Гнетов промолчал.
— Или при начальстве находился, услужал?
— Я никому не услужал, — последовал ответ. — Я служил Советскому Союзу, как присягой положено.
«Тверденький, — подумал Свирельников. — Такого не враз раскусишь!» И спросил с добродушием в голосе:
— Интересные дела в вашем «Смерше» были? Что-либо серьезное?
«Интересные?» — удивился Гнетов.
И ответил, подумав, не сразу:
— Выдающегося ничего не было. Так, обычные подлецы-шпионы и диверсанты засланные. Случались и щуки позубастее. Вообще-то работа трудная — фашисты свою агентуру учили серьезно, с ходу не разберешься, внимание требовалось, чтобы и волка не отпустить и невиновный чтобы не пострадал…
— Лучше дюжину невиновных задержать, чем одного виновного отпустить, — подняв палец кверху, произнес Свирельников. — Такая у меня заповедь. Чуешь?
— Меня иначе учили.
— А у меня по-моему будешь работать. Без интеллигентщины!
Гнетов с удивлением, молча посмотрел на полковника: на лунообразное, розовое его лицо, на гладко выбритые щеки, на невысокий, под наплывающим седым бобриком лоб.
|
|
— Я к тому, Гнетов, что есть интеллигенты — стесняются врага сурово карать.
— Почему именно интеллигенты?
— А кто? Вот я, например, с крестьянства с безземельного…
Гнетов опять промолчал.
— Между нами, — доверительно произнес Свирельников, — между нами двумя, не на собрании, по чести-правде скажу, Гнетов: кишками своими не доверяю этой самой прослойке. Что хочешь со мной делай — не могу доверять. Как вспомню…
И он рассказал кое-какие вычитанные истории, в которых якобы принимал участие. И про казачьего пьяницу есаула, изменника, рассказал, которого он сам — «голый и босый» Свирельников — поставил к стенке.
— Но есаул вряд ли был интеллигентом? — усмехнулся Гнетов. — Как те из казаков, которые нагаечку славили…
Про нагаечку полковник запамятовал и только сказал рассеянно:
— Ну, это само собой…
Тогда Гнетов перешел в наступление и спросил хмуро:
— А разве Феликс Эдмундович не был интеллигентом?
— Ты это к чему?
— Ко всему. А главным образом, к тому, что интеллигенция не так уж мало сделала для революции и словом «интеллигент» ругаться вредно. Я, между прочим, сам из интеллигентной семьи и ничего зазорного в том, что мой отец строил Днепрогэс — инженером, а мать была там же его ближайшей помощницей, не вижу.
— Да ты что, малый? — обиделся полковник. — Ты как со мной говоришь?
— Нормально говорю, — ответил Гнетов, и Свирельников вдруг увидел такой бесстрашный взгляд, что даже ладони прибрал со стола.
— Я в твоих лекциях не нуждаюсь, — проворчал полковник. — Объясняет мне! Сравнивает!
|
|
Гнетов чуть улыбнулся, и эта его твердая, легкая и неуважительная улыбка совсем вдруг вывела полковника из себя. Но он мудро сдержался и сказал грустным тоном:
— Мы, Гнетов, не виноваты, что не выросли в советскую интеллигенцию. И хотели, да времени не было. Охраняли твое счастливое детство от врага, от империалиста-диверсанта, от вредителя, от террориста. Надо бы понимать и уважать наше поколение.
Обожженная щека Гнетова слегка порозовела.
— Простите, товарищ полковник, — сказал он, — я ведь не в том смысле. Но думается мне, что люди вашего жизненного опыта, — тут ведь дело не в образовательном цензе, — думается, вот вы все равно уже интеллигенция, а что ударение вы ставите не там — разве это существенно?
— Ну давай, давай дальше, — примирительно произнес полковник. — Если желаешь — закури, для первого знакомства разрешаю.
— Спасибо! В общем, в «Смерше» я наметил один план и доложил его начальству…
— Под кем служил-то?
— Это как — под кем? — не понял Гнетов.
— Кто в начальстве находился?
— У нас начальником был Штуб — не слышали?
— Это унчанский, что ли?
— Какой Унчанский? — опять не понял Гнетов. — Не Унчанский, а Штуб Август Янович…
Полковник даже рассердился на такую тупость.
— Я и говорю — Штуб, — повысил он голос, — короткий такой, очкарик, так он над Унчанском и областью сидит…
— Удивительно! — розовея от радости, произнес Гнетов. — Я, знаете, товарищ полковник, совсем из виду потерял Августа Яновича, а мы с ним…
Свирельников прервал:
— Крепкий работник?
— Такого другого нету! — громко, даже с вдохновением, по-мальчишески произнес старший лейтенант. — Он мою легенду разработал, у меня ведь только общие контуры были.
И, опять покраснев от возбуждения, Гнетов стал рассказывать полковнику, как они со Штубом в подробностях разработали правила поведения Гнетова в тылу врага. Дело в том, что старший лейтенант тогда выглядел гораздо хуже, чем сейчас, и был калекой и уродом. Одна рука не работала, не разгибалась и не сгибалась в локте, ногу он подволакивал, и лицо было такое, что глядеть страшно, это потом, после войны хирурги потрудились и кое-что поправили. Вот тогда-то Штуб и придумал «юродивого». Гнетов научился трястись, мычать, протягивать руку за подаянием, бессмысленно улыбаться, и при этом и благодаря этому бесстрашно и постоянно вести разведывательную деятельность. Работал он на группу Штуба, и забрасывали его за два года одиннадцать раз.
— И ни разу не попался? — спросил Свирельников.
Таким штукам он не очень верил. Слишком чтил он немцев, чтобы позволить себе доверять этим сказкам. Наверное, попался и теперь работает на разведку союзников.
— Почему не попадался? — с удивлением ответил Гнетов. — Попался раз. Немецкий полковой врач обследовал — действительно юродивый или нет. Но я хорошо работал, товарищ полковник, не подкопаешься. Пришлось им меня отпустить!
— А бывало — отпускали?
— Вы что — мне не верите? — сбычившись, спросил Гнетов. — Вы что думаете: Штуб — мальчик? Да, впрочем, если дело так обстоит и вы со мной не беседуете, а высказываете недоверие, то, пожалуйста, завтра я вернусь, то есть завтра я уеду в Москву и доложу…
— Давай, давай, не пыли, — опять добродушно произнес полковник. — Не понимаешь, что ли, такая уж привычка — жену и то, бывает, допрашиваю. Поработал бы с мое над всякой контрой, узнал бы…
Он помолчал, улыбаясь, как бы посмеиваясь над самим собою, над своим привычным неверием.
— А вы можете жить и никому не верить? — вдруг совсем угрюмо спросил Гнетов. — Я бы… не смог…
— Верят — это больше в кино и в романах, — все с той же улыбкой сказал полковник. — Какая в нашу обостренную эпоху может быть вера? Человек находился на оккупированной территории, человека там, конечно, пытались обработать, человек слаб, поддался, теперь он закинут к нам…
|
|
— И так все?
— Человек — слаб, — повторил Свирельников. — Даже если над зайцем, говорят, поработать, он спички зажигать научится, а уж человек…
Он махнул рукой.
— Что — человек? — упрямо взглядываясь в Свирельникова, спросил Гнетов.
— А то человек, что к нему с верой подходить нельзя. Товарищ Вышинский наши установки со всей четкостью сформулировал: «Докажи, что ты не виновен». Понятно? Вот откудова вера в человека начинается. И недаром имеем мы понятие — «фильтрация».
Пришел адъютант, принес папку и, заслоняя ее собой от новенького старшего лейтенанта, подождал, пока рука полковника писала в правом верхнем углу свое «согласен». Это были постановления на обыски и аресты и иные документы местного значения, которые полковник никогда не читал. Прочитывал он лишь то, что отправлялось высокому начальству в Москву.
— Начальника АХО ко мне, — велел он, когда адъютант закрыл папку.
— Вера, братец, такое дело, — произнес полковник, проводив адъютанта взглядом, — на ней далеко не поедешь. Ну так, значит, отвоевался. Потом, судя по личному твоему делу, еще имел ранение.
— Имел.
— Тяжелое?
— Полтора года в госпитале.
— Пенсию тебе положили. Демобилизовали. Жил бы потихонечку…
— Не могу, — сказал Гнетов. — Устал потихонечку жить.
— Семейное положение?
— Одинокий.
— А родители с Днепрогэса?
— Отец расстрелян немцами, мать умерла.
— Находились на оккупированной территории?
— Отец возглавлял подпольную организацию — это не называется…
— В личном деле этот момент отражен? Документы имеются?
— Надо думать, имеются.
— Штуб в этой части твоей автобиографии находился в курсе?
— Конечно.
— Мамаша в Москве скончалась?
— В Калуге.
— После фильтрации?
— Да она никогда на оккупированной территории не находилась.
— А ты, Гнетов, не горячись.
— Но как я могу…
— А так и можешь! — прервал Гнетова полковник. — Мы тут не зеленые насаждения садим, у нас другая специальность. У нас профиль особый, и не ершись, если тебя проверяют и перепроверяют. Теперь к делу перейдем. Займешься тут с одной изменницей. Учти — опасная змея, ядовитая. Некто Устименко — так она сама себя называет, но это еще ничего не значит. Проверишь в глубинку. Бес баба, гадюка и контра. Набросилась тут с кулаками на нашего майора Ожогина — врагом народа его оскорбила при исполнении, он толкнул, упала, целая война сделалась. Ну, сам разберешься, но предупреждаю — вины нашей тут никакой нет. Конечно, немножко сорвался товарищ, но и у него нервы имеются…
|
|
В дверь постучали, «по вашему приказанию» явился начальник АХО Пенкин — мужчина грузный, вежливый и в душе музыкант: по совместительству был он дирижером музыкального самодеятельного ансамбля.
— Вот, Пенкин, обеспечь старшего лейтенанта — человек вторую неделю в гостинице. Площадь, мебель, что положено выдели, энергично пошуруй. Со снабжением также.
Вышел Гнетов вместе с Пенкиным.
— Какие-либо способности имеете? — осведомился «музыкант в душе».
— Способности? — удивился Гнетов.
— Для самодеятельности…
— Нет, для самодеятельности я не подхожу, — улыбаясь ответил Гнетов. — Да и… Не заметили вы разве? Уха одного почти что вовсе нет, лицо обгорелое, рука едва сгибается… Нет, не подойду я для самодеятельности.
За обедом он познакомился с Ожогиным.
— В шахматы не играешь? — спросил его майор.
— С братишкой играл.
— А братишка — мастер?
— Ого! — усмехнулся Гнетов. — На все свои одиннадцать годов.
— Заходи как-нибудь вечерком, побалакаем. Небось одному в нашей столице скучновато станет…
Выпив по стакану компота, они пришли в кабинет Ожогина, где майор рассказал Гнетову почти чистую правду о своей горячности и о том, как оскорбила его Устименко. Рассказывая, он был уже совсем искренен и даже каялся в своем проступке, но Гнетов ни разу ничем его не поддержал, даже нейтрального слова не произнес. Молчал, слушал и глядел в добрые глаза Ожогина своим жестким, немигающим, требовательным взглядом. И майор, тревожась от этого взгляда и боясь обожженного, искалеченного старшего лейтенанта, почему-то не мог закруглиться, не мог найти подходящей фразы для конца своего инцидента с заключенной Устименко и все прибавлял слова, чувствуя, что они лишние, все нанизывал их, все торопился разъяснить, но так ничего и не разъяснил, растерялся и на полуслове замолчал. В общем-то у этого нового работника была страшноватая физиономия. «Такому попадись!» — зябко подумал добрый Ожогин и, запершись на ключ, стал слушать по радио про последние новости литературы и искусства, изредка записывая в тетрадку для памяти.
ТЕПЛО, СВЕТЛО, УЮТНО…
— И все! — сказал он своей секретарше Беллочке.
— Я понимаю.
— Болен, умираю, умер! — мелодраматическим голосом воскликнул товарищ Степанов. — Нет сил. Полное истощение нервной системы. Кстати, вы получили талоны на дополнительное мясо и жиры?
Это было совсем некстати, просто вырвалось по ассоциации с «истощением». Вырвалось — и не вернешь. Беллочка сказала, что да, получила. Степанов великодушно разрешил ей пять килограммов забрать себе, а остальное распределить с товарищем Горбанюк и «по линии месткома». Потом влез в шубу, нахлобучил шапку, разложил по наружным карманам так, чтобы Беллочка видела, все свои сердечные и антиспазматические медикаменты, влез в глубокие калоши и пешком (надо же продышаться!) отправился домой.
Но в коридоре вспомнил, что не закрыл на ключ письменный стол, и вернулся. Дверь в приемную была неплотно закрыта, и он услышал воркование секретарши:
— Выговор с занесением в личное дело. Нет, это точно, это Горбанюк сказала, уж она-то в курсе…
С поджатыми губами Евгений Родионович пересек приемную и закрыл все ящики стола. И ушел, не попрощавшись, не взглянув на разрумянившуюся от неловкости секретаршу. Теперь уж он ей даст жизни! Увидит она талоны на мясопродукты, на хлебобулочные изделия, как же! Он вообще ее выгонит. Фельдшерица, так и вались на периферию, как все другие нормальные советские девушки. А не отсиживайся в приемной большого начальника!
В столовой Юрка решал задачки. Дед Мефодий, развалившись в любимом кресле Евгения Родионовича, около роскошного приемника, слушал русские песни. Павла Назаровна, подпершись рукою, тоже присутствовала, пригорюнившись в дверях.
— Может быть, меня покормят обедом? — дрожа губами, сказал Степанов.
Ему нестерпимо вдруг сделалось жалко себя: все живут вокруг него, едят, пьют, в тепле, светло им, уютно, не дует, он мучается, пишет книги, таскает домой в клюве все, что в его силах, а для него даже стол не накрыт.
— Я хочу есть! — крикнул он зевающей Ираиде, которая, конечно, полдня спала. — Понимаешь? Элементарно!
Это слово ему понравилось, и он повторил его:
— Может работающий человек элементарно хотеть есть?
Дед Мефодий хотел приглушить песню, рвущуюся из приемника, но с перепугу не совладал с техникой и до отказа усилил звук.
Из машины заревело:
Расступись, земля сырая,
Дай мне, молодцу, покой,
Приюти меня, родная,
В тихой келье гробовой…
Товарищ Степанов рванулся к приемнику, выключил звук вовсе, швырнул на пол меховую шапку, завизжал:
— Мне будет элементарный покой? Мне дадут отдохнуть? Мои нервы на пределе…
Дед Мефодий затрюхал к дверям — от греха подальше, Юрка от неожиданности заревел, Павла в кухне сказала деду:
— Совсем очумел гладкий черт! И, как на грех, макароны в супе подгоревши…
— Сожрет, не подавится, — пообещал дед Мефодий не без задней мысли на ту тему, что если Женька и всыплет ненавистной ему Павле, то он, Мефодий, нисколько не огорчится…
Одну калошу Евгений снял с легкостью, другая, как назло, не стаскивалась. Ираида встала на колени, помогла. Он со злобой увидел в ее волосах пух и сказал по-прежнему дрожащим голосом:
— Подушки до того лезут, что ты вся в пуху. Когда вы наконец соберетесь навести в доме порядок? Живем как свиньи, а могли бы жить, как… — И, совсем уж не понимая, что из него поперло, закричал: — Могли бы жить, как боги!
— Налить тебе валерьянки? — спросила Ираида.
— А супу нельзя? — осведомился он, нюхая из горлышка смородиновую. — Элементарного супу? Человек пришел с работы, у человека грандиозные неприятности, на карту поставлено будущее человека, судьба семьи, честь, благополучие, трен жизни…
Он налил себе не смородиновую, а калганную, настоянную Родионом Мефодиевичем, неумело, с бульканьем выпил и стал жевать корочку, показывая лицом, что не имеет даже чем закусить…
— Да подожди же, котик, сейчас Павла все подаст, — попросила Ираида.
— Я не ел ни маковой росинки с утра, — солгал завгорздравом. — Тебе ведь даже не интересно, что сегодня случилось…
— Что? — испуганно спросила Ираида.
Ее бледное, несвежее лицо было еще и сейчас смято швом подушки.
— Что? — повторила она. — Не мучай меня, Жеша.
Как он ненавидел эту идиотскую кличку! Надо же выдумать — Жеша! И сколько раз он просил ее не называть его так.
— Хоть сегодня! — взмолился Степанов.
— Ну, хорошо, Женечка, Евгений, хорошо, прости. Что же случилось?..
Но сытая Павла принесла капусту, селедку с луком кольчиками, грибки и куриную печенку, а пока она все расставляла, естественно, Степанов молчал. Селедка была с подсолнечным маслом.
— Уберите! — сказал Евгений. — Вы же знаете, что от подсолнечного масла у меня изжога. Кажется, это можно запомнить? И имейте в виду, уважаемая Павла, что за слово «забыла» я буду делать вычеты из зарплаты.
Павла побагровела и зарыдала.
Она любила рыдать, оскорбленная хозяином или хозяйкой. Рыдать сладко, завывая и ухая. Рыдать и кричать, что обратится в групком, сейчас не при царе. А Ираида отпаивала ее валерьянкой и укладывала отлежаться на свою кровать жакоб, купленную в комиссионке за бешеные деньги. Так страшно было ей, прокисшей от лени и вечного полулежания, вдруг остаться без домработницы.
— Мне и вовсе ваших денег не надо! — крикнула Павла. — Мне ничего не надо. Горите вы все тут огнем, назавтра в групком на вас подам…
— Я буду обедать в кабинете, — швырнув салфетку и поднявшись, заявил товарищ Степанов, — слышишь, Ираида! А вас я попрошу избавить меня от кликушества и истерик, — обернулся он к Павле. — Понятно вам, сударыня?
Впрочем, эти последние слова он произнес не совсем уверенно. Только и не хватало ему при его нынешних делах скандала в групкоме.
Шагами командора завгорздравом проследовал за свой роскошный письменный стол.
— Наподдал бешеный кот? — с изуверским состраданием осведомился в кухне дед Мефодий. — А вы, дама, не терпите, вы, дама, христианство ваше закиньте в дрова. Он вас по левой, а вы правую подставляете. Вы, Павла Назаровна, оставайтесь при своих правах…
— У него ужасающие неприятности, Павлочка, — сказала, входя в кухню, Ираида. — Ради бога, не обращайте внимания. И не говорите при нем ничего, он просто комок нервов…
— Все равно, кричать на наемную силу не имеет полного права, — наподдал со своей стороны дед Мефодий. — Он завсегда выпендривается, завсегда он превыше всех…
Ираида томным взором показала деду Мефодию неуместность его замечаний, и дед, покуда Павла с Ираидой поджаривали лук, чтобы отбить от супа запах пригоревших макарон, протрюхал в столовую — выпить по случаю крупной домашней заварухи. И утащить в кухню Юрку, которому небось ужасно как скучно в его холодной и неуютной комнате.
Подождав, пока Ираида прошла к мужу, дед захватил графинчик со смородиновой, Юрку привел за руку, и Павла, поквохтывая от сдерживаемых рыданий, налила старому и малому компота. Дед тяпнул водочки, заел компотом и объявил:
— Надо тебе, Егор, в нахимовское подаваться. Будешь славный моряк, как дед. Или как сам адмирал Нахимов. Правильно я говорю, дама?
А в кабинете в это самое время Евгений Родионович рассказывал Ираиде, пугая ее своими неприятностями и еще пуще пугаясь сам:
— Началось в день открытия больницы. Я тогда тебе не рассказал, щадил твои нервы. Видишь ли, я, по совету нашей Горбанюк, дал указание Устименке — этой змее, которую я отогрел на своей груди…
Он отхлебнул еще супу и, оттопырив губу, спросил:
— Вы что, в нем кухонные тряпки варили?
— О господи, Евгений, — взвилась Ираида, — что ты меня истязаешь?
Когда надо, она умела ринуться в атаку сама. И если на обед была действительно гадость, тут уж товарищ Степанов помалкивал. Не мог же он, в самом деле, сказать, что хозяйке следует иногда заглядывать в кастрюлю. На этот случай Ираида имела всегда готовый ответ: «Не смей попрекать меня куском хлеба. Я не домашняя хозяйка. Я — врач. И не в конторе сижу, а людей лечу». Она и вправду лечила у железнодорожников на полставки физиотерапией.
— Немножко пригорел супешник? — осторожно сказал Евгений.
— Пригорел, пока ты орал на Павлу.
Евгений через силу проглотил еще две ложки. В общем-то он нынче обедал в «синей столовой», а скандал устроил лишь для порядка.
— Тебе не интересно меня слушать? — с горечью осведомился он. — Ведь это касается не только меня…
Она ответила, что интересно и что он остановился на Устименке, которого пригрел, как змею…
Степанов оставил суп и рассказал все в подробностях. Дело заключалось в том, что произошел огромный и неприличный скандал, который раздул все тот же Володечка, чтоб он подох, черт бы его сожрал. Горбанюк правильно, здраво и трезво рассудила, что дешевая популярность в городе и в области этого типа, Богословского, быстро разнесется по градам и весям, и сюда, в новую больницу, ринутся болящие всех родов и возрастов. Про Вагаршака Саиняна также много болтают, несмотря на то, что он щенок и у него молоко на губах не обсохло. Проклятый Устименко выписал сюда еще одного типчика, некоего профессора Щукина из Ленинграда. Щукин еще не прибыл, а ему, Степанову, уже звонят, чтобы он, изволите ли видеть, зарезервировал койки в той больнице, где еще только будет работать так называемый профессор. В общем, они с Горбанюк правильно предсказали, во-первых, состояние нездорового ажиотажа, которое, несомненно, крайне вредно, а во-вторых, те возможности, которые создает такой ажиотаж для материально нечистоплотных людей.
— Ты про что? — немножко испугалась Ираида.
— Про взятки, — ответил Евгений Родионович. — Про взятки, коташка. Таким, как Щукин или Богословский, всяк потащит кто что горазд. Сердечная благодарность, вы меня обидите, ваше теплое ко мне отношение…
— Женюша, а ты не слишком? — сказала Ираида. — Ведь это даже опасно, так думать…
Товарищ Степанов сходил в столовую, поискал смородиновую, не нашел, выпил коньячку и потребовал второе. Ираида принесла котлетки в луковом соусе.
— Уж это я сама стряпала, — солгала она, — это в твоем вкусе, остренькое, с перчиком.
Евгений с трудом пропихнул в себя «остренькое, с перчиком», назвал жену несовременной идеалисткой, впрочем, как и себя, и сказал далее, что у него имеются неоспоримые сведения, еще довоенные, что Богословский «брал». Что же касается Щукина, с усмешкой разъяснил Женечка своей идеалистке жене, то зачем ему оперировать неоперабельных «за так». Ведь должен же быть тут хоть какой-то здравый смысл…
— Нет, не согласна, — упрямо произнесла Ираида. — Категорически не согласна. Я помню, как Володька еще мальчишкой орал о здравом смысле мерзавцев. О том, что, с точки зрения мерзавца, с точки его здравого смысла, не берущий взяток — дурак…
— Что ты этим хочешь сказать? — опять задрожав губой, осведомился Евгений. — В какой плоскости ты ставишь вопрос?
— Ах, да ни в какой, — с досадой произнесла Ираида. — Просто ты раздражен, устал, подозрителен…
— Хорошо, перейдем в другую плоскость, — решив больше не волноваться, сказал Степанов. — Пожалуйста! Может ли наш больничный городок в нынешней послевоенной обстановке, когда раны еще не залечены, удовлетворить весь наш многомиллионный Советский Союз?
Ираида только плечами пожала. Что он могла ответить?
— Ведь с этой постановкой вопроса ты не можешь не согласиться?
Разумеется, Ираида согласилась.
— Вот, дорогая моя, эти завихрения товарища Устименки я и предполагал разумно профилактировать. Но тут мне не повезло, трагически не повезло, не повезло из-за стечения дурацких обстоятельств…
И Степанов рассказал, как именно ему не повезло. Оказалось, что накануне открытия больничного городка и, как назло, в отсутствие Устименки в больницу пожаловал некто Пузырев, черт принес его из Архангельска…
— Какой Пузырев? Имени которого площадь?
— Этот самый.
— Так он же пал смертью храбрых?
— Вот и не пал, — рассердился Евгений. — Все считали, что он пал вместе с остальными гвардейцами, а он выжил. Его прямо с нашей площади увезли и лечили. И вылечили. Он даже понятия не имел, какими орденами его взвод награжден и какой он в Унчанске знаменитый человек. Прослышал про Богословского, что-де здесь, и принесла его нелегкая к Николаю Евгеньевичу. Он его с малолетства знает по Черному Яру — этот самый Пузырев, с самого крошечного возраста. Ну и держит в чудотворцах. А старуха Воловик Пузыреву отказала в госпитализации, представляешь?
— Как же это могло быть?
— А так, что вечно я кого-то слушаюсь, вечно проявляю интеллигентскую мягкотелость. Послушался эту Горбанюк — знаешь, как она умеет вцепиться? «Надо положить конец взяткам, к ним Щукин едет, потянет хвост платных, позор на нас ляжет, Богословский тоже берет, мы должны быть вне подозрений!» Я поддался, подписал приказ о том, чтобы иногородних в нашу больницу не класть. Где заболел — там и лечись. Вообще-то я прав, у нас везде здравоохранение на высоком уровне. Если все ездить туда-сюда начнут — тоже ведь непорядок. Короче, Устименко на открытии больничного городка всю историю Золотухину и Лосому выложил. Представляешь? Пузырев из больницы вышел, пошел по городу и прочитал табличку: площадь имени Пузырева.
— Ужасно! — вздрогнув узкими плечами, произнесла Ираида. — Но ведь это действительно, Жеша, ни в какие ворота не лезет!
— Я тебя не спрашиваю — лезет или не лезет. Я уже схватил за это строгача с предупреждением на бюро обкома. Да, ошибся. Тяжело ошибся. Принес свои извинения Пузыреву. Но вот попомнишь, что из этой Володькиной самодеятельности получится. Попомнишь!
Он принес графинчик с коньяком в кабинет, выпил подряд две рюмки и принялся рассказывать, как Пузырев вел себя на заседании бюро обкома, когда ему дали слово.
— Нагло? — спросила Ираида.
— В том-то и дело, что скромно. Предельно скромно. Вообще, если бы не проклятый Устименко, ничего бы не случилось. А тут всё вместе, как нарочно: и мой призыв экономить кровь, и некоторые трудности со «скорой помощью», и различные мелкие нехватки…
— Но все-таки, что именно сказал Пузырев?
— Эта плоскость не имеет теперь никакого значения, — задумчиво произнес Степанов. — Важно то, что мой авторитет подорван. Ужасно подорван. Катастрофически. Ты не можешь себе представить, как кричал Золотухин. Капитан Пузырев, — кричал, — первым ворвался в наш родной Унчанск, героически вышиб из центра города фашистских бандитов, едва не погиб, а некий бюрократишка… Мы, — кричал, — площадь именем героя назвали, а некий…
Степанов махнул рукой и надолго замолк. Ираида принесла ему чашку собственноручно сваренного кофе — он все молчал.
— Тебе нужно проветриться, куда-либо съездить отдохнуть, Жешенька, — сказала Ираида и положила свою всегда холодную ладонь на его стиснутый кулак. — Слышишь, котик?
— Переключусь целиком на научную работу, — посулил Евгений Родионович. — Вон — Шервуд уже доктор наук. А я кто? Отдаешь себя всего целиком оргработе, и все шишки на тебя валятся. Никаких нервов не хватает.
Он обиженно и скорбно выпятил нижнюю губу. Ираида посчитала ему пульс.
— Частит, — сказал она. — Ты бы лег, милый.
— Зачастит тут, — угрюмо ответил Евгений.
С тяжелым вздохом он развязал галстук и лег в носках на диван. Ираида укрыла его пледом. Он поцеловал ей руку, церемонно и немножко даже трагически. В дверь постучал дед Мефодий, сказал громко:
— Выйди кто-либо. Телеграмму принесли, расписаться надо, а я очки куда неизвестно, едри их в качель, задевал…
— Пойди распишись, — распорядился Евгений.
Телеграмма была из Москвы — от Варвары. Она везла отца, просила договориться с Устименкой относительно того, чтобы прямо с вокзала положить Родиона Мефодиевича в больницу.
— Это уж ты договаривайся, — сказал жене Евгений. — Я с этим негодяем все дипломатические отношения прервал. Позвони ему, пожалуйста, но не от меня, а именно от Варьки. Прочитай телеграмму и именно в этой плоскости решай вопрос. Только раньше принеси мне грелку, меня отчаянно знобит…
«ДОРОЖКА ДАЛЬНЯЯ, КАЗЕННЫЙ ДОМ»
— Ее нужно перевести в изолятор, — сказал старший лейтенант тюремному врачу, по кличке Суламифь. — Вы слышите меня, Ехлаков?
Руф Петрович Ехлаков был не злым человеком. Просто за длинные годы заключения ему все осточертело. И сейчас ему хотелось только «выжить», «выкрутиться», «перебиться». В последний раз его посадили в сорок первом, когда он украл не больше не меньше, как шесть килограммов стрептоциду. Но цифра «шесть килограммов» звучала не настолько солидно, чтобы Ехлакова расстрелять. Да и судили врача-ворюгу скорее по подозрению, бесспорных улик в спешке не обнаружили, а опытный жулик все решительно отрицал с душераздирающим пафосом. Трибунал осудил вора на десять лет, и Суламифь отбыл по назначению, где сразу же выдвинулся и качеством передач, которые получал с воли, и покладистым характером, поскольку безотказно работал за вольнонаемного начальничка, и статьей — ну что такое мошенничество и мошенник по сравнению с «контингентом врагов народа», среди которых протекала жизнь и деятельность в общем приятного во всех отношениях Руфа.
— У меня нет оснований перевести Устименко в изолятор, — подергивая, как кролик, носом, сказал Ехлаков. — Ремонт же, в половинную мощность работаем, все перемешалось. Отлежится Устименко в общей…
— Ей необходим покой, — произнес Гнетов, — а кругом орут и чуть не дерутся. И ремонт ваш тут совсем ни при чем…
«Еще новости! — подумал Руф Петрович. — Он меня учит. Покой! Ох, как все надоело!»
— Если две дамы выяснили, что у них общий любовник, то покою не может быть места, — попытался пошутить врач. — Вначале они чуть не убили друг друга — эти две воровочки. Сейчас это только отзвуки.
Гнетов на шутку даже не улыбнулся. «Видно, типчик! — подумал Руф. — И рожа отчаянная, словно вареный!»
Из тупичка в коридоре доносилось пение, старший лейтенант слушал:
Течет речка, да по песочку,
Золотишко моет,