Завещание Майкла Хенчарда

Аннотация

 

Читателям нижеследующей повести, если они еще не достигли преклонного возраста, следует помнить, что в дни, воскрешенные в этой книге, торговля отечественным зерном, вокруг которой вращается действие, обладала важностью, почти непостижимой для тех, кто привык к нынешним шестипенсовым булкам и нынешнему всеобщему равнодушию к возможному влиянию погоды на урожай.

Описываемые происшествия в основном порождены тремя событиями, которые и в подлинной истории города, названного Кэстербриджем, а также его окрестностей следовали друг за другом в том же порядке и через такие же промежутки, как рассказывается здесь. События эти таковы: продажа мужем его жены, плохие урожаи, которые непосредственно предшествовали отмене хлебных законов, и посещение августейшей особой вышеупомянутой части Англии.

Нынешнее издание этой повести, как и предыдущие, содержит почти целую главу, которая отсутствовала в первых отдельных английских ее изданиях, хотя была включена в издание, выходившее выпусками, а также в американское издание. Глава эта восстановлена по настоянию некоторых компетентных судей за океаном, убедительно доказавших, что английское издание заметно пострадало от такого изъятия. Некоторые абзацы и имена, опущенные или измененные в первых изданиях, как английском, так и американском, по причинам, ныне утратившим силу, также восстановлены или вставлены.

Эта повесть, пожалуй, больше всех остальных книг, включенных в мою «Панораму уэссекской жизни», посвящена рассмотрению деяний и характера лишь одного человека. Значительные возражения вызвал шотландский диалект мистера Фарфрэ, второго героя, и некий его земляк заявил даже, что люди, обитающие за Твидом, так не говорят и никогда так не говорили. Однако, на мой южный слух, исправления, предложенные этим джентльменом, совершенно точно повторяют именно то, что я стремился воспроизвести, а потому я не мог признать справедливости его замечаний, на чем дело и кончилось. Следует помнить, что шотландец, действующий в этой истории, показан не таким, каким он представлялся бы другим шотландцам, а таким, каким его увидели бы люди иных национальностей. К тому же я и не пытался точно воспроизводить ни его произношения, ни произношения уэссекцев. Однако следует добавить, что это новое издание обладает следующим несомненным превосходством над предыдущими: его критически прочел профессор вышеупомянутого языка – человек, безусловно, компетентный, который, более того, по весьма важным причинам личного характера научился говорить на нем в первый же год своей жизни.

Далее, очаровательная дама отнюдь не шотландского происхождения, известная своей правдивостью и умом, супруга видного каледонца, навестила автора вскоре после выхода первого издания и осведомилась, не с ее ли мужа списан Фарфрэ, ибо он показался ей вылитым портретом этого (без сомнения) счастливейшего человека. Я же, создавая Фарфрэ, ни разу даже не подумал о ее супруге, а потому позволяю себе надеяться, что Фарфрэ выдержит экзамен если не как шотландец для шотландцев, то как шотландец для южан.

Первый раз этот роман был полностью опубликован в двух томах в мае 1886 года.

Т. Г.

Февраль 1895 г. – март 1912 г.



Мэр Кэстербриджа

ИСТОРИЯ ЧЕЛОВЕКА С ХАРАКТЕРОМ

 

ГЛАВА I

 

Однажды вечером, в конце лета, когда нынешнему веку еще не исполнилось и тридцати лет, молодой человек и молодая женщина – последняя с ребенком на руках – подходили к большой деревне Уэйдон-Прайорс в Верхнем Уэссексе. Одеты они были просто, но не бедно, хотя густой слой седой пыли, накопившийся на их обуви и одежде, очевидно, за время долгого пути, придавал им сейчас обносившийся и не слишком привлекательный вид.

Мужчина был хорошо сложен, смуглый, с суровым лицом, и в профиль лицевой угол у него казался почти прямым. На нем была короткая куртка из коричневого плиса, более новая, чем остальные части его костюма – бумазейный жилет с белыми роговыми пуговицами, короткие, тоже бумазейные, штаны, рыжеватые гамаши и соломенная шляпа с лакированной черной лентой. За спиной он нес на ремне тростниковую корзину, из которой торчала раздвоенная рукоятка ножа для обрезки сена и сквозь прутья виднелась завертка для затягивания сена веревками. Шел он мерным, тяжелым шагом опытного сельского рабочего, резко отличающимся от неуклюжей, шаркающей походки земледельца, а в его манере выворачивать и ставить ступню чувствовалось свойственное ему упрямство и циническое равнодушие, проявлявшиеся даже в том, как размеренно набегали и исчезали складки на бумазейных штанах то на левой, то на правой ноге, по мере того как он шагал.

Впрочем, пара эта была действительно своеобразная, и шли они в столь глубоком молчании, что это не могло не броситься в глаза случайному наблюдателю, в противном случае и не заметившему бы их. Они шагали бок о бок, так что издали могло показаться, будто люди, связанные общими интересами, ведут между собой тихий, непринужденный, задушевный разговор; но при ближайшем рассмотрении обнаруживалось, что мужчина читает или делает вид, будто читает, листок с отпечатанной на нем балладой, который он не без труда держал перед глазами рукой, пропущенной сквозь ременную петлю. Было ли то действительной причиной или лишь предлогом, чтобы избежать наскучивших ему разговоров, – этого никто, кроме него, не мог бы сказать, – только он упорно хранил молчание, и женщина не получала никакого удовлетворения от его присутствия. В сущности, она шагала по дороге в полном одиночестве, если не считать ребенка, которого несла на руках. Иной раз согнутый локоть мужчины почти касался ее плеча, так как шла она настолько близко к своему спутнику, насколько можно идти, не задевая его, но ей, казалось, и в голову не приходило взять его под руку, да и он не помышлял предложить ей руку. Нимало не удивляясь его пренебрежительному молчанию, она явно принимала это как нечто вполне естественное. Если в маленькой группе и раздавались чьи-то голоса, то это был лишь шепот женщины, время от времени обращавшейся к ребенку, крохотной девочке в коротком платьице и голубых вязаных башмачках, и ответный лепет ребенка.

Главной, если не единственной привлекательной чертой в наружности молодой женщины была подвижность ее лица. Когда она искоса поглядывала вниз, на девочку, она становилась хорошенькой, даже красивой, – жаркие лучи палящего солнца освещали сбоку ее живые черты, отчего веки и ноздри ее казались прозрачными, а губы пылали огнем. Когда же, задумавшись, она молча брела в тени зеленой изгороди, лицо ее принимало суровое, почти апатичное выражение, какое бывает у человека, ожидающего от Времени и Случая всего, кроме, быть может, справедливости. Первое выражение было у женщины от природы, второе, вероятно, являлось плодом цивилизации.

Вряд ли у кого-нибудь могли возникнуть сомнения в том, что эти мужчина и женщина – муж и жена и родители маленькой девочки. Только такими родственными узами и можно было объяснить атмосферу семейной близости, которая, подобно нимбу, окружала путников, бредущих по дороге.

Жена почти все время упорно, хотя и без особого интереса, смотрела вдаль, – собственно говоря, такой пейзаж можно было увидеть в эту пору года едва ли не в любом уголке любого графства Англии: дорога была не совсем прямая, но и не извилистая, не ровная, но и не холмистая, окаймленная кустами и деревьями того тускло-зеленого цвета, какой приобретают обреченные листья, прежде чем стать грязно-серыми, желтыми или красными. Трава у обочины и ближайшие ветви кустов были припудрены пылью, которой осыпали их мчащиеся мимо повозки, – той пылью, что лежала на дороге, заглушая, словно ковер, шум шагов; и благодаря этому, а также упорной неразговорчивости путников все звуки широкого мира отчетливо доносились до них.

Долгое время никаких звуков вообще не было, если не считать еле слышного голоса птицы, распевавшей стародавнюю вечернюю песню, которую, несомненно, можно было услышать здесь в тот же самый час и с теми же самыми трелями, каденциями и паузами на закате в эту пору года на протяжении несчетного множества веков. Но по мере приближения к деревне они услышали отдаленные крики и шум, доносившиеся с холма, который скрывали от них деревья. Едва вдали показались первые дома Уэйдон-Прайорса, как путникам повстречался огородник, который нес на плече мотыгу для окапывания брюквы; на конце ее болталась сумка с завтраком. Мужчина, читавший балладу, тотчас поднял глаза.

– Можно там найти работу? – флегматичным тоном спросил он, указывая листком на видневшуюся впереди деревню. Полагая, что огородник не понял его, он добавил: – Какую-нибудь работу по уборке сена?

Но огородник уже замотал головой.

– Господи помилуй, да где же разум у человека, коли он в эту пору вздумал искать такую работу в Уэйдоне?

– А домишко какой-нибудь нельзя здесь снять – пусть совсем маленький, только что выстроенный? – спросил пришелец.

Пессимист снова отрицательно мотнул головой.

– В Уйэдоне больше ломают, чем строят. В прошлом году снесли пять домов и в этом году три; людям деваться некуда – даже хижины с соломенной крышей не сыщешь. Вот каково оно в Уэйдон-Прайорсе!

Вязальщик сена – очевидно, он был вязальщиком – несколько пренебрежительно кивнул и, поглядев в сторону деревни, продолжал:

– Что это у вас там происходит, а?

– Да у нас ярмарка сегодня. Только этот шум и галдеж – все пустое: выманивают денежки у детей да у дураков, а настоящие дела уже кончились. Я весь день работал тут поблизости, но туда не ходил, э, нет! Не мое это дело.

Вязальщик и его жена продолжали путь и вскоре очутились на ярмарочном поле с загонами для скота, где были выставлены и проданы сотни лошадей и овец, которых теперь почти всех увели. К этому времени, как сказал огородник, с серьезными делами уже было покончено, оставалось только продать с аукциона животных похуже, которых не удалось сбыть с рук, ибо от них наотрез отказались более солидные скупщики, рано прибывшие и рано отбывшие. Однако толпа была еще гуще, чем в утренние часы: теперь здесь появились люди более легкомысленные – свободные от работы поденщики, два-три солдата, приехавшие домой на побывку и случайно оказавшиеся здесь, деревенские лавочники и тому подобный люд. Для них полем деятельности служили ларьки с игрушками и всякой мелочью, палатки со стереоскопическими картинками, восковыми фигурами, живыми уродами, бескорыстными, путешествующими для блага человеческого лекарями, прорицателями, игрой в наперсток.

Наших пешеходов все это не прельщало, и они принялись озираться, отыскивая среди множества палаток, разбросанных по полю, такую, где бы можно было подкрепиться. В охряной дымке угасающих солнечных лучей две ближайшие палатки показались им, пожалуй, равно соблазнительными. Одна была из новенькой парусины молочного цвета, с красными флагами на верхушке; вывеска гласила: «Доброе пиво домашней варки, эль и сидр». Другая была не столь уж новой; сзади из нее торчала небольшая железная труба, а спереди красовалась вывеска: «Вкустная пшеничная каша». Мужчина мысленно взвесил обе надписи, и его потянуло в первую палатку.

– Нет… нет… не туда, – сказала женщина. – Я люблю пшеничную кашу, и Элизабет-Джейн ее любит, да и тебе понравится. Она сытная, а день был длинный и трудный.

– Я ее никогда не пробовал, – сказал мужчина.

Однако он внял доводам женщины, и они вошли в палатку, где торговали пшеничной кашей.

Там они увидели большую компанию, расположившуюся за длинными узкими столами, которые тянулись вдоль стен. В дальнем конце стояла печь, топившаяся углем, а над огнем висел большой трехногий котел, настолько стершийся по краям, что обнажилась колокольная медь, из которой он был отлит. Во главе стола сидела особа лет пятидесяти, похожая на ведьму, в белом переднике, которому надлежало придавать ей респектабельный вид, и потому он был такой ширины, что почти сходился у нее за спиной. Она медленно размешивала содержимое котла. По палатке разносился глухой скребущий звук большой ложки, какою женщина орудовала, заботясь о том, чтобы не подгорела смесь из пшеничных зерен, молока, изюма, коринки и других составных частей известного еще в старину жидкого варева, которым она торговала. Сосуды с этими составными частями стояли тут же, на застланном белой скатертью столе.

Мужчина и женщина заказали себе по миске горячей, дымящейся каши и уселись, чтобы съесть ее не спеша. Пока все шло отлично: пшеничная каша, как и говорила женщина, была сытна, и более подходящей пищи нельзя было найти в пределах четырех морей, хотя, правду сказать, тем, кто к ней не привык, поначалу едва ли могли понравиться разбухшие зерна пшеницы величиной с лимонное зернышко, которые плавали на поверхности.

Однако в этой палатке творилось нечто такое, что не сразу бросалось в глаза, но мужчина, побуждаемый инстинктом порочной натуры, быстро это почуял. Едва отведав каши, он начал уголком глаза следить за манипуляциями ведьмы и разгадал, какую игру она вела. Он подмигнул ей и в ответ на ее кивок протянул свою миску; тогда она достала из-под стола бутылку, украдкой отмерила порцию и вылила в кашу. Это был ром. Мужчина тоже украдкой передал ей в уплату деньги.

Варево, щедро приправленное спиртом, пришлось ему гораздо больше по вкусу, чем в первоначальном виде. Его жена с тревогой наблюдала за этим, но он стал уговаривать ее тоже приправить кашу, и, поколебавшись немного, она согласилась, только на меньшую порцию.

Мужчина опустошил свою миску и потребовал вторую, с еще большим количеством рома. Очень скоро действие его начало сказываться на поведении мужчины, и женщина с грустью убедилась, что, хоть ей и удалось благополучно провести свой корабль мимо опасных скал – палатки, имевшей право торговать спиртными напитками, – она очутилась в пучине водоворота, где орудуют те, кто торгует хмельным из-под полы.

Малютка нетерпеливо залепетала, и жена несколько раз повторила мужу:

– Майкл, что же будет с жильем? Мы ведь можем не найти пристанища, если здесь задержимся.

Но он как будто и не слыхал этого птичьего чириканья. Обратившись к собравшейся компании, он стал громко разглагольствовать. Когда зажгли свечи, девочка медленно перевела на них задумчивый взгляд круглых черных глазенок, но веки ее тотчас сомкнулись, потом снова раскрылись, потом закрылись, и она заснула.

После первой миски мужчина пришел в безмятежное расположение духа; после второй развеселился; после третьей принялся разглагольствовать; после четвертой в поведении его обнаружились те качества, что подчеркивались складом лица, манерой сжимать губы и огоньками, загоравшимися в темных глазах, – он стал сварливым, даже вздорным.

Разговор шел в повышенном тоне, как нередко бывает в подобных случаях. Гибель хороших людей по вине дурных жен, крушение смелых планов и надежд многих способных юношей и угасание их энергии в результате ранней неосмотрительной женитьбы – вот какова была тема.

– Так и я себя доконал, – сказал вязальщик задумчиво, с горечью, чуть ли не со злобой. – Женился в восемнадцать лет, как последний дурак, и вот последствия. – Жестом он указал на себя и семью, словно приглашая полюбоваться на это жалкое зрелище.

Молодая женщина, его жена, очевидно привыкшая к таким заявлениям, держала себя так, будто и не слыхала их, и время от времени нашептывала ласковые слова малютке, которая то засыпала, то снова просыпалась и была еще так мала, что мать лишь на минутку могла посадить ее рядом с собой на скамью, когда у нее уж слишком уставали руки. Мужчина же продолжал:

– Все мое достояние – пятнадцать шиллингов, а ведь я свое дело знаю. Бьюсь об заклад, что в Англии не найдется человека, который побил бы меня в фуражном деле, и, освободись я от обузы, цена бы мне была тысяча фунтов! Но о таких вещах всегда узнаешь слишком поздно.

Снаружи долетел голос аукционщика, продававшего на поле старых лошадей:

– А вот и последний номер – кто возьмет последний номер, почти задаром? Ну, за сорок шиллингов? Племенная матка, подает большие надежды, чуть старше пяти лет, и лошадь хоть куда, вот только спина малость примята да левый глаз вышиблен – кобыла лягнула, родная ее сестра, повстречавшаяся на дороге.

– Ей-богу, не пойму, почему женатый человек, если ему не нужна жена, не может сбыть ее с рук, как цыгане сбывают старых лошадей, – продолжал мужчина в палатке. – Почему бы не выставить ее и не продать с аукциона тому, кто нуждается в таком товаре? А? Ей-ей, мою я продал бы сию же минуту, пожелай только кто-нибудь купить!

– Желающие нашлись бы! – отозвался кто-то из присутствующих, глядя на женщину, которая отнюдь не была обижена природой.

– Правильно! – сказал джентльмен, куривший трубку; пальто его у ворота, на локтях, на швах и лопатках приобрело тот отменный глянец, какой появляется в результате длительного трения о грязную поверхность и более желателен на мебели, чем на одежде. Судя по внешности, он был когда-то грумом или кучером в каком-нибудь поместье. – Могу сказать, что вырос я в самом хорошем обществе, – добавил он, – и уж кому, как не мне, знать, что такое настоящая порода! И вот я утверждаю, что в ней эта порода есть – в самом сложении, заметьте, – как и у других особей женского пола здесь, на ярмарке, только, может, надо ей дать проявиться. – Тут он скрестил ноги и снова занялся своей трубкой, пристально всматриваясь в какую-то точку в пространстве.

Захмелевший молодой супруг, услышав столь неожиданную похвалу своей жене, широко раскрыл глаза, словно усомнившись, благоразумно ли с его стороны так относиться к обладательнице подобных качеств. Но он быстро вернулся к первоначальному своему убеждению и грубо сказал:

– Ну, так смотрите, не упустите случая: я готов выслушать, сколько вы предложите за эту жемчужину.

Женщина повернулась к мужу и прошептала: – Майкл, ты и раньше уже болтал на людях такую чепуху. Шутка шуткой, но смотри, как бы не хватить через край.

– Знаю, что говорил. И говорил всерьез. Только бы покупатель нашелся.

В эту минуту в палатку, сквозь щель вверху, влетела ласточка, одна из последних в этом сезоне, и стремительно закружила над головами, невольно приковав к себе все взгляды. Наблюдение за птицей, пока та не улетела, помешало собравшимся ответить на предложение работника, и разговор оборвался.

Но спустя четверть часа муж, который все подливал и подливал себе рому в кашу и, однако, – то ли оттого, что голова у него была такая крепкая, то ли он был таким неустрашимым питухом, – отнюдь не казался пьяным, затянул старую песню, лодобно тому как в музыкальной фантазии инструмент подхватывает первоначальную тему:

– Ну, так как же насчет моего предложения? Эта женщина мне ни к чему. Кто польстится?

Компания к тому времени явно захмелела, и теперь вопрос был встречен одобрительным смехом. Женщина зашептала умоляюще и встревоженно:

– Идем, уже темнеет, хватит болтать! Если ты не пойдешь, я уйду без тебя! Идем!

Она ждала, ждала, однако он не двигался. Не прошло и десяти минут, как он снова прервал бессвязный разговор любителей рома с пшеничной кашей:

– Я ведь задал вопрос, а ответа так и не получил. Есть здесь какой-нибудь Джек Оборванец или Том Соломинка, который купит мой товар?

В поведении женщины произошла перемена, и на лице ее появилось прежнее сумрачное выражение.

– Майк, Майк, – сказала она, – это становится серьезным. Ох, слишком серьезным!

– Желает кто-нибудь купить ее? – спросил мужчина.

– Хотела бы я, чтоб кто-нибудь купил, – твердо заявила она. – Нынешний владелец совсем ей не по вкусу.

– Да и ты мне не по вкусу! – сказал он. – Стало быть, договорились. Джентльмены, вы слышите? Мы договорились расстаться. Если хочет, пусть берет дочку и идет своей дорогой. А я возьму инструменты и пойду своей дорогой. Ясно, как в Священном писании. Ну-ка, Сьюзен, встань, покажись.

– Не делайте этого, дитя мое! – шепнула дородная женщина в широких юбках, торговка шнурками для корсетов, сидевшая рядом. – Ваш муженек сам не знает, что говорит.

Однако женщина встала.

– Ну, кто будет за аукционщика? – крикнул вязальщик села.

– Я! – тотчас отозвался коротенький человек, у которого нос походил на медную шишку, голос был простуженный, а глаза напоминали петли для пуговиц. – Кто предложит цепу за эту леди?

Женщина смотрела в землю, – казалось, ей стоило величайшего напряжения воли оставаться на месте.

– Пять шиллингов, – сказал кто-то, после чего раздался смех.

– Прошу не оскорблять! – сказал муж. – Кто дает гинею?

Никто не отозвался; тут вмешалась торговка корсетными шнурками:

– Ради господа бога, ведите себя прилично, любезный! До чего жестокий муж у бедняжки! Клянусь спасением моей души, иной раз замужество обходится недешево!

– Повышай цену, аукциошцик! – сказал вязальщик.

– Две гинеи! – крикнул аукционщик; никто не отозвался.

– Если не хотят брать за эту цену, через десять секунд им придется платить дороже, – сказал муж. – Прекрасно. Ну-ка, аукционщик, набавь еще одну.

– Три гинеи, идет за три гинеи! – крикнул простуженный человек.

– Кто больше? – спросил муж. – Господи, да она мне в пятьдесят раз дороже стоила. Набавляй.

– Четыре гинеи! – крикнул аукционщик.

– Вот что я вам скажу: дешевле, чем за пять, я ее не продам, – объявил муж, ударив кулаком по столу так, что заплясали миски. – А за пять гиней я продам ее любому, кто согласен заплатить мне и хорошо обращаться с ней. И он получит ее на веки вечные, а обо мне никогда и не услышит! Но за меньшую сумму – не пойдет! Так вот: пять гиней – и она ваша! Сьюзен, ты согласна?

Та с глубоким равнодушием наклонила голову.

– Пять гиней, – сказал аукционщик, – не то товар снимается с торгов. Кто дает пять гиней? В последний раз. Да или нет?

– Да! – раздался громкий голос в дверях.

Все взоры обратились в ту сторону. В треугольном отверстии, служившем палатке дверью, стоял моряк, появившийся незаметно для остальной компании минуты две-три назад. Мертвое молчание последовало за его согласием.

– Вы сказали, что даете пять гиней? – спросил муж, вытаращив на него глаза.

– Сказал, – ответил моряк.

– Одно дело – сказать, а другое – заплатить. Где деньги?

Моряк с минуту помешкал, еще раз посмотрел на женщину, вошел, развернул пять хрустящих бумажек и бросил их на скатерть. Это были кредитные билеты Английского банка на сумму в пять фунтов. Сверху он бросил несколько звенящих шиллингов – один, два, три, четыре, пять.

Вид денег, всей суммы полностью, в ответ на вызов, который до сей поры почитался, пожалуй, гипотетическим, произвел огромное впечатление на зрителей. Все впились глазами сначала в лица главных участников, а затем в кредитные билеты, которые лежали на столе, придавленные шиллингами.

Вплоть до этого момента нельзя было с уверенностью утверждать, что муж, несмотря на свое соблазнительное предложение, говорит всерьез. Действительно, зрители все время относились к происходившему, как к рискованной веселой шутке, и решили, что, оставшись, должно быть, без работы, он озлобился на весь мир, на общество, на своих близких. Но когда в ответ на предложение появились наличные деньги, шутливое легкомыслие исчезло. Казалось, какой-то зловещий свет наполнил всю палатку и облик всех присутствующих изменился. Смешливые морщинки сбежали с лиц слушателей, и они ждали, разинув рты.

– Ну, Майкл, – сказала женщина, нарушая молчание, и ее тихни бесстрастный голос отчетливо прозвучал в тишине, – прежде чем ты еще что-нибудь скажешь, выслушай меня. Если ты только прикоснешься к деньгам, мы с дочкой уйдем с этим человеком. Пойми, сейчас это уже не шутка.

– Шутка? Конечно, это не шутка! – крикнул муж; при ее словах злоба с новой силой вспыхнула в нем. – Я беру деньги, моряк берет тебя. Достаточно ясно. Такие вещи делались в других местах, почему же здесь нельзя?

– Надо сначала выяснить, согласна ли молодая женщина, – мягко сказал моряк. – Ни за что на свете я бы не хотел оскорбить ее чувства.

– Да, и я, ей-ей, не хочу! – сказал муж. – Но она согласна, если только ей можно будет взять с собой ребенка. Так она сама сказала на днях, когда я завел об этом речь.

– Вы можете поклясться? – обратился к ней моряк.

– Могу, – сказала она, бросив сначала взгляд на мужа и не заметив никаких признаков раскаяния.

– Ладно, ребенка она берет с собой, и дело с концом, – сказал вязальщик.

Он взял кредитные билеты моряка, не спеша сложил их и с видом человека, принявшего окончательное решение, спрятал в самый надежный карман.

Моряк взглянул на женщину и улыбнулся.

– Идем! – ласково сказал он. – И малютка с нами – чем больше народу, тем веселей!

С минуту она постояла, пристально всматриваясь в него. Потом снова опустила глаза, молча взяла девочку на руки и направилась вслед за ним к двери. В дверях она обернулась и, сняв обручальное кольцо, швырнула его через палатку в лицо вязальщику сена.

– Майкл, – сказала она, – я прожила с тобой два года и ничего от тебя не видела, кроме попреков. Теперь я уже не твоя; попытаю счастья в другом месте. Так будет лучше и для меня и для ребенка. Прощай!

Ухватившись правой рукой за руку моряка и посадив девочку на левую руку, она, горько всхлипывая, вышла из палатки.

Тупое, озабоченное выражение появилось на лице мужа, как будто он все-таки не предвидел такого конца; кое-кто из гостей рассмеялся.

– Ушла она? – спросил он.

– Ушла, и след простыл! – отозвались парни, сидевшие у двери.

Он встал и направился к выходу осторожной поступью человека, сознающего, что он перебрал лишку. Несколько человек последовали за ним и остановились у порога, всматриваясь в сумерки. Здесь особенно явственно ощущалась разница между мирным спокойствием природы и обдуманной злонамеренностью человека. Какой контраст жестокой сцене, только что разыгравшейся в палатке, являл вид нескольких лошадей, которые ласково терлись шеями друг о друга, терпеливо дожидаясь, пока их запрягут и погонят в обратный путь! За пределами ярмарочного поля, в долинах и лесах, все было тихо.

Солнце недавно зашло, и небо на западе застилало розовое облако, казавшееся неизменным, однако оно медленно меняло свои контуры. Следить за ним было все равно что смотреть из затемненного зрительного зала на великолепные декорации. При виде этой сцепы после той, другой, первым естественным побуждением было отречься от человека, который подобен пятну на лике доброй матери-природы, однако приходила на память мысль, что на земле все меняется и что в одну прекрасную ночь человечество может спать мирным сном, а эта, ныне тихая, природа будет буйствовать.

– Где живет этот моряк? – спросил один из зрителей, пока собравшиеся тщетно озирались по сторонам.

– Бог его знает, – ответил тот, что повидал хорошую жизнь, – ясно, что он не здешний.

– Он зашел минут пять назад, – сказала владелица палатки с пшеничной кашей, которая присоединилась к остальным и стояла подбоченившись. – Потом он вышел, потом опять заглянул. На нем я не разжилась ни на пенни.

– И поделом мужу! – сказала торговка корсетными шнурками. – Такая миловидная, приличная женщина – чего, кажется, еще нужно человеку? А какая храбрая! Я бы сама на это пошла, ей-богу, пошла, если бы мой муж так обращался со мной! Ушла бы, и пускай бы он звал и звал, пока не охрипнет… Но я бы ни за что не вернулась – нет, не вернулась бы до-самого трубного гласа!

– Ну что ж, женщине легче будет, – сказал кто-то из наиболее рассудительных. – Моряки – падежное пристанище для остриженных овечек, у парня как будто много денег, а по всему видно, что к этому она не привыкла.

– Попомните мое слово, я за ней не пойду! – сказал вязальщик упрямо, возвращаясь на свое место. – Пусть уходит! Вздумала чудить, пускай сама и расплачивается. Только дочку ни к чему ей было брать – дочка-то моя! И случись это еще раз, я бы ее не отдал.

Вскоре посетители начали покидать палатку, то ли подталкиваемые неясным чувством, что помогли заключить недопустимую сделку, то ли потому, что было уже поздно. Мужчина положил локти на стол, опустил голову на руки и скоро захрапел. Торговка пшеничной кашей, решив закрывать заведение на ночь, проследила за тем, чтобы оставшиеся бутылки с ромом, молоко, пшеница, изюм и прочее были погружены в повозку, и подошла к прикорнувшему у стола мужчине. Она стала его тормошить, но разбудить не могла. Поскольку в тот вечер не нужно было разбирать палатку – ярмарка продолжалась еще дня два-три, – она решила, что спящий, который явно не был бродягой, может остаться здесь на ночь вместе со своей корзиной. Погасив последнюю свечу, она вышла и, опустив полотнище над входом в палатку, уехала.

 

ГЛАВА II

 

Утреннее солнце струилось сквозь прорехи в парусине, когда мужчина проснулся. Палатка была пронизана теплым светом, и в воздухе с музыкальным жужжанием кружила одинокая большая синяя муха. Кроме жужжания этой мухи, не слышно было ни единого звука. Он посмотрел вокруг: на скамьи, на стол, на свою корзину с инструментами, на печь, где варилась накануне пшеничная каша, на пустые миски, на рассыпанные зерна пшеницы, на пробки, которыми был усеян поросший кое-где травою земляной пол. Среди мусора он заметил какой-то маленький блестящий предмет и поднял его. Это было кольцо его жены.

Смутное воспоминание о событиях прошлого вечера всплыло в его сознании, и он сунул руку во внутренний карман. Зашуршали небрежно засунутые туда кредитные билеты моряка.

Этого второго подтверждения его неясных воспоминаний оказалось достаточно: теперь он знал, что то был не сон. В течение некоторого времени он продолжал сидеть, уставившись в землю.

– Надо как можно скорее выпутаться из этой истории, – наконец сказал он решительно, как человек, который не может собраться с мыслями, не выразив их вслух. – Она ушла… да, конечно, ушла с тем моряком, который купил ее, и с маленькой Элизабет-Джейн. Мы забрели сюда, и я ел пшеничную кашу, а в каше был ром… и я ее продал. Да, так оно и было, и вот я теперь сижу здесь. Что же мне делать, достаточно ли я протрезвел, чтобы идти?

Он встал, обнаружил, что находится во вполне приличном состоянии и может без труда тронуться в путь. Потом он взвалил на спину свою корзину и убедился, что может нести ее; тогда, приподняв полотнище палатки, он вышел на воздух.

С угрюмым любопытством он стал озираться по сторонам. Свежесть сентябрьского утра оживила его и подбодрила. Когда он пришел сюда накануне вечером вместе с женой и дочкой, они были утомлены и мало что заметили, а потому теперь он смотрел на окружающую местность как бы впервые. Он стоял на открытом высоком месте, окаймленном вдали рощей. Внизу, куда вела извилистая дорога, находилась деревня, которая дала свое имя возвышенности, служившей местом ежегодной ярмарки. Отсюда шел спуск в долины и подъем к другим возвышенностям, усеянным курганами и пересеченным остатками древних укреплений. Все вокруг было залито лучами недавно взошедшего солнца, еще не успевшего осушить ни единого стебелька в росистой траве, на которой лежали длинные тени желтых и красных фургонов, так что тени от их колес походили на вытянутые орбиты комет. Все цыгане и владельцы балаганов, заночевавшие здесь, расположились в своих палатках и повозках или лежали под ними, закутавшись в попоны, тихо и недвижимо, словно в объятиях смерти, – лишь случайный храп выдавал их присутствие. Но у Семерых спящих была собака; и собаки неведомой породы, принадлежавшие бродягам и похожие столько же на кошек, сколько на собак, и столько же на лисиц, сколько на кошек, также лежали вокруг. Какая-то маленькая собачонка выскочила из-под повозки, тявкнула для порядка и тотчас улеглась снова. Она была единственным несомненным свидетелем того, как вязальщик сена покинул уэйдонское ярмарочное поле.

По-видимому, это отвечало его желанию. Он шел в глубоком раздумье, не обращая внимания ни на желтых овсянок, порхавших с соломинками в клюве над живой изгородью, ни на шляпки грибов, ни на позвякиванье овечьих колокольчиков, обладателям которых посчастливилось не попасть на ярмарочное поле. Выйдя на проселочную дорогу в доброй миле от места действия прошлого вечера, мужчина опустил свою корзину на землю и прислонился к воротам. Тяжкая проблема – а может быть, и не одна – занимала его мысли.

«Назвал я себя вчера кому-нибудь или нет?» – подумал он и наконец пришел к заключению, что не назвал. Он был удивлен и задет тем, что жена поняла его слова буквально, – это видно было и по лицу его, и по тому, как он покусывал соломинку, которую выдернул из живой изгороди. Он понимал, что она поступила так в запальчивости, больше того, она, должно быть, считала, что эта сделка к чему-то ее обязывает. В этом последнем он был почти уверен, зная ее натуру, чуждую легкомыслия, и крайнюю примитивность ее мышления. К тому же под ее обычным спокойствием могли скрываться безрассудная решимость и чувство обиды, которые и заглушили мимолетные сомнения. Как-то, когда он во время одной попойки заявил, что избавится от нее тем способом, к какому прибег сейчас, она ответила покорным тоном человека, готового принять удар судьбы, что так оно и случится и ей не придется слышать это от него много раз…

– Но ведь знает же она, что в такие минуты я сам не понимаю, что говорю! – воскликнул он. – Что ж, придется мне побродить в, этих краях, пока я не найду ее… Черт возьми, могла бы она подумать, прежде чем так срамить меня! – взревел он. – Ведь она-то не была пьяна, как я. Этакая идиотская простота – как это похоже на Сьюзен! Покорная… Эта ее покорность причинила мне больше зла, чем самый лютый нрав!

Немного успокоившись, он вернулся к первоначальному своему убеждению, что должен так или иначе отыскать ее и свою маленькую Элизабет-Джейн и по мере сил примириться с позором. Он сам навлек его на себя и должен нести его. Но сначала он решил дать обет – такой великий обет, какого никогда еще не давал, а чтобы принести клятву надлежащим образом, требовалось соответствующее место и обстановка, ибо в верованиях этого человека было что-то идолопоклонническое.

Он взвалил корзину на спину и двинулся в путь, на ходу окидывая пытливым взглядом местность, и вдали, в трех-четырех милях, увидел крыши и колокольню деревенской церкви. К этой колокольне он и направился. В деревне стояла тишина, был тот безгласный час, который наступает в сельской повседневной жизни после ухода мужчин на полевые работы и кончается с пробуждением их жен и дочерей, когда те встают, чтобы приготовить завтрак к их возвращению. Вот почему вязальщик сена достиг церкви никем не замеченный и вошел в нее, поскольку дверь была заперта только на щеколду. Он опустил свою корзину возле купели, прошел по нефу до решетки перед алтарем и, открыв дверцу, вступил в святилище; на секунду он почувствовал себя как-то странно, но потом преклонил колени на возвышении, уронил голову на книгу с застежками, лежавшую на престоле, и громко произнес:

– Я, Майкл Хенчард, сегодня утром, шестнадцатого сентября, здесь, в этом священном месте, даю обет в том, что двадцать лет не притронусь к спиртным напиткам, считая по году на каждый уже прожитый мною год. И в этом я клянусь на лежащей передо мною книге. И да поразят меня немота, слепота и беспомощность, если я нарушу мой обет!

Произнеся эти слова и поцеловав большую книгу, вязальщик сена встал и, казалось, почувствовал облегчение, вступив на новый путь. Приостановившись на минуту на паперти, он увидел густую струю дыма, внезапно вырвавшуюся из красной трубы ближайшего коттеджа, и понял, что его обитательница только что затопила печь. Он подошел к двери, и хозяйка за ничтожную плату согласилась приготовить ему завтрак. Подкрепившись, он приступил к поискам своей жены и ребенка.

Сложность этой задачи обнаружилась довольно скоро. Хотя он всех расспрашивал и допытывал и день за днем колесил по округе, но тех, чье описание он давал, нигде не видели с того вечера на ярмарке. Дело осложнялось еще и тем, что он не мог установить, как звали моряка. Деньги его были уже на исходе, и он после некоторых колебаний решил истратить полученную от моряка сумму на продолжение поисков. Но и это оказалось тщетным. Боязнь заявить открыто о своем поступке помешала Майклу Хенчарду поднять вокруг этого дела шум, какой был необходим, чтобы поиски могли привести к желательным результатам. И, должно быть, потому-то он ничего и не добился, хотя им сделано было все, что не влекло за собой объяснения, при каких обстоятельствах он потерял жену.

Недели складывались в месяцы, а он все продолжал поиски, в промежутках берясь за случайную работу, чтобы прокормиться. Через некоторое время он добрался до морского порта и здесь узнал, что лица, отвечавшие его описаниям, не так давно покинули страну. Тогда он решил прекратить поиски и поселиться в местности, которую давно себе облюбовал. На следующий день он направился на юго-запад, останавливаясь только на ночевку, и шел до тех пор, пока не достиг города Кэстербриджа в отдаленной части Уэссекса.

 

ГЛАВА III

 

Проезжая дорога в деревню Уэйдон-Прайорс снова была устлана ковром пыли. Как и во время оно, деревья снова были тускло-зеленые, и там, где некогда шла семья Хенчарда из трех человек, шли теперь двое, имевшие отношение к этой семье.

Все вокруг было совсем как прежде – вплоть до голосов и шума, доносившихся снизу, из соседней деревни, – так что, в сущности, этот день вполне мог бы наступить непосредственно вслед за изложенными ранее событиями. Перемены обнаруживались только в деталях, по которым можно было установить, что миновала длинная вереница лет. Одна из тех, что шли по дороге, была той женщиной, которая когда-то являлась молодой женой Хенчарда; теперь лицо ее потеряло свою округлость, изменилась и кожа, а волосы хотя и сохранили свой цвет, но значительно поредели. На ней был вдовий траур. Спутница ее, стройная девушка лет восемнадцати, также в черном, с избытком обладала тем драгоценным эфемерным обаянием, которое присуще только юности, а юность сама по себе прекрасна, независимо от красок и линий.

Одного взгляда было достаточно, чтобы узнать в ней дочь Сьюзен Хенчард, теперь уже взрослую. Лето жизни наложило свою печать огрубения на лицо матери, но время перенесло черты, отличавшие ее в пору весны, на ее спутницу, ее родное дитя, с таким искусством, что неведение дочери о некоторых фактах, известных матери, на момент могло показаться человеку, вспоминающему эти факты, странным несовершенством способности природы к непрерывному воспроизведению.

Они шли, держась за руки, и заметно было, что это вызвано сердечной привязанностью. В свободной руке дочь несла ивовую корзину старомодной формы, мать – синий узел, странно не подходивший к ее черному шерстяному платью.

Дойдя до околицы деревни, они пошли тою же дорогой, что и в былые времена, и поднялись на ярмарочное поле. Здесь также годы сделали свое дело. Кое-какие механические усовершенствования были внесены в карусели и качели, в машины для измерения силы и веса поселяй, в тиры, где проводились состязания в стрельбе на орехи. Но торговые обороты ярмарки значительно уменьшились. В окрестных городах теперь регулярно устраивались большие базары, и это начало серьезно сказываться на торговле, которая шла здесь из века в век. Загоны для овец, коновязи для лошадей занимали вдвое меньше места, чем раньше. Палатки портных, чулочников, торговцев полотном, бондарей и других ремесленников почти исчезли, и повозок было гораздо меньше. Некоторое время мать и дочь пробирались сквозь толпу, потом остановились.

– Зачем мы пришли сюда, только время теряем! Я думала, вы хотите идти дальше, – сказала девушка.

– Да, милая Элизабет-Джейн, – отозвалась мать. – Но мне вздумалось побывать здесь.

– Зачем?

– Здесь я в первый раз встретилась с Ньюсоном, в такой же день, как сегодня.

– В первый раз встретились здесь с отцом? Да, вы мне об этом говорили. А теперь он утонул, и нет его у нас! – С этими словами девушка вынула из кармана карточку, посмотрела на нее и вздохнула. Она была обведена черной каймой, и в рамке, как на мемориальной дощечке, были написаны слова: «Дорогой памяти Ричарда Ньюсона, моряка, который преждевременно погиб на море в ноябре месяце 184… года, в возрасте сорока одного года».

– И здесь, – нехотя продолжала мать, – я в последний раз видела того родственника, которого мы разыскиваем, – мистера Майкла Хенчарда.

– В каком родстве мы с ним находимся, мама? Вы мне этого никогда хорошенько не объяснили.

– Мы с ним в свойстве или были в свойстве, потому что его, может быть, нет в живых, – осторожно сказала мать.

– Вы мне уже говорили это десятки раз! – воскликнула девушка, рассеянно посматривая по сторонам. – Должно быть, он нам не близкая родня?

– Совсем не близкая.

– Он был вязальщиком сена, не правда ли, когда вы в последний раз о нем слышали?

– Да.

– Меня, вероятно, он никогда не видел? – в неведении своем продолжала девушка.

Миссис Хенчард замялась и ответила нерешительно:

– Конечно, не видел, Элизабет-Джейн. Но пойдем-ка вон туда.

Она направилась в дальний конец ярмарочного поля.

– Мне кажется, нет никакого смысла расспрашивать здесь о ком-либо, – заметила дочь, озираясь вокруг. – Народ на ярмарках меняется, как листва на деревьях. И, кроме вас, здесь едва ли найдется сегодня хоть один человек, который был на ярмарке тогда.

– Я в этом не совсем уверена, – возразила миссис Ньюсон (так она теперь звалась), пристально рассматривая что-то вдали, у зеленой насыпи. – Погляди-ка туда.

Дочь посмотрела в ту сторону. Предмет, обративший на себя внимание матери, оказался треножником из воткнутых в землю палок, на котором висел котел, подогреваемый снизу тлеющими дровами. Над котлом, наклонившись, стояла старуха, изможденная, сморщенная и чуть ли не в рубище. Она размешивала большой ложкой содержимое котла и по временам каркала сиплым голосом: «Здесь продают хорошую пшеничную кашу!»

В самом деле, это была хозяйка палатки с пшеничной кашей. Когда-то она преуспевала, была опрятной, носила белый передник, позвякивала деньгами, а теперь лишилась палатки, стала грязной, не было у нее ни столов, ни скамей, ни покупателей, если не считать двух белобрысых загорелых мальчуганов, которые подошли, и попросили: «Дайте полпорции – да пополней наливайте!» – что она и сделала, подав им две щербатые желтые миски из самой простой глины.

– Это она была здесь в тот раз, – проговорила миссис Ньюсон, направляясь к старухе.

– Не заговаривайте с ней – это неприлично! – остановила ее дочь.

– Я только одно словечко скажу. Ты можешь подождать здесь.

Девушка не стала возражать и пошла к ларькам с цветными ситцами, а мать продолжала свой путь. Едва завидев ее, старуха стала зазывать покупательницу, а просьбу миссис Хенчард-Ньюсон дать на пенни каши удовлетворила с большим проворством, чем в свое время, когда отпускала каши на шесть пенсов. Когда soi-disant [1] вдова взяла миску жидкой невкусной похлебки, заменившей густую кашу былых, времен, старая ведьма открыла корзинку, стоявшую за костром, и, бросив на покупательницу лукавый взгляд, прошептала:

– А как насчет капельки рома?.. Контрабанда, знаете ли… ну, на два пенса… зато кашу проглотите – облизнетесь.

Покупательница горько улыбнулась, вспомнив эту старую уловку, и ответила покачиванием головы, значения которого старуха не поняла. Взяв предложенную ей оловянную ложку, миссис Ньюсон отведала каши и вкрадчиво сказала старой карге:

– Вы, верно, знавали лучшие дни?

– Ах, сударыня, что и говорить! – отозвалась старуха, немедленно открывая шлюзы своего сердца. – Я стою на этой ярмарочной площади вот уже тридцать девять лет – стояла девушкой, женой и вдовой и успела узнать, что значит иметь дело с самыми привередливыми желудками в округе. Сударыня, вряд ли вы поверите, что когда-то у меня была своя палатка-шатер, настоящая приманка на ярмарке. Никто сюда не приходил, никто отсюда не уходил, не отведав пшеничной каши миссис Гудноф. Я умела угодить и духовным особам, и городским франтам, умела угодить и городу, и деревне, даже грубым, бесстыдным девкам. Но будь я проклята, люди ничего не ценят! Честная торговля не приносит барышей – в нынешние времена богатеют только хитрецы да обманщики!

Миссис Ньюсон оглянулась – ее дочь замешкалась у дальних ларьков.

– А не припоминаете ли вы. – осторожно спросила она старуху, – как в вашей палатке ровно восемнадцать лет назад муж продал свою жену?

Карга призадумалась и качнула головой.

– Если бы вокруг этого дела поднялся шум, я б сию же минуту вспомнила, – сказала она. – Я помню каждую супружескую драку, каждое убийство, умышленное и случайное, даже каждую карманную кражу, – по крайней мере крупную, – какие мне довелось видеть своими глазами. Но продажа жены? Это было сделано потихоньку?

– Да, пожалуй. Кажется, так.

Торговка пшеничной кашей снова качнула головой.

– Погодите… Погодите! Вспомнила! – сказала она. – Во всяком случае, я припоминаю человека, который сделал что-то в этом роде, он был в куртке и тащил корзину с инструментами. Но мы таких вещей в памяти не держим. А этого человека я не забыла только потому, что на следующий год он снова был здесь на ярмарке и сказал мне вроде бы по секрету: если какая-нибудь женщина будет спрашивать о нем, я должна сказать, что он отправился… куда же это?.. да, в Кэстербридж… верно, он сказал – в Кэстербридж! Но, ей-богу, я и думать об этом забыла!

Миссис Ньюсон вознаградила бы старуху в меру своих скудных средств, если бы не помнила, что ром, влитый в кашу этой не слишком совестливой особой, был причиной падения ее мужа. Она коротко поблагодарила свою собеседницу и присоединилась к Элизабет, которая встретила ее словами:

– Мама, пойдемте дальше… вряд ли прилично было вам там закусывать. Я вижу, что этого никто не делает, кроме людей самого низкого сорта.

– Зато я узнала, что хотела узнать, – спокойно ответила мать. – Когда наш родственник был в последний раз на этой ярмарке, он сказал, что живет в Кэстербридже. Это далеко-далеко отсюда, и сказал он так много лет назад, но, пожалуй, мы пойдем туда.

И, покинув ярмарку, они направились к деревне, где получили пристанище на ночь.

 

ГЛАВА IV

 

Жена Хенчарда действовала с наилучшими намерениями, но очутилась в затруднительном положении. Сотни раз собиралась она рассказать своей дочери, Элизабет-Джейн, правдивую историю своей жизни, трагическим моментом которой явилась сделка на Уэйдонской ярмарке, когда она была немногим старше девушки, шедшей теперь с нею. Но она не решалась. Таким образом, девочка, ничего не ведая, росла в уверенности, что отношения между веселым моряком и ее матерью были самыми обыкновенными, какими они и казались. Угроза подорвать привязанность к нему девочки, заронив в ее головку смущающие мысли, угроза, возраставшая вместе с ростом ребенка, представлялась миссис Хенчард слишком большим риском, чтобы она могла на него пойти. И она считала безумием открыть Элизабет-Джейн правду.

Но боязнь Сьюзен Хенчард, что исповедь лишит ее привязанности горячо любимой дочери, не имела отношения к сознанию собственной вины. Благодаря своей простоте, послужившей в свое время основанием для презрения Хенчарда, она жила в убеждении, что Ньюсон приобрел на нее вполне реальные права, допустимые с точки зрения морали, хотя смысл и законные границы этих прав она не вполне ясно себе представляла. Уму искушенному покажется, пожалуй, странным, что здравомыслящая молодая женщина могла поверить в серьезность такой сделки; и не будь других многочисленных примеров подобной убежденности, в этом можно было бы усомниться. Но миссис Хенчард была отнюдь не первой и не последней деревенской женщиной, почитавшей себя связанной по правилам церкви со своим покупателем, о чем свидетельствуют многочисленные рассказы деревенских жителей.

Историю жизни Сьюзен Хенчард за этот период можно рассказать в двух-трех фразах. Совершенно беспомощная, она была увезена в Канаду, где они и прожили несколько лет, не добившись сколько-нибудь значительных успехов на жизненном поприще, хотя она работала не покладая рук, чтобы в домике у них был уют и достаток. Когда Элизабет-Джейн было лет двенадцать, все трое вернулись в Англию и поселились в Фальмуте, где на протяжении нескольких лет Ньюсон добывал средства к жизни, служа лодочником и выполняя разные работы на берегу.

Затем он нанялся на торговое судно, ходившее в Ньюфаундленд, и в эту пору Сьюзен прозрела. Она рассказала свою историю приятельнице, а та высмеяла ее простодушие, и душевному покою Сьюзен пришел конец. Когда Ньюсон в конце зимы вернулся домой, он увидел, что заблуждение, которое он так старательно поддерживал, исчезло навсегда.

Настали дни мрачного уныния, и в один из таких дней она поведала ему свои сомнения: может ли она жить с ним и впредь. В следующий сезон Ньюсон снова ушел в плавание на ньюфаундлендском судне. А немного спустя весть о его гибели разрешила проблему, превратившуюся в пытку для уязвимой совести Сьюзен. Моряк навсегда ушел из ее жизни.

О Хенчарде она ничего не знала. Для вассалов Труда Англия тех дней была континентом, а миля – географическим градусом.

Элизабет-Джейн рано развилась физически. Однажды, примерно через месяц после получения известия о смерти Ньюсона у берегов Ньюфаундленда, когда девушке было лет восемнадцать, она сидела на плетеном стуле в домике, где они все еще жили, и плела рыбачьи сети. Мать ее в дальнем углу комнаты занималась той же работой. Опустив большую деревянную иглу, в которую она вдевала бечевку, мать задумчиво смотрела на дочь. Солнце, проникая в дверь, освещало голову молодой девушки, и лучи его, словно попав в непроходимую чащу, терялись в густой массе ее распущенных каштановых волос. Ее лицо, несколько бледное и еще не определившееся, обещало стать красивым. В нем была скрытая прелесть, еще не нашедшая выражения в изменчивых, незрелых чертах, еще не расцветшая в трудных условиях жизни. Красив был костяк, но еще не плоть. А быть может, ей и не суждено было стать красивой, – если не удалось бы преодолеть тяготы повседневного существования, прежде чем зыбкие линии лица примут окончательный вид.

При виде девушки матерью овладела грусть – не смутная, а возникшая в результате логических заключений. Они обе все еще носили смирительную рубашку бедности, от которой мать столько раз пыталась избавиться ради Элизабет. Женщина давно заметила, как пылко и упорно жаждал развития юный ум ее дочери; однако и теперь, на восемнадцатом году жизни, он был еще мало развит. Сокровенным желанием Элизабет-Джейн – желанием трезвым, но приглушенным – было видеть, слышать, понимать. И она постоянно спрашивала у матери, что надо делать, чтобы стать женщиной более знающей, пользующейся большим уважением, – стать «лучше», как она выражалась. Она пыталась проникнуть в суть вещей глубже, нежели другие девушки ее круга, и мать вздыхала, чувствуя, что бессильна помочь ей в этом стремлении.

Моряк был для них теперь потерян навсегда. От Сьюзен больше не требовалось стойкой, религиозной приверженности к нему как к мужу – приверженности, длившейся до той поры, пока она не уяснила себе истинное положение вещей. Она спрашивала себя, не является ли настоящий момент, когда она снова стала свободной, самым благоприятным, какой только может быть в мире, где все складывалось так неблагоприятно, чтобы сделать отчаянную попытку и помочь Элизабет выбиться в люди. Разумно это или нет, по ей казалось, что спрятать в карман гордость и отправиться на поиски первого мужа будет для начала наилучшим шагом. Возможно, что пьянство свело его в могилу. Но, с другой стороны, возможно, что у него хватило ума удержаться, так как в пору их совместной жизни ему лишь ненадолго случалось загулять, а запоями он не страдал.

Во всяком случае, следовало вернуться к нему, если он жив, – это бесспорно. Затруднительность поисков заключалась в необходимости открыться Элизабет, о чем мать не могла даже подумать. Наконец она решила начать поиски, не сообщая дочери о прежних своих отношениях с Хенчардом, и предоставить ему, если они его найдут, поступить так, как он сочтет нужным. Этим и объясняется их разговор на ярмарке и то неведение, в каком пребывала Элизабет.

Так продолжали они свой путь, руководствуясь только теми скудными сведениями о местопребывании Хенчарда, какие получили от торговки пшеничной кашей. Деньги приходилось тщательно экономить. Они брели пешком. Иногда их подвозил на телеге какой-нибудь фермер или в фургоне – возчик. Так они почти добрались до Кэстербриджа. Элизабет-Джейн с тревогой обнаружила, что здоровье начинает изменять матери: в речах ее то и дело слышались нотки отрешенности, свидетельствовавшие о том, что, если бы не дочь, она без сожаления рассталась бы с жизнью, ставшей ей в тягость.

Примерно в середине сентября, в пятницу, когда уже начинало смеркаться, они достигли вершины холма, находившегося на расстоянии мили от цели их путешествия. Здесь дорога пролегала между высокими холмами, отгороженными живою изгородью; мать с дочерью поднялись на зеленый откос и присели на траву. Отсюда открывался вид на город и его окрестности.

– Вот уж допотопное местечко! – заметила Элизабет-Джейн, обращаясь к своей молчаливой матери, размышлявшей отнюдь не о топографии. – Дома сбиты в кучу, а вокруг сплошная прямоугольная стена из деревьев, словно это сад, обсаженный буксом…

В самом деле, прямоугольная форма была характерной чертой, поражавшей глаз в Кэстербридже, этом старинном городке, в те времена, хотя и не столь давние, нимало не затронутом новыми веяниями. Он был компактен, как ящик с домино. У него не было никаких пригородов в обычном смысле этого слова. Геометрическая прямая отделяла город от деревни.

Птицам, с высоты их полета, Кэстербридж в этот чудесный вечер должен был казаться мозаикой из тускло-красных, коричневых, серых камней и стекол, вставленной в прямоугольную раму густо-зеленого цвета. Человеческому же взгляду он представлялся неясной массой за частоколом из лип и каштанов, расположенной среди тянувшихся на много миль округлых возвышенностей и низинных полей. В этой массе глаз постепенно начинал различать башни, коньки крыш, дымовые трубы и окна: стекла верхних окон светились тусклые, кроваво-красные, ловя медные отблески от зажженной солнцем гряды облаков на западе.

От середины каждой из сторон этого окаймленного деревьями прямоугольника отделялись аллеи, которые на протяжении мили тянулись на восток, запад и юг, уходя в широкий простор полей и долин. По одной из этих аллей и собирались идти наши пешеходы. Но прежде чем они успели встать и тронуться в путь, мимо, по ту сторону живой изгороди, прошли, оживленно о чем-то споря, двое мужчин.

– Право же, – сказала Элизабет, когда они удалились, – эти люди упомянули фамилию Хенчард… Фамилию нашего родственника.

– Мне тоже так послышалось, – сказала миссис Ньюсон.

– Значит, он все еще здесь.

– Да.

– Побегу-ка я за ними и расспрошу о нем…

– Нет, нет, нет! Ни за что на свете. Кто знает, может быть, он сидит сейчас в работном доме или в колодках.

– Ах, боже мой, почему это вам пришло в голову, мама?

– Я просто так сказала, не подумав. Но мы все-таки должны понемногу наводить справки.

Хорошенько отдохнув, они с наступлением вечера продолжали путь. Из-за густых деревьев в аллее было темно, как в туннеле, хотя по обе стороны ее, на полях, еще брезжил дневной свет. Они шли в ночи, рассекавшей сумерки. Теперь облик города, с обитателями которого им предстояло познакомиться, стал живо интересовать мать Элизабет. Подойдя ближе, они увидели, что частокол из сучковатых деревьев, обрамлявший Кэстербрилж, представляет собой аллею на невысоком зеленом склоне или откосе, перед которым виднелся ров. За этим откосом и аллеей тянулась стена, почти сплошная, а за стеной теснились дома горожан.

Обе женщины не знали, конечно, что эта стена и вал некогда служили укреплениями, а теперь являются местом прогулок.

Сквозь опоясывающие город деревья замерцали фонари, создавая впечатление манящего уюта и комфорта и придавая в то же время неосвещенным полям вид странно уединенный и пустынный, несмотря на их близость к жизни. Разница между городом и полями подчеркивалась также звуками, заглушавшими теперь все остальные, – музыкой духового оркестра. Путешественницы свернули на Главную улицу, где стояли деревянные дома с нависающими друг над другом этажами; их окна с мелкими переплетами были затенены раздвижными занавесками, а под карнизами колыхалась на ветру старая паутина. Были здесь и дома кирпичной кладки с деревянными стойками, основной опорой которых служили смежные строения. Крыши были шиферные, заплатанные черепицей, и черепичные, заплатанные шиферными плитами, а кое-где крытые тростником.

О том, что город существовал за счет труда земледельцев и скотоводов, свидетельствовал подбор вещей, выставленных в окнах лавок. У торговца скобяными изделиями – косы, серпы, ножницы для стрижки овец, крючья, заступы, мотыги и кирки; у бондаря – ульи, кадушки для масла, маслобойки, табуретки для доения и подойники, грабли, полевые фляги; у шорника – сбруя для пахоты; у колесного мастера и механика – двухколесные телеги, тачки и мельничное оборудование; у аптекаря – лекарства и мази для лошадей; у перчаточника и кожевника – рукавицы для рабочих, подстригающих живые изгороди, наколенники для кровельщиков, обувь для пахарей, крестьянские патены и деревянные башмаки.

Мать с дочерью подошли к поседевшей от времени церкви с массивной прямоугольной башней, уходившей в темнеющее небо; в нижней ее части, освещенной ближайшими фонарями, время и непогода выклевали всю известку, скреплявшую камни, и в появившихся расщелинах выросли маленькие пучки очитка и травы до верхних зубцов. На этой башне часы пробили восемь, и тотчас раздались настойчивые, резкие удары колокола. В Кэстербридже еще можно было услышать вечерний звон, и жители пользовались им как сигналом для закрытия лавок. Едва загудели между домов низкие звуки колокола, как уже застучали ставни вдоль Главной улицы. Через несколько минут с торговыми делами в Кэстербридже было на сей день покопчено.

Постепенно пробили восемь и все остальные часы: мрачно отзвучали тюремные часы; пробили и другие, с конька крыши богадельни, предварительно изрядно похрипев; часы в высоких лакированных футлярах, выстроившиеся в лавке часовщика, тоже присоединились к бою в ту минуту, когда закрывались перед ними ставни, словно актеры, произносящие свой последний монолог перед падением занавеса; затем, спотыкаясь, сыграли «Гимн сицилийских моряков» куранты, – словом, передовые измерители времени уже значительно продвинулись на пути к следующему часу, пока представители старой школы еще благополучно заканчивали свое дело.

По площади перед церковью шла женщина, она засучила рукава так высоко, что видна была полоска белья, и подобрала юбку, продернув подол сквозь дыру в кармане. Под мышкой она несла хлеб, от которого отламывала кусочки и раздавала их шедшим с нею женщинам, а они с критическим видом пробовали эти кусочки на вкус. Зрелище это напомнило миссис Хенчард-Ньюсон и ее дочери, что пришла и для них пора поесть, и они осведомились у женщин, где ближайшая булочная.

– В Кэстербридже теперь на хороший хлеб так же трудно рассчитывать, как на манну небесную, – ответила одна из них, указав им дорогу. – Они могут трубить в трубы, бить в барабаны да задавать пиры, – она махнула рукой в сторону улицы, в глубине которой можно было разглядеть духовой оркестр, расположившийся перед освещенным домом, – а нам, хочешь не хочешь, приходится мириться с тем, что в городе не сыщешь пропеченного хлеба. Теперь в Кэстербридже хорошего хлеба меньше, чем хорошего пива.

– А хорошего пива меньше, чем плохого, – сказал мужчина, державший руки в карманах.

– Почему же это у вас нет хорошего хлеба? – спросила миссис Хенчард.

– Да все из-за зерноторговца – все наши мельники и пекари берут товар у него, а он продал им проросшую пшеницу; вот они и говорят, будто не знали, что она проросла, пока тесто не растеклось по печи, как ртуть. Потому и хлеб выходит плоский, как жаба, а внутри – точно пудинг с салом. Была я женой, была я матерью, а такого дрянного хлеба, как нынче в Кэстербридже, никогда не видывала… Но вы, должно быть, нездешняя, коли не знаете, почему целую неделю у бедняков животы раздуты, как пузыри?

– Да, я нездешняя, – робко сказала мать Элизабет.

Не желая привлекать к себе внимание до той поры, пока не узнает, какое будущее ждет ее здесь, она вместе с Элизабет отошла от своей собеседницы. Они купили в указанной булочной несколько сухарей на ужин и инстинктивно направили свои стопы туда, где играла музыка.

 

ГЛАВА V

 

Пройдя несколько десятков ярдов, они подошли к тому месту, где городской оркестр сотрясал оконные стекла звуками «Ростбиф Старой Англии».

Дом, перед дверью которого музыканты расставили свои пюпитры, был лучшей гостиницей в Кэстербридже, именуемой «Королевский герб». Широкий, застекленный выступ-фонарь нависал над главным входом, и из открытых окон вырывался гул голосов, звон стаканов и хлопанье пробок. Штор не опускали; все, что происходило в комнате, можно было увидеть с верхней ступеньки крыльца, где по этой причине и собралась кучка зевак.

– Пожалуй, мы все-таки могли бы порасспросить о нашем родственнике, мистере Хенчарде, – прошептала миссис Ньюсон, которая с приходом в Кэстербридж как-то сразу ослабела и казалась взволнованной. – Здесь, пожалуй, самое для этого подходящее место… надо же узнать, какое положение он занимает в городе, если он тут, а я думаю, что это так. Лучше, если бы ты расспросила, Элизабет-Джейн… Я так устала, что ни на что не способна… но опусти-ка прежде вуаль.

Она присела на нижнюю ступеньку, а Элизабет-Джейн, повинуясь ей, подошла к зевакам.

– Что это здесь сегодня происходит? – спросила девушка, выбрав какого-то старика и немного постояв около него, прежде чем завязать разговор.

– Ну, вы наверняка нездешняя, – сказал старик, не отрывая глаз от окна. – Да ведь сегодня большой званый обед для важных особ, а председательствует мэр. Нас, людей попроще, не позвали, зато оставили окно открытым, чтоб мы могли взглянуть хоть одним глазком. Если подниметесь на верхнюю ступеньку, и вы увидите. Вон там, в конце стола, к вам лицом сидит мистер Хенчард, мэр, а справа и слева от него – члены совета… Эх, многие из них, когда начинали жизнь, значили не больше, чем я теперь!

– Хенчард! – воскликнула удивленная Элизабет-Джейн, отнюдь, впрочем, не постигая значения этого открытия, и поднялась на верхнюю ступеньку крыльца.

Ее мать, хотя и сидела с опущенной головой, уже уловила доносившийся из окна гостиницы голос, который странным образом привлек ее внимание раньше, чем слуха ее коснулись слова старика: «…мистер Хенчард, мэр». Она встала и, стараясь не проявлять чрезмерной торопливости, присоединилась к дочери.

Перед ней была столовая гостиницы, где за столами, уставленными различными яствами, расположились обедающие. Лицом к окну, на председательском месте, сидел мужчина лет сорока, ширококостный, с крупными чертами и властным голосом; он производил впечатление человека скорее грубого, чем ладно скроенного. У него была смуглая кожа с ярким румянцем, сверкающие черные глаза и темные, густые брови и волосы. Когда ему случалось громко засмеяться в ответ на замечание кого-либо из гостей, его большой рот раскрывался так широко, что при свете люстры видны были, по крайней мере, десятка два из тридцати двух здоровых белых зубов, которыми он, очевидно, все еще мог похвастать.

На людей посторонних этот смех не действовал ободряюще, и, пожалуй, хорошо было, что раздавался он редко. На нем можно было построить не одну теорию. Он позволял догадываться о нраве, чуждом сострадания к слабости, но готовом безоговорочно смириться перед величием и силой. Если этот смеющийся человек и был добр, то, должно быть, только порывами, – ему было свойственно скорее случайное, почти угнетающее великодушие, чем кроткое и постоянное милосердие.

Су


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: