирковым обручем, затянутым белой бумагой, сквозь которую легко проскочила нежданная беда. Теперь, когда выяснилось, что у них не может быть ребёнка, у них обязательно должен быть ребёнок. Во что бы то ни стало. Иначе — конец их любви.

Всё это Синицын, набравшись храбрости, высказал Лёсе. Она выслушала, глядя на него широко раскрытыми, испуганными глазами.

— Не знаю… Как хочешь…

— Подумай, Лёся, любимая!

Она долго не возвращалась к этой теме.

Он ждал.

И вдруг Лёся засуетилась, стала требовать от него немедленных действий, кажется, решилась. Остановились на том, что надо брать не очень маленького, лет пяти, чтоб уже виден был характер.

— Ты выбери сам, а потом мне покажешь.

— Хорошо, — согласился Синицын. — Я же птица — сказочный аист.

И, как он думал, ему повезло. Он нашёл такого, как она хотела: щекастого и деловитого, смешного. И, судя по отзывам, — умного. Привёл Лёсю смотреть на него, когда малыши были на прогулке. Ванька — так звали мальчика, что тоже нравилось Синицыну, — возился с игрушечным грузовичком, который он с боем вынес из песочницы. Пытался сесть в крошечный кузов и проехаться по дорожке парка. При этом проявлял упорство и изобретательность. В конце концов поставил ногу в кузов и, скособочившись, заскользил, как на самокате. Очень смешной маленький человек. Но Лёся не смеялась. Она смотрела на Ваньку с тем же испугом, с каким выслушивала решение Синицына.

— Он тебе нравится, Лёся?

— Что? Нравится. Смешной.

Когда дома на кухне обсуждали, как устроят Ваньку, где будет стоять кроватка и прочее, Лёся вдруг расплакалась и сказала:

— Почему я должна делить тебя с кем-то? Мне хватит и твоего цирка.

И убежала в комнату. Синицын не пошёл за ней. Он слышал, как она громко, по-детски всхлипывала, а потом крикнула:

— Не слушай, не слушай меня, Серёжа.

Он был бы рад не слушать. И еще твёрже укрепился в своём решении. Оставалось распутать канитель необходимых формальностей, основанных, с одной стороны, на заботе о будущем маленьких граждан, а с другой — на бюрократическом недоверии к взрослым гражданам. Баттербардтам решили пока ничего не говорить.

— Владимир Карлович всё сказал мне, — донесся до Синицына размеренный голос Мальвы Николаевны. — Это очень порядочно с вашей стороны, что вы решили поделиться вашими секретами с Владимиром Карловичем. Хотя бы тестю оказали доверие. Я, конечно, не в счёт.

Мальва Николаевна выдержала эффектную паузу.

«Пауза, — подумал Синицын. — В паузах выходят клоуны. Мы выходим. Антре!»

Мальва Николаевна вздрогнула. На лбу её выступили капельки пота. Она с ужасом смотрела на Синицына.

— Вы… — Голос у неё заметно сдал. Она кашлянула. — Прекратите, что за глупая шутка. Сейчас не время для клоунских гримас.

Синицын ослабил мышцы лица, принял прежний облик. Мальва Николаевна освобождённо вздохнула.

— Вы, очевидно, вообще несерьёзный человек. Как вам могло прийти в голову брать из приюта какого-то ребёнка? Вы подумали, что этот несчастный ребёнок может оказаться с патологической наследственностью? Алкоголик или… или просто дебил какой-нибудь? Нет, вы несерьёзный человек. Хорошую жизнь вы уготовили Лёсе. А ещё считаете, что любите её.

— Бухгалтер считает, — сказал Синицын.

Мальва Николаевна брезгливо фыркнула. Помолчала. Когда снова заговорила, голос её звучал жёстко:

— Короче говоря, мы с Владимиром Карловичем считаем, что вам с Лёсей надо на время расстаться. Она измотана, ей необходимо переменить обстановку. Владимир Карлович привез её от вас в ужасном состоянии.

Мальва Николаевна особенно выделила «от вас».

— На днях Владимир Карлович уезжает на симпозиум ЮНЕСКО в Канаду. Он берёт Лёсю с собой. Владимиру Карловичу полагается личный переводчик, и на это место в Академии оформят Лёсю. У вас, — она опять выпучила «у вас», — у вас обоих будет время все спокойно обдумать.

И Мальва Николаевна величественно поднялась. Синицын продолжал сидеть.

Пулемёт в кабинете строчил не умолкая.

— Мне можно видеть Лёсю?

— Сейчас это не нужно. Невозможно. Поймите меня правильно, Сергей… эээ…

— Дерматинович, — устало подсказал Синицын, встал и, косолапо шагая, вышел в прихожую, легко отомкнул сложные замки входной двери и тихо прикрыл её за собой.

 

 

Выход третий

 

Красный «Запорожец» Синицына, слегка засыпанный снежком, притулился между чёрными академическими «Волгами». Мотор тарахтел.

«Ромашка греется», — с дружеской нежностью подумал Синицын и, нагнувшись, постучал пальцем в лобовое стекло.

— Алло, послушайте! — весело отозвался Роман. — Синицын здесь не живет. Вы ошиблись номером. — И когда Синицын втиснулся на сиденье, встревоженно спросил: — Ну что?

— Поедем, Роман, в какой-нибудь кабак.

— Уговорил! — быстро отозвался Ромашка.

Синицын свернул с Ленинского проспекта направо в туннель, на Садовое кольцо.

— Поедем к царю Леониду.

На Садовом кольце кружилась позёмка. Дорогой Ромашка всё выспросит.

— Михаил Николаевич у себя? — спросил Синицын внизу в гардеробе. Так звали царя Леонида «в миру».

— Был у себя. Подымайтесь. Я вас повешу на один номер. — И гардеробщик, старый солдат, захромал вдоль вешалок.

На третьем этаже все как обычно, огни пригашены, какой-то гигантский укроп в керамических горшках растёт между столиками с красными скатертями. Народу — никого. Видно, туристы уже отужинали.

— Сядем у окна, — предложил Синицын.

Только сели, в глубине зала обрисовалась могучая фигура. Круглая голова тонула в широченных сутулых плечах. Царь Леонид мрачно озирал своё царство. И заметил клоунов.

— Серёжа, Ромашка, здорово! — загудел, расплываясь в младенческой улыбке и чувствительно похлопывая клоунов по спинам. — Где пропадаете, балбесы? Я соскучился.

Кодовое название «балбес» применялось им ко всем без исключения лицам мужского пола, но в устах царя Леонида имело множество оттенков — от высшей похвалы до смертного приговора.

Женщины проходили под кодом «пупсик», который варьировался так же, как «балбес» для мужчин.

— Серёжа, тебе надо фирменную оправу для очков? Один балбес тут предлагает. Дорого, конечно. Ну и чёрт с ним. — И к Роману: — Пересядь от окна, простудишься. — И опять к Синицыну: — Ты в завязке? Нет? Что будете пить? — И когда Синицын сделал заказ, царь строго спросил: — Ты пешком или на своей пожарной? А, ещё не развалилась. Давай сюда ключи. Утром заберёшь.

И подставил Синицыну увесистую ладонь, на которую тот послушно опустил ключи от машины.

— Всё путём, — изрёк царь Леонид, — сейчас распоряжусь. — И гуднул проплывшему мимо сонному официанту:

— Обслужи артистов.

Сидеть бы у окна в пустом ресторане с такими вот друзьями и радоваться позднему этому снежному вечеру за высокими стёклами, чистым тарелкам на красной скатерти, маленьким крепким розовым помидорчикам среди московской зимы и ледяной водке, от которой заходятся зубы. Так нет же!

— Присядешь, царь?

Царь Леонид взглянул на часы.

— Можно. Рабочий день кончен. Отдыхаем. И стул, скрипнув, принял тело царя Леонида.

— Поехали.

Ничего в глотку не лезет.

— Царь, можно от тебя позвонить?

— Иди, открыто.

В крохотном кабинете царя Леонида затиснуты двухэтажный сейф, письменный стол да ещё грудой сложены скатанные ковровые дорожки. Телефон на столе.

Почему Лёся не вышла к нему? Не заперли же её на замок, в самом деле?

Длинные гудки.

— Алло? — это Мальва Николаевна. — Алло! Ничего не слышу! Алло!

Он повесил трубку и вернулся за столик. Царь Леонид и Ромашка о чём-то беседовали, сблизив головы, и взглянули на Синицына, как ему показалось, с испугом.

— Плохо пьете, — прогудел царь Леонид, — а закусываете ещё хуже. — И налил всем, ловко подбросив бутылку в ладони. — Ну, Серёжа, ты в прошлый раз так мне и не ответил: как это спартанцы могли продержаться всего тремя сотнями против целого войска?

Когда-то один приятель дал Михаилу Николаевичу, тогда просто Мише, сочинения Геродота. И с той поры легендарный спартанский царь Леонид прямо из-под Фермопил перескочил в Мишино восхищённое сердце и со свойственным спартанцу героическим упрямством удерживал эти новые рубежи. Отсюда и Мишино прозвище.

Ромашка начал что-то уморительно бредить на темы древней истории, а царь Леонид его не опровергал. Синицын догадался: это комедия ради него. Ромашка успел протрепаться, пока Синицын ходил звонить. Теперь отвлекают, заботятся о нём, черти драповые. Но все-таки ему полегчало, хотя напиться, как хотелось, никак не получалось. Зато Ромашка довольно скоро стал рассказывать про своих родителей. А это у Романа первый признак опьянения. Синицын его историю слышал неоднократно. Ромашкиного папу звали библейским именем Авель. Появившись в Киеве после разгрома белополяков, папа Авель начал бегать за Ромашкиной мамой, тогда студенткой Киевской консерватории, и требовать, чтобы мама вышла за него немедленно. В качестве неотразимого аргумента показывал маме маузер, с которым не расставался.

— Для чего, ты думаешь, папа бегал за мамой с маузером? — вопрошал Роман Авелевич царя Леонида. — Для того, чтобы родился я? Значит, у папы все-таки был скрытый юмор…

Царь Леонид смеялся и озабоченно поглядывал на Синицына.

— С вами не соскучишься, — подытожил царь Леонид. — Кофе будете? — И вдруг попросил Синицына: — Серёжа, скорчи рожу. Ну, эту, ты знаешь.

— Сделай, Птица, дорогой ты мой, — поддержал Ромашка. — Ну сделай для друзей!

Синицын собрался и сделал. Они смотрели на него, задержав дыхание, а потом оба так и покатились со смеху.

— Ой, не могу, — гудел царь Леонид. — Ну, балбес… Ослабеваю…

А Роман, отсмеявшись, тихо сказал:

— Гениально.

 

 

Выход четвертый

 

На стоянке полным-полно такси. Светят зелёными глазками, как волчья стая. У головной машины, переминаясь с ноги на ногу, коллективно скучают таксисты.

— В Химки? — робко предложил один.

— Не могу! Я в парк! — сердито огрызнулся Ромашка.

Таксисты заржали.

Садились в разные машины. Сначала отъезжал царь Леонид. Синицын, придерживая дверцу, нагнулся в тёмный салон:

— Ты всё знаешь, царь. Что скажешь?

— Решает мужчина, а не пупсик. И не сходи с ума, понял?

Царь Леонид ободряюще подмигнул и расплылся в младенческой улыбке.

Поехали к Ромашке. Неглинка была вся перерыта. Таксист, ругаясь сквозь зубы, вертелся по крутым переулкам.

— Во мне умирает великий клоун, — бормотал Роман, — такой грустный-грустный клоун. Выхожу на манеж, плачу — и все рыдают. Это мой идеал.

Вскарабкались по выбитому асфальту мимо бань и остановились у Ромашкиного дома. Пока Синицын расплачивался, Роман вылез на узкий тротуарчик. Такси уехало.

Роман стоял на тротуарчике, запрокинув голову. Шапка свалилась на мостовую. На макушке Романа сквозь перепутанные вихры просвечивала скромная лысинка.

Окна Ромашкиной квартиры сияли праздничными огнями в ночи.

— Алиса приехала, — прошептал Роман одними губами.

В цирке её объявляли особенно. В московском Димдимыч роскошно это делал. Убегали клоуны, уходили униформисты, молчал оркестр, и свет прожекторов медленно угасал. Неясное пятно его оставалось лежать только на форганге, когда, раздвинув половинки занавеса, возникал Димдимыч. Широкая манишка светилась фосфорической белизной. В пустой и тёмной тишине однотонно, на низкой ноте Димдимыч произносил:

— Народная артистка Советского Союза…

И подымал глаза вверх, под купол. Только одни глаза, но вслед за этим взглядом весь зал задирал кверху лица. Там, под самым куполом, высвечивалась тонкая серебряная трапеция. Трапеция тихо покачивалась, казалось, от дыхания многих людей. Трепет пробегал по залу, и, когда каждый зритель уже готов был сам выкрикнуть ожидаемое имя, Димдимыч, на мгновение опередив всех, бросал под купол цирка всего два слова, словно две яркие ракеты, озаряющие лица восторгом:

— Алиса Польди!

Она деловитой походкой выходила на манеж — маленький, хрупкий подросток в простом белом трико — и сразу же, ухватив тонкими руками конец свободно висящего каната и держа под углом сомкнутые ноги, быстро взбиралась под самый купол. Становилась в рамке трапеции и оттуда, будто впервые заметила публику в зале, посылала во все стороны торопливые воздушные поцелуи.

Зал отвечал приветственным рёвом и сразу же смолкал. Это Алиса начала свой номер.

Она никогда не пользовалась ни лонжей, ни страховочной сеткой. Это допускалось правилами, ведь она работала «без отрыва от снаряда», как говорят в цирке. Но даже не очень слабонервные в публике нет-нет да и зажмуривали глаза. Зал вскрикивал, стонал, поднимался над креслами, взрывался рукоплесканиями.

И вдруг Алиса сорвалась с трапеции головой вниз — ах! — и повисла, сильно раскачиваясь, в ужасающей вышине, зацепившись маленькой ступней за угол снаряда, короткие светлые волосы заколыхались, как приспущенный флаг.

Но вот подняла, нет, опустила руки, поправила прическу, сложила руки на груди, закинула ногу за ногу, словно сидит в мягком кресле, и, выгнувшись, раскачиваясь всё медленней, смотрит с улыбкой на публику: «Что, здорово испугались? Любите свою Алису, а?»

«Лю-бим! Лю-бим! Лю-бим!» — скандированно бьют аплодисменты. А народная артистка, соскользнув по канату в центр манежа, раскланивается во все стороны, и цирк сияет ей всеми огнями.

«Лю-бим! Лю-бим!»

Димдимыч загораживает ей путь с манежа: «Побудь ещё немного с нами, Алиса Польди».

«А разве здесь есть кто-нибудь, кроме нас двоих?» — кажется, спрашивает она, склонив набок растрепанную головку.

«Да вот же, посмотри», — и Димдимыч широким жестом обводит зал.

«Ах, я и забыла… простите!» И она снова бежит, торопясь вернуться в центр манежа, и посылает во все стороны воздушные поцелуи. «И я люблю вас. Люблю! Люблю!»

Воздушные поцелуи воздушной гимнастки.

Общая влюблённость в Алису началась ещё с циркового училища. Никаких фамильярностей Алиса не допускала — её острый язычок так и резал без ножа. Она была плоть от плоти цирка. Впервые вышла на манеж пятилетней девочкой и скоро стала гордостью своей старой цирковой фамилии. Первоклассная наездница, жонглёрка, акробатка. Да, Алиса Польди умела заставить уважать себя и на манеже и за его барьером.

Номер на трапеции был её училищным дипломом. С тех пор Алиса постоянно усложняла свой номер и довела его до степени непревзойденного совершенства. Ни одни зарубежные гастроли нашего цирка не обходились без неё. Известные иностранные антрепренеры затевали друг против друга рискованную игру, когда ставкой был беспроигрышный номер этой советской воздушной гимнастки. Маленький глинобитный домик на берегу Чёрного моря под Керчью, где жили воспоминаниями о цирке её престарелые родители, был превращен ими в музей Алисиных побед.

Роман ещё с циркового училища был преданно, молчаливо и безнадёжно влюблён в Алису Польди.

Ленинград. Праздник белых ночей. Ковёрный Ромашка впервые удостоился чести выступать в прославленном ленинградском цирке, да ещё в одной программе с Алисой. После заключительного, прощального представления артисты гурьбой отправились шататься по набережным. На Ромашку накатило вдохновение. Его дурачества, фортели и каламбуры буквально валили с ног испытанных на юмор цирковых. Гуляли до утра, оттоптали ноги, охрипли от смеха, но расходиться не хотелось. Голодные, усталые, шумно ввалились в только что открывшийся «поплавок». Сдвинули столы и потребовали всё нехитрое меню сверху донизу.

Кто-то сказал:

— Весело, как на свадьбе.

И решили в шутку сыграть свадьбу. Невестой выбрали Алису. А она сама должна была подобрать для себя жениха.

Алиса внимательно и строго оглядела всю компанию. Мужчины подтянулись.

— Роман, — сказала Алиса тоном, не терпящим возражений.

Можно было продолжать каламбурить. Например, сказать, что наконец у Алисы роман. Или что у воздушной гимнастки ковёрный роман. Или что сначала Алиса должна оборвать с Ромашки все лепестки, чтоб узнать, любит он ее или нет. Или…

Но у Романа язык прилип к нёбу. Он онемел. Сидел рядом с Алисой и тупо глядел в тарелку на нетронутый салат. А когда закричали «горько!» и Алиса, решительно приблизив к нему своё смеющееся лицо, поцеловала его в нос, он едва не разрыдался.

Шуточная клоунская свадьба.

В гостинице он заснул кошмарным сном. Разбудил его звонок.

— Говорит Алиса Польди. Я жду тебя у загса. — И назвала адрес.

Он что-то промычал в трубку.

— Нет уж, изволь-ка явиться.

Сон продолжался наяву. Ни на мгновение не веря в реальность происходящего, он всё-таки поехал по названному адресу. И, потрясённый, увидел Алису в белом платье. Так они стали мужем и женой.

Свадьбы настоящей тоже не было. Алиса сказала, что та шуточная клоунская свадьба в «поплавке» на набережной и была самая настоящая. С той поры много невской воды утекло мимо высокой гранитной набережной в море и дальше — в океан. Цирковая семья только тогда семья, в принятом смысле этого слова, когда муж и жена работают один номер. Но купол цирка далеко от ковра. И Роман видел Алису хорошо два-три месяца в году. За десять лет едва наберется два года совместной жизни.

«У меня с Алисой день считай за год», — грустно шутил Роман.

Он так привык к их скорым отъездам и внезапным приездам, что трудно представлял себе другую семейную жизнь. Тосковал ли он по Алисе? Да. Его любовь за эти годы не стала будничной и привычной, и когда он из рядов как простой зритель смотрел на воздушную гимнастку, то всегда с искренним удивлением и восторгом думал: «Господи, неужели это моя жена?»

А Польди, следя за антре своего ковёрного, смеялась как ребёнок, но обязательного, строгого домашнего разбора своих новых реприз он и ждал от не1ё и мучительно боялся. Случилось, что они пробыли вдвоем неразлучно почти полгода. Они потом условились никогда не вспоминать об этом вслух. Во время выступления Алисы в варшавском цирке, когда она стремительно закрутила свою знаменитую мельницу, штанга трапеции оборвалась. Кусок пустой алюминиевой трубки, в которую забыли продеть стальной трос, остался в руках гимнастки. Алису выбросило в сторону из-под купола. Сальто, ещё сальто, только бы не упасть в ряды…

Зрители не успели ничего попять, а она, Алиса Польди, крутясь в воздухе и стараясь прийти на ноги, полетела к опилкам манежа. Среди польских униформистов оказался старик, на счастье бывший гимнаст. Многолетний опыт, дремлющий в старых мышцах, не подвёл, сработал как надо. Старый гимнаст рванулся на манеж и успел пассировать белую лёгкую фигурку, точным толчком с обеих рук изменив отвесный угол падения над самым полом. Алиса ударилась в барьер, вскочила, бросилась в центр манежа, отведя в комплименте левую руку, приветствовала публику и убежала за форганг. Зал, приняв всё как должное, бушевал в восторге. А за форгангом на ковровой дорожке без памяти лежала Алиса Польди, и старый гимнаст, стоя на коленях, плача, целовал её безжизненные руки. Врачи определили три перелома — два правой руки и ключицы — и тяжелое сотрясение мозга. Романа вызвали в Варшаву. Когда Алиса смогла ходить, они подолгу сидели на Старой площади, кормили голубей и пили пиво в кабачке «Под крокодилом».

О случившемся несчастье они не разговаривали. Когда с Алисы сняли гипс, Роман должен был вернуться домой. Провожая его, она сказала:

— Можешь быть уверен, Роман, ты ещё увидишь воздушную гимнастку Алису Польди. Даю тебе честное слово.

И своё слово Алиса сдержала.

 

Из подъезда с торпедной скоростью одна за другой вылетели две кошки. На клетке допотопного лифта висела знакомая Роману до мелочей табличка «На ремонте».

Поднимались медленно. Роман часто оскальзывался на ступеньках, останавливался, повисал на перилах и разглагольствовал:

— Знаешь, как я представляю себе рай? Сплошной подъезд, вроде этого. Лифт, конечно, не работает. Ступеньки, которым требуется зубной врач. Полоумные кошки шмыгают. Постоянный запах кислой капусты, иногда для разнообразия палёной резиной пахнет, а иногда арбузами. На первом этаже какая-то подозрительная лужа — это обязательно! А я гуляю по лестнице и звоню в любую дверь. И за каждой дверью — Алиса!

— А я? — ревниво поинтересовался Синицын.

— Ты, как друг, таскаешься по лестницам со мной. Разве не ясно?

— Ясно. Только я в аду.

— А какой у тебя ад?

— Такой же, как у тебя рай. Только я звоню во все двери, а мне никто не открывает.

— Брр! — затряс башкой Роман.

Они стояли перед дверью в его квартиру.

— Птица, повтори для меня свою гениальную рожу.

— Опять?!

— Мне нужно. Скорее.

Синицын повторил. Роман глубоко вздохнул, растроганно пролепетал:

— Спасибо, — и нажал кнопку звонка.

Дверь открылась.

За дверью стояла Алиса.

— Скажите, пожалуйста, — церемонно кланяясь, зажужжал Ромашка, — это квартира народной артистки Советского Союза Алисы Польди?

— Нет, — отвечала Алиса. — Здесь живет великий клоун Роман Самоновский. Но только он сейчас, к сожалению, не может к вам выйти. Он, простите, совершенно пьян.

Потом Алиса варила им кофе, особенный, по аравийскому рецепту разваривала кофейные зерна — Алиса вообще знала массу оригинальных кулинарных рецептов — и слушала Синицына.

С тех пор как Синицын подружился с Романом, у него вошло в привычку всё без утайки рассказывать о них двоих Алисе во время редких встреч.

О них двоих — потому что свою жизнь без Ромашкиной дружбы и партнёрства Синицын уже не мог себе представить.

— Серёжа, — Алиса никогда не называла Синицына Птицей. — Сережа, я всё поняла, насколько может понять женщина, у которой никогда не было детей. И, по-моему, нам, цирковым, лучше, честнее, что ли, оставаться бездетными. Как это ни грустно. Я часто думаю об этом. Ведь я сама из цирковой фамилии. Но прошли времена моих родителей, когда дети росли прямо в цирке, под ногами у взрослых, и цирк был для них домом, и школой, и всем на свете. Теперь артисту приходится выбирать: его искусство или его ребёнок. Если артист хочет остаться артистом в полном, цирковом смысле этого слова, а не просто остаться в цирке. Не таким, как ты, Серёжа, рассказывать, какое подвижничество наша работа. И ваш успех — я знаю, читала, слышала — это только начало ваших настоящих мук, Серёжа.

И в первый раз за этот вечер Синицын радостно рассмеялся и обнял острые, обтянутые шерстяным свитером плечи этой удивительной женщины. Вчера закончить гастроли в Лос-Анджелесе, шестнадцать часов лететь над океаном, варить ночью кофе двум пьяным мужикам, а думать только о цирке, каждую секунду жить только своим артистическим долгом.

— Но ты все равно сделаешь по-своему, Серёжа. Я знаю.

Сели за широкий кухонный подоконник. После двух обжигающих глотков необычайно душистого и крепкого кофе Синицын ощутил себя абсолютно трезвым. Ромашка от кофе отказался наотрез. Пока Синицын с Алисой разговаривали, счастливый супруг беспорядочно бродил по квартире, отыскивая где-то им припрятанные и досадно позабытые полбутылки вина.

Он ворвался в кухню, размахивая пыльной зелёной бутылкой, из которой плескало во все стороны, и вопя о своей невероятной удаче:

— Нашёл! В старом валенке нашёл!

— Если ты на манеж теперь выходишь так темпераментно, — сказала Алиса, — это прекрасно. Поздравляю. — И отняла у Ромашки вожделенную бутылку. — Сейчас же пей кофе. Если будешь себя хорошо вести, тогда посмотрим…

Роман глотал кофе и проигрывал чудовищное отвращение к этому напитку. Допив, показал пустое дно чашки и потребовал за свои кофейные муки немедленного вознаграждения.

Алиса протёрла пыльную бутылку и достала три высоких стакана.

Ей пришлось долго шлепать Романа по рукам, но он не успокоился, пока Алиса не разлила всем вино.

Подняли стаканы, и Алиса вдруг сказала: — Я хочу видеть вас обоих сразу. Давайте перейдем за большой стол. Только стаканы — чур! — не ставить.

В шесть рук перетащили всё хозяйство в столовую. Уселись.

— Я скажу тост! — заорал Роман.

— Нет, скажу я. А вы будете слушать.

Алиса вдруг побледнела, губы сжались в бескровную полоску, глаза смотрели в лица друзей с гипнотической прямотой.

— Клоуны! — Голос Алисы заметался в дружеском треугольнике, ударяясь прямо в сжавшиеся дурным предчувствием сердца мужчин. — Милые мои клоуны! Сегодня мы навсегда прощаемся с замечательной, да, замечательной — мы все трое это знаем, — с замечательной цирковой артисткой Алисой Энриковной Польди. Прошу встать!

И щёлкнула языком, как шамбарьером, — ап!

Мужчины вскочили, не веря своим ушам.

Роман смотрел на неё, растеряв за эти минуты и опьянение и весёлость.

— Алиса, любовь моя…

Она со стукам поставила пустой стакан.

— Ромашка, милый… Мальчики… если бы видели… вчера в первый раз за всю свою жизнь… на публике… в первый раз я пристегнула лонжу.

Она опустилась на стул и устремила взгляд далеко-далеко — куда? Может быть, на стенки в маленьком белом домике на берегу Чёрного моря.

— Алисочка… — утешал Роман, не решаясь к ней прикоснуться. — Ну что ты, Алисочка. Ты же гениальная… займёшься дрессурой, будешь дама с собачками. — А сам часто моргал и шмыгал носом.

— Не надо, мой хороший… Всему когда-то приходит конец.

…Синицына оставили ночевать в кухне на раскладушке.

 

 

Выход пятый

 

День не задался с самого утра. Опять к телефону подошла Мальва Николаевна и протрубила свое «алло». Не завтракая, помчались к царю Леониду за машиной, но всё-таки опоздали на утреннее представление. Спасибо, Димдимыч догадался переставить номера.

Топали за кулисы вокруг всего зала по пустому фойе. Смешная они пара — Синицын с Ромашкой. Даже на улице, не зная, что это клоуны, их провожают улыбками.

Сергей Синицын, гривастый, как лев, высокий, угловатый, шагает широко, твёрдо опуская ногу на каблук и слегка косолапя. Но в этой на первый взгляд нескладности его длинной фигуры таится особенная пластика, даже элегантность движений, в полной мере оживающая на манеже, когда Синицын облачается в белый костюм Белого клоуна.

Роман — маленький, крепкий, приземистый, можно сказать, массивный, но кажемся совершенно невесомым благодаря своей прыгающей походке. Эта походка создавала впечатление физической несолидности, почти неполноценности. У людей, не знающих Романа, даже вызывала к нему недоверие и подозрительность: чего, мол, он так подпрыгивает, с какой стати?

Но для клоуна Самоновского его несолидность была даром Божьим: по манежу он скакал легко, как мячик.

Синицын говорит медленно, голос глуховатый, тембр такой, что ни с кем не спутаешь. А Ромашка так и чешет языком, заливисто, звонко.

И в гриме Рыжего физиономия Ромашки такая же, как в жизни: с лукаво-шаловливыми, близко поставленными глазами и пухлыми щеками, только нос, конечно, нормальный, не красный.

Пока поспешно одевались и гримировались, Ромашка волновался:

— Я с тобой поеду за мальчишкой. Как договорились, ладно?

Отыграли последнюю репризу и, не кланяясь, убежали с манежа.

Роман остановился зачем-то с Рюминым, а Синицын уже начал подниматься по узкой чугунной лестнице, когда сверху, отбросив его в сторону, пронеслись какие-то очень знакомые женщины в оранжевых трико с большими блёстками, и бегущая последней неожиданно больно прижала его к перилам, и он близко-близко увидел грустные дымчатые глаза.

По-мужски тяжелая рука опустилась ему на плечо, и Полинин голос тихо спросил:

— Ну что, Птица-Синица, как живёшь со своими бутербродами?

И, не дожидаясь ответа, Полина Челубеева сбежала вниз, где Ромашка «пудрил мозги» силовому жонглёру Рюмину.

— Угадай, — предлагал Ромашка, — почему мозг клоуна стоит десять копеек за килограмм, а мозг силового жонглера десять тысяч за один только грамм? Почему такая несправедливость?

Рюмин был в большом затруднении, и Ромашка спешил ему на выручку:

— Потому что мозги силовых жонглеров — это дифицит! Понял?

Силового жонглера Рюмина в цирке звали «Ващета». Так он произносил мусорное словечко «вообще-то», вставляя его в свою речь кстати и некстати. Вне манежа Рюмин во всякое время года носил обтяжные рубахи-сеточки с короткими рукавами, чтобы заметней вырисовывалась мускулатура. Молодые секретарши из Управления госцирков были от него без ума. Рюмин заметил встречу Полины и Сергея и, загородив Полине дорогу, бросил Синицыну:

— Оставь её, Академик. Не твой это размер. Мне бы такую нижнюю, я бы, ващета…

Брякнул-таки, умник. У Полины, не слишком брезгливой к разным словечкам, залилась краской шея. Она оттолкнула Рюмина и ушла, не обернувшись. А у Синицына в груди и в животе стало как-то прохладно. Он знал, что это для него предвещает. Медленно спустился с лесенки и скучным голосом признался:

— Ващета, а ведь за мной должок.

Физиономия Ващеты отразила непомерное умственное усилие.

— Что-то не припомню. А ващета давай!

И получил.

Ващета был настолько уверен в своем физическом превосходстве, что не сразу сообразил, что его бьют, и бьют старательно. Они налетели на него оба — Белый и Рыжий, и хлёсткие их оплеухи сыпались, как удары бича. Рюмин загребал воздух руками, стараясь заграбастать клоунов и подмять под себя. Униформисты их растащили, но под занавес Рюмин угадал боднуть Синицына головой в лицо.

Оркестр уже наяривал марш на выход силового жонглёра. Димдимыч утирал Рюмину физиономию своим белоснежным платком.

— Задушу гадов… — пыхтел Рюмин.

— Тихо. Выход. Ну?!

С Димдимычем не спорят. Ващета покорно пошёл на манеж. Обогнав его, скользнул Димдимыч, взметнув фалды безупречного фрака. И за кулисами раздался слегка приглушенный тяжёлыми портьерами торжественно-ясный голос «шпреха»:

— Лауреат международных конкурсов силовой жонглёр Валерий Рюмин!

Оркестр заиграл из «Чио-Чио-сан», — значит, Ващета приступил к своему номеру.

И тут Синицын увидел, что их окружает целая толпа артистов. Не было только Полины. И в воздухе повисла таинственная фраза:

— Накрылись ваши зарубежные гастроли. Не в силах сдержать понятную одному ему радость, фокусник-иллюзионист Альберт Липкин показал клоунам свои гнилые зубы.

— Всегда-то вы преувеличиваете наши скромные достижения, Альберт Ефимович, — спокойно ответил Липкину возникший из-за портьеры Димдимыч. — А ведь ничего и не было. Лично я, как председатель месткома, ничего такого не видел. И если других мнений на чужой счёт нет — все по местам! И толпа растаяла.

В гримерной Ромашка старательно замаскировал на скуле Синицына очень качественный синяк.

— Ну, посмотри, Птица. Ты опять очень красивый, прямо как Димдимыч. А? Ювелирная работа! Дай запудрю.

Синицын критически осмотрел себя в зеркало:

— Хорошо, что очки. За очками почти совсем незаметно.

Ещё задержались, чтобы позвонить Баттербардтам со служебного входа. Безрезультатно.

Садились в машину между цирком и Центральным рынком, в тупичке, где цирковым разрешают оставлять личный транспорт.

— Синицын! Сергей! Синицын!

Незнакомая женщина бежала к нему, лавируя между прохожими, придерживая рукой короткую дублёнку, накинутую на плечи. Копна курчавых волос, красные брюки… Лариса!

Он смотрел в её умело подкрашенное располневшее лицо, вдыхал приторно сладкий, крепкий запах духов.

— Не узнал?

— Узнал. Здравствуй.

— Здравствуй, Синицын.

Она скользнула взглядом по красному «Запорожцу»:

— Твоё хозяйство?

— Моё.

Ромашка, поймав взгляд Ларисы, взял за стеклом под козырёк.

— Это мой партнёр Роман Самоновский. Ты смотрела представление?

— Да нет. Заехали вот на Центральный.

— Понятно. Фруктов захотелось? Она подняла в руке полиэтиленовый пакетик, где, как шары в лотерейном барабане, теснились яблочки.

— Представляешь, мне вдруг ужасно захотелось маринованных яблок. — И Лариса быстро оглянулась.

На той стороне улицы у решётки бульвара бежевые «Жигули» с чёрной крышей «под кожу». Около них стильный балбес закуривает. И очки на балбесе тёмные, фирменные. Такие, кажется, «макнамара» называются. И через эту «макнамару» балбес поглядывает на Синицына.

— Ты замужем?

— Обязательно. — Лариса парадно улыбнулась. — А ты женат? Есть детишки?

— Есть. — Синицын озабоченно сморщил лоб. — Четверо. — И, глядя в её округлившиеся глаза, добавил: — Три девочки, остальные пятеро — мальчики. И все, само собой, близнецы.

Лариса громко расхохоталась.

— А ты, Синицын, всё такой же мальчишка.

— Да! — сказал Синицын. И, вдруг качнувшись всем телом, звонко чмокнул её в щёку, словно клюнул.

— Ты с ума сошёл!

Махнула на него толстым пакетиком и побежала к своему «макнамаре». Уже от самых «Жигулей» крикнула на всю улицу:

— У вас, товарищ Синицын, синяк под глазом! Кто это вас так, а?

Синицын втиснулся за руль и вылетел на проезжую часть. Он вел машину скоро, уверенно, механически реагируя на дорожные знаки, сигналы светофоров, манёвры других машин.

«Непорядок, — размышлял Синицын, — одни — вот как мы с Ларисой — могли родить ребенка, даже не ведая, не понимая, что творим. А другие люди за чужими детьми в очереди стоят, как во время войны стояли за куском хлеба».

Почему его мать одинокая тянула, не оставила годовалого ребёнка каким-нибудь людям вроде него с Лёсей? Растила в муках, не вышла замуж из-за него, Сергея. Наверное, боялась, что мужик попадётся бессовестный. Бессовестные мужики — они страшней войны, от них лучше подальше. Или стрелять их, как бешеных собак, но тогда население сильно поубавится…

Синицын резко тормознул. Ромашка стукнулся лбом о стекло.

— Машина пожарная, но пожара пока нигде не видно, господин брандмейстер, — резонно заметил Ромашка.

«Что это значит — остаться матерью-одиночкой? Землю надо целовать под ногами таких матерей».

— Послушай, Ромашка, а ведь Мария, матерь Божья, если разобраться хорошенько, тоже была мать-одиночка.

— А старый плотник?

— Таким женщинам, как Мария, не обязательно иметь под рукой старого плотника. Им пророка родить обязательно.

— Аминь! — сказал Ромашка.

Они подъехали к детдому.

Молодая воспитательница, увидев Синицына, покраснела и захихикала.

— Вам попало за меня? — спросил Синицын.

— Не очень. — И, видно вспомнив, как всё тогда было, ухватилась руками за косынку и, не в силах сдержаться, расхохоталась в голос:

— Вы это тогда нарочно?

— Ну, как вам сказать…

Ещё раз проверили бумаги. Синицын всё заранее заполнил, как полагается.

— Будете брать?

— Будем брать! — сказал Синицын и сделал зверское лицо.

Воспитательница снова рассмеялась. Опять шли по коридору мимо одинаковых дверей.

— Сюда, — показала воспитательница, и Синицын переступил за ней порог большой светлой комнаты, где все стены были размалёваны медведями, зайцами, пятнистыми грибами мухоморами и всякой яркой дребеденью. Едва он вступил в комнату, к нему со всех сторон бросились маленькие человечки, окружили его тесным кольцом, облепили ему ноги. Как показалось Синицыну, совершенно одинаковые лица сияли ему блестящими неморгающими глазами и улыбались похожими щербатыми улыбками.

— Это ты?! Ты опять пришёл?! — кричали человечки оглушительно громко.

И тут Синицын увидел, как через эту густо облепившую его толпу одинаковых человечков яростно пробивается белобровый щекастый толстячок, весь багровый от неимоверных усилий, и не может никак пробиться.

— Пустите меня! Это мой, мой папа!

— Ванька! — позвал Синицын, поймав отчаянный взгляд бирюзовых вытаращенных глаз. Сказал и не узнал своего голоса.

Синицын перегнулся через толпу, схватил толстяка за руку, плавно дернул на себя и выпрямился. Истошный крик внезапно сменился полной тишиной. Ванька сидел у Синицына на руках. На круглой Ванькиной щеке висела большая, уже ненужная слеза.

— Я тебя знаю, — сказал Ванька Синицыну. — Ты мой папа-клоун.

 

 

Выход шестой

 

Всю дорогу Роман приставал к Ваньке.

— У тебя, брат, щёки скоро нос задавят.

— Не задавят, — не сдавался Ванька.

— Это почему же?

— А потому, что они дружат.

— Кто дружит?

— Нос со щеками.

— А как твоя фамилия, ты знаешь?

— Знаю, Синицын. А твоя?

— А моя Самоновский. Хочешь, и я буду твоим папой? Я ведь тоже клоун.

— Нет, — сказал Ванька, подумав. — Двух папов не бывает. — И тихонько чему-то своему рассмеялся.

— Ну, я буду немножко папой, можно?

— Немножко можно! — великодушно согласился Ванька.

Синицын ревниво вмешался:

— Вань, а ты знаешь, куда мы едем?

— Домой, — неуверенно протянул мальчик и с тревогой посмотрел на Романа.

— Правильно, Ванька, домой, — поспешил заверить Синицын. — В Орехово-Борисово.

— Там орехи есть? — удивленно, с надеждой предложил Ванька.

— Орехов нет, но Борисов, наверное, достаточно.

На Каширском шоссе вдруг оттепель — слякотная грязь, вылетая из-под колёс бесчисленных грузовиков, стала залеплять стекло. Синицын пустил щётки.

— Ты Буратино знаешь? — опять пристал Ромашка.

— Буратино — это с носом, — авторитетно отозвался Ванька.

— Помнишь, Буратино попал в страну дураков?

Мальчик утвердительно кивнул.

— Так вот: Орехово-Борисово и есть эта самая страна дураков.

— Это как понимать? — почти обиженно поинтересовался Синицын.

— Очень просто: когда в Москве мороз, в Орехове-Борисове оттепель. В Москве проливной дождь — в Орехове-Борисове солнце сияет. В Москве академики живут, а в Орехове-Борисове — клоун Синицын.

— Не порть мне ребёнка, — сказал Синицын.

И оба клоуна дружно расхохотались, а Ванька обхватил Синицына обеими руками сзади за шею и, веселясь, завизжал, тоненько, пронзительно и протяжно.

Выгружались около дома. Роман сказал Ваньке:

— Ну, Ваня Синицын, рассмотри хорошенько, какая у вас с папой машина.

Мальчишка медленно двинулся вокруг «Запорожца», ведя рукой по корпусу и приседая, чтоб разглядеть свое неясное отражение в красных боках.

— Птица, — горячо зашептал Ромашка, — ты догадался снять Лёсину фотографию?

И Синицыну очень зримо представился большой портрет Лёси, всегда улыбающейся ему со стены их однокомнатной квартиры. Он стиснул зубы так крепко, что они скрипнули.

— Ты что-нибудь имеешь против Лёси?

— Ты же знаешь — ничего. Но подумай сам, Птица.

«Ай да Роман», — подумал Синицын.

— Папа, ты пожарный клоун? — спросил, подходя, мальчишка.

— Пожарный, — сказал Синицын, — горю ясным огнём. А ну, кто скорей?

И, подхватив чемоданчик, тючок с Ванькиной одеждой, бегом скрылся в подъезде. Когда Роман с мальчишкой вбежали в парадное, то вызывная кнопка лифта уже светила красным огоньком.

Синицын прятал Лёсин портрет за холодильник — и вдруг увидел на кухонном столе записку:

«Сережа! Я умолила папу заехать перед нашим отлетом. Тебя нет дома, ждать мы


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: