О чем думает старый эвенк

Тепло заползает под одежду, растворяет усталость, отнимает ноги, руки. Ни о чем не хочется думать в эти блаженные минуты покоя. Ради них можно было еще и еще идти по корявым перелескам, месить ногами черную воду болот.
Цыбин открывает ножом Две банки мясных консервов, пристраивает их к жару. Наливает Карарбаху кружку крепкого чаю. Старик ставит ее перед собою, достает из котомки огрызок сахару, но не пьет чай. Не отрываясь, долго смотрит в огонь, где тлеют синие угли и пламя качается по ветерку.
Мне казалось, что Карарбах вдруг очнется, смахнет ладонью с онемевшего лица раздумье и с жаром начнет рассказывать Долбачи о каком-то необыкновенном случае, вдруг вспомнившемся ему в этот вечер или о встрече со смертью… Нет, Карарбах молчит. Другие думы занимают старую голову эвенка.
– Собака голова прячет, холод чует. Однако к снегу, – обрывает молчание Долбачи и, откинув голову, смотрит в ревущую под ветром темень неба.
В корнях лиственницы, растущей несколько поодаль от стоянки, лежит Загря, уткнув свой нос глубоко в пушистый хвост и обжигая нас двумя живыми синеватыми фарами.
Долбачи уходит за водою. Я рассказываю Цыбину о неудачной встрече с людоедом, а сам не свожу глаз с Карарбаха. Его чай давно остыл, он сидит все так же, скрючившись, обхватив в коленях костлявыми руками длинные, худые ноги. Иногда на лице его вздрогнет скула, подадутся вперед сжатые» губы, над переносицей сомкнутся лохматые обрубки поседевших бровей. А глаза непрерывно продолжают следить за синими вспышками костра.
Не вспомнилось ли ему прошлое, недавнее и уже давно приглушенное временем? Может быть, перед ним сейчас с воем взметнулась пурга, воскресла встреча в безмолвии с звериной яростью, пятидесятиградусные морозы у неразожженного костра, длительные голодовки, боль в теле от медвежьих когтей
– все это было в жизни старика… Нет, я не жалею его, я по-настоящему ему завидую!
Ночь дохнула сыростью. Исчезли звезды. Над стоянкой нависли тучи. Пошел дождь, зацокал по листьям, по болоту, ушел через равнину на север, оставив после себя мокрые заросли. Долго еще падали капли с лиственницы на расплавленные угли, на головы, разбивались о камни на мелкие брызги. Еще более неприветливо стало на этом скудном клочке земли.
Я легонько толкаю в бок сидящего рядом Карарбаха, показываю на кружку
– чай остыл!
Он разрывает сцепленные пальцы рук, не глядя, на ощупь находит на притоптанном ягеле кусочек сахару, кладет в рот и начинает пить. Но чувствуется, что все еще не может он оторваться от каких-то дум, принесенных сюда на стоянку.
Неожиданно, точно подброшенный взрывом, старик вскочил, схватил бердану и, повернувшись в сторону мыска, вытянулся во весь рост. В глазах, обращенных в темноту, блеснула ярость.
Угрожая кому-то ружьем, Карарбах крикнул что-то непонятное.
– Кому он угрожает? – спросил я Долбачи.
– Я тоже плохо понимаю. Однако он так сказал: «Я убью его!»
– Кого его?
Долбачи удивленно посмотрел на меня, не ответил. Он долил чайник и повесил на огонь.
Старик продолжал стоять, подставляя грудь ветру, всматриваясь вдаль.
Я легонько взял Карарбаха за руку, усадил к костру. Цыбин поставил перед ним дымящуюся банку с консервированным мясом, кусок лепешки, и мы молча стали ужинать.
С озер налетает ветерок, стланик вздрагивает от его прикосновения. Где-то в темноте поет дождевой водой ручеек – ночная музыка глухих, далеких перелесков.
Карарбах начал что-то рассказывать Долбачи. Говорил он возбужденно, иногда кивая головой то в мою сторону, то в сторону Ямбуя. Затем старик взял у собеседника трубку, потянул раз, другой… Долбачи пересел ко мне, стал переводить.
– Он говорит: когда два люди ходят вместе, амакан их боится. Поэтому он сегодня не напал на вас. Вдвоем его не убить. Понимаешь? Карарбах спрашивает: ты можешь один ходить на амакана?
– Могу! – ответил я, не подумав.
– Ходить надо обязательно с котелком.
– Почему?
– Потому что все люди ваши, которых кушал амакан, были с котелками. Старик считает: когда они ходили по чаще, котелок бился о ветки, звенел, амакан далеко слышал, бежал на звук. И ты должен так ходить.
– Скажи Карарбаху, что я согласен.
– Тогда еще слушай. Старик говорит, что амакан ловит людей сзади, это место, – Долбачи хватает себя рукой за затылок, – и прыгает с правой стороны. Когда будешь идти по стланику – это хорошо знай.
– Не понимаю, – перебиваю я проводника. – Спроси Карарбаха, почему нападать медведь будет обязательно сзади и с правой стороны?
Долбачи переводит мои слова старику. Тот удивлен, как это я сам не догадался. Карарбах долго складывает из жестов и непонятных мне звуков фразы, выворачивает ступню левой ноги внутрь, как у медведя.
– Ты все равно что сова днем: глаза есть, а не видишь, – переводит Долбачи. – Он думает, у амакана левая нога кривой внутрь, прыгать ему можно только так, – проводник махнул обеими руками справа налево. – Понял? Ты же видел, Елизара он тоже ловил справа и сзади. Это тебе забывать не надо.
– Я должен идти на Ямбуй завтра утром? Спроси Карарбаха.
Старик посмотрел в темное дождливое небо, двинул плечами.
– Сейчас никто не скажет, что даст утро.
– А что будет делать завтра Карарбах?
– Старик тоже хочет идти на голец, – сказал Долбачи.
Цыбин разворошил огонь, бросил на угли недогоревшие головешки.
Я отхожу от костра, смотрю на небо – никаких примет завтрашнего дня. С томящим предчувствием жду я его.
На небе обозначились контуры тяжелых туч, освещенных сверху далекой луной. Листья поникли. Пора увядания, надвигающихся холодов. В воздухе к запаху хвои теперь примешивается запах грибов, – последний запах перед снегопадом.
Спать укладываемся под широко распростертыми ветками старой ели. Цыбин и Долбачи по очереди будут караулить ночь и костер. Вся надежда, конечно, на Загрю. Он хотя и спит, свернувшись в клубок, но уши поставлены торчмя, настороже.
Лагерь стихает. Только жаркие рубины углей светятся в этой мокрой ночи, да иногда застонет земля или под водою вздохнет уснувшая кувшинка.
Карарбах уже похрапывает. А мне не уснуть. Не слишком ли я понадеялся на себя, не повторю ли я участь погибших на Ямбуе геодезистов?
Лежу с открытыми глазами. Слышу, как с хвои гулко падают на брезентовые плечи Цыбина свинцовые капли влаги.
Мысли уводят меня в стланиковые заросли. Смотрю я на них как бы сверху, сквозь дымку прошедшего времени, и передо мною открывается картина трагической гибели людей. Вот беспечно спускается по еле заметной тропке молодой парень. За спиною ружье, в правой руке котелок. Беспечно входит он в стланик, размахивая по веткам котелком и напевая веселую песенку. Металлический звон котелка растекается по склонам гольца. Его улавливает медведь в далеком ложке. Зверь, припадая на заднюю левую ногу, уже несется по россыпи, по стланикам, изредка останавливаясь, чтобы определить, в какую сторону удаляется звук. Чем ближе, тем осторожнее его прыжки. Выходит на след человека, жадно обнюхивает его, отходит вправо, на расстояние, которое позволяет ему не терять запах следа. Бесшумно нагоняет жертву. Все ближе, все меньше метров остается между ними. Из кустарника срывается бекас, пугливо проносится мимо человека, а вот и кукша тревожно прокричала над головою… Надо бы обернуться, сдернуть с плеча ружье, но нет, парень не обращает внимания, поет, идет дальше. Медведь неслышно ползет следом по чаще, выжидает удобного момента… Прыжок, второй – человек не успевает обернуться, как ржавые «лыки хищника впиваются в затылок. Сильным рывком парень отбрасывает котелок вверх, и тот виснет на макушке лиственницы. Я гашу воображение, чтобы не видеть расправы…
Издалека донесся выстрел.
– Наши стреляют, – встревожился Цыбин. Он отошел от огня, прислушался. – Зря не пустили нас, нашкодит людоед в лагере.
Пожалуй, Цыбин прав. Такое невезенье!..
Тяжелый туман причудливыми космами сползал с деревьев на захламленную землю, нависал над болотами. Как неприветлив мир, покрытый серым густым туманом!
Карарбах сидит полураздетый, прикрыв спину куском брезента. Перед ним лежит его старенькая дошка. Смотрю на нее – и глазам не верю: у дошки обрезана пола – не с ума ли сошел старик! Я знаю, как трудно бывает расставаться с истрепанной в походах телогрейкой, пережившей с тобой всего лишь один полевой сезон, а ведь эта дошка для Карарбаха свидетель прожитых лет. С нею он разделил немало бурь, костров, дождей, в ней он и состарился. Не понимаю, зачем надо было ему именно сегодня расправиться со своей старенькой, латаной спутницей?
Подхожу к разбушевавшемуся костру. Весь дрожу от свежей, далеко еще не закончившейся осенней ночи, оттого, что не выспался. Смотрю на старика – и еще больше удивляюсь: он шьет из отрезанного куска унты. Уже дошивает второй.
– Ночью три раза стреляли на таборе, – докладывает Долбачи, – однако беда, там людоед был!
– Может, по волкам стреляли? – спросил я.
Проводник повел плечами.
Отогреваюсь у костра. Туман качается возле стоянки, и все еще поет ночной ручей. Карарбах перестает работать, поднимает голову. Я показываю пальцем на дошку, спрашиваю, зачем изрезал ее, и для чего ему сейчас, по мокрому, унты?
Старик показывает на свои ноги, на кустарник, на свои уши и что-то говорит. На помощь приходит Долбачи.
– Он в этих унтах пойдет искать амакана.
– У него же на ногах еще крепкие, лосевые.
– Лосевые, что твои сапоги, шибко много шуму, когда ходишь по стланику, а в этих, – он показывает на унты в руках Карарбаха, сшитые шерстью наружу, – можно ходить неслышно, как рысь. Медведь не догадается, что еще другой человек ходит по стланику, непременно к тебе пойдет.
Где-то за туманом, за далью гор – утро. Но еще спят болота, мокрые от ночного дождя стланики, звери, птицы… В этот предутренний час, как никогда, чуток сон в природе.
Карарбах опускает в банку с сгущенным молоком кончик прутика, долго обсасывает его, запивая большими глотками чаю. Видно, его язык не избалован сладостями, пьет он долго, вольготно.
– Значит, идете? – спрашивает меня Цыбин.
Долбачи поднимает на меня глаза.
– Конечно, иду! Иначе не встретиться с людоедом, если он нападает только на одного человека. В этом нельзя не верить Карарбаху.
Цыбин неодобрительно покачал головою.
– Не так страшен черт, как его малюют, – говорю я. – Ведь ребята погибли, не подозревая о существовании людоеда на Ямбуе. Их подвела беспечность. А мне – куда проще: я знаю со слов Карарбаха нрав этого зверя: откуда, с какой стороны он может напасть. Значит, нелегко будет меня поймать врасплох.
– Ну что ж, ни пуха, ни пера! – говорит Цыбин, громко прихлебывая чай.
За свои годы странствий по тайге мне пришлось охотиться почти на всех крупных зверей.
Эта охота была необходима, как источник питания при работах в отдаленных, безлюдных пустырях.
Когда добываешь сохатого, оленя, серну, все очень просто. Другое дело
– охота по медведю. Ведь медведь сильный и свирепый зверь. Хотя ты и убежден, что он боится человека, но тебя все время держит в тисках ощущение опасности. Эта охота требует не только навыка, знаний повадок зверя, но и большого самообладания.
Кто-то несдержанно зашлепал по болоту, прошел, никого не вспугнув, до самого подножья Ямбуя.
Карарбах свернул сшитые им унты, перевязал их ремешком, положил в котомку. Туда же засунул и кусок брезента. Встал, повесил однополую дошку на сук под елью, отошел от огня. Долго всматривался в небо, звездное к северу и совершенно черное от туч над Становым.
Туман рассеялся и только над проточной водою лежал прозрачно-голубоватой полоской. Всплыла чернь болот, показались широкие разливы стлаников. Поднялся Ямбуй, огромный, могучий.
Идем со стариком умываться.
Мы огибаем кустарник и по мелкому ернику выходим к краю перелеска, к заливчику. Он соединен неширокой горловиной с озером. Наклоняюсь к зеркальной поверхности застывшего водоема, хочу зачерпнуть воды и чувствую, как на мою спину ложится тяжелая рука Карарбаха. Старик косит глаза влево. Смотрю туда – на озере метрах в пятидесяти от нас небольшой табунчик казарок. Они заметили нас, пугливо жмутся к противоположному, тенистому берегу, но не улетают. Странно, казарка – птица дикая и осторожная. Почему же они так опрометчиво поступают?
Карарбах тянет меня за телогрейку, показывает на гусей, затем поднимает лицо к небу. Гляжу, два белохвостых орлана кружатся в поднебесном просторе. Вот оно что – гусей в воздухе караулит смерть. Может быть, поэтому и казарки опаздывают, время их пролета закончилось.
Мы ничем не можем помочь казаркам. Законы жизни безжалостны. Делаем вид, что не замечаем гусей.
Вода холодная, леденистая, обжигает лицо.
Горы уже не в силах заслонить солнце. Теплеет воздух. Прозрачная испарина стелется по глади воды, и у берегов, коснувшись жесткой осоки, тает. Все сверкает чистыми красками осеннего утра.
У дальних болот, на сквозных вершинах лиственниц слетаются вороны. Они повисают на ветках тяжелыми черными гроздьями. Эти птицы с дерзким криком и бормотаньем кажутся зловещими. Чего доброго, они будут сопровождать нас сегодня, как могильщики, предчувствуя добычу.
Полными пригоршнями плещу на грудь и плечи прозрачную студеную влагу. Ух, как здорово! Карарбах долго мылит руки, лицо, полощет рот.
Вода в это время необычно мягкая и свежая. На земле все уже поблекло, сникло, а на озерах еще ярче зеленеют листья донных растений, плавучие островки из осоки, береговой троелист, и даже цветут удивительные по красоте, овеянные необыкновенными легендами, белые лилии – кувшинки, как их принято называть.
Рано утром ни одного цветка не было на озере. Но стоило солнцу заглянуть в озеро, как кувшинки начали тайком появляться из темной глубины водоема, раскрыли свои белые, восковые лепестки и стали хорошо заметными на фоне округлых, ярко-зеленых листьев, плавающих на голубой поверхности воды.
Живут кувшинки только днем, а с наступлением вечерних сумерек цветок бережно сворачивает лепестки в бутон и уходит на всю ночь в таинственный подводный мир, оставляя на озере приятный аромат. Эта необычайная жизнь кувшинок создала почти у всех народов чудесные легенды, предания, сказки о русалках, богатырях, о человеческом счастье.
Солнце все больше отогревает землю. Бесследно исчезает туман над ручейком. Яркие брызги света рассыпаются по всем закоулкам перелеска, вспыхивают в хвое разноцветными фонариками. Мох на болоте в изумрудных каплях.
Мы с Карарбахом уходим к стоянке, где нас ждет уже завтрак.
В дневном свете костер почти не заметен: огонь от сухих дров бездымный, и на жару пламя почти синее.
– Вы с Долбачи отправляйтесь на табор, – говорю я Цыбину. – Чует сердце что-то неладное.
– Придется поторопиться. Вчера медведю не повезло. Лангара дежурила, а сегодня ребята могли проспать.
– Долбачи, спроси Карарбаха, куда он пойдет?
Долбачи дважды повторяет мой вопрос.
Карарбах молчит, отводит от проводника взгляд. Дрожащими пальцами чешет остриженный подбородок.
– Ты не знаешь, Долбачи, что с Карарбахом, что его мучит? Может быть, он кается, что связался с нами? Пусть возвращается на табор, я не обижусь.
И на этот вопрос старик не отвечает, он молча начинает укладывать котомку, запихивает в нее лепешку, чайник, сумочку с сахаром и чаем.
– Карарбах раньше таким не был, а что с ним, сам видишь, не говорит…
– отвечает проводник.
День в разливе. Еще сильнее пылают осинники, горят ерники. Земля золотится осыпавшейся листвою. Сыплется хвоя с лиственниц, и просинь лесов безнадежно тускнеет.
Вдруг Загря вскочил, повернул морду к Ямбую. Оттуда донесся чей-то голос.
– Наши идут. Что-то случилось на стоянке, – поднимаясь, сказал взволнованно Цыбин. У меня не хватает терпения, иду навстречу. Из болота выбивается Павел. С одного взгляда можно было догадаться, что принес он недобрую весть.
За ним появляется Илья. Вид у обоих усталый.
– Неприятность какая? – спрашиваю я.
– Дайте отдышаться… – И Павел скидывает с плеча винтовку. – Стервец! Всю ночь лагерь осаждал, обнаглел, стрельбы не боится, настоящий людоед. Будь ночь посветлее, отыгрался бы он у меня, – говорит Павел, все еще тяжело дыша от быстрой ходьбы.
– Всю ночь от костра не отходили, а оленей всех разогнал по тайге. Утром двух убитыми нашли – спрятал под мох. Ну и сатанюка!
Идем на стоянку.
Илья начинает рассказывать Долбачи о случившемся. Карарбах подсаживается к ним, внимательно следит за движением губ рассказчика. Кажется, и эта новость не удивляет его, будто и такое не раз было в его неласковой жизни.
Потом старик начинает что-то говорить, обращаясь поочередно то к Илье, то к Долбачи, показывает рукою в сторону лагеря. Оба собеседника соглашаются с ним.
– Карарбах и ты, – Долбачи показывает на меня, – пойдешь на Ямбуй охотиться на амакана, а все другие надо скоро тайга ходить, искать оленей. Без них куда пойдем? Потом надо караулить убитых оленей: может, амакан придет кушать их. Карарбах совет дает, пускай Лангара сидит там, – говорит Долбачи. – Она ночью хорошо стреляет. Остальные все догонять оленей будут.
– Тогда отправляйтесь.
– Дайте хоть покурить! – взмолился Павел и, достав кисет, пристраивается с Ильей к огню. – Ежели, к примеру сказать, я убью людоеда
– шкура моя?
– Если свою не потеряешь! – замечает Цыбин.
– Тебе-то она для чего? – спросил я.
– Так сказать, нужен стимул для риска.
– Ну что ж, я согласен: кто убьет – тот и шкуру возьмет.
– Теперь все ясно. Не позже, как завтра утром, я этого косолапого выпущу из шкуры голеньким.
– Нож, Павел, не забудь взять с собою, а то ведь языком не освежуешь.
– Смейтесь! Посмотрю я на ваши кислые лица завтра.
Карарбах отдает свою, без полы, дошку Долбачи, берет взамен его, выворачивает ее шерстью наружу, надевает на себя, перехватывает ремнем. Телогрейку прячет в котомку.
Заливаем огонь. Обходим болото слева. По пути заглядываем на озеро. На нем нет казарок. Победил ли в них инстинкт перелета, и они, пренебрегая опасностью, пустились в далекий путь или, охваченные страхом перед белохвостыми орланами, забились в береговую чащу, ждут ночи! Но небо пустое.
Перебрели топкое болото. Вышли на нашу тропку. Разулись, выкрутили портянки и разошлись. Мы с Карарбахом решили задержаться на месте, под гольцом, часа два-три, а Цыбин с остальными направились в лагерь.
Прощаясь, мы долго жали друг другу руки.

 

«Я УБЬЮ ТЕБЯ, ХАРГИ»

Нам надо было добраться к границе кустарников до россыпей и оттуда спуститься по знакомой уже нам тропке сверху вниз. Карарбах не стал на этот раз подниматься чащей. Ему лучше, чем мне, известно, как опасен медведь в засаде.
Под ногами звериная тропка, проложенная между замшелых мерзлотных бугорков, густо усеянная спелой клюквой. А сколько голубики! Она выползла на россыпи, стелется по кромкам болот. А грибы… То они, будто услышав наши шаги, вдруг высыпают из чащи и стоят на поляне все на виду, родовитые, с многочисленным потомством, то осторожно глянут на тебя в щелочку из-под лопнувшей корки земли, то усыплют тропу.
Пробираемся по шаткой подстилке из угловатых камней. Склон гольца в этом месте пересечен террасами. Мы поднимаемся по ним, как по гигантским, давно заброшенным, ступенькам, и у каждого излома задерживаемся, чтобы осмотреться. Карарбах караулит заросли справа, я слежу за кустарником слева.
Выше все круче. Старик тяжело дышит отогретым солнцем воздухом, на шее вздуваются фиолетовые жилы. Но ноги, привыкшие к ходьбе, идут мерным, как ход маятника, шагом.
У очередного излома он хватается за угол обломка, подтягивается на руках. Потом, закрыв глаза, припадает грудью к скошенному краю камня, долго лежит не шевелясь.
Солнце не томит жаром – греет землю. Сегодня особенно чувствуется, что лето ушло. Грусть и уныние разлиты повсюду, в сухом неподвижном воздухе медленно плывет паутина.
Карарбах поднимается, разгибает усталую спину, тяжело вздыхает. Я хочу взять у него котомку. Старик протестует, отмахивается.
Путь по россыпи преграждает неширокой полоской стланик. Если людоед следит за нами, то лучшего места для засады не найти.
Карарбах дает мне знак отстать, но быть. настороже. Сам подходит поближе к зарослям, поднимает ствол берданы.
– Бек!.. Бек!.. – вдруг кричит он, бесподобно подражая голосу олененка, потерявшего мать, и ждет, прощупывая прищуренными глазами кустарник.
Потом еще кричит; теперь в голосе потерявшегося олененка отчаяние и безнадежность.
Стоит несколько секунд. Ветерок дует в спину, набрасывает на стланик запах человеческого пота. Опасность быть обнаруженными очевидна, но кругом невозмутимая тишина.
Старик осторожно входит в чащу, минует перемычку. Я следую за ним.
Небо в чистой синеве, только у северного горизонта беспорядочно лежат облака, как бы сбившись в одну кучу.
Загря неожиданно опережает меня, бросается влево, припадает влажным носом к россыпи.
Карарбах, горбя спину, низко наклоняется к нему, внимательно осматривает узоры разноцветных лишайников, прилипших к камню. Тычет пальцем на смятую травинку, которую я ни за что бы не заметил. Показывает на камушек, вдавленный в землю. Кто-то прошел здесь осторожно, не оставив заметного следа.
Проводник ставит правую ногу рядом с измятой травинкой, а другую выносит к камушку, прикидывает, какому зверю принадлежит такой размах шага. Неопределенно разводит руками. Он, кажется, еще не уверен в своей догадке. Делает шаг вперед, равный шагу зверя, прошедшего тут, показывает пальцем на чуть заметные отпечатки когтей. Шагает дальше, еще и еще – и вдруг припадает к россыпи, ощупывает ладонью продолговатый след, хорошо приметный на податливом ягеле.
– Амакан! – едва шевелит он губами, показывая на лишайник с отпечатком кривой медвежьей лапы.
Старик объясняет мне, что медведь где-то близко, тут, в стланике, что он ходит рядом, но не нападает, потому что нас двое, и будет ждать случая, когда мы разойдемся. И даже теперь на лице Карарбаха ни тени тревоги.
Выходим на последнюю террасу. Дальше кустарники мельчают, редеют, сходят на нет, не выдерживают натиска курумов. Вот и тропка, по которой спускались за водою Петрик и Евтушенко.
Карарбах считает, что надо переждать с час, потом идти в стланик.
Даже при самых опасных встречах с раненым медведем, когда он бывает более яростным, я был куда спокойнее. Что же это такое?.. Страх? Неуверенность в себе? Нет! Я готов к этой встрече, и она должна состояться!
Карарбах достает из котомки унты, сшитые ночью, натягивает их поверх олоч, перехватывает ремешками пониже колен и щиколоток. Высыпает на камень из кожаной сумочки весь запас патронов для берданы. Роется в них крючковатыми пальцами, по каким-то приметам отбирает два патрона, кладет за пазуху. Перехватывает ремешками края рукавов и стягивает завязки на груди.
Затем он низко-низко пригибается к земле, делает движение руками, ногами, головой – ничто не должно мешать при повороте в любую сторону или при прыжке. Уже по этой подготовке можно догадаться, насколько серьезна даже для него, опытного охотника, предстоящая встреча.
Карарбах готов. Он стоит, склонившись на ствол берданы, напряженно всматриваясь в заросли. Лицо его грустно, морщины на широком лбу сдвинуты. Выбирая себе путь, старик что-то шепчет сухими фиолетовыми губами. Куда пойдет он?
А Карарбах, собрав немного мелкого сушняка, разжигает костерок, вытаскивает из котомки своего божка, черного от впитанного жира, кладет его на полу дошки и долго-долго смотрит на него… Что просит старик у своего божка: удачи мне или прощения для себя? Но тот, кажется, неумолим. Карарбах вынимает из кармана грязный кусочек медвежьего жира, подогревает на огоньке и размазывает по его плоскому лицу. Идол сыт, губы от жира кривятся, скулы лоснятся. Карарбах доволен, он кладет божка за пазуху, встает, убежденный в успехе.
Он бросил короткий взгляд на закат, поправил на спине котомку, пристально посмотрел мне в лицо, как бы пытаясь узнать, готов ли я к поединку. Потом хлопает меня по плечу, кивает на стланик, – дескать, можно идти.
– А ты какой тропкой пойдешь? – спрашиваю старика.
Он показывает одним пальцем на себя, другим – на меня и соединяет эти пальцы: дескать, пойдем вместе.
– Ты же говорил, что я пойду один, – переспрашиваю его.
Он кивает головой и объясняет, что для меня он будет со мною, а для медведя – его не будет близко возле меня. Я не совсем понимаю Карарбаха, но разговор с ним отнимает много времени, а его у нас не остается, и я не стал больше расспрашивать. Если мы пойдем по одной тропе, то это даже лучше: вместе мы сильнее.
Солнце огненным шаром нависает над далекими хребтами. Карарбах торопит меня и говорит, что он будет идти следом, в десяти шагах от меня, но так тихо, что медведь не обнаружит его и даже Харги не узнает.
Только теперь, взглянув на старика, я заметил, что он действительно в этом меховом одеянии сам похож на медведя, вставшего на задние лапы.
Старик берет от меня Загрю, ласково гладит загрубевшей ладонью его по спине, привязывает к своему поясу.
До зарослей идем вместе. Лицо Карарбаха непроницаемо. Никакой тревоги. Это и меня заставляет подтянуться.
А солнце падает ниже и ниже. Что ему до наших дел!
Я выхожу вперед, спускаюсь по еле заметной тропке в заросли. Старик идет следом, но я не слышу ни его шагов, ни шороха кустарника, по которому он пробирается. Шерсть на оленьих шкурах, из которых сшита одежда старика, поглощает звуки.
Зеленый каракуль густых рослых стлаников падает вниз, по пологому склону Ямбуя. Робкими шагами вступаю я в эту враждебную чащобу.
Дальше иду, не таясь, как ходят по безопасной тропе. Только кустарник хищно теснится вокруг да из чащи проглядывает зловещий сумрак.
В правой руке карабин. Левой машу пустым котелком по кустарникам. В чутком воздухе дребезжащий металлический звук расплывается по Ямбую, уходит в ложки, стекает к подножью гольца.
Убежден, что медведь уже услышал этот знакомый ему звук. И, может быть; он уже спешит мне навстречу… Нервы сдают, и я невольно шепчу:
– Спокойно… не спеши… Внезапный взрыв справа сжимает сердце. Карабин липнет к плечу.
– Хррр…. – взлетает рябчик.
– Ух ты, дьявол! Как напугал! – вырывается у меня с облегчением.
Птица, трепеща крыльями, пугливо метнулась вниз, оставив в дрогнувшем воздухе несколько перьев да недоуменье на морде Загри.
Карарбах не подходит ко мне, показывает на солнце. Времени у нас остается действительно немного. Тропка уводит меня в глубину зарослей. Кустарник молчит как заколдованный.
Ощущение близости зверя не покидает меня. Пячусь задом, жду нападения.
Издали наблюдающий за мною и тоже встревоженный, Карарбах первым приходит в себя, машет рукою, подает знак идти дальше. Я поднимаю котелок, поворачиваюсь. «А что, если людоед перехитрит нас – устроит засаду впереди или слева?» Я сильнее машу по веткам звонким котелком.
Спускаюсь ниже, иду не таясь. Под ногами влажный, скользкий ягель. На левую щеку падает теплый луч закатного солнца.
Тропка выводит меня на прогалину, где людоед напал на Петрика. Зову Карарбаха, а сам присаживаюсь на пень. Остается меньше половины пути до подножья гольца. Неужели мы сегодня не встретимся с медведем? Я не знаю, смогу ли завтра повторить то же самое.
Подходит Загря, кладет на мои колени голову, смотрит на меня спокойно
– ничего не ждет.
С озера доносится далекий крик какой-то птицы. Быстро завечерело. За прогалиной тропка, обогнув россыпушку, вывела меня в широкий лог и скрылась в зарослях густых стлаников. Осторожно шагаю по притоптанному ягелю. Звенит и звенит котелок…
Неужели медведь ушел куда-то далеко, не слышит призыва? Настойчиво крепнет досадная мысль, что день закончился вничью, а завтра, может, выпадет снег и…
Но вот снова из соседнего ложка донесся шорох. В два прыжка я оказался у края просвета. Бросаю котелок, поворачиваюсь на звук.
Карарбах каким-то образом догадался, тоже смотрит в ту сторону, откуда донесся подозрительный звук. До боли в руках сжимаю карабин.
Недалеко от меня кто-то качнул ветку стланика. Чуточку подаюсь влево, поудобнее ставлю ноги. Ближе зашуршали опавшие листья. Снова вздрогнула ветка, другая… И совсем неожиданно в просвет ворвалась вспугнутая кем-то белка. Увидев меня, она на мгновенье поднялась на задние лапки и, пренебрегая опасностью, бросилась мимо меня.
«Надо же такое!» – вырывается у меня. С облегчением опускаю карабин, нагибаюсь к земле, хочу поднять котелок. Вдруг сзади яростный собачий лай… выстрел… звериный рев…
Мгновенно поворачиваюсь. На меня наплывает черная лохматая глыба с выброшенными вперед когтистыми лапами, неотвратимо наваливается на меня, сбивает с ног, давит огромной тяжестью к земле, обливает лицо горячей липкой кровью. Едкий медвежий запах наполняет легкие. Надо бы выхватить нож, но острая боль не дает шевельнуться.
Медведь лежит на мне. В бессильном бешенстве раненый зверь гребет на себя передними лапами камни, ищет в предсмертной агонии врага. Слышу приближающиеся шага Карарбаха, его гневное бормотание. Острый глубокий удар ножа потрясает могучего зверя. Он весь дрогнул, и тело его стало слабеть, мякнуть, свалилось набок.
Передо мною стоит Карарбах. В широко раскрытых глазах ужас. Он не должен был стрелять, не должен навлекать на себя гнев Харги! Но старик забыл об этом в момент грозившей мне опасности!
С трудом встаю. Боль во всем теле, но раны как будто нет. У ног лежит обмякшая туша темно-бурого медведя.
– Вот мы квиты с тобою, чудовище!
Карарбах стоит рядом, дышит часто, точно ему не хватает воздуха. Он глазам своим не верит, что медведь, в которого вселился Харги, убит. Духи смертны!.. Кажется, именно это потрясло его больше всего.
Старик внимательно осматривает медведя, прикидывает длину его от морды до хвоста, потом нагибается, тычет пальцем в уродливую, криво сросшуюся лапу с налипшими комками земли. Сомнений нет, это людоед!
Полой телогрейки Карарбах вытирает окровавленное лезвие ножа, вкладывает его в ножны. И я вижу, как на лбу старика сбегаются извилистые морщины. Какие-то мысли и сомнения, может быть, никогда раньше не возникавшие, вдруг захватили его.
Духи смертны!.. Разве мог он так думать раньше?
– А ведь здорово получилось, черт побери! Не каждому так удается. Поздравляю!.. – И я обнимаю старика, крепко прижимаю к груди.
Он освобождается от моих объятий, отступает от меня на шаг, тычет себя в грудь пальцем, отрицательно машет головою: дескать, не меня благодари. Старик оглядывается, явно ищет Загрю, говорит еле понятно:
– Это… бэююэн…
То есть это собака вовремя обнаружила засаду.
Я объясняю ему, что, не пусти он вовремя пулю, собака не спасла бы меня.
В это время в кустах заскулил Загря. Что-то случилось с ним. Я хватаю Карарбаха за руку, спешу на помощь.
Загря лежит на правом боку в камнях. Глаза затуманены болью. У кобеля вывихнута задняя нога, – видимо, ударом медвежьей лапы. Сустав бедренной кости выпирает шишкой. Малейшее прикосновение к ноге вызывает у собаки острую боль.
Я никогда не был костоправом. Мои познания в этой области ничтожны. Вся надежда на старика. Он приседает на корточки, гладит притихшего Загрю, кладет потрескавшуюся ладонь на хорошо заметное вздутие. А сам ласково приговаривает. Затем просит держать кобеля. Я наваливаюсь на Загрю, прижимаю его голову к земле. Собака, вырываясь, неистово визжит. Карарбах осторожно берет правой рукой больную ногу и сильным рывком вправляет конец сустава в чашечку. Рев обрывается, белый султанчик на конце пушистого хвоста Загри обрадованно дрожит.
Я отпускаю собаку. Она еще не верит в совершившееся чудо, долго косится на улыбающегося Карарбаха.
Закат в полном великолепии. Румянятся вершины угловатых гольцов, подчеркнутые тенью провалов. Восток кутается в вечернюю дымку. Но нам теперь можно не спешить. Вот освежуем медведя, и я навсегда прощусь с тобой, Ямбуй…
Шкуру отдадим Павлу – так и быть. Представляю, как он расстелет густо-бурый медвежий ковер перед Светланой, как ахнет девушка от радости и удивления. И Павел, усевшись с ней на шкуре, будет долго рассказывать о необычных таежных приключениях.
Выходим мы с Карарбахом из кустарников, а медведя нет!.. Что за дьявольщина! Неужели ошиблись прогалиной? Нет, тут наши следы, измятый ягель и лужа крови. Выскакиваю к просвету и вижу, как, скрываясь в чаще, мелькнул темный хребет удаляющегося зверя.
– Вот проклятый! Сущий злой дух! Но погоди, придет твой конец!
Старик больше меня ошеломлен – обхитрил его Харги! Ведь он не должен был стрелять в него! Карарбах совершил то, чего не могли сделать предки и чего не мог он допустить еще вчера. Но Карарбах, кажется, не собирается вымаливать пощады. Нет! Ни капли раскаяния.
Спускаемся следом зверя по логу к подножью Ямбуя. Всюду рытвины, каменные бугры, густо переплетенный стланик – медведю есть где залечь.
Шаг за шагом погружаемся в эти чутко затаившиеся заросли.
Зверь на бегу кровянит брызгами бледно-желтый ягель. Заметно, что он спешит, как шальной налетает на колодник, падает, попадает в непролазный кустарник. Иногда мы слышим его предупреждающий рев.
Вижу сгустки черной крови. Дальше она побежала по земле сплошной извилистой полоской.
Карарбах останавливает меня. Он хочет узнать, куда попала его пуля и почему нож не задержал зверя? Осматривает притоптанный медведем ягель, находит кровавые мазки на ветках стлаников с правой стороны по ходу зверя, прикидывает высоту мазков от земли на кустах и жестами показывает, что пуля пробила почки. Старик предупреждает меня смотреть в оба! Медведь далеко не уйдет и непременно где-то тут, в зарослях, устроит засаду на своем следу.
Пробираемся по узким прогалинам, караулим зияющие темнотой просветы. Впереди возник подозрительный шорох. Затем дрогнули кусты, стукнул камень – зверь бросился вниз.
Вот и подножье. Бесшумно идем по влажному ягелю, как по льду. Натыкаемся на лежку, залитую кровью. Вероятно, тут зверь решил дождаться нас, но что-то помешало ему.
Карарбах все время напоминает мне об осторожности. Предчувствие смертельной опасности делает раненого зверя во много раз смелее.
Задерживаюсь у лежки на две-три секунды и уже хочу шагнуть дальше, как впереди из стланика поднимается лобастая голова и мгновенно исчезает. Не успеваю выстрелить. Где-то дальше гремит россыпь.
Откуда-то появилось несколько кукш. Болтливые птицы подняли бестолковый гомон, стали, видимо, поносить косолапого за трусость.
Длинные тени вершин Станового слились с провалами. Потускнели склоны. Равнина как бы приподнялась, подставила плоскую грудь вечерней прохладе.
Заросли обрываются у широкой полосы мари. Дальше в мутной пелене простираются болота, пересеченные бугристыми, глухими перелесками. Мы вышли на свой утренний след. Правее, в десяти метрах от нас, на мху виднелись отпечатки отяжелевших лап медведя.
Карарбах вдруг ловит меня сзади за телогрейку, показывает рукой на небольшое озерко среди пожелтевшей зелени.
Медведь!
Вскидываю карабин. Подвожу мушку к краю осоки, за которой метрах в двухстах от нас мелькает темно-бурая полоска спины зверя. Он слышит наши шаги на своем следу, пытается скрыться, пугливо пригибается, неслышно идет по отмели болота. Теперь он боится открытых мест, как летучая мышь света. Уходит в глубину зыбунов, в топи, куда не пройти человеку.
Я не стреляю, за кустарником не видно убойного места, и медведь скрывается за густым перелеском.
Нас атакуют желтые болотные комары, почти вдвое крупнее обычных. Они медлительны в полете, наваливаются полчищами. Их жало ядовито. Лицо горит от укусов. Нет сил терпеть. Но все это сейчас отступает перед охотничьим азартом.
Нам надо во что бы то ни стало перехватить медведя до зыбунов, иначе он действительно уйдет!
Теперь уже не таимся, громко шлепаем по кочковатой мари. На фоне голубого вечернего неба, распластав крылья, молча кружит над раненым медведем ворон.
С трудом преодолеваем троелистовое болото. Бежим через марь напрямик к перелеску. Скорее!.. Скорее!..
У озерка натыкаемся на. звериную тропку. Следов медведя на ней нет, он идет правее, придерживаясь кромки болота.
Карарбах поднимает ствол берданы, стреляет в небо: может, где-то на прогалине покажется вспугнутый зверь.
Внезапный звук сорвал с болот покой. Стаи вспугнутых птиц вычерчивали в вечернем сумраке замысловатые виражи.
До слуха доносится прерывистое дыхание зверя, его приближающиеся шаги… Потом все внезапно обрывается, замолкает. Зверь затаился.
Сходим с тропы влево, крадемся по мелкому кочкарнику, бредем по воде. Болото безмолвно, как смерть…
Позади за перелеском, где находился медведь, тишину разрывает шум крыльев и пугливый крик кряковых. Шум постепенно отдаляется, затихает. Но там, где он возник, кто-то долго и трудно выбирался из воды на берег.
– Почувствовал, стервец! Уходит через ручей в другую сторону!
Выбегаем из перелеска. Дальше опять марь, сплошь прикрытая пышными лишайниками, будто цветным покрывалом. В потных низинах бродил легкий редеющий туман. Впереди на бугре за марью возникает огромная фигура медведя. Его силуэт хорошо вырисовывается на фоне белых облаков.
Мы – ни с места!
Зверь, повернувшись к нам, долго всматривается в вечернее пространство мари и, видимо, успокоившись, ложится мордой к нам. Но у нас нет времени испытывать терпение друг друга. Стоило сделать один лишь шаг, как чуткий слух зверя обнаружил нас. Медведь мгновенно вскочил, еще раз глянул в нашу сторону и поспешно скрылся за бугром.
От него теперь не отстает ворон. Его дерзкий крик, как набат, слышен далеко в пустынном пространстве.
Мы с Карарбахом бросаемся через марь. Остаются считанные минуты до наступления ночи. Надо во что бы то ни стало догнать зверя, иначе накроет темнота и никуда не пойдешь.
На болоте все еще стонет вспугнутая выстрелом птица.
Небо к ночи становится льдистым. В мареве тускнеют застывшие озера. Скрываясь за краем перелеска, в ночь уходит караван гусей.
Поспешаем, да разве по кочкам разгонишься!..
Вот и бугор. На нем глубокие вмятины медвежьих лап. Мы обрываем бег, осторожно выходим наверх.
То, что представилось нам, было настолько неожиданным, что мы забыли и про ружья, и про все на свете.
За бугром в широком зыбуне, затянутом сплошным рыжим мхом, барахтался людоед.
Звериным чутьем медведь понял – не уйти от расплаты. Решился перейти зыбун. За ним непролазная чаща старых перелесков, где надежно можно укрыться. Добрался до средины и стал тонуть. Дальше – явная гибель, повернул назад. Страх встречи с человеком отступил перед более реальной опасностью быть заживо погребенным в топком болоте.
Медведь находился не более чем в двадцати метрах от нас. Увидев так близко людей, он оторопел, поднял морду, издал злобный, пугающий рев и с дикой решимостью рванулся было к нам. Напрягая все силы, он вытащил из топи передние лапы и, пытаясь найти опору, шлепал ими по растревоженному зыбуну. Напрасно силился вырвать из липкой глины уже погруженный в нее зад. Не помогла и геркулесовская сила. И чем больше бился зверь, тем глубже уходил в разжиженную мерзлоту. Глаза медведя дико блуждали по сторонам. Огромная пасть была широко раскрыта. Зверь продолжал реветь, но это была уже не угроза, а скорее безнадежная ярость, что смерть настигла его раньше, чем он смог свести с нами счеты.
Мы стояли в полном оцепенении, забыв про наступающую ночь, про злого духа, даже чувство мести во мне отступило при виде этой ужасной картины. Чем-то далеким, первобытным веяло от нее.
В эти минуты, кажется, и для медведя не осталось врагов, кроме вязкой, холодной жижи под ним да страха перед нелепой смертью, поймавшей его в зыбуне.
Какой жалкий вид у владыки! Нижняя челюсть отвисла, обнажив заляпанный грязью рот, и его рев уже никого не пугает.
Старик поражен. Он не понимает, почему злой дух Харги бездействует? Почему не спасает людоеда, не сбил нас со следа, не посылает на нас грозу, несчастье? Не может или его действительно совсем нет?..
Рев прекратился. Уже скрылась спина. Разжиженная глина сковала и передние лапы. Зыбун, как удав, медленно заглатывал людоеда в свою бездонную утробу. На поверхности еще оставалась голова с открытым ртом и со злобными глазами, по-прежнему обращенная к нам…
Старик с жаром стал объяснять мне: если есть Харги – он сейчас покажет свою силу. И эвенк застыл в ожидании. Потом, точно очнувшись, высоко поднял костлявую руку с берданой. Потрясая ею в сторону зверя, он гневно крикнул:
– Ви вааи сииу, Харги! (*Я убью тебя, Харги!) И, приложив ложе ружья к плечу, выстрелил в голову медведя. Зверь последний раз глотнул воздух, и над топким зыбуном сомкнулся мох.
Налетел ворон. Потеряв медведя, он вдруг поднял неистовый гвалт, взметнулся над опустевшим зыбуном и унес свое зловещее «дзин… дзин…» в лиловый сумрак засыпающего нагорья.
Карарбах все еще никак не придет в себя. Столько тревог и волнений он, кажется, не пережил за всю свою долгую жизнь. Свершилось такое, чего он, вероятно, тайно опасался. Но все это, конечно, не сразу началось, не с нашей встречи, а стоило ему многих бессонных ночей, сомнений, тяжких раздумий, бродило в нем подспудно. И только в этот день, столкнувшись с людоедом, старик понял, что человек сильнее Харги. И все, что он так бережно хранил от предков, вдруг рухнуло.
Старик резко повернулся и, не оглядываясь, быстро зашагал назад, к Ямбую. Уходил худой, высокий и прямой, как кондовая лиственница.
Померкли дали. В потемневшем зеркале болот ничего не отражается. Нагорье уходит в глухую осеннюю ночь.
Догоняю Карарбаха. Шлепаем со стариком по воде, черной, как ночное небо. Что нам теперь до темноты, до холодной воды в сапогах, до безлюдных пустырей! И темень, и тишина, и шорохи уже не пугают нас.
Выходим на тропку, где оставались наши котомки. Идем по обмежке болот. Вода в них ночью так густа, так тяжела и так недвижима, что и звезды, отражающиеся в ней, неподвижны.
Карарбах идет спокойным и широким шагом, что-то бормочет себе под нос. Внезапно он отступает назад, хватает меня за руку, прижимает к себе, свободной рукой показывает вперед.
Не понимаю, что встревожило старика. Склонив набок голову, он настороженно смотрит в темноту, явно чего-то ждет. Загря тоже ведет себя странно – навострив уши, громко нюхает воздух. Только я один ничего Не понимаю. Хочу спросить старика, в чем дело, но слышу сам, как загремела россыпушка, точно на нее высыпали кучу камней. Затем из этого шума прорвались шаги и стук приближающихся копыт. Карарбах, как всегда, догадался о близости зверя раньше, чем можно было услышать его шаги.
Толкаю старика, изображаю руками рога. Он утвердительно кивает головою. Я сбрасываю с плеча карабин. Загря устремляется в сторону зверя.
Из темных стлаников появляется учаг. На нем – глазам не верю! – Лангара.
Осадив оленя, она легко коснулась ногами земли и, приблизившись к нам, с материнским беспокойством глянула на меня.
– Я думала, тебя поймал амакан, не увижу больше, – сказала она с облегчением.
– Почему ты так решила?
– Мы слышали выстрел из берданы, подумали: почему Карарбах стреляет, а, не ты? Он не собирался убивать злого духа. Немного погодя опять услышали выстрел, тоже из берданы. Что бы ты сказал? Не знаешь?! Мы подумали: наверное, Карарбах ранил амакана, потом тот бежал, его догнал старик и убил. Ты не стрелял, что-то с тобою случилось. Разве усидишь на таборе, всяко думается! Вот я и тороплюсь узнать, – может, помогать надо?
– Спасибо, Лангара, ты угадала, все именно так и было. Карарбах убил людоеда.
– Убил? – Она роняет на землю поводный ремень, поднимает руки к небу.
– Неужели забыл, что в амакане злой дух? Он ничего не прощает людям и тем, кто против него, приносит много горя. – И она повернулась к старику.
– Карарбах хорошо знал все это и все-таки убил Харги, но, как видишь, остался жив! – Я ловлю ее худую, холодную руку, говорю как можно ласковее:
– На земле нет ни злых, ни добрых духов, Лангара, все это придумали сами люди. Ты это понимаешь и веришь в духов лишь в силу привычки.
Лангара хмурится, слегка повисает на моей руке, и пальцы ее наливаются тяжестью. Не по душе ей мои слова, и, кривя губы, она говорит убежденно:
– Зачем ты пришел в наше стойбище?.. Без тебя мы много лет жили, и неплохо жили, как велели предки, а они знали такое, что скрыто от других. Ты говоришь, что духов нет, что мы слепые, неправильно живем. Но разве не знаешь, что человек без веры все одно что бесплодная женщина, которая не знает материнской радости. Я не видела духов, но знаю: они сильные. Поверить же тебе, лючи, все равно что надсмеяться над своим прошлым, над своею жизнью. Но мы так не можем. Пусть дети живут по-новому, им не нужны наши старые боги…
– Нет! Мне хотелось помочь вам освободиться от ненужного страха перед Харги, чтобы вы больше верили в свои собственные силы.
– Нет больше Харги… – еле слышно шепчут ее губы.
Но вот опять перед нами прежняя Лангара. Суровая, неуступчивая, убежденная в своей правоте. Она поднимает с земли поводной ремень, выходит вперед с учагом, ведет нас на табор.
Взошла луна. Тьма рассеялась, ушла в перелески, легла на болота. Под ногами обозначилась тропка. Старуха перебредает промоину, приостанавливается, грозит мне кулаком.
– Духи тебе не простят, ты это узнаешь раньше, чем покинешь Ямбуй. И Карарбаху больше не будет удачи.
– Ты, Лангара, с детства поклоняешься духам, ублажаешь, молишься на них, так почему же они не оградили тебя от многих несчастий, что пережила ты за свою жизнь?
– Человеку положено много горя и мало радости, – возражает она.
– Но не от духов!
Старуха гневно глянула на меня, дернула за повод оленя.
Она шла, сбиваясь с проторенной стежки, как ошалелая. Потом вскочила на учага, погнала его влево от тропки через марь и исчезла.
Мы почувствовали теплое, живительное дыхание костра раньше, чем увидели огонь. И ветерок донес резкий запах звериного мяса. Это, видимо, каюры привезли медведя – нашу с Павлам добычу.
Все поднялись и удивились: за плечами у нас не было ни шкуры, ни мяса.
– Ушел… – произнес с отчаянием Цыбин, сплюнув с губы прилипшую цигарку.
– Нет, не ушел, утонул в зыбуне, – ответил я, стаскивая с плеч лямки и присаживаясь к костру.
Нас окружают необычным вниманием, даже далекий гость, самый почетный у эвенков, позавидовал бы нам.
Повар Федор, кажется, готов выполнить любое наше желание: дескать, быка бы сжарил, не жалко, тайменя метрового не пожалел бы, да нет ни того, ни другого!
– Чайку налить или вначале супу горохового похлебаете? Нынче на выбор,
– говорит он, пристраивая к жару котелок и чайник.
Черные грозовые тучи угрожающе нависли над стоянкой.
Из темноты появляется Лангара. Дрожащий свет костра осветил ее. Как будто постарела она за этот час. Растрепанные космы седых волос прикрывают лицо. Синие губы сжаты в гневе. Может быть, только теперь она со всей ясностью поняла, что остается одна со своими духами на всей земле, что и ей бы надо уйти от них, да как же с прошлым?..
Она отказывается от чая. Усаживается рядом с Карарбахом. Над ним нависает буря. Он не видит Лангары, но чувствует ее тяжелый взгляд и, горбясь, уменьшается, уходит под дошку, как кролик перед удавом. Чуточку отодвигается.
– Лангара, закури! – обрывает Павел напряжение и, подсев поближе к старухе, протягивает ей кисет с махоркой.
Лангара берет его, бессмысленно держит перед собою. Смотрит на Павла, и на ее лице остывает накал. Она лезет за пазуху, достает трубку, набивает ее табаком, отсыпает горсть в карман. Прикуривает от уголька. Жадно затягивается раз за разом, дым туманит глаза, умеряет в них гнев.
У старухи опускаются худые плечи. Она вся никнет и кажется беспредельно одинокой. Мне просто по-человечески становится жаль ее.
Отхлебнув несколько глотков остывшего чаю. Лангара пододвинулась к старику. Она говорит с ним шепотом. Карарбах внимательно следит за движением ее губ и рук. В шепоте ее чувствовался страх перед неизвестностью – что будет дальше: разразится ли Харги гневом и пошлет на них несчастья, запутает обратную дорогу и им никогда больше не увидеть своих детей, стадо, вершины Худорканских гор или все на земле останется неизменно, как при духах, с теми же радостями и горем?
Над стоянкой лопнул черный небосвод. Молния, распахивая тучи, упала на Ямбуй, и удары невероятной силы потрясли голец, останцы до самого подножья. Земля содрогалась от долго не прекращающихся разрядов. Какое зловещее нагромождение туч! В небе неукротимое бешенство разгулявшейся стихии.
Лангара толкает Карарбаха в бок, поднимает к небу руку, исступленно кричит мне:
– Ты сказал, что Харги нет, а это кто? Сейчас увидишь, как он расправится с непокорными! – И она в страхе прижимается к Карарбаху.
На мгновенье наступила жуткая тишина, страшнее грозы. Раздался жалобный крик птицы. Он смолк, и тишина показалась еще более глубокой.
Над нами снова рвется небо. В тучах кишат, как змеи, молнии. Все ближе, все чаще разряды. С треском упала расщепленная молнией лиственница.
К счастью, разряды миновали стоянку. Грозовые тучи обрушили свой гнев на топкую равнину, опалили мигающим светом перелески и ушли на север.
Лангара разочарованно глядела вслед уходящим тучам. Может быть, в этот момент, как никогда, она молила Харги вернуться, поддержать ее, сама готовая во имя этого на любые испытания. Но злой дух не возвращается. Покорные ветру тучи уходили в глубь нагорья, и оттуда доносился стихающий рокот.
На лицо падал почти неприметный в воздухе мелкий дождь. А вот и звезды над Становым, живые блестящие капельки. Мягкий свет луны облил снежные вершины, заглянул в расщелины, долго шарил по перелескам, пока не обнаружил нас. После грозы так приятно затишье лунной ночи.
Цыбин, Павел и я долго сидим у костра. Резкий ветер – серьезное предупреждение о наступающих холодах. А в районе Ямбуя еще уйма работы, затянувшейся в связи с гибелью людей. Утром наблюдатели пойдут в последний раз штурмовать голец, наш же путь обратно на запад, к таежному аэродрому.
Лагерь спит. Я заканчиваю записи в дневнике. Кто-то сзади легко крадется ко мне. Шаги обрываются рядом за спиною. Должно быть, Лангара. Я не вижу ее, но это она. Мне кажется, я и задержался у костра, чтобы поговорить с нею. У нас ведь остался незаконченный разговор, а утром наши пути навсегда разойдутся.
– Садись, Лангара, – говорю, не оглядываясь, и отодвигаюсь к краю валежины.
Вот уж не ожидал! Это Илья.
Каюр присаживается, достает кисет, сворачивает цигарку, передает кисет мне. Я закуриваю. От непривычки бумага рвется, махорка рассыпается. Не знаю, как начать разговор. А Илья прикуривает от головешки, усаживается поудобнее. Дышит громко, неровно, но молчит…
Проходят минуты. Илья кончает вторую цигарку. Курит и курит… Значит, помирились. Да разве словами скажешь так убедительно, как этим молчанием!..
Илья бросает окурок на землю, притаптывает, смотрит на меня добрыми глазами. Затем вытаскивает из ножен свой узкий, длинный, сильно сточенный нож, подает мне. Я отдаю свой складной охотничий нож с ручкой из козьего рога.
Было за полночь, когда я уходил от костра. В тени, без духов, дремал седой Ямбуй. Поодаль от костра, прикрывшись шкурами, спали Карарбах и Лангара, может быть, первым спокойным сном за всю свою долгую жизнь.
…Меня разбудила грустная песня. Пела ее Лангара, собирая по марям оленей.
У моего изголовья лежит ошейник Загри. И я вспомнил о своем обещании отдать кобеля пастухам. Боль сжала сердце: неужели придется расстаться с любимой собакой? Начинаю искать повод, чтобы не отдать Загри… Убеждаю себя, что расстаться с собакой, которая так верна тебе и столько раз выручала из беды, равносильно предательству. Пусть старики берут что угодно, отдам карабин, но не Загрю. Тот, кто долго шел по опасной тропе с преданной собакой, поймет меня. С этим твердым решением я выбрался из-под полога.
Кобель привязан к березке чужим сыромятным ремешком – значит, пастухи уже считают его своим. Нет-нет, ни за что не отдам! Не подхожу к нему, как обычно утрами, не смотрю на него – нет сил. А Загря не спускает с меня глаз, пытается угадать, что случилось со мной.
За перелеском умиротворяющий пейзаж: мари, обступившие болота, за ними полуголые осинки и моховые бугры, усеянные клюквой. В лесной чаще одинокий посвист рябчика вплетается в грустную песню пастушки.
Лангара идет следом за пасущимися оленями. Увидев меня, она смолкает, подходит к горбатой лиственнице.
– Доброе утро! – кричу ей.
– Чего пришел, разве дела нет на таборе? – спрашивает она.
– Песня твоя приманила. Вы с Карарбахом сегодня на Худоркан?
– Да. А ты домой, к бабе, к детишкам? Может, останешься? И Павел тоже?
– Зачем?
Она помолчала. Дрогнули уголки губ.
– Ты говорил, что нам надо уходить с этих мест с оленями, где лучше тайга и земля больше родит, а разве не эти болота, не эта стужа и не эти камни дают нам силы, делают нас сильнее бурь, голода, несчастий?! Ты останься, будешь немного кочевать с нами. Мы покажем тебе, сколько добра на этой земле! Иди на восток, на запад, куда хочешь, иди день, неделю, месяц, все тайга да тайга, все ягель для оленей, везде помет соболя. Говорю, тайга не должна пустовать.
– Мне, Лангара, твое беспокойство понятно. Человеку всегда было трудно в этих пустырях, и хорошо, что ты не сулишь легкую жизнь своему потомству. И мне не безразлична судьба этого края, которому я отдал много лет.
– Тогда увези с собою это… – Старушка дрожащей рукой берет горсть земли с пучком бледно-желтого ягеля и сует ее в карман моей телогрейки. – А от тебя у нас Загря. Спасибо за него. Ты не болей за него, не обидим. Но если когда-нибудь еще наши тропы сойдутся, верну тебе собаку. Верь мне. – Она протягивает свою худую руку.
Стою перед ней как истукан. Старуха не догадывается, с чем я шел к ней, смотрит на меня доверчивыми глазами простодушного человека. Я не выдерживаю, беру ее руку.
– Согласен, Лангара: если встретимся, ты вернешь мне Загрю.
– И еще одно слово хочу сказать: не думай, что Лангара дурная, не понимает, что делается на свете. Я гляжу на детей – они другими станут людьми. Да и сама не хочу быть такой, как прежде. Моя мать никогда не поднимала головы, а я ее не опускаю…
Из-за далекого перелеска донесся выстрел. Кто-то взревел. Упала лесина. Олени подняли головы, перестав кормиться.
Лангара забеспокоилась.
– Это Карарбах стрелял, – сказала она, хватая меня за руку. – Ты не обманулся, хорошо видел, что амакан пропал в зыбуне? Не поймал ли он сейчас Карарбаха?
И она бросилась к стоянке.
Когда я пришел туда, старуха уже седлала учага. Кто бы мог дать ей шестьдесят лет, видя, как с винтовкой в руке она легко вскочила на оленя, погнала его через топкую марь, беспрерывно подбадривая пятками.
Мы с Долбачи побежали ее следом. Пока перебрались через марь, Лангара была уже далеко за перелеском.
За вторым болотом показался ельник. У его края горел костерок, и дым сиротливо сверлил синь утреннего неба.
– Карарбах зверя убил, – сказал Долбачи, сбавляя бег.
Подходим к ельнику. Лангара сидит уже у огня, ест свежую печенку. На лице и следа не осталось от тревоги.
На земле лежит огромный сохатый, сваленный пулей старика. Широченные лопасти рогов в сажень в размахе. Черная с проседью шуба лоснится. На ногах почти белые чулки. Зверь уже в брачном наряде – красавец, хотя до гона еще недели три.
Мы с Долбачи помогаем Карарбаху освежевать сохатого, разделить тушу на равные части для вьюков. У Карарбаха на завтра много лакомств: две берцовые кости, жирные почки, печенка. Сегодня ему разрешается есть «сколько хочет брюхо».
Лангара дремлет у огня, разнеженная теплом. Старик присаживается рядом с нею на сучковатую колоду, достает из котомки топор. Обухом дробит кости, выбирает мозг, складывает возле себя горкой.
Старуха пробуждается. Смотрит на меня сытыми глазами.
– Это хочешь? – Она отсекает ножом ломоть от недоеденной печенки и подает мне. Я кладу его на жар.
– Старику нынче большой фарт, – говорит Лангара.
– А ты вчера пророчила, что ему вообще не будет удачи.
– Харги еще себя покажет. Ты напрасно говоришь – духов нет, духов нет… а кто есть?
– Человек.
– Человек должен кого-то бояться…
– Если не надеется на себя, – перебиваю ее.
Лангара хочет возразить, но замечает возле Карарбаха горку мозга, обрывает разговор – обилие пищи действовало на нее успокоительно.
Начался пир. Ели все сырое, несоленое, как наши далекие предки, и от жирной пищи как будто пьянели. Будь чай – пиру бы не было конца.
Лангара вложила нож в ножны, встала. Карарбах и Долбачи перестали жевать, тоже поднялись.
– Возьмешь сколько надо мяса в дорогу, остальное Цыбину, так хочет Карарбах, – сказала старуха, обращаясь ко мне.
Через час свернули лагерь. Вьюки разложены по седлам. Лангара и Карарбах пойдут с нами до поворота к Реканде, и мы распрощаемся. Последним покинет стоянку Цыбин со своими людьми. Его путь на Ямбуй.
У лиственницы Загря. Я прячусь от его взгляда – мне не по себе. Не знаю, как расстанусь с собакой… Уйду, не прощаясь.
Два оленя впряжены в носилки. В них повезем Степана до аэродрома. Настроение у парня бодрое.
Все собрались у затухающих головешек. После минутного молчания прощаемся с наблюдателями. Они пока не имеют права мечтать о пути в жилые места. У них еще встречи со снежными буранами, с лютой стужей.
Впереди идет Лангара, ведет в поводке Загрю. Кобель беспрерывно поворачивает голову, ищет меня, не может понять, почему я охладел к нему и куда ведет его эта старая женщина? Он упирается лапами, отказывается идти, но Лангара тащит его дальше.
Вот и поворот к Реканде. Нам – на запад, пастухам – на юг, к Худорканским хребтам. Я обнимаю Карарбаха. Он загрубевшей ладонью хлопает меня по спине и улыбается. Подхожу к Лангаре; она кладет руки мне на плечи, припадает седой головой к моей груди.
– Твоя мать счастливая. Как далеко ты ушел, а свое стойбище не забываешь.
– Поверь, Лангара, и ты будешь счастливой матерью. В интернатах ваших детей безусловно будут учить, как жить в тайге, и для них не будет лучшего места на земле, чем то, где они родились.
У Лангары на глаза навертываются слезы. Я растревожил ее боль, о которой она забыла в повседневной суете, но которая никогда не стихала.
– Если это правда, – сказала она, вытирая ладонью заплаканные глаза,
– мы с Карарбахом подождем умирать. Тогда я поверю, что человек сильнее Харги.
Я смотрю на нее. Сколько таких тружениц знает эта скупая земля! Они рожали детей и учили их мудрым законам предков, добывали огонь и поддерживали его всю ночь; выделывали шкуры и обшивали семью; варили пищу и ели, что оставалось от обеда; ложились спать последними и вставали до зари. У них грубые руки тружениц и добрые материнские сердца. Эти женщины давали начало жизни и умерли, не оставив нам даже своих имен.
На меня в упор смотрит Загря. Он, кажется, понимает, что расстаемся навсегда. Я не выдерживаю, припадаю к нему; он лижет шершавым языком мое лицо…
Караван тронулся, закачался на тропе. Взвизгнула собака, рванулась и повисла на ошейнике, неистово взвыла. Я сбежал к бушующей Реканде, рев переката заглушил вой Загри.
За рекою, на подъеме, мы остановились поправить вьюки. Карарбах и Лангара все еще стояли на возвышенности среди одиноких, изувеченных ветрами лиственниц. От них оторвался черный комок – Загря. Отпущенный старухой, кобель стремительно понесся нашим следом. Перемахнул реку и, не задерживаясь возле нас, исчез в чаще.
Я оглянулся, хотел поблагодарить добрую старуху, но на бугре ни Карарбаха, ни Лангары уже не было – их поглотили корявые дебри тайги.

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: