Первый процесс. Московский областной суд

 

К началу процесса у меня с Сашей установился полный контакт. Каждую нашу встречу начинали с того, что он давал мне показания так, как если бы это было в суде. Мне приходилось учить его, как стоять перед судом, когда он обязан вставать, когда и кому он может задавать вопросы. Сама задавала ему множество вопросов. Тех, которые, несомненно, будут задавать ему прокурор и судья.

Все это необходимо потому, что контакты между подзащитным и адвокатом в период процесса очень затруднены. Суд разрешает адвокату беседовать с подзащитным во время перерывов, до и после судебного заседания, но только в присутствии конвоя. Это единственная для подсудимого возможность общаться со своим адвокатом.

Я предупредила Сашу, что такие беседы у нас будут. Учитывая то столкновение, которое у меня уже было с судьей, мы договорились, что Саша сам будет просить разрешение на эти беседы.

И вот первый день.

Дело слушается в большом зале Московского областного суда. Собрались все вызванные свидетели – более ста человек. Для нас с Юдовичем ни одного знакомого лица. Мы никогда раньше их не видели, не слышали звука их голосов. Всегда допрос свидетеля в суде может принести много неожиданностей. А в этом деле?

Нам с Юдовичем надо добиться, чтобы свидетели показывали правду.

И только то, что им действительно известно.

О чем они свидетельствуют?

О времени, когда закончили играть в волейбол, и о времени, когда услышали пение девочек. Или о том, как побледнел Саша, увидев всплывший труп Марины. («Так побледнеть мог только убийца».)

Или о том, что родители Алика плохие люди и, конечно же, в такой семье не мог вырасти хороший сын.

Но суд будет их допрашивать – эти сто человек. И эмоциональный заряд ненависти и мести, который они накопили, будет ежедневно и ежечасно действовать на суд. Укреплять его предубеждение против обвиняемых в том недоверии, которое возникает всегда и которое определяется самим фактом привлечения к уголовной ответственности.

Мы смотрим на всех этих толпящихся людей и пытаемся угадать, кто мать Марины – Александра Костоправкина, кто мать девочек Акатовых. Внезапно мы видим женщину. Она стоит в группе свидетелей и что-то им объясняет. Среднего роста, очень приземистая, почти квадратная, старая. Стриженые, совершенно седые волосы завиваются мелкими кольцами. В волосах большой гребень.

Мне кажется, что одновременно мы со Львом произносим:

– Берта Карповна. Берта Бродская.

Почему мы так хорошо запомнили это имя? Имя жительницы Измалкова, которая и свидетельницей-то не была.

В те дни, когда пропала Марина, Бродской не было. Она отдыхала. Когда Бродская вернулась в Измалково, первые страсти уже поутихли. Люди вернулись к своим повседневным делам, без которых жить невозможно. У Бродской был дом, в котором она жила одна, и неугасший общественный темперамент, для которого уже давно не было выхода. Берта Карповна принадлежала к той породе людей, которых не только в официальных документах, но и в быту называют «старые большевики».

Это не только партийная принадлежность. Это типаж. Часто и внешний облик как у Берты. Это особым образом ровно под гребешок, в одну линию подстриженные волосы. И манера одеваться, сохранившаяся с первых лет после революции. Но главное – это мировоззрение. Мировоззрение несгибаемого, никогда ни в чем не сомневающегося человека. Им не свойственны предположения – суждения всегда категоричны. Эти люди на работе были источником многих бед для сослуживцев. Уйдя на пенсию, они становятся «общественниками». Этот титул дает им право бесцеремонно вмешиваться в чужую жизнь, следить за «моральным обликом» своих соседей. Сделаться вершителями общественного суда над чужой жизнью.

Берта Бродская была именно таким человеком.

Включив ее в список свидетелей, чей вызов он считал обязательным, Юсов знал, что никаких свидетельских показаний Бродская дать не может.

Не было ни одного, даже самого мелкого обстоятельства, которое Бродская могла бы подтвердить или опровергнуть. Юсов вызвал ее, чтобы ее устами в суде говорил «народный гнев», чтобы от нее услышали требования беспощадного приговора.

Старая коммунистка-пенсионерка, она стала первым возбудителем злобы. Все заявления с требованием смерти мальчикам, которых по закону расстрелять нельзя, были написаны ею. Ее подпись на этих петициях была первой. В ее показаниях было записано: «Никаких сомнений в том, что они убийцы. Я убеждена в этом, и я требую для них смертной казни».

«Независимый» судья, вынося приговор, будет не только учитывать, что дело это на контроле ЦК. Он знает, что если его приговор не удовлетворит такого человека, как Берта Карповна, то за этим последует поток негодующих заявлений.

Только для такого психологического давления и могла быть вызвана эта свидетельница.

Мы стояли с Юдовичем в коридоре, ощущая враждебность всех этих людей, переносящих свою ненависть к обвиняемым на нас, их защитников.

 

Дело мальчиков трижды рассматривалось в судах первой инстанции.

В общей сложности одни судебные заседания по их делу продолжались пять месяцев. Пять месяцев сконцентрированного драматизма. Пять месяцев напряженной работы. Как передать эту скрытую напряженность судебного заседания? Когда внимание обострено до предела. Когда каждая минута ожидания ответа – испытание.

Не знаю, можно ли вообще передать рассказом эту особую, волнующую и изнуряющую атмосферу суда.

Судебные речи – это устное творчество. Компонентами их воздействия является не только мысль и даже не только слово, эту мысль выражающее, но жест, взгляд, иногда улыбка, тембр и модуляции голоса.

Судебное следствие в не меньшей степени устное творчество. Даже стенографическая запись не дает нам о нем представления. В стенограмме все бесстрастно. И слова, и паузы. Читатель не видит, как судья слушает свидетеля и слушает ли вообще. Или сидит, откинувшись на высокую спинку своего кресла, и думает о чем-то своем. Читатель не слышит, каким тоном задают свои вопросы судья или прокурор. Он не знает, слышалась ли в них благожелательность или угроза, а может быть, и откровенная ирония. Читатель не видит, как смотрит судья на подсудимого и что находит подсудимый в его взгляде.

И, наконец, читатель не слышит паузы – живого, полного смысла минутного молчания в судебном зале, когда говорят взгляд или жест и когда бессмысленно и мертво в стенографическом отчете.

Пожалуй, самым трудным, на самом высоком напряжении было это первое слушание дела в Московском областном суде.

Мы понимали, что впереди сложные перекрестные допросы. Понимали, что деспотический характер Кириллова будет создавать дополнительную, не деловую, а потому и наиболее тяжело переносимую нервозность.

И все же.

Судебное заседание объявляется открытым.

Оглашено уже обвинительное заключение.

Сейчас те первые вопросы, которые неизменно задаются по установленному законом порядку.

– Гражданин Буров, понятно ли вам предъявленное обвинение? Признаете ли себя виновным?

Место Алика сзади за спиной Юдовича. Сейчас он встанет и будет отвечать. Все знают, что он не признает себя виновным. Его ответ не должен быть неожиданностью. Лев слегка поворачивает голову, чтобы видеть Алика. И вдруг резкий окрик:

– Я вам запрещаю смотреть на Бурова! Не смейте поворачиваться!

Это кричит не конвойный. Это судья Кириллов так разговаривает с адвокатом.

Когда Лев волнуется, он бледнеет. Когда он злится, у него раздуваются ноздри. Сейчас он стоит, готовый отвечать, бледный, с плотно сжатыми челюстями, с раздувающимися ноздрями. И опять окрик:

– Товарищ адвокат, садитесь! Я не разрешаю вам вступать в пререкания с судом.

– Я требую, чтобы суд дал мне возможность сделать заявление. Прошу занести в протокол мои возражения против действий председательствующего.

И снова судья:

– Товарищ адвокат, садитесь. В свое время я дам вам такую возможность.

И Лев вынужден подчиниться. Председательствующий – «хозяин» процесса. И адвокат, и прокурор обязаны выполнять даже такое, не только не законное, но и лишенное всякого смысла распоряжение.

Я не сомневаюсь, что Лев в удобный момент вновь вернется к этому вопросу, что этот инцидент найдет отражение в протоколе судебного заседания. А сейчас он поступает совершенно правильно, что не дает конфликту перерасти в откровенную перебранку.

Сашиного ответа все ждут с напряженным нетерпением. Ведь он отказался от данного им признания в самом конце следствия, действительно уже после беседы с адвокатом Козополянской, а потом вновь признал себя виновным, а потом опять изменил свои показания.

К счастью, мне незачем поворачиваться, чтобы увидеть его. Он сидит ближе к суду, наискосок от меня, и его лицо мне прекрасно видно.

– Гражданин Кабанов, понятно ли вам предъявленное обвинение? Признаете ли вы себя виновным?

Я чувствую, как общее волнение передается мне.

Вижу, как Саша медленно встает. Его лицо мне кажется бледнее обычного. Успеваю заметить, как пристально, глаза в глаза, смотрит на него председательствующий.

И вдруг Саша резко поворачивается ко мне спиной. Так, что он уже не вполоборота к суду, а прямо лицом к ним. Сзади мне видно, что его голова не опущена, – значит, продолжает смотреть на суд (это как я его учила) и четко произносит:

– Виновным себя не признаю.

– Ни в чем?

– Ни в чем.

И вздох в зале. В этом зале, где только родные подсудимых, мать Марины и еще несколько человек, получивших на это разрешение, – каждый звук раздается очень громко. И этот вздох облегчения родителей, и:

– Мерзавец! – (это прошептала Александра Костоправкина).

Жду привычных слов:

– Садитесь, Кабанов.

Но вместо этого Кириллов просит конвой подвести к нему обвиняемого. И вот Саша стоит перед судейским столом, один среди пустого пространства. В своих коротких, выше щиколотки, брюках, в серой тюремной куртке из «чертовой кожи», в огромных, явно не по ноге, башмаках. Такой нескладный и жалкий.

А Кириллов, приподнявшись с кресла, перегнувшись через стол, отчетливо произносит:

– Еще раз ответь мне на этот вопрос: признаешь ли ты себя виновным? И не спеши, думай. Мы будем ждать.

И вновь Сашино:

– Нет, – в молчании зала.

– Не слушай никого, кто учил тебя лгать. Суд умеет отличить ложь от правды.

Саша молчит.

– Чего же ты молчишь? Кто тебя учил лгать? Говори правду, никого не бойся.

Саша опять молчит. Чувствую, что мое вмешательство в этот момент может только повредить, только усилить недоверие к Сашиным показаниям. И Лев тоже шепчет мне:

– Молчи. Пусть допрашивает сам, лишь бы поверил.

– Тебя кто-нибудь учил говорить неправду? – опять спрашивает судья.

– Учил.

– Кто? – Это вскрикивает Кириллов.

– Кто? – доносится с прокурорского места.

– Дядя Ваня.

Это ответ ошеломляющий. Ни о каком дяде Ване в деле нет ни малейшего упоминания. (Мне о нем стало известно только из Сашиного рассказа.)

– Какого еще дядю Ваню выдумал?

– Я не выдумал. Его посадили со мной сразу в одну камеру. Он и учил меня: «Все равно не поверят, ни следователь, ни судья, что это не вы сделали. Только хуже тебе будет. В суде нужно только признаваться. Все судьи любят, когда сознаются…»

– Нечего нам рассказывать, что судьи любят, а что не любят, – прерывает Кириллов Сашин ответ. – Садись.

Наш прокурор, незабываемая «прокурорша» (так называла ее Сашина мама) – Волошина.

В этом сложном деле, где все было загадкой, все неизвестным, – для нее все было ясно. Все было, как говорила она, «проще прощего».

В ней гармонично сочетались глупость с полной правовой необразованностью. Кроме того, она была груба и невоспитанна. Единственный способ поддержания прокурорского авторитета Волошина видела в том, чтобы задавать вопросы как можно громче, с какой-то уже выработанной иронически-уничтожительной интонацией. Вне судебного заседания она сразу менялась. Вполне дружелюбно с нами разговаривала и непрерывно жаловалась на возрастные смены настроения, на «приливы», которые ее мучили.

Эти смены настроения наступали внезапно. Иногда в ходе допроса, который она вела. Тогда происходящее уже совершенно переставало быть похожим на судебное заседание. Волошина не в состоянии была слушать ответ на вопрос, прерывала допрашиваемого, не давая ему закончить мысль. Вмешивалась в допросы, которые вели мы.

Ее правовая необразованность создавала для нее безусловное преимущество. Нормы ведения процесса ее не ограничивали – она их просто не знала.

Вот так и начался этот процесс. С жестким и вспыльчивым председательствующим, с истеричной прокуроршей, с негодующей потерпевшей.

И еще один участник процесса – общественный обвинитель. Это учительница той школы, в которой семь лет учились Марина, Алик и Саша.

Как велика была сила предубеждения, как безоговорочно отдавалось доверие слову «признался», как всеохватывающа была злоба, чтобы даже школа оказалась втянутой в эту борьбу против мальчиков – их учеников. Чтобы те учителя, которые семь лет были их духовными воспитателями, которые ежегодно отмечали их отличное поведение, которые знали их как добрых и послушных, послали своего представителя в суд. Послали с одним требованием: «Осудить и наказать по всей строгости закона без всякого снисхождения».

Эта учительница пришла в суд с твердой убежденностью – «виновны». «Раз признались – значит, виновны». И ничто не могло поколебать этой страстной веры. Помощь, которую она оказывала прокурору, поистине была неоценимой. Каждый день, во всех перерывах она наблюдала за нами, адвокатами. Старалась прислушиваться к тому, о чем мы между собою говорим. Следила за тем, чтобы никто из свидетелей не только не говорил с нами, но и не смотрел в нашу сторону.

В такой обстановке окружающих нас подозрений, скрытого за нами наблюдения и нескрываемого недоброжелательства мы работали все полтора месяца, пока длилось судебное следствие в Московском областном суде.

В первый день подсудимых не допрашивали. Читали обвинительное заключение, обсуждали ходатайства о вызове дополнительных свидетелей и решали другие организационные вопросы судебной процедуры.

Закончили раньше обычного – около 5 часов. Следующий день с утра начнется допросом Саши. Я обращаюсь к суду с просьбой разрешить мне поговорить с ним. Хочу немного подбодрить его, обсудить еще раз некоторые тактические вопросы.

– Товарищ адвокат, беседовать с вашим подзащитным вы будете только в тюрьме и только после окончания судебного следствия. Раньше этого я вам свидания не дам. В равной мере это относится и к адвокату Юдовичу. Вам понятно? Все. Судебное заседание.

Он хочет закрыть судебное заседание и лишить меня и Льва возможности официального возражения. Потому я и прерываю его. Я подробно аргументирую требование о предоставлении свидания, ссылаюсь на статьи закона, которые мне такое право предоставляют.

Я это делаю не для него. Он закон прекрасно знает. И не для заседателей, которым все безразлично. Мне нужно, чтобы секретарь записал мои возражения в протокол. Это уже работа на последующую судебную инстанцию. Если Кириллов осудит мальчиков и мы будем обжаловать приговор, такое нарушение будет считаться серьезным. А в совокупности с другими нарушениями, в особенности с сомнительностью самого обвинения, оно может привести к отмене приговора.

Кириллов слушает меня спокойно, с чуть снисходительной улыбкой.

– Все, товарищ адвокат? Вы закончили?

И, глядя на уже встающего Юдовича:

– Вы, конечно, присоединяетесь к этой аргументации? Вас устроит, если мы запишем в протокол, что вы сделали аналогичное заявление?

И опять Кириллова перебивают. На этот раз Саша. Он тоже встал и просит разрешения обратиться к суду.

– Ну, что у тебя там такое? Уже адвокат за тебя сказал.

– Я хочу сказать, – говорит Саша, – что отказываюсь от всех свиданий с адвокатом, пока вы сами не предложите. Я не хочу, чтобы вы думали, что меня подучают.

И пауза. Длительная пауза, когда председательствующий пристально смотрит в глаза Саши. И мне кажется, что в этом взгляде живой интерес, а не угроза. И я быстро думаю: «Какой Саша молодец! Как достойно он это сказал!»

Слежу за секретарем: записывает ли она заявление Саши в протокол? Это очень важно. Адвокат в кассационной инстанции может ссылаться только на то, что отражено в протоколе судебного заседания.

Сколько длится эта пауза – секунды или минуты? Мне она кажется очень длинной. А Кириллов молчит и смотрит на Сашу. И Саша не опускает голову и продолжает смотреть прямо Кириллову в глаза.

– Хорошо, Кабанов. Я принимаю это условие. Я сам скажу, когда будет можно переговорить с адвокатом. На сегодня мы окончили работу. Завтра начинаем с твоего допроса. Обдумай все. И я еще раз напоминаю тебе – говори нам правду.

Мы со Львом сидим уже в пустом зале, подавленные всем, что происходило. И грубостью председательствующего, и оскорблениями от матери Костоправкиной, и больше всего откровенным нарушением закона. Как защищать в условиях, когда наши подзащитные полностью изолированы, оторваны от нас? Даже ведь взрослые, образованные и опытные обвиняемые с нетерпением ждут встречи, чтобы спросить у нас: «Ну как? Как ваше мнение? А правильно я сказал?..»

Мы обдумываем и согласовываем те заявления, которые каждый из нас в письменном виде подаст суду. Об ущемлении законных прав обвиняемых, о тех незаконных препятствиях, которые чинит нам суд. Мы абсолютно согласно решаем, что так в письменном виде будем фиксировать каждое допущенное судом грубое нарушение закона, каждую откровенную грубость со стороны суда, как по отношению к Алику и Саше, так и в наш адрес. Но так же согласно решаем все терпеть от Костоправкиной – матери погибшей Марины. Матери, действительно ослепленной страшным горем. Мы были готовы прощать ей грубость, уважая ее горе. Но, принимая решение «терпеть», мы не представляли всего того, что нам придется услышать и вытерпеть.

Рассказывая о деле мальчиков, я употребляю местоимение «я» только потому, что это мои мемуары. Все то полезное, что сделала защита в этом деле, делали двое. И роль Льва Юдовича была отнюдь не менее активной, чем моя. Мы работали в этом деле не просто дружно и согласованно. Мне кажется, что никого из нас тогда не интересовал личный успех. Все было действительно подчинено той единственной задаче, которая стояла перед нами, – задаче защиты. Мы вместе обсуждали каждую деталь этого дела, вместе вырабатывали общую тактику защиты.

Я ценила страстную и смелую напористость допросов, которые проводил Юдович, и его блестящее знание материалов дела.

Были допросы, которые лучше удавались ему. Бывало и так, что допрашивала я, и Лев, считая, что все исчерпано, не задавал потом ни одного вопроса.

Мы не боролись за лидерство в защите. Но в одном лидерство, несомненно, принадлежало Юдовичу. Главная ненависть Костоправкиной в этом первом судебном процессе была направлена на Льва. Ему выдержать наше обещание – терпеть – было значительно труднее. Это было особенно трудно потому, что судья не только не делал Костоправкиной замечаний, не только не пресекал ее грубые выходки, но было видно, что он получает истинное удовольствие, глядя, как Костоправкина стоит подбоченившись перед судейским столом в той позе, в которой, наверное, привыкла стоять в ссоре со своими деревенскими соседями. Крепкая, сильная, еще не старая женщина в скорбном черном платке на голове со сверкающими от гнева глазами. И громким голосом, почти крича, говорит суду:

– Этому нанятому адвокату я вообще отвечать не буду. У меня дочь убили, а он денежки получает, свинину ест.

– Почему свинину? – спрашиваю я Льва.

Он удивленно пожимает плечами. Только потом мы узнали, что уже написано и отправлено в разные партийные и правительственные инстанции заявление Костоправкиной-Бродской о том, что родители Бурова зарезали своего кабана и кормят этой свининой Юдовича.

На мои вопросы Костоправкина отвечает. Стоит, не поворачивая ко мне головы, поджав губы. А потом обязательно спрашивает у судьи:

– Я должна отвечать этому адвокату?

– Отвечайте, – как-то с сожалением говорит Кириллов.

И так несколько дней подряд до тех пор, пока нам со Львом делается окончательно понятно, что решили мы терпеть и не реагировать неправильно. Что мы не только переоценили свои возможности терпеть, но что наше молчание воспринимается Костоправкиной как слабость, как разрешение продолжать.

А между тем за те дни, которые прошли, допрошены оба – и Саша и Алик. Уже прозвучал в суде рассказ об условиях, в которых их содержали, об уговорах и обманах со стороны Юсова. Уже рассказал Саша, что, признаваясь, показал на выезде совсем другое место преступления, чем Алик. Уже решил суд вызвать понятых, запросить справку из камеры предварительного заключения о том, кто содержался совместно с мальчиками, запросить сведения о погоде за дни, предшествовавшие гибели Марины. Все эти наши ходатайства, несмотря на возражения прокурора, были удовлетворены.

Кириллов слушал показания Саши более спокойно, и нам даже казалось – с интересом. И среди тех вопросов, которые он задавал, было действительно много нужных и разумных, и было видно, что не только мы, но и он дело знает.

Уже должен был начаться допрос свидетелей, когда вдруг Кириллов объявил перерыв на целый день и, подчеркнуто обращаясь к Саше, сказал:

– Кабанов, я держу свое слово. Я сам предлагаю вам свидание с адвокатом. Товарищи адвокаты, можете сегодня у меня получить разрешение на свидание. Завтрашний день в вашем распоряжении.

Каким нам это казалось в тот момент добрым предзнаменованием! Но еще много раз потом, в течение полутора месяцев судебного разбирательства, охватывало нас отчаяние. Казалось – все. Суд слушает дело явно с одной тенденцией – обвинительной.

День объявленного судом перерыва я провела с утра в суде, а в тюрьму решила поехать во второй половине дня. Выходя из Областного суда, я встретила Юдовича. Он тоже собрался ехать в тюрьму. Это было очень удачно для меня – ведь у него машина, и мне не надо будет тащиться с пересадками на метро, а потом троллейбусом, а потом пешком. Словом, прямо во дворе Областного суда я села ко Льву в машину, и мы поехали. Выезжая, увидели прокурора Волошину, которая внимательно смотрела на нас.

А на следующее утро, когда я стояла на лестничной клетке и курила, я услышала оживленный голос нашего прокурора:

– Ну, сегодня они у нас получат! Это будет хороший подарочек.

А через несколько секунд увидела поднимавшихся по лестнице Волошину и Костоправкину.

– Здравствуйте, товарищ адвокат. Ну как, были вы вчера у своего подзащитного?

Александра Тимофеевна прошла мимо нас, не поворачивая головы в мою сторону. Не здороваясь.

О каком «подарочке» они только что говорили? Какая неожиданность нас ждет?

Со Львом переговорить не успела. Он пришел точно в назначенное время.

Вышел состав суда. Судебное заседание объявляется открытым. Мы все садимся. Волошина продолжает стоять.

– Я должна срочно предъявить суду очень важный документ и прошу приобщить его к делу, – говорит она и передает суду какую– то маленькую бумажку зеленоватого цвета.

Кириллов читает. Потом передает ее молча одному заседателю. Тот многозначительно кивает головой. Потом – второму. Та же реакция. Теперь – очередь Костоправкиной. Она берет ее в руки и, даже не глядя на нее, произносит:

– Прошу приобщить.

Что это может быть? Неужели камера предварительного заключения дала справку, что с мальчиками никто больше не содержался? Тогда это действительно удар. Это мгновенно проносится в голове, пока судья произносит обычное:

– Товарищи адвокаты, ознакомьтесь с документом.

И вот эта бумага в наших руках. Справка:

 

На запрос прокуратуры Московской области сообщаем, что согласно данных регистрации 24 февраля сего года были предоставлены свидания Юдовичу с его подзащитным Буровым. Время прихода – 15 часов 35 минут, время ухода – 18 часов 20 минут; адвокату Каминской с ее подзащитным Кабановым: время прихода – 15 часов 35 минут, время ухода – 18 часов 50 минут.

Основание – решение Московского областного суда.

Гербовая печать Учреждения № 1.

 

Времени на раздумье у нас нет, да оно и не очень нужно. Незаконность и необоснованность такого ходатайства очевидна. И не только потому, что, поехав совместно в тюрьму, мы не нарушили ни одного закона, никакой инструкции, никакой этической нормы поведения адвоката. Главная необоснованность этого ходатайства в том, что содержание справки никакого отношения к делу мальчиков не имеет.

Смотрю на Льва. Как и положено – бледное лицо и раздувающиеся ноздри. Он уже готов кинуться в бой. И решаю – отвечать буду я.

Какое у меня лицо, когда я не просто волнуюсь, а злюсь? Когда негодование – основное чувство, владеющее мною? Мне никогда никто об этом не говорил. Самой мне кажется, что лицо у меня не меняется. Я знаю, что не бледнею и не краснею. Только ощущение окаменелости в лице. И говорю несколько медленнее. Отчеканиваю каждое слово. Сейчас очень важно не терять самоконтроля, не допустить, чтобы «понесло». Потому, что ходатайство прокурора не такое безобидное, как это может показаться сначала. Оно не грозит ни мне, ни Льву никакими личными неприятностями. Но это тоже работа на будущее – на возможную отмену приговора и направление на доследование. А тогда, если справка будет в деле, следователь может вызвать на допрос Юдовича или меня, просто чтобы проверить, соответствует ли эта справка действительности. И вот уже основание для отстранения нас от участия в деле. Свидетель по делу не может быть защитником по этому делу.

Вот стою я сейчас перед судом и, как мне кажется, очень спокойно, чеканя каждое слово, прошу, чтобы представитель государственного обвинения подробно разъяснил, в подтверждение какого пункта обвинения Бурова и Кабанова в убийстве Марины Костоправкиной просит он приобщить эту справку. Хорошо помню и сейчас лицо Кириллова в этот момент. Его голову, откинутую назад к спинке кресла, и выжидающий взгляд, и даже небольшую паузу после моей просьбы-вопроса. Он явно ждал, что я разражусь гневной тирадой. И мне действительно этого хотелось. Но я должна сдерживать себя и стоя ждать, пока он повернет голову налево – в сторону Волошиной – и произнесет:

– Вы действительно не аргументировали свое ходатайство. Вопрос адвоката обоснован. В подтверждение каких обстоятельств этого дела вы просите приобщить справку?

Но я не сажусь, прошу разрешения продолжить.

Я прошу, чтобы одновременно представитель государственного обвинения разъяснил, на основании какого закона прокуратура делает самостоятельные запросы в период рассмотрения дела в суде.

У меня есть все основания предполагать, что подобный вопрос не был согласован с судом, который по собственной инициативе предложил нам свидание в один и тот же день. Если я ошибаюсь, то прошу ознакомить меня с текстом ходатайства прокурора и с резолюцией суда.

И Кириллов, опять откинувшись на спинку кресла, смотрит на меня, и я на него. И небольшая пауза, когда мертвая тишина в зале. И потом голос судьи:

– Вы не ошиблись, товарищ адвокат. Суду об этом ничего известно не было.

И, повернувшись к Волошиной:

– Вы продолжаете настаивать, товарищ прокурор? Вы будете аргументировать свое ходатайство?

– Да, я прошу обсудить мое ходатайство. Я считаю его обоснованным. Больше мне добавить нечего.

И привычный кивок председателя вправо – к одному заседателю и влево – к другому.

– Запишите определение. (Это уже секретарю.)

Совещаясь на месте, судебная коллегия по уголовным делам определяет: в ходатайстве прокурора, как необоснованном, отказать. Справку вернуть, как не имеющую отношения к делу.

А теперь встает Лев и со всей силой своего воинственного темперамента делает заявление. Он просит суд указать прокурору на недопустимость и противозаконность его действий. Он говорит и о том, что все это время мы проявляли терпение и выдержку, не реагируя на оскорбления со стороны Костоправкиной, что делали это, сочувствуя ее горю. Мы были вправе ожидать, что сам председательствующий разъяснит Костоправкиной недопустимость ее поведения. Наши ожидания оказались напрасными. Сейчас мы настойчиво просим суд обеспечить нормальную возможность работы и оградить от дальнейших оскорблений.

И опять кивок направо и налево и голос Кириллова:

– Костоправкина, суд вас предупреждает: в судебном заседании вы должны вести себя прилично. Товарищ прокурор, суд делает вам замечание.

С этого дня уже не повторялись безобразные сцены первых дней процесса.

Проходит несколько дней, и вот мы всем составом суда, вместе с подсудимыми, их родственниками и Костоправкиной переходим в маленькую комнату с плотно зашторенными окнами. Нам предстоит слушать магнитофонные записи и смотреть кинокадры. Там уже все оборудование. Киноустановка, магнитофон. На стене висит киноэкран.

Первые кадры. Как старое немое кино с убыстренными движениями. В большой группе людей с трудом узнаю Алика и чуть впереди него – Юсова. Набегающие друг на друга, сменяющиеся кадры как– то даже увеличивают количество людей, количество сторожевых немецких овчарок, которых ведут на поводках конвойные. Видны подбегающие человеческие фигуры, но все это нечеткое, размытое.

Вот Юсов приостанавливается, и Алик тут же вслед за ним. А может быть, мне только показалось, что Юсов первый, – это ведь доля секунды. Алик протягивает руку и. Лента обрывается, только белый освещенный экран и щелканье проекционного аппарата свидетельствуют о том, что это не конец.

И опять вижу улицу и идущих людей – в середине между собаками Саша. Идет опустив голову. Юсов рядом, положив ему руку на плечо. Вот дошли до дома Богачевых, повернули налево и. Опять только треск и освещенный экран.

Прокурор объясняет: это дефекты съемки. Снимал кинолюбитель. Сейчас будут следующие кадры.

Толпа людей. Юсов и Саша рядом. Протянутая Сашина рука. Куда он показывает? Какой путь они прошли от дома Богачевых? Досадно, что именно эта спорная часть пути оказалась незафиксированной, испорченной.

Какое впечатление на меня произвели эти кадры? Как доказательство – никакого. Ни за обвинение, ни против.

И все же эмоциональное впечатление от этих кадров было. Я впервые увидела их – Алика и Сашу – такими, какими они были в первые дни признания, выведенными на позор всей деревне – соседям, подругам, товарищам. Увидела покорность и послушность в их позах. Как-то острее почувствовала их беспомощность и потому еще больше стала жалеть их.

Сейчас начнем слушать магнитофонную запись. В зале тишина. Отчетливо слышу первые слова, произнесенные следователем Юсовым. Это очная ставка. Юсов сообщает, что будет производиться магнитофонная запись и что при очной ставке присутствует адвокат Борисов. Голос Алика узнаю сразу. Действительно, звучит спокойно. Рассказывает подробно об игре в волейбол. Слышу слова: «Саша первый предложил изнасиловать Марину, я не хотел. Мы пошли по главной улице…»

Голос Алика делается более глухим, слова менее разборчивы. Какой-то шум, сначала отдаленный, а потом усиливающийся, все время мешает слушать. Но вот это уже не просто шум – это музыка. Прекрасная мелодия полонеза Огиньского звучит в нашем судебном зале, и как-то через нее, еле слышно, пробиваются те страшные слова, которые мучили меня в первый день:

– Это ты первый! Зачем ты на меня наговариваешь? Это ты предложил.

И опять музыка, и никаких слов расслышать невозможно.

– Что это такое?

Это Кириллов обращается к прокурору.

– Да это проще простого. Следователь забыл выключить радио. Музыка играла очень тихо и не мешала вести очную ставку, а микрофон стоял как раз под репродуктором. Но это не важно. Есть ведь протокол этой самой очной ставки, записанный самим Юсовым. Он полностью соответствует магнитофонной записи.

Действительно, такой протокол есть. Именно его я читала, готовясь к делу. Показания мальчиков записаны там очень подробно, с множеством деталей изнасилования. Записано и как раздевали, и как тащили Марину, как уронили ее труп по дороге. Все это воспроизводится в обвинительном заключении как безусловное доказательство вины мальчиков. Но ничего этого – ни одной из этих деталей – не донеслось до меня сквозь бравурные звуки полонеза.

В перерыве решаем просить дать нам возможность еще раз прослушать эту пленку. В любое удобное суду время. В судебном заседании, или после него, или завтра рано утром. Но услышать, разобраться и записать этот текст для себя нам необходимо.

Процессуальный закон, разрешающий применение звукозаписи при допросе, содержит обязательное для следователя правило. Он категорически запрещает производить фрагментарную запись показаний. Только от начала и до конца. От первых слов следователя, объявляющего о дате и месте допроса, до последних слов допрашиваемого о том, что дополнений он не имеет.

Таким же обязательным требованием закона является одновременное со звукозаписью ведение следователем обыкновенного письменного протокола. Этот письменный протокол должен по идее полностью соответствовать звукозаписи. Однако все понимают, что практически это невозможно. Следователь не в состоянии дословно записать все сказанное на допросе. Поэтому фонограмма всегда полнее, а следовательно, и длиннее одновременно с ней ведущегося протокола.

Наше желание восстановить полный текст звукозаписи объяснялось необходимостью услышать все мельчайшие подробности, которыми сопровождались рассказы обоих мальчиков на этой очной ставке. Но не скрою, что было и другое. Мы хотели проверить, в какой мере соответствует рукописный протокол этой очной ставки тому, что действительно говорили Алик и Саша и что, несомненно, запечатлено на пленке. Наша подозрительность в данном случае подкреплялась еще и тем, что у Льва и у меня сложилось впечатление, что если читать этот протокол в том же речевом темпе, что и на фонограмме, то такое чтение займет больше времени. Значит, этот протокол длиннее. Значит, в нем есть что-то, чего нет в фонограмме и, следовательно, чего мальчики вообще не говорили.

Обсудить эти наши подозрения с Аликом и с Сашей у нас возможности не было. Когда еще Кириллов даст нам новое свидание? Самым разумным мы считали записать всю эту фонограмму на свой магнитофон и уже потом, не задерживая работы суда, самостоятельно ее расшифровать.

Такое ходатайство мы и заявили, как только возобновилось судебное следствие. Его обоснованность и законность очевидны. Адвокат имеет право знакомиться с любыми материалами дела и копировать их для себя.

И опять кивок Кириллова направо к одному заседателю и налево – к другому и потом секретарю:

– Запишите определение. В ходатайстве отказать.

Сколько раз на протяжении судебного разбирательства в Областном суде мы вновь возвращались к этому ходатайству. И устно с занесением в протокол, и с приобщением к делу письменного текста. Но опять были те же кивки головой в обе стороны и краткое определение: «Отказать».

А дни шли. И, мне кажется, несостоятельность обвинения должна была стать явной и для суда.

Уже допрошены подруги Алика и Саши, с которыми они играли в волейбол и с которыми потом встретились в доме Акатовых. Все они утверждали, что мальчики отсутствовали не больше пятнадцати минут. Девочки говорили, что согласились на следствии увеличить это время только по настоянию следователя. С каким пристрастием их допрашивали! И не только суд и прокурор, но и общественный обвинитель, их собственная учительница.

Защита делала заявление за заявлением, что применяются недозволенные меры воздействия на несовершеннолетних свидетелей. Что председательствующий не пресекает этого беззакония.

И все чаще Кириллов опять обрывал нас:

– Ваше заявление будет занесено в протокол. Товарищ общественный обвинитель, можете продолжать.

И уже всем было ясно, что «признание» мальчиков было подлинной «царицей дела». Формула «раз признался – значит, виновен» продолжала, как нам казалось, надежно цементировать в глазах суда эту дефектную постройку.

И только показания учительницы Саши и Алика Волконской не вписались в эту схему. Юсов пригласил ее участвовать в Сашином допросе в качестве представителя школы. В суде прокурор просила Волконскую подтвердить, что Саша во время этого допроса признавался добровольно, что Юсов не оказывал на него давления. После того как Волконская все это подтвердила, Волошина спросила ее:

– Ну, может быть, вы хотите добавить что-нибудь к своим показаниям?

– Когда допрос был закончен, – ответила Волконская, – Саша спросил Юсова: «Ну а теперь вы меня отпустите?» Этот вопрос показался мне совершенно абсурдным. Но еще больше меня удивил ответ Юсова: «Что ты, Саша. Как я могу отпустить тебя сейчас. Ты ведь знаешь, что здесь полно Марининых родственников».

Так неожиданно Сашино объяснение о том, что он признал себя виновным потому, что Юсов обещал ему за это отпустить его, получило важное подтверждение.

Из всего того, что происходило в последующие дни, расскажу лишь о допросах Бродской, Марченковой и понятых.

Берта Карповна вошла в зал судебного заседания уверенно и спокойно. Так же уверенно и спокойно отвечала на вопросы суда.

– Да, мне известно, что они (она ни разу не назвала мальчиков ни по имени, ни по фамилии, хотя знала их со дня рождения) убили Марину. Марина была исключительная девочка. Из таких потом вырастают герои. А они терзали ее, как фашисты. Они не только лишили мать любимой дочери. Они лишили весь советский народ прекрасного человека, которым по праву можно было бы гордиться. И от имени всех я требую от нашего суда, суда, избранного народом: никакой пощады этим убийцам. Им не место на нашей земле!

Аплодисменты. Не положенные в судебном зале аплодисменты. Это общественный обвинитель и Костоправкина. Но никаких вопросов. Ни суд, ни прокурор никаких вопросов Бродской не задают.

Сейчас наша очередь. На вопрос суда мы – Лев и я – отвечаем, что вопросы к свидетелю имеем.

– Я пришла сюда, чтобы выступить перед судом. Я свою обязанность выполнила. Больше мне здесь не с кем разговаривать, – уверенно и спокойно говорит Берта Карповна. Какое победоносное выражение у нее на лице!

– Товарищ председатель, вы предупредили свидетеля об обязанности говорить суду только правду. Но вы, видимо, забыли предупредить ее о второй обязанности – отвечать на вопросы. Я прошу объяснить это свидетельнице Бродской, предупредить ее, что отказ грозит ей уголовной ответственностью.

– Свидетельница Бродская, суд вас предупреждает, что вы не вправе отказываться отвечать на вопросы участников процесса, в том числе и адвокатов. Если их вопросы будут несущественны, суд их снимет. А сейчас слушайте вопросы и отвечайте.

И пошли вопросы. И после каждого Бродская спрашивает у судьи, обязана ли она отвечать. И Кириллов неизменно бросает:

– Отвечайте.

Ни один из наших вопросов суд не может снять.

– Видели ли вы сами, свидетель, что делали 17 июня от 10 часов вечера до 11 часов вечера Буров и Кабанов?

– Видели ли вы, свидетель, 17 июня Марину, Алика и Сашу на главной улице?

– Были ли вы 17 июня вечером в доме Акатовых?

– Видели ли вы приход Бурова и Кабанова во двор к Акатовым?

– Можете ли вы описать, в чем были одеты в этот вечер Буров и Кабанов?

И на каждый вопрос получаем ответ:

– Нет, не видела. Нет, не слышала.

И так по каждому пункту обвинения, пока разозленная и негодующая Берта Карповна почти кричит суду:

– Да ничего я не видела. Я пришла сюда, чтобы сказать суду свое мнение, мнение старого коммуниста.

Бродская не знает, что закон специально запрещает суду использовать мнения свидетелей как доказательства по делу. Каким бы ни был приговор по делу. Какими бы аргументами суд ни обосновал его, имя Бродской в нем уже фигурировать не должно.

Совсем по-другому проходит допрос Марченковой. Вся ее внешность как будто говорила: «Чего вы от меня хотите? Вы видите, какая я старая, какая больная, какая запуганная?..»

Ее одежда, походка, еле слышный голос – все подчеркивает старость и немощность. И трясущиеся от волнения руки, и палка, на которую она опирается, – все вызывает к ней жалость.

На первое обращение к ней суда Марченкова вообще ничего не отвечает. При повторении вопроса медленно сдвигает теплый шерстяной платок, которым завязана голова. Прислоняет ладонь к левому уху и просит:

– Говорите очень громко. Я почти не слышу.

Успеваю заметить, как переглядываются прокурор и судья, а потом Волошина вопрошающе смотрит на Костоправкину и та пожимает плечами.

Для нас со Львом вся эта сцена тоже неожиданность. Как могло случиться, что ни Алик, ни Саша, ни их родители никогда не говорили нам о том, что Марченкова почти глуха? Главная свидетельница обвинения, свидетельница «по слуху». Ведь все то, что она рассказывала, что послужило основанием для ареста и обвинения мальчиков, сводилось к одному. Из своей квартиры, со второго этажа, через полуоткрытую форточку она услышала и узнала голос Марины. Она услышала не только голос, но и слова: «Алька, отстань, не приставай. Сашка, как тебе не стыдно». И потом смех.

А сейчас она стоит в непосредственной близости к судейскому столу, почти вплотную к нему, наклонив голову и просит:

– Повторите. Не слышу.

– И давно это с вами? – как-то растерянно спрашивает Кириллов.

– Давно, очень давно. И не слышу ничего, а уж видеть и вовсе не вижу.

– Это она притворяется! Совсем не такая уж глухая, – громко шепчет Костоправкина прокурору.

А Марченкова не отвечает, только зло блеснули глаза под толстыми стеклами очков.

Действительно, впечатление некоторого наигрывания. Потому и допрашивать ее начали очень осторожно: где лечится? С какого времени? У каких врачей?

Сразу чувствуем, что попали на удачную тему. О болезнях отвечает охотно, с подробностями и с большими знаниями специальных медицинских терминов.

И показывает дальше:

– День запомнила потому, что не работала, была выходная. Занималась дома хозяйством. Голос Марины узнала. Но тогда никакого внимания на этот разговор не обратила. Подумала – идут себе ребятишки и балуются. Только потом уже, когда прошло много времени после гибели Марины, вспомнила о нем. Поэтому я и плакала на кладбище. Ведь, если бы я вмешалась, ничего бы и не было.

Как только закончили допрос, заявили ходатайство: запросить из санатория, где работает Марченкова, табель ее рабочих дней и дней отдыха за июнь месяц. Ведь 17 июня – это не воскресенье. Если окажется, что она в этот день работала, то не исключено, что весь этот рассказ относится к другому дню и к гибели Марины никакого отношения не имеет.

Запросить из поликлиники, где Марченкова состоит на учете, историю ее болезни. Это ходатайство очень важное. Когда ознакомимся с документами, можно будет решать вопрос и о судебно-медицинской экспертизе. Только судебно-медицинские эксперты могут твердо ответить, имела ли Марченкова возможность слышать из своей комнаты то, что говорили на улице.

Прокурор оставляет это ходатайство на усмотрение суда.

Опять кивки в обе стороны. Определение: «Ходатайство оставить открытым. Решить вопрос о необходимости запроса перечисленных в нем документов после допросов всех вызванных свидетелей».

Такой ответ адвокаты часто слышат в суде. И в подавляющем большинстве случаев это – завуалированная форма отказа. В нашем деле уже были такие определения. Оставлены открытыми до последующего в конце судебного следствия рассмотрения ходатайства о вызове и допросе солдат, о допросе в суде того самого Назарова, который признавал себя виновным в изнасиловании и убийстве Марины. Чем больше проходит времени, тем меньше у нас шансов, что их удовлетворят.

Более того, некоторые из удовлетворенных судом ходатайств остались нереализованными. Не получены до сих пор справки из камер предварительного заключения Звенигорода и Голицына.

Зато справка о погоде уже в суде. Дождь действительно был. И не только накануне – 16 июня, а в течение трех предшествующих дней. И допрошенные свидетели – сестры Акатовы и их мать – утверждали, что и одежда и обувь мальчиков были сухими и чистыми.

Допрос понятых, вызванных по ходатайству защиты, назначили на 25 и 26 марта.

Первым понятым был рабочий небольшого завода из близлежащего поселка Баковка. Алика он никогда не видел и при его выезде на место не присутствовал. Сашу впервые увидел в тот день 10 сентября 1966 года, когда в качестве понятого был приглашен следователем Юсовым выехать совместно с Сашей Кабановым в деревню Измалково.

Сомневаться в добросовестности и объективности свидетеля ни у суда, ни у защиты оснований нет. Он вызван по моему ходатайству, и потому суд, не задавая ему никаких вопросов, предоставляет право первого допроса мне.

Я проверяю, были ли разъяснены понятому его права и обязанности при выполнении этого следственного действия.

– Да. Следователь Юсов разъяснил, что я должен быть все время рядом с Сашей. Внимательно следить, как он показывает дорогу. Хорошо запомнить весь путь, по которому мы будем идти, и, главное, место, на которое Кабанов покажет как на место совершения изнасилования, и места, с которого сброшен был труп в воду.

– Можете ли вы сейчас воспроизвести этот путь и показать по схеме те места, на которые указывал Кабанов?

– Да, конечно. Я все это помню прекрасно.

Первую часть показания свидетеля слушаю спокойно. Волейбольная площадка. Колонка, у которой мыли руки. Главная улица, дом Акатовых, санаторский дом.

Постепенно чувствую, как не просто волнение – страх – охватывает меня. От того, что сейчас скажет свидетель, может зависеть вся дальнейшая судьба Саши и Алика. Ведь совпадение их показаний о месте преступления – одно из основных доказательств виновности. Я верю тому, что мне рассказал Саша. У меня нет причин сомневаться, что свидетель скажет правду, но все равно волнуюсь с такой силой, как будто это решается моя собственная судьба.

– Я хорошо помню, – продолжал свидетель, – с левой стороны улицы последний угловой дом. В протоколе мы записали фамилию тех, кто в нем живет. Сразу за ним мы повернули налево и пошли по небольшой пешеходной тропе, которая идет вдоль всего совхозного сада. Мы шли по этой тропе. Потом Саша остановился и сказал: «Здесь». И показал на яблоню. Я хорошо помню, что это вторая от края яблоня.

В этом ответе есть только намек, одно слово на то, что получу нужный ответ: «Шли». Та яблоня, на которую показал Алик, – в самом начале сада, как только свернешь с главной улицы.

– Можете ли вы найти эту яблоню на схеме?

– Конечно, ведь схема составлялась при мне. Я ее хорошо помню.

И свидетель подходит к столу суда, смотрит на лежащую там схему и уверенно показывает:

– Вот она.

Что он показал? С моего места я разглядеть не могу. Прошу разрешения суда тоже подойти к столу.

– В этом нет необходимости, товарищ адвокат. Товарищ секретарь, запишите: «Суд удостоверяет, что свидетель показал на вторую яблоню от противоположного деревне конца совхозного сада, примыкающего к оврагу и забору дачи Руслановой». Записали, товарищ секретарь?

Я удовлетворена этой записью и продолжаю допрос:

– Производилось ли хронометрирование времени, необходимого, чтобы преодолеть весь этот путь?

– Нет, не производилось.

– Измеряли ли вы длительность пути до совхозного сада и после того, как свернули на пешеходную тропу?

– Еще по дороге в Измалково Юсов сказал, что замерять расстояние будет только в совхозном саду. Но, когда мы свернули с улицы на тропу, обнаружили, что рулетку никто не взял. Юсов предложил мне замерить расстояние шагами. Я сосчитал количество шагов от начала тропы до того места, где Кабанов остановился и указал на яблоню. А результат записал на бумажке.

– У вас сохранилась эта запись?

– Нет. Я там же на месте передал ее Юсову.

– Чем объяснить, что в протоколе выезда вы не отразили эти замеры? Ведь вы подписывали протокол?

– Я предложил Юсову записать, но он сказал, что достаточно указать – «вторая яблоня от конца сада». Мне показалось, что этого действительно достаточно, поэтому согласился подписать протокол.

У меня вопросов больше нет. Нет вопросов и у Юдовича, не задают вопросов судья и прокурор, и свидетелю разрешают сесть и остаться в зале.

Вторым понятым тоже оказался рабочий из Баковки. Опять задаю ему те же вопросы, но уже меньше волнуюсь, когда жду ответов. Более уверена, что получу не просто благоприятный, но очень важный ответ.

Показания свидетелей абсолютно совпадают. Уже записывает секретарь в протокол судебного заседания: «Кабанов указал на вторую яблоню от конца совхозного сада, который примыкает к оврагу и даче Руслановой».

У меня вопросов больше нет. Но прокурор Волошина просит разрешения тоже задать несколько вопросов.

– Скажите, свидетель, с вами встречались родственники подсудимых перед этим судом?

– Нет. Я с ними незнаком.

– Вас никто не просил дать именно такие показания?

– Нет. Мне вчера принесли домой повестку, и сегодня утром я приехал в Москву. Со мной никто не разговаривал.

– А здесь, в суде, до начала судебного заседания на вас никто не пытался воздействовать?

– Да что вы! Я же объяснил вам, что я никого здесь абсолютно не знаю. Никого раньше не видел.

– Вы правду показали, свидетель? Вы ведь знаете, что за ложные показания вы можете быть осуждены на пять лет лишения свободы? Вы отдаете себе в этом отчет?

– Суд меня предупредил, что я должен говорить правду. Да я и без этого рассказал бы то же самое. Ведь так и было на самом деле.

Кириллов сидит задумавшись и, мне кажется, не слушает ни вопросов, ни ответов. Те же равнодушные, скучающие лица у наших двух заседателей. Я даже не могу вспомнить, кто они – мужчины или женщины, молодые или старые.

За все полтора месяца я не услышала звука их голоса. Даже в таком деле их ничто не заинтересовало. Только ответные кивки головой, выражающие согласие с мнением председательствующего.

– Скажите, свидетель, в вашем присутствии Юсов принуждал Кабанова рассказывать об убийстве? – продолжал допрос прокурор.

– Нет, не принуждал.

– Значит, он рассказывал добровольно?

– Юсов его не принуждал.

– А дорогу он показывал добровольно?

– Юсов сказал: «Иди так, как шли 17 июня». И он пошел от волейбольной площадки по главной улице.

– Скажите, свидетель, нам тут все уже рассказывали, что Кабанов был спокоен, когда рассказывал об изнасиловании и убийстве; вы подтверждаете эти показания?

Так задавать вопрос нельзя. Нельзя заранее сообщать свидетелю, какие показания давались до него, но судья не делает замечания прокурору.

– Отвечайте, свидетель.

– Мне трудно сказать, волновался Кабанов или был спокоен. Говорил он спокойно. Я даже помню, что меня это удивило; даже показалось, что он не спокоен, а как-то безучастен. Как будто рассказывает что-то, не имеющее к нему никакого отношения. Он ни на что не реагировал. Даже когда собралось много народу и кричали: «Негодяй! Убийца!», он продолжал оставаться таким же безучастным.

Прокурор закончил допрос. Сейчас свидетеля отпустят, но я решила задать еще несколько вопросов. Последние ответы этого свидетеля заинтересовали меня.

– Где составлялся протокол выезда?

– Все данные записывались прямо на месте. Окончательно оформляли уже в милиции в Баковке.

– С кем из участников выезда вы возвращались в Баковку?

– Со мной в одной машине ехали Юсов, Кабанов, фотограф и второй понятой, фамилии его не знаю.

– Спрашивал ли Юсов о чем-нибудь Кабанова в машине?

– Нет. Юсов молчал, выглядел очень усталым.

– А Кабанов? Он спрашивал о чем-нибудь Юсова?

– Это был даже не вопрос. Он просто сказал: «Скорее бы домой».

– Юсов что-нибудь ответил на это?

– Да. Он сказал: «Подожди, не так быстро».

– Вы хорошо это помните?

– Я помню это прекрасно. Этот разговор очень поразил меня, я ему не могу найти никакого объяснения.

Этот день для нас, адвокатов, был праздником. Как и день, когда допрашивали Марченкову.

Впереди не оставалось ничего, что могло бы хоть как-то подтвердить обвинение. По-прежнему только признание и показания Саши и Алика о его причинах.

29 марта эксперты дали ответы на вопросы суда и сторон. Высказали свои предположения: «Возможно, имело место изнасилование», «Возможно, труп мог переместиться в воде», «Возможно, что обнаруженные на теле кровоподтеки были прижизненными» и т. д. и т. п.

Закрывая в этот день судебное заседание, Кириллов сообщил:

– Объявляется перерыв на два дня. Следующее судебное заседание будет открыто 1 апреля в 9 часов 30 минут.

И уже нам – обвинителям и адвокатам:

– Приготовьте все дополнения (это значит справки, характеристики, дополнительные вопросы). После этого перейдем к прениям сторон. Дополнительное время на подготовку к речам предоставлено не будет.

Стоим ошарашенные. Вот и ответ на все наши ходатайства, которые суд, так и не рассмотрев, оставил открытыми. Значит, 1 апреля он нам просто откажет в них. Сколько зияющих пробелов в этом деле! Их по-прежнему можно закрыть только одним: «Подсудимые признавали себя виновными, и у суда нет оснований сомневаться в достоверности этих показаний».

Мы решили соединить все наши ходатайства в одно развернутое большое ходатайство и одновременно просить суд о назначении судебно-медицинской экспертизы в отношении Марченковой. Мы решили рискнуть, просить об этом, не ознакомившись с медицинскими документами. Дело в том, что все наши ходатайства суд обсуждает устно. Удовлетворяет или отказывает в них почти без аргументации: «Находит обоснованным» или «Находит необоснованным». Ходатайство же о назначении экспертизы суд обязан обсуждать в совещательной комнате и вынести по нему подробно мотивированное письменное определение.

Мы понимаем, что после того, как записали в протокол судебного заседания, что Марченкова не слышит вопросов суда, что, с ее слов, у нее значительная потеря слуха, суд не может найти убедительных аргументов для отказа в таком ходатайстве.

Согласовали содержание ходатайства, а также кому выступать первым и как делить между собой те основные вопросы, о которых нужно говорить в речах.

По нашей договоренности моя речь должна быть посвящена психологическому и фактическому анализу причин признания. Анализу всех доказательств, относящихся к продолжительности времени, которое определяло возможность или невозможность совершить преступление, и к анализу заключения всех экспертиз: судебно-медицинской (способны или не способны были Саша и Алик в том – 1965-м – году к совершению полового акта), второй судебно-медицинской экспертизы (трупа Марины), экспертизы одежды Марины и, наконец, гидрологической экспертизы.

Потребность вновь разобраться и обдумать еще и еще раз велика. Для меня потребность даже как-то отстраниться от дела. Еще раз как бы со стороны, как бы посторонним взглядом оценить все «за» и «против», чтобы не слишком легко отбрасывать «против», чтобы не слишком доверчиво принимать все «за». В эти два дня я вновь, как при подготовке к делу, ставлю себя на место судьи. Судьи достаточно объективного, но требовательного.

Что произошло тогда со мной?

Я раскладывала бесконечные пасьянсы, курила сигарету за сигаретой, вставала и ходила по комнате. Меня распирало от количества мыслей. Но они оставались отдельными, не соединенными в необходимую непрерывную цепь. Они шли потоком, в котором не было подлинного объединяющего стержня. И тогда я решила перестать думать. Дать себе полный отдых. Заняться другими – отвлекающими – делами.

Я быстро делаю в уме расчет. При всех условиях 1 апреля я говорить не буду – на это время не хватит. А потом впереди будет целая ночь – прекрасное время для подготовки.

Так и прошли эти два дня в хозяйственных хлопотах, слушании музыки и полном умственном безделье. Я знала, что ничем не рискую. Не рискую даже в том случае, если бы вдруг случилось невероятное и мне пришлось произнести речь. Ведь фактически она – защитительная речь – уже давно готова. Что, как только начнет действовать сама атмосфера суда, что-то повернется и все встанет на свои места. На меня эта атмосфера судебного заседания, особенно в заключительной стадии судебных речей, всегда действовала безотказно. Как бы плохо я себя ни чувствовала перед этим – все уходило, даже зубная боль. Я часто сравнивала себя со старой цирковой лошадью, которая, понуро опустив голову, стоит где-то в глубине за кулисами. Но вот раздались звуки привычного циркового марша, и голова уже поднята и в нетерпении бьет она копытом.

Словом, я отправилась в суд без всяких тезисов речи.

Лев был абсолютно готов к произнесению речи. И ему ведь действительно говорить именно сегодня. Он показал мне свои наброски или, вернее, очень подробные тезисы – 80 страниц убористым почерком. Подготовил он и наше общее ходатайство. Он же и будет его заявлять.

Выходит состав суда. Мы садимся. Кириллов объявляет судебное заседание открытым. Сейчас Лев передаст наше ходатайство. Но Кириллов останавливает его и что-то тихо шепчет заседателю справа – кивок головы, заседателю слева – кивок головы, и объявляет:

– Суд удаляется на совещание для вынесения определения.

Что это может значить? Что это за определение, которое выносится по инициативе суда, без ходатайства прокурора, без ходатайства защиты? Мы смотрим друг на друга с недоумением. Такое же недоумение и на лице нашей прокурорши Волошиной. Я вижу, что секретарь суда складывает свои бумаги и собирается уйти из зала. Это она может себе позволить, если предупреждена судьей, что ушли они надолго, что впереди длительное совещание.

– С первым апреля, – говорю я Льву.

Он смотрит на меня с удивлением.

– С первым апреля! Тебя разыграл суд. Добродетель, как ей положено, наказана, а лень восторжествовала – они отправляют дело на доследование. Как хорошо, что я не готовилась к речи!

Суд вышел из совещательной комнаты через два с половиной часа. Они оглашают определение, по размеру равное приговору. В нем перечислены все основные дефекты следствия, основные нарушения закона, допущенные Юсовым. В нем дано указание разыскать и допросить тех, кто содержался вместе с Аликом и Сашей в камерах предварительного заключения, вновь передопросить солдат. Указано на то, что их показания были противоречивы и причину этих противоречий необходимо установить.

В определении суда повторяется формулировка, которую мы, адвокаты, так часто употребляли в ходе процесса:

 

…установить возможность для подсудимых совершить преступление еще не значит доказать, что преступление совершили именно они.

 

И предлагается провести судебно-медицинскую экспертизу для определения степени потери слуха у Марченковой; и указывается, что суд установил, что подсудимые указывали в период признания на разные места якобы совершенного преступления.

Разгромное для прокуратуры определение. Не только по длине, но и по содержанию это почти приговор. Только Алика и Сашу не выпустят на свободу. Они останутся в тюрьме. Сегодня – 1 апреля – ровно семь месяцев со дня их ареста.

Через несколько минут заседание было закрыто. Все еще толпились в зале. А я? Я уже, конечно, в коридоре, в положенном месте для курильщиков.

И вот Кириллов. Он, улыбаясь, удовлетворенный идет по коридору. Увидел меня и быстро подходит:

– Ну что ж, товарищ адвокат Каминская, был рад с вами познакомиться. Буду рад видеть вас и в других моих процессах. А сейчас хочу дать совет вам и Юдовичу. Передайте вы это дело другим адвокатам.

– Это, собственно, почему? Потому, что вы написали в определении и о возможном воздействии адвокатов? Вы действительно сейчас так думаете?

Кириллов молчит.

– Или мы были тем боярином, которого кидают с крыльца, чтобы успокоить народ?

– Может быть, в какой-то мере вы и правы. И все же уходите лучше из этого дела. Неприятностей с ним не оберетесь.

И не попрощавшись отошел.

Но мы в деле остались. И никогда не пожалели об этом, хотя неприятности действительно были. Да и у кого из адвокатов их не бывает!

Но, вспоминая много раз это дело не для мемуаров, не последовательно, а как часть моей жизни, я вспоминала Кириллова не когда он кричал: «Я вам запрещаю смотреть на Бурова! Не поворачивайтесь!» – я вспоминала его в те минуты, когда он читал это свое определение. Спокойно и с достоинством, как и подобает судье.

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: