В Кагальницкой бурдюге

 

Степан очнулся. Была тишина… Он приоткрыл глаза и сквозь узкие щелки меж век увидал показавшееся ему ярче солнца тусклое мерцание горящей свечи. Он невольно зажмурился и в тот же миг вспомнил, что после ранения ослеп… Сердце его тревожно замерло. Несколько мгновений он пролежал, не решаясь еще раз открыть глаза, потом осторожно и робко слегка приподнял веки – и снова увидел свечу. Он весь загорелся радостью. «Зряч! Не ослеп!» – закричало все его существо… Не двигая ни рукой, ни ногой, придерживая дыхание, боясь шевельнуть даже пальцем, он только смежал и вновь открывал глаза, чтобы видеть и узнавать знакомые вещи: ковер над собой на стене, на ковре висящие сабли, пистоли, пороховницы, наверху надо всем – литовский дубовый лук с концами из рога… Степан понял, что он у себя в землянке.

И вдруг, как новый, смертельный удар вражеской сабли по той же ране, его сотрясла до отчаянной боли мгновенная мысль: «Почему?! Почему на Дону?! Значит, Волгу и все города на Волге – Самару, Саратов, Царицын и Астрахань – все захватили бояре?.. Все пропало?!»

От волнения у него пересохло в горле…

– Пить! – прохрипел он, не зная, кого позвать.

– Прочкнулся?! – услышал он незнакомый голос.

Степан приоткрыл зажмуренные от боли глаза и увидел над собой седые усы и бритый, покрытый торчащей щетиной подбородок, из‑за нависших клокастых бровей недобрый взгляд косоватых глаз – и сразу признал Мироху Черкашенина, похожего на турка, горбоносого лекаря.

– Испей! – грубо и густо сказал Мироха, поднося ко рту Разина глиняную сулейку. – Во имя отца, – произнес Мироха, когда он сделал глоток, – и сына, – промолвил он, поднося сулейку для второго глотка, – и духа святого! – закончил Мироха, дав третий глоток.

Целебное, благостное тепло заструилось по телу Степана.

– Будь здрав, атаман! – произнес Мироха. – Насилу тебя отходили… Молчи, молчи! Спи! Заутра проснешься, тогда слово молвишь, а ныне ты сон чуешь: язык ленив слово молвить, глаза не хотят глядети – только б лежать да молчать, ничего не слышать, не помнить, и уши как ватой забиты, и памяти нет ни к чему. Спи! – повелительно заключил Мироха.

– Сон напускаешь?! – внезапно сказал Разин. – Брось! Не время мне спать!

– Время спать! – настойчиво возразил Мироха. – Ум смутен, зор тускл, и памяти нет…

– Брось баловать! Не тот я дался, чтобы голову мне заморочить! – упрямо воскликнул Степан.

– Когда врачеваться не хочешь, лечи себя сам, а я за тебя не ответчик! – с обидой сказал удивленный Мироха.

Сотни раненых казаков подчинялись велению его слова, а этот мятежник восстал…

– Отвяжись! – сказал Разин. – Гришатка! – позвал он, услышав, что скрипнула дверь со двора.

– Вреда себе хошь?! – с угрозой сказал Мироха.

– На тебе нет ответа. Ступай! – уже с досадою огрызнулся Степан.

Из соседней комнаты, услышав их голоса, не успев с мороза раздеться, вбежала Алена.

– Степанка! – вскричала она и, как была – в инее и в снегу на платке, кинулась на колени возле Степана, обняла его ноги, припала к нему головой… и не сдержалась: плечи ее затряслись от плача.

Степан провел по ее волосам ладонью.

– Вот и жив! – сказал он.

Мироха взглянул на них и, безнадежно махнув рукою, с обидой вышел.

– Гришка где? – слегка прижимая к себе голову Алены, спросил Разин.

– С Прокопом порченым подружил. Все проруби рубят да рыбу ловят… Страшусь: припадочный пес, утопит мальчонку! – сказала Алена, подняв лицо с полными слез, но сияющими от счастья глазами, в которых не было тени тревоги за Гришку.

Она взглянула на мужа, и снова лицо ее скрылось под низко упавшими волосами…

– Прокоп от рождения рыбак, – чего ему утопить! – возразил Степан. Он взглянул на Алену, припавшую снова к нему головой, усмотрел в волосах у нее седину. – Измучилась ты тут со мной. Сколь я долго без памяти был?

– Да уж дома шестую неделю, Степанушка! Лучше, да хуже, да лучше, да хуже… Не спали все возле тебя: Наумыч, Прокоп, да я, да Мироха… Сказывал он: как очнешься – блюсти тебя от невзгоды, слова лишня не молвить, а пуще… – Алена осеклась.

– …про ратны дела? – с усмешкой, чуть глянувшей из‑под усов, подсказал он. – Ну, блюди… Ты блюди – мне скорей бы быть здраву! Тезка где? – внезапно спросил он.

– Ночь у тебя просидел. Спит, чай, дома…

– Взбуди его поживей, чтобы мигом сюда, да Прокопа тоже…

– Да что ты, Степанушка! – всполохнулась Алена, услышав холодный и повелительный голос мужа, каким она знала его в минувшее время. Этот резкий и требовательный голос, как признак его здоровья, Алену обрадовал, но в то же время обидел: «Едва на одну духовинку хватило его. Как кошку – погладил по волосам, да и „брысь, пошла с рук!“.

– Чтоб мигом! – твердо сказал Степан.

Но, извещенные лекарем о случившемся, казаки уже сами вбежали в землянку.

– Здоров, Тимофеич! Здоров, батька, сокол мой! Жив и здоров! – закричал Наумов.

– Сто лет тебе здравствовать! – сдержанно сказал за спиною его Прокоп.

– Входи, входи, атаманы, садитесь, цедите вина али браги, чем там казачка богата…

– Я мигом, Степанушка! – отозвалась Алена, уже хлопоча с закуской.

Но Степан перебил ее:

– Ты, Алена, покуда сойди на часок к соседке.

– Степан Тимофеич! – взмолилась она.

– Выйди, выйди, – настойчиво повторил он.

И когда она вышла, Степан испытующе посмотрел на своих гостей.

– Ну, сказывай все, атаманы, без кривды – как было, когда меня порубал драгун?

– А что же как было, – сказал Наумов. – Схватили тебя, увезли из боя да в челн… То и было…

– Что ты брешешь? – подозрительно процедил Степан. – Я об чем спрошаю?!

– Об том и я говорю! – смущенно вывернулся Наумов. – Войско без головы – уж не войско. Тебя порубили, Сергея ты видел сам, Бобу, срубили и Наливайку, Алешу Протакина пуля уж ночью достала. Митяя – и саблей и в сердце копьем, Пинчейку‑татарина – топором пополам, как полено. Серебрякова в челне везли казаки, по пути скончался… А так‑то уж что…

– Мужики как? Татары? Чуваши?.. – перебил его Разин. – Побиты все?

– Всяк сам по себе спасался, – глухо сказал Наумов.

– Эх‑х вы… есаулы… поганая рвань!.. – без голоса прошипел Степан, глядя ему в глаза.

– Батька, я… – заикнулся Прокоп.

– Не сгорел от срама – сиди да молчи, урод паскудный! – прикрикнул Разин.

Прокоп взглянул на него с обидой, моргнул и смолчал.

– Я во всем винен, Степан Тимофеич, – потупясь, признался Наумов. – Порченый мне говорил, что тебя увезет, а я б остался за атамана, казаков удержал бы и мужиков не покинул… А я не послушал. Мыслил: перво голову золотую твою упасти, а войско найдется…

Прокоп с достоинством промолчал.

– Ну, руби уж сплеча! – обратился к Наумову Разин.

Тот побледнел и повел рассказ обо всем без утайки. Когда он дошел до того, как решил обмануть крестьян, чтобы они стояли у стен, ожидая напрасно казацкой помощи, и воевода считал бы, что войско готово к бою, а сам Наумов в это время велел отходить казакам, – Степан не сдержался: огонь свечи сверкнул в гнутом лезвии сабли, висевшей над его головой. Острый клинок ее с силою врезался в край стола… Наумов успел отскочить. Разин упал на подушку. Тупым, помутившимся взором смотрел он на продолжавшую трепетать от удара воткнутую в доску гибкую сталь…

Прокоп подошел, с силой выдернул саблю из толстой дубовой доски и, дотянувшись через Степана, молча вложил ее в ножны.

– Да как же земля тебя держит, Июда! Чего ты на шею себе не надел веревку? В хозяйстве, что ль, не нашлось?! – прохрипел Степан, в упор глядя в лицо Наумову. – Иди с моих глаз, не могу тебя видеть, поганая тварь!.. Уходи…

Наумов молча пошел к двери, а за ним и Прокоп.

– Прокоп, ты останься, – остановил его Разин.

Спрятав сверкнувший в глазах торжествующий желтенький огонек, рыбак опустился на лавку.

– Любит тебя он, батька! – кивнув на дверь вслед ушедшему, мягко сказал Прокоп.

 

 

Оставшись вдвоем с атаманом, Прокоп рассказал, как Наумов увел от крестьян караулы и как уж после они узнали о безнаказанном нападенье дворян на крестьянскую рать, об избиениях и казнях тысяч крестьян у Симбирска. Он рассказал, как Наумов велел отпустить по течению челны, чтобы не было на низовья погони, и как в ужасе бежавшие от избиения крестьяне и часть казаков, переполнив оставшиеся струги, шли от тяжести ко дну, как схватывались они колоться между собой за места на стругах и как боярская рать, загоняя их в Волгу, сотнями топила в осенней леденящей воде…

Но больше всего поразила Степана мысль о том, что бегство Наумова было ненужным: в те самые дни и в тот самый час, когда он на челне увозил Степана, повсюду вокруг кипела победа: сотни тысяч крестьян поднимались против дворянства и воевод, уезды и города восставали, воеводы бежали из них, стрельцы обращали оружие против дворян… в какой‑нибудь сотне верст во все стороны от Симбирска народ побеждал… Если бы кликнуть клич к рассеянным атаманам, если бы догадался Наумов пойти не в низовья, а дальше, вперед – к Москве, – и новые сотни тысяч людей поднялись бы под их знамена. Их ждали татары в Казани, стрельцы и посадские в Нижнем, к ним присылали послов крестьяне из Владимирского, Муромского и Касимовского уездов. В то время Минаевым были взяты Маяцкий, Царев, Борисов, Чугуев, Острогожск и Ольшанск. Фрол Разин ударил под Коротояк и Воронеж…

И в такой‑то час, когда зашаталась Москва, когда в Коломне читали письма Степана, когда в Харькове ждали восстания и в Брянске казнили стрельцов за слово о Разине, – бросить все и бежать!..

Клятва Степана, данная Усу за всех казаков, бесстыдно была нарушена казаками. Воеводы напали на покинутых казаками крестьян, кололи, рубили, топтали конями сотни людей; захватив, сажали на острые колья, вешали их на деревьях и виселицах, построенных целым городом у Арзамаса; они палили огнем деревни и села, убивали детей…

– Кто же теперь нам поверит, Прокоп? – воскликнул Степан.

Рыбак только развел руками.

– Да кто же поверит, Степан Тимофеич! Изменники мы хуже всяких язычников вышли! Ведь муки‑то, муки какие народ принимает за нас!.. Слыхал от людей – в Арзамасе лютует князь Юрий Олексиевич Долгорукий… Свирепый боярин. Кровь пить ему из младенцев… Щипцами на части рвет человеков, за ребра цепляет крюками, руки, ноги сечет у живых и кожу дерет с казаков. Дым и смрад над уездом… сказывают, за вороньем, что на труп налетело, и голоса человечья не слышно… Так кто же нам ныне поверит, когда во всем наша вина! Ить слезы‑ы…

Степан нахмурился.

– Ну, ты ступай, – вдруг холодно и резко сказал он. – Слезы не наше дело. Иди там с собой поплачь…

Но когда Прокоп вышел, Разин не мог отвязаться от мысли о казнях народа. Ему казалось, он слышит треск ломаемых палачами костей, хрип, предсмертные стоны и чует дымы пожаров…

Он вскочил среди ночи, с криком схватил со стены саблю и начал рубить все вокруг. Алена с ребятами выскочила на улицу.

Сбежавшиеся казаки нашли Степана обессиленного, с открытою раной на голове, со сломанной саблей, зажатой в руке, лежавшего среди пола землянки, в которой царило всеобщее разорение… Казаки подняли атамана и уложили его на широкую лавку, уже без надежды на его исцеление, но все‑таки снова призвали к нему из Черкасска Мироху.

 

Багряное небо

 

Мрачный, дождливый октябрь навис над Симбирском.

Воевода Барятинский мстил народу за поругание своей княжеской чести, за свое бесславное бегство от Разина. Его наемные войска и дворяне изощрялись в расправах над пленниками. Кто подумал бы, что над краем глумятся не чужеземные покорители?! Но кровавая и трусливая ненависть дворян приносила народу не меньше страданий, чем холодная жестокость монгольских полчищ Чингиса. Опозорить грязным палаческим делом поле народной славы хотел князь Барятинский, чтобы забылось его симбирское поражение и безумный ужас, гнавший дворян, рейтаров и драгун прочь от Симбирска…

Густой октябрьский туман поднимался с холодной воды на пространстве между Свиягой и Волгой. Под лаптями крестьян и под копытами лошадей чвакала густая, липкая грязь, когда драгуны сгоняли все население уезда к устрашающему зрелищу казней. На длинных виселицах раскачивалось по полсотне искалеченных пытками трупов.

На высоких каменных столбах, сложенных тут же в симбирских полях и увенчанных железными спицами, в муках корчились, умирая, храбрые разинские атаманы, зверски насаженные на железные острия.

На особых «глаголицах» были пристроены толстые и острые железные крючья, подобные якорным лапам, и на них, подвешенные за ребра, по нескольку дней ожидали смерти народные мученики за правду и волю; даже вся ненависть их к дворянам не могла удержать их от стонов.

Возле кровавых помостов, как горшки, опрокинутые на частокол для просушки, воткнутые на высокие колья, на страх народу были выставлены седоволосые, чернобородые и молодые, еще безусые, отрубленные головы с белыми бескровными лицами и закрытыми веками.

Считая, что всех устрашил симбирскими казнями, что теперь никто не посмеет ему противиться, Барятинский через месяц вышел из Симбирска на север, к Казани. Но он не успел дойти до Тетюш, когда наткнулся на непроходимые заграждения, из которых ударили в лоб его войску несколько пушек: восстали свияжские и казанские татары, ожидавшие, что теперь воеводская месть настигнет и их.

Страшась окружения многотысячным скопищем, ведя впереди дворянской карательной рати наемные полки иноземного строя, воевода с боями стал пробираться сквозь гущу повстанцев. Наемники‑иноземцы не щадили народа, сжигая деревни и села. Еще меньше пощады народ ожидал от дворян. Рассказы о казнях вселяли ужас и ненависть. По деревням летели призывы к восстанию.

В каждой волости, в каждом селе народ поднимался для обороны от приближавшейся палаческой рати.

Чувашские атаманы Анчик Полкин, Тимурза Яшмурзин, Ахтумер Шареев, черемисский староста Мумарин из Козьмодемьянска, свияжский татарин Алмакай собрали не меньше ста тысяч повстанцев. При приближении палачей народное войско росло, как трава, засады вставали за каждым кустом, в каждом лесу, у речных переправ. Вооруженные кольями, косами и дубинами, они брали числом. Озверелое войско дворян под их ударами не раз отступало в бою. Барятинский стал опасаться, что если повстанцам еще несколько раз удастся прогнать дворян и перейти в наступление, это придаст им новые силы. Воевода отчаялся утихомирить край кровью и страхом. Он выслал своих посланцев с обещанием царской милости, если бунтовщики положат оружие. Но повстанцы ему не поверили: они повесили уговорщиков и вышли всем войском в леса за Козьмодемьянск, куда не смели проникнуть воеводские силы.

 

 

К северу от воеводского гнездилища – Арзамаса до самого Нижнего народ знал повсюду смелого молодого разинского атамана, красавца Максима Осипова, стройного, с тонким лицом, с чуть курчавящейся русой бородой, едва покрывшей его по‑девически нежные щеки. Осипов вел за собою несметные толпы крестьян и работных людей с будных майданов Морозова и Черкасского – русских, чувашей, черемис и татар. Объединению их не препятствовали ни разность веры, ни различный язык.

Мало‑помалу меж ними родился слух о том, что их молодой красавец предводитель – не казак, не крестьянин, а вовсе особый, тайный посланец самого государя, которого царь послал к батюшке Степану Тимофеичу: сам царевич Алексей Алексеевич, про которого был слух, что он скончался. «А всамделе бежал от изменной боярской злобы!» – говорили в народе. И тогда становилась понятной нежная краса атамана, его статность – «ни в сказке сказать, ни пером описать», его приветливая, какая должна быть у царевича, ласковая улыбка и милость и в то же время жестокая неумолимая ненависть к злодеям боярам, которые захотели его извести, как только скончалась царица…

Сам Осипов никому не велел себя называть царевичем, но тем упорней шел слух, что он подлинный сын государя, наследник престола…

Максим Осипов поставил заставы на окских перевозах, преградив путь идущим из Москвы подкреплениям, которых так ждал Долгорукий. Заставы Осипова перехватывали гонцов, разбивали тысячные отряды дворянского войска и загоняли его назад на тот берег Оки, в Муромские леса.

Воевода Урусов писал нижегородскому воеводе Василию Голохвастову, чтобы он, не промедлив, прислал в Арзамас, как только придут из Москвы в Нижний, пушки с припасом ядер, пороху и свинцу.

Нижегородский воевода собрал обоз долгожданных припасов, но не смел их послать в Арзамас, опасаясь, что Осипов их отобьет по пути…

Нижегородцы – работные люди, стрельцы и меньшие посадские – молили «царевича» к себе в город и обещали помочь ему войти в стены.

Воевода Голохвастов со дня на день ждал падения города и погибели себе и своим дворянам. Он слал гонцов в Арзамас, но гонцы уходили – и больше о них не было никакой вести. Кольцо восстания с каждым днем теснее сжимало нижегородские стены.

На выручку Нижнему из Арзамаса уже торопились легкие и быстрые полки иноземного строя с новым оружием. Их вел пришедший с Долгоруким думный дворянин и полковник Федор Леонтьев. Князь Ванька Одоевский, знавший с детства леса между своими и соседскими вотчинами, провел полки по лесным тропинкам. Они подкрались неприметно и внезапно ударили с тыла на окские переправы. С той стороны Оки одновременно ринулись до этого запертые на том берегу ополченцы‑дворяне. Крестьянские заставы у переправ были сбиты.

Дворянское озлобленное и свирепое ополчение теперь свободно текло с московских дорог через Оку на помощь полкам Долгорукого. Солдатские и рейтарские полки Леонтьева соединились с дворянами. Воевода повел свое войско против крупных скоплений повстанцев, а в это время дворяне кинулись рыскать по деревням и дорогам, вылавливая заставы и мелкие отряды разинцев, топча озимые посевы, убивая скотину, сжигая скирды хлебов, стога, деревни и села… По нескольку часов рубились и кололись повстанцы с полками Леонтьева у Павлова перевоза, под Мурашкином, под Лысковом, под Ключищами, и наконец воевода дорвался почти под самый Нижний, где были собраны главные силы Максима Осипова в селе Богородском.

Осипов тут скопил около пятидесяти тысяч крестьянского войска и готовился, прежде чем подойдут воеводы, взять Нижний, где было бы уж не так легко раздавить повстанцев. Воевода Леонтьев опередил Максима. Рати сошлись в жестокую, смертельную схватку. Опытные воины воеводы изнемогали в бою с крестьянами. Бой длился уж десять часов, когда нижегородский воевода Голохвастов, сидевший в стенах, под страхом расправы и казней собрал стрелецкое войско и с тыла ударил из стен на Максима… Конное и пешее войско внезапным ударом врезалось в спины крестьянской рати. От такого удара во все времена теряли уверенность и расстраивались многие испытанные в боях полки; ведомые опытными и искусными полководцами. То же случилось с крестьянским войском юного атамана Максима. Оно от внезапности замешалось… Повстанцы вдруг потеряли все свои пушки, часть непривычных к боям людей побежала, увлекая с собою и заражая боязнью других… Самый неумолимый, всегда ведущий к погибели враг – страх – ворвался в ряды восставших людей. Они перестали быть войском, не слышали окриков своих атаманов; им казалось, что в бегстве они обретут спасение, но бегство несло еще более неумолимый, позорный и страшный конец… Они убегали в леса… Спасая людей от гибели, удалой Максим ринулся в сабельный бой на дворян и в неравном бою погиб.

Боярское войско вошло в Нижний. Тотчас же начались расправы по городу… Всех, кто писал письма Разину или Максиму, всех, кто хотел отдать город в руки «воров», кто в эти недели ездил для каких‑нибудь дел в уезды, Леонтьев без всякой пощады казнил самыми зверскими казнями. Над Нижним стоял крик и плач оставшихся сиротами детей и овдовелых женщин. Иные сторонники Разина не хотели сдаваться. На улицах вспыхивали кое‑где небольшие схватки, и смельчаки погибали под ударами сабель, под выстрелами дворянских пистолей. Три дня в Нижнем на площадях рубили головы тем, кого заподозрили воевода, дворяне и большие посадские… Полными телегами свозили тела с места казней, толпами пригоняли по дорогам из уезда пленных людей в пыточную башню, толпами гнали замученных пытками на площадь, под кнуты палачей, и в таких же телегах, как мертвых, свозили их с площади.

Через три дня с развернутыми знаменами под барабаны и трубы «победители» вышли из Нижнего. В окрестностях продолжали еще дымиться сожженные ими деревни и села. На обнаженных от листьев деревьях под осенним дождем раскачивал ветер тела повешенных разинцев. «Победители» шли по полям, где валялись неубранные горы убитых, в лаптях и сермягах, одни – ничком, уткнувшись в мокрую землю, за которую пали в бою, другие – выпятив окровавленные бороды к сумрачному, туманному небу. Тучи ворон носились над мертвецами. Трубы и барабаны победно гремели над пустыми полями и над телами убитых, над грудами серой золы, оставшейся там, где были деревни… Войска шли в лес расправляться с остатками разбитой крестьянской рати. Теперь уже им было нечего опасаться внезапного нападения: атаманы были побиты, и те, кто остался в лесах, представляли собой уже не противника, а простую дичь.

Дворяне уверенно вступили в леса, но внезапно дорогу им преградили целые горы поваленных великанов‑деревьев. Воевода велел разобрать завалы. Однако, как только ратные люди сошли с коней, по ним из чащобы леса, из рыжего можжевельника, из темных куп елей ударили пушки. Из‑за стволов и кустарников били откуда‑то взявшиеся пищали, свистали меткие стрелы лесных охотников – черемис и чувашей.

Весь «усмиренный» железом и пламенем край, до самого Сергача, опять поднялся на войну. Все снова загорелось восстанием. В лесах, по погостам, на пожарищах помещичьих вотчин, в монастырях и церквах, в оврагах, в пещерах засели восставшие, словно мертвые встали с политых кровью хлебных полей, чтобы мстить палачам и убийцам.

Верстах в десяти от Ядрина, в Алгасских лесах, атаман Иван Константинов «с товарищи» собрал много тысяч «ясашных людей» с Ядринского, Курмышского, Цывильского и Чебоксарского уездов. Воевода Леонтьев выслал против них тысячный полк. Повстанцы разбили его в бою и остатки гнали еще верст десять. В Цывильске выпущенный разинцами «тюремный сиделец» Илья Долгополов стал атаманом и собрал по уезду не меньше пятнадцати тысяч повстанцев, с ним вместе был донской атаман Иван Васильевич Синбирец. Новые атаманы появлялись повсюду: в Кокшайском уезде подымал на войну крестьянин, которого звали просто Захаром Кирилловичем, в Ядринском – чувашенин Семекей Чепенев и с ним в товарищах – крестьянин помещика Горина Семен Белоусов. В Нижегородском уезде, в селе Путянине, морозовский будник[48] Сенька Савельев собрал лесных работных людей – углежогов и будников. За подавленным и усмиренным Симбирском, в Надеином усолье, атаман солеваров Ромашко поднял работных людей с соляных промыслов – идти по Симбирской черте на Урень, на выручку разбежавшимся из‑под Симбирска разинцам, которых вылавливали дворянские сотни Барятинского и Урусова.

Дворянское войско, озлобленное, кровожадное, металось по восставшим уездам, но в новых местах появлялись еще атаманы. Дворяне кидались туда, разоряя деревни, загоняя в дома и овины семьи тех, кто ушел с атаманами, и сжигая всех старых и малых вместе с овинами, вместе с целыми деревнями…

Крестьяне не отдавали завоеванной у помещиков земли, не уступали своей воли. В Кадомском уезде атаманил крестьянин Иван Кириллов. На Черной речке он выстроил несколько засек, в них с пушками, «с барабанами и со знамены» было сот по пять человек, готовых стоять насмерть против бояр за земли своего уезда. В Темниковском уезде отстаивали крестьяне свои дома и пашни под началом «старицы Алены», которая продолжала держать около семи тысяч войска. В Саранском уезде восставших сплотил бывший «тюремный сиделец» Федор Сидоров…

Целые городки выросли по лесам в виде «засек» с бревенчатыми стенами, с земляными насыпями и рвами, наполненными водой. Такие засеки простирались в длину до трех верст, а в ширину по версте. Глубокие рвы, громадные горы срубленных деревьев и выкорчеванных корней, набитые в землю колья перегораживали дороги на подступах к засекам на всем пространстве между Окою и Волгой, на Суре, на Ветлуге, на Унже, где бы ни появлялось дворянское войско.

Когда у повстанцев в засеках кончались все ядра, а солдаты и стрельцы врывались внутрь засек, крестьяне разбив свои пушки, отходили в глубь леса, на новый рубеж, где были заранее подготовлены новые засеки… Когда не оставалось ни пороху, ни свинцу, уходили в свои селенья, дрались на огородах, на гумнах, в домах; изламывалась ли сабля, или пика – дрались косой, кололись вилами, рубились топорами, до самого последнего издыхания, не веря в милость, в пощаду, не умоляя о них и не желая ни милости, ни спасенья…

Отправив на Нижний Федора Леонтьева, боярин Долгорукий с таким же сильным отрядом выслал другого воеводу, князя Щербатого, навстречу повстанцам, которые шли к Арзамасу. Отборное, хорошо обученное войско Щербатова, встретившись с ними, билось с утра до глубокой ночи. Ночью повстанцы рассеялись. Наутро Щербатов пустился преследовать их к Алатырю, но за его спиной тотчас крестьянская рать из ближних лесов устремилась опять к Арзамасу. Как змея за своим хвостом, должен был повернуть назад свое войско Щербатов и все‑таки был бы разбит, если бы в это время не подоспел ему в поддержку воевода Федор Леонтьев, шедший от Нижнего. Леонтьев ударил под правое крыло атаманского войска. Сберегая свои силы, «четыре атамана», как звал их народ, отвели свою рать назад к Симбирской засечной черте, где повстанцы держали в своих руках несколько захваченных городов.

Главным из «четырех атаманов» был главарь верводелов Одоевского – Михайла Харитонов.

Тысячи крестьян сошлись в войско Харитонова. Удачливость в битвах с дворянами создавала ему славу непобедимого атамана. К югу от воеводского города Арзамаса весь народ повторял славное имя Михайлы.

Михайла с товарищами взял Корсунь, Атемар, Инсарский острог, Саранск, Пензу. Вместе с другим разинским атаманом, Василием Федоровым, из Пензы он пошел в Норовчат, в Верхний и Нижний Ломов, в Керенск, Шацк, Кадом, в каждой деревне и в каждом селе по пути собирая в войско по человеку «с дыма», как указал ему Разин. Во многих местах приставали к нему крестьянские атаманы с ватагами: в Конобееве – Шилов, в Хуковщине – какой‑то еще молодой атаман Илюшка, в Юсуповой – Васька Дьячков… Харитонов не раз уже сам от себя отделял часть войска и высылал атаманов, чтобы поднимали восстания в других волостях, городах и уездах, но каждый раз войско его не уменьшалось, а возрастало, пополняясь сотнями и тысячами новых людей. Вести о поражении Разина не уменьшили этот приток, наоборот – те, кто хотел идти к Разину, устремлялись теперь к Харитонову.

– Воротится батюшка наш Степан Тимофеич да спросит, как мы без него воевали. А мы что скажем? – говорил Михайла своим «казакам», вооруженным косами.

И крестьянское воинство Харитонова, так же как все крестьяне всего восставшего края, твердо верило в возвращение Степана. Не раз бывало и так, что атаманы читали в своем войске письма, присланные с Дона, в которых было написано, что раны великого атамана уже начинают заживляться…

Наступила зима.

К Долгорукому прибывали все новые подкрепления: из Тамбова был выслан под Шацк с многочисленным и бывалым в битвах полком окольничий Бутурлин, из Москвы пришел с новым войском и многими пушками царский стольник Василий Панин. Из Мурома подоспел воевода Лихарев, который привел два солдатских полка и полк иноземцев. Что ни день, стекалось сюда дворянское ополчение, городовые казаки, драгуны и несколько приказов московских стрельцов.

Со всех сторон с каждым днем все теснее сжимали они повстанцев. Теснимые воеводами, небольшие ватажки стали сходиться все больше и больше к Михайле Харитонову, полагаясь на удаль его и на славу искусного атамана. Но Михайла видел, что время его удач подходит к концу.

Как половодье, весь край заливала боярская рать. Сотни стрелецких, солдатских, рейтарских, дворянских отрядов рыскали в уездах, тысячные полки направлялись на повстанческие города. Повстанцы уже потерпели поражение под Симбирском, под Корсунью, Алатырем, Ядрином, под Мурашкином, Лысковом, Арзамасом. Во многих городах, городках и острожках, раньше захваченных разинцами, то и дело появлялись опять воеводы. Отставая от своих атаманов, разбредались тихомолком к домам пензенские, самарские, саратовские крестьяне, считая, что в их уездах никто уже не станет творить никаких расправ. Но там, где люди сдавались на милость воевод и бояр, туда, как волки, врывались дворяне, чтобы терзать и мучить отставших от мятежа, нагоняя ужас, который бы не забылся и в потомстве…

Особенно трудно стало тогда, когда окончательно обнажились от листьев леса, выпал снег и настали зимние холода. Лес не укрывал уже больше разинцев от глаз лазутчиков, следы на снегу выдавали повстанцев врагам, мороз сковал ледяные мосты, по которым враг в любом месте мог перейти всякую реку. Недостаток теплой одежды в разоренных войною краях заставлял восставших стремиться к жилью, к деревням и селам, где дворянскому войску было легче окружить и выловить непокорных мятежников. Все чаще царское войско появлялось и внезапно нападало с той стороны, откуда повстанцы его не ждали…

Объединить разрозненных атаманов, покуда их не перебили поодиночке, – вот о чем думал Михайла Харитонов. Товарищи звали Михайлу идти к Тамбову, который начали осаждать большие силы повстанцев. По слухам, там было уже тысяч тридцать войска, в том числе городовые казаки, стрельцы и солдаты разных слобод, – посланные на службу в Шацкий полк к воеводе Хитрово, они присоединились к восстанию. С тамбовской осады товарищи Харитонова – Федоров, Белоус и Дьячков – думали, объединившись с донским атаманом Никитой Чертенком[49], начать все сначала. Но Михайла жалел покинуть родные заокские земли, за которые пролито столько народной крови.

Он думал собрать атаманов, разинские разрозненные ватажки подобрать из уездов в одно великое войско, снова броситься в схватку и в открытом бою сломить боярскую силу. Надо было показать восставшим, что если собраться вместе, то от них побегут и стрельцы, и солдаты, и дворянское ополчение…

Другие атаманы, товарищи Харитонова, считали, что он на этом только погубит свои силы.

– Ведь вся дворянская Русь понаехала в наши земли, все пушки свезли с России в наши края, всех стрельцов и солдат согнали на нас! – говорили Михайле. Но Харитонов твердо решил стоять на своем.

Так разошлись в разные стороны те, кого народ привык называть славным именем «четырех атаманов».

 

 

… Долгорукий стоял уже не в Арзамасе, а ближе к Алатырю, в Красной слободе, отойдя подальше от беспокойных лесных мест, где скрывались от царских войск многочисленные ватаги повстанцев.

Боярин только что возвратился после того, как присутствовал при казни знаменитой крестьянской атаманихи «старицы Алены», которую, как колдунью, сожгли принародно в срубе, когда было разбито ее войско.

Даже неумолимо жестокий и, по старости, равнодушный ко всему на свете, все видевший и проливший моря крови Долгорукий был поражен ее мужеством и несокрушимой волей.

Замученная пытками, Алена Ивановна издевалась над тем, что говорили ей о ее колдовстве:

– Что я народ поднимала на вас да дворян побивала – в том нет колдовства. А ты вот, должно, колдовством меня одолел – знать, нечистый тебе помогает! Не может бог помогать людоедам в их зверстве!

У есаула Алены нашли «колдовской» заговор. Готовясь писать донесение царю, боярин принес и его, чтобы вложить в отписку. Он лежал перед ним на столе.

«Встану благословясь, пойду перекрестясь за правое дело, за Русскую землю, на извергов, на недругов, кровопийцев, на дворян‑бояр, на всех сатанинских детей. Выйду боем на чистое поле. Во чистом поле свищут пули. Я пуль не боюся, я пуль не страшуся, не троньте, пули, белые груди, буйную голову, становую жилу, горячее сердце. Скажу я пулям заветно слово: летите, пули, в пустую пустыню, в гнилое болото, в горючие камни. А моя голова не преклонится, а моя руда не изольется, а моя бела кость не изломится. Про то знают дуб да железо, кремень да огонь. Аминь!»

Под пыткой сказал есаул, что дала ему заговор от пуль атаманша Алена Ивановна.

– Ты ли давала своим есаулам нечистые колдовские заговоры от пуль? – спросил у нее боярин.

– А что же мне не давать! Тот не ратник, кто пули страшится! А как заговор в пазуху сунул, то идет на вас смело, и вы, воеводы‑бояре, вбежки от него, от смелого моего атамана! – сказала Алена.

– И что ж, помогал заговор?

– Помогал. Такая в нем сила.

– И всем помогал? – допытывался боярин.

– Смелому помогал. А кому не помог, тот, знать, забоялся – тотчас в заговоре и сила пропала! – сказала Алена.

– А кто тебя научил тому заговору?

– Сама составляла, боярин. Своим умишком на свете жила…

– «Встану благословясь, пойду перекрестясь… – перечитал боярин, – на дворян‑бояр, на всех сатанинских детей!» Обольщала, проклятая ведьма! – заключил Долгорукий и перекрестился.

А перед самой смертью, когда к ее казни согнали народ с окрестных сел и деревень, когда ее возвели на костер, арзамасский протопоп простер в ее сторону крест и воскликнул:

– Кайся, колдунья!

Долгорукому показалось, что по запекшимся кровью губам атаманши и в голубых глазах ее скользнула насмешка.

– А не в чем мне каяться! – сказала она. – Ладно я воевала. Кабы другие все атаманы, как я, дрались, то показал бы ты задницу нам, Долгорукий!

«Мужам позавидовать, как легла на костер бесстрашно!» – подумал о ней воевода.

– Рано ли, поздно, а к правде народ придет и побьет всех извергов окаянных! – предсказала Алена, вися на дыбе.

Но Долгорукий уже был уверен, что скоро, скоро придет конец всем мятежным скопищам. Уже задавили мятеж в Мурашкине, Лыскове, Ядрине, Павлове, в Василе. Теперь еще – в Темникове и Кадоме… Разин сидел в своем логове на Дону, а без его казаков ничто не могло связать разрозненных по уездам мужицких атаманов… Больше и некому воевать и прельщать народ к мятежу, да и казни всех устрашили. Не подняться уж больше им, не занять городов, а в лесах их повыловят скоро… Дворянское государство куда сильнее безумной черни…

Собираясь писать доношение государю, Долгорукий помнил, что царь Алексей не любит известий о казнях, предпочитая вести о ратных победах и описанья того, как бежали мятежники перед дворянским войском, бросая в страхе оружие и на коленях моля о пощаде…

Прежде всего рассказать о взятии Темникова и Кадома.

Долгорукий уже обмакнул перо, чтобы вывести царский титул, как тревожно и сильно заколотили в дверь… Что такое могло стрястись в поздний час?

В двери появился Урусов, живший теперь в том же доме, другую половину которого занимал Долгорукий.

– Только что вора поймали, Юрий Олексич, с прелестным письмом атаманишки Харитонова Мишки. Вести важные в нем, боярин, прочти‑ка…

Воевода взял в руки помятый лист сероватой бумаги.

«От Великого Войска честного и грозного, Донского, Яицкого и Запорожского, от атаманов войсковых Михайлы Харитоновича, да Василия Федоровича, да Тимофея Ивановича, да от старшины от Петра Осиповича. Ко всем атаманам, по всем уездам – в Кадомский, Темниковский, Курмышский, Шацкий, Алатырский, Ломовский, Ядринский, Козьмодемьянский, Кокшайский – ко всем крестьянам, чувашам, татарам, мордовцам, черемисам, пахотным и работным людям, ко всей черни. Как к вам вся наша память придет, и вам бы черни со всеми вашими атаманами тотчас идти к нам в полк, в Кадом, на воевод и бояр и на всех мирских кровопивцев. А войсковой атаман Степан Тимофеич из‑под Саратова в Пензу будет и наскоре к нам обещал, да указал атаман до его приходу по‑прежнему города брать и воевод и всех ненавистников кажнить».

– Брехня! – сказал Долгорукий. – Как же он в Кадом зовет, когда в Кадоме воевода наш Бутурлин?! Врака все, Петр Семеныч. Да все же ты вора пытать укажи, дознаваться – отколе вести, что Разин к ним будет.

– И сам я так мыслил, боярин, что все брехня, да все же ум ладно, а два ума лучше! Не обессудь, что поздно тебя потревожил!

Боярин встал со свечой проводить до дверей Урусова, но окольничий не успел выйти за дверь. Засыпанный снегом, с сосульками в бороде и усах, с бледным, несмотря на мороз, лицом, перепачканным кровью, перед ними стоял Дмитрий Аристов, бывший кадомский воевода, а сейчас воеводский товарищ окольничего воеводы Афанасия Бутурлина…

– Боярин Юрий Олексич! Воровской атаман Харитонов… отбил назад Кадом, – со сведенной от холода челюстью невнятно пробормотал Аристов.

 

Новая дума

 

Крепкое тело Степана все‑таки не сдало. Он очнулся. Но тупая боль с назойливой нудностью сверлила в голове. Очнувшись, он никому не сказал ни единого слова, упорно думая о своем.

В первые дни, когда он очнулся, Алена с плачем молила его словечка. Степан отвернулся к стене. Тогда она унялась. «Отмучится душа, оттоскуется и отойдет, – раздумывала она. – Бывает, что хлеб прихватит в горячей печи и корка на нем заскорузнет, а после водичкой сбрызнешь, укроешь потепле – глядишь, и отмякла!»

Она набралась терпенья, окружая его заботой и нежностью, не допуская к нему никого. Кругом была монастырская тишина, которая не мешала Степану думать часами. Он не хотел сдаваться, искал себе новых путей. Все, что творилось вокруг него, было как сон. Негромкие разговоры жены и детей журчали в соседней комнате, не доходя до его сознания…

И вдруг потянуло морозом и чьи‑то чужие и непривычные голоса нарушили строй его мыслей:

– Дозволь к атаману, Алена Никитична! Горько нам! Столько верст мы к нему пробирались. Не по себе шли – народ посылал!..

– Идите, идите отселе, он спит, – зашептала Алена.

Степан всколыхнулся. Словно какой‑то свежей волной окатило его с головы до ног. Радостный холод прошел по спине. Он сам не заметил, как, скинувши на пол ноги, сел на скамью, на которой все время лежал.

– Алеша! – раздался его неожиданно крепкий и звучный голос. – Зови всех сюда, кто пришел издалека!..

Но Алена уже успела всех вытолкать из землянки. Растерянная, вбежала она к Степану.

– Куды же их всех‑то!.. Ты ведаешь, сколько их там! – беспокойно заговорила она.

– Гришатка! – окликнул Степан. – Давай пособи одеваться…

– Степанушка! – в страхе вскричала Алена.

Но Степан уже был на ногах. Он слегка пошатнулся, схватился за край стола, сел на скамью и все‑таки поднялся снова.

– Давай, – поощрял он Гришатку. – Рубаху давай, кафтан… Сапоги‑то я сам не взую… Валены дай мне… Ну, саблю теперь, пистоли давай – все, как атаману пристало… Голова‑то… Вот шапку боюсь… Ну, давай потихоньку…

Опершись о плечо Гришатки, сиявшего гордостью, он вышел к народу…

Весь городок облетела, как молния, весть о выздоровлении атамана. Народ вылезал из бурдюг, натягивая на плечи, на ноги кому что попало, бежали к нему навстречу… Их были сотни…

– Здрав буди, батька!

– Не чаяли видеть в живых‑то, солнышко наше!.. – кричали ему…

Опять донские и запорожские шапки, кафтаны, тулупы и полушубки, зипуны, армяки, котыги[50], сапоги и лаптишки…

Нет, не проклял его народ за казачью измену!

Есаулы сбились возле Степана: Федор Каторжный, Ежа, Дрон Чупрыгин, Хома Ерик, дед Панас Черевик… вынесли войсковой бунчук, развевавшийся по ветру.

– А где же Наумыч? – спросил Степан.

– Прогнал ты его. Я звал – не идет, – отозвался Прокоп, – тебя прогневить страшится.

– Что было, то было, быльем поросло. После, может, его на осине повешу, а ныне он надобен… Кличьте живей…

И все закипело.

Разин велел пересчитать войсковую казну, все оружие, порох, запасы пищи, указал посреди городка очистить широкую площадь для починки и осмолки челнов… Через час Степан утомился. Тяжело опираясь на Гришку, вернулся в землянку и лег. Голова болела, но он был радостен… С этого дня здоровье вливалось в него потоком.

Он разослал гонцов с письмами – на Украину к атаману Сирку, к Фролу Минаеву на Донец, в Царицын и в Астрахань к атаманам, к брату Фролке в верховья Дона – всем сказать, что он жив, что не кончил борьбы, что поражение под Симбирском не заставило его покориться. Снова всем заявить себя атаманом великой народной рати спешил Степан.

«И не так еще били Богдана, – возвращался он к старой и неотвязной мысли. – Искал Богдан новых путей. И мне поискать… Может, Волгой не лучший путь на Москву. Тяжела была Синбирская горка, а впереди‑то Казань! Царь Иван Васильевич Грозный ходил под нее два раза, а с тех пор как укрепили ее! Не сразу возьмешь… А далее Нижний – богатых купцов полно. Устрашатся моих‑то: все деньги свои отдадут воеводам, лишь бы город держали. Дальше, сказывают, Владимир да Муром… Поди‑ка пройди сквозь такую защиту больших городов!.. Каб иных доискаться путей!..»

В астраханской Приказной палате Степан взял большой воеводский чертеж Московского государства. Ему приходилось и прежде глядеть чертежи во время войны с Польшей. Теперь он велел Прокопу спросить про чертеж у Наумова. Наумов все еще избегал заходить к нему, но чертеж прислал.

Разин бережно развернул его перед собою, придвинув свечу, низко склонился к нему головой, разбирая реки и города.

«Вон ведь куды меня заносило! – раздумывал он, следя за изгибами Волги. – Да, густо тут городов… Силы много пойдет на каждый!.. А где взять иного пути? По Донцу прикинуть?.. И тут их немало – ишь, лепятся дружка на дружку!»

Степан разбирал названия городов, и чем больше он их разбирал, тем яснее делалось на душе: Маяцкий, Изюм, Тор, Чугуев, Змиев, Царев‑Борисов, Балыклея, Мелефа – все это были города, в которых вместо воевод сидели теперь разинские есаулы, города, которые крепкой рукой держал атаман Фрол Минаев…

Разин искал пути на Москву. Но он не мог лежать долго, склонившись вниз головою. Рана его начинала болеть, наливалась кровью и билась, как будто гвоздили по голове кузнечной кувалдой… Атаман откинулся на спину, на подушку, чувствовал, как отливает от раны кровь, как легче становится голове, и опять возвращался к своему чертежу.

Острогожск, Ольшанск, Рыбный… Усерд… Вот Москва… Ольшанск, Рыбный, Новый Оскол… Этот путь был знаком Степану: этим путем проходили казаки в Польшу. Этим путем ехал он сам в войско к Ивану после ранения… Новый Оскол, Старый Оскол, Курск… Нет, он ехал тогда на Путивль, на Чернигов, а правее… И как по щучью веленью, открылась перед глазами широкая степь – от Нового Оскола до Тулы…

От радостного волнения снова ударила в голову кровь… Степан повалился на спину и лежал неподвижно, не смея поверить находке… Не рябит ли в глазах?! Не похмелье ли накатило какое?! Он усердно моргал, чтобы лучше прочистить зрение.

В это время за окнами грянули бубенцы. Так, бывало, в несколько троек, с шумом езжала на святки станичная молодежь по гостям или свадьбам. Степан, который опять уже потянулся к чертежу, с любопытством прислушался, что там такое творится… Послышались говор, шум, какие‑то веселые выкрики, и в землянку ввалился раскатистый окающий голос Фрола Минаева, за ним и сам этот вечно кипучий, рослый, русый казак в широкой медвежьей шубе, братски расставив объятия, навалился на атамана.

– Здоров, батько! Как же ты, непутева твоя голова, угодил‑то под саблю!.. Вешать надо чертей казаков, не сумели тебя уберечь!.. Ну жив, слава богу… а черен, как черт!.. – гремел Фрол, разглядывая Степана. – Исхуда‑ал!.. Я тебе кой‑каких там гостинцев привез, поправляйся…

– Тпру! Стой, окаянный, куды те несет, не конь – прямо бес! – услышали они голоса.

Фрол вскинулся, брызнув веселым смехом:

– Каурка! Пошел, уходи! Ах, срамник! В атаманску избу‑то без спросу!.. Вот я тебе дам, собака!..

Фрол выскочил на минуту и тотчас вошел.

– Прости, Тимофеич, к тебе поспешил и коню не сказал во дворе дожидать, а он, окаянная сила, за мною в избу, будто званный!.. Он всюду за мной без повода ходит… Ну, здравствуй еще раз!

Минаев приехал на целом десятке троек. Он крепко стоял в своих городах. Все верховья Донца были словно его воеводство, где он замещал добрый десяток царских воевод, изгнанных или казненных народом.

Он навез разных подарков: битых гусей, ветчины, наливок, круп, сала, сушеных груш, яблок, соленых грибов…

– Не воеводским обычаем брал, избави бог, батька! – шумел он, по‑волжски «окая». – Народ все тебе приносил. У нас там народ богат. И твое‑то имечко свято народу, Степан Тимофеич! Добра тебе хочет народ, ждет, когда ты поднимешься снова.

– Чем гусей да индеек на тройках возить, собрал бы возов сотню хлеба! У тебя в голове бубенцы, да орехи, да пироги, а мы, Фрол, державу воюем!.. Не пирогами нам войско кормить. Хлеба надо! – резко одернул Степан.

– Да, батька, ведь с тем я к тебе: я хлеба тебе соберу хоть и триста возов! Край богат – были б деньги. Казны у меня нехватка. Ты денег давай, – легко сказал Фрол. – Мы там сколь хочешь войска прокормим!..

Минаев гремел голосом, громко смеялся, уверенно звал Степана все войско вести на Донец.

– Дождались бы весны, да и грянули дружно оттуда!.. – гудел он. – Ведь за нас весь народ. Поверишь, робята мои на торга в Харьков едут гуртом – воеводы их пальцем не смеют!.. А я, батька, умыслил, чего никому не приснилось: ударить на Новый Оскол да оттоле прямым путем в Тулу!..

Минаев раскатисто захохотал.

– Вот будет ди‑иво, как в Тулу‑то влезем, а! Не ждут воеводы с нашей сторонки гостей под Москву.

Степан вдруг весь покрылся испариной. Минаев словно поймал на лету его же мысль, но надо было ее еще взвесить, проверить… Поход – не игра… Должно быть, глаза не соврали Степану, когда подсказали эту дорогу по чертежу…

– Уж, верно, не ждут, – подтвердил атаман, стараясь хранить спокойствие.

– Не ждут, батька, где им! Дорога прямая будет: больших городов по пути нет, Воронеж вправо, Курск влево оставим… Вот Белгород мне как бельмо на глазу. Воевода там с войском сидит, князь Волконский. Да до весны он не двинется, станет сидеть. А кабы попередить его, батька. Ты силу свою подкинешь, и воевода тогда не посмеет на нас. Ведаю, рати его не так много. Да и нам с запорожцами сговориться: Сирко воеводе на хвост наступит – он будет сидеть да молчать и носа из Белгорода не сунет…

Минаев к чему‑то прислушался, вдруг быстро шагнул к двери, распахнул ее… В сенцах стоял Прокоп.

– Не один ты тут, батька?.. Я тогда после зайду. Дельце мое не велико… – растерянно пробормотал рыбак. – Здравствуй, Минаевич, Войска Донецкого атаман! – дружески поклонился он Фролу.

Тот поглядел сурово и неприветливо.

– Здорово, рыбак! Опосле зайдешь. Ныне нам с батькою бесноватых не надо! – резко сказал он.

– Опосле, опосле! – суетливо отозвался Прокоп и задом попятился в сенцы.

– Чего‑то тут у тебя порченый дьявол снует?! – проворчал Минаев.

– Да свой человек, Наумова друг. И разумом взял и отвагой. Чего он тебе? – удивился Степан. – Пошто ты его обидел?

– А в сенцах пошто тут мотается, словно бы пес?

– Ну, вишь, шел по делу, смутился…

– Не люблю я уродов: как чирьи в роду людском!.. Недобрые люди… – серьезно сказал Минаев.

– Да брось‑ка ты, что ты! Уродец уродцу рознь.

– Ну, как знаешь, а бесноватых я все‑таки не люблю! – перебил Минаев и, насколько возможно понизив голос, вернулся к прежнему разговору: – Так, слышишь ты, тульские кузнецы ко мне присылали, зовут… А в Туле мы с ружьями, с пушками будем… А далее нам уж прямая дорога в Москву через Серпухов или Каширу… Лазутчиков слал я по всем городам – путь пытать. Ждут нас, Степан Тимофеич, золотко, жду‑ут! И что тебе Волга далася! Мой‑то путь тоже испытан: Иван Болотников шел сим путем. Не в обиду тебе, не хуже был атаман… Попутал с дворянами, Ляпунов[51] его продал. А мы без дворян обойдемся!

– Что ж, пешим походом… – сказал Степан.

– На что, батька, пеше! – весело воскликнул Минаев. – У меня ведь нонче соседи – татары да запорожцы – все лошадиные люди, – шутливо сказал он. – Чего нам коней не купить! Сколь надо – сдобудем!.. Покуда ты размышляешь, в то время челны готовь, а там поглядим – Доном идти на челнах али конно. Пока ты размышляешь, а я тысяч пять лошадей приторгую. А не то, как поправишься малость, сберись‑ка в мое «воеводство». Уж я‑то тебя на радостях там приму – так приму‑у!.. А там мы с тобой все обсудим, людей сам расспросишь… – Минаев вдруг наклонился к Степану и зашептал: – А не то запорожские, может, заедут. Я звал их к себе побывать. Тогда мы с тобой большой разговор с Запорожьем затеем… Черт‑те что, как Москву обдурим!.. «Згода, что ли?!» – як говорят сусиды мои, запоризьски казаки, – громко воскликнул Минаев.

– Побачимо, братику, – в тон ему задумчиво отозвался Степан.

– Бачь, батко! З горы‑то виднее!..

Минаев уехал, оставив в ушах у Степана шум, в сердце – радость, в уме – сознанье, что на Москву не одна дорога и всех дорог не закрыть боярам…

По отъезде Минаева Степан опять развернул чертеж. Перед ним лежал край, не тронутый ни войной, ни воеводскими набегами и казнями этой осени. Это был людный край, покрытый сплошь рощами, пашнями и садами, полный хлеба, и среди хлебных равнин, как заветный остров, – Тула, город железа и кузнецов, город, откуда шли на Дон сабли, пищали, мушкеты, пистоли и пушки…

«А что кузнецам стоять за бояр?! В Туле, конечно, богато стрельцов, да видали мы их и на Волге: и стрельцы к нам приклонны».

И вот Москва уже шла навстречу Степану с хлебом и солью.

Он видел Москву. В Москве не одни боярские хоромы, не только купцы да дворяне – сколько там драного и голодного люда! Не с пирогами выйдут они встречать – с черным хлебушком, с серой, крупно размолотой солью, с простыми солеными огурцами на деревянном блюде, как было в одном из чувашских сел…

Степану уж больше не нужно было смотреть в чертеж: лежа с зажмуренными глазами, он теперь легко представлял себе и Волгу, и Дон, и Донец, и Оку. Он видел свой новый и славный, прямой, как стрела, путь. Новый Оскол, Тула, Кашира, Москва… Он видел левей своего пути Курск, Севск и Кромы, правее – Елец, но они не пугали его. Конечно, надо послать туда верных людей, заранее знать, сколько там войска. «Но главное – не отклоняться с прямого пути… Надо связать по рукам воеводу в Воронеже: для верности на Дону пошуметь в челнах… Кабы там не брат Фролка, иной бы кто, посмелей есаул, – тот бы поднял великого шуму, что Дон закипел бы и рыба вареная наверх всплыла бы… Воеводы будут тогда Воронеж беречь с донской стороны – не почуют, как с Нова Оскола ударим… Да на Волге бы тоже горело у них огнем, пекло бы, как чирей. Астраханцам велеть подыматься к Саратову ратью – и бояре всю силу загонят на Волгу… Вот тут не зевай, Степан Тимофеич… „золотко!“ – с усмешкой добавил Степан, вспомнив Минаева.

Его лихорадило от нетерпенья… Минаев угадывал все его затаенные мысли: завести «большой разговор с запорожцами», то есть поднять Запорожское войско в союзе с Донским, сойдясь где‑нибудь под Маяцким, у Бахмута, а не то и в самом Чугуеве, было заветной мечтой Степана.

Рана еще не позволяла ему подняться, а то бы и часа не стал ждать, чтобы ехать к Минаеву, поглядеть его войско, договориться как следует о покупке коней для похода, о ратных запасах…

Однако пока приходилось еще терпеливо лежать, ожидая, когда голова позабудет проклятый драгунский удар.

Люди шли в городок по зимним дорогам под вьюгами и метелями, шли что ни день. Шли, несмотря на заставы, не глядя на пытки и казни, грозившие всем перебежчикам из московских краев; несмотря на мороз, на голод.

Степан указал допускать к нему всех, кто просился, и сам опрашивал прибылых из чужих краев.

– Из Ряжска? – допрашивал он. – А в Туле бывал? В Епифани? И то недалече от Тулы. Как с хлебушком в той стороне? – дознавался Разин.

– Из Калуги? С Оки? Как там – рыбно? Ладьи оснащать, знать, умеешь, коли рыбак? Ну, живи в городу, пособляй управляться с ладьями. А в Туле бывал?

Он был рад, как дитя, когда оказалось, что беглый калужский крестьянин бежал через Тулу, скрывался у кузнецов.

– Ну, как они люди?

– Да добрые люди‑то, батька Степан Тимофеич! Укрыли, согрели, и сыт был у них.

– Богато живут?

– Как богато… Работные люди, ведь не дворяне!.. Когда с утра до ночи молотом машешь у горна, как в пекле, то с голоду не помрешь…

– Довольны житьем?

– Куды им деваться! Доволен ли, нет ли – живи! Они ведь невольные люди. Какой‑то из Тулы сошел, не схотел кузнечить, в грудях у него от жару теснило. Поймали, на площади на козле засекли плетями…

– Стрельцами там людно?

– Ку‑уды‑ы! Как плюнешь – в стрельца попадешь.

– А злые стрельцы?

– Стрелец – он и есть стрелец! Стрельцы меня вывезли к Дону, велели поклон тебе сказывать…

Степан недоверчиво покачал головой.

– Ты не брешешь? Отколь им узнать?

– Да что ты, Степан Тимофеич! – от сердца воскликнул беглец. – Да кто ж тебя по Руси не знает?! И то ведь всем ведомо ныне, что в битве тебя посекли. Как станут попу поминанье давать, так пишут «о здравии боляща Степана». У нас в селе поп‑то смутился: да что, мол, у всех у народа «болящи Степаны» пошли? На Степанов поветрие, что ли, какое?! Не стану, мол, я бога молить за Степанов!.. Наутро‑то, глядь, все Степаны в селе лежат и с печек не слезут: у того поясницу, мол, ломит, тот, дескать, животом, тот головой‑де неможет!.. Хозяйки к попу: «Да, батюшка, песий ты сын, ты чего ж с мужиками творишь, что хворью всех портишь?! Да мы к самому ко владыке дойдем на тебя!» Поп и сам всполошился от экой напасти, бает: «Пишите не токмо Степанов, хоть всех Степанид!»

Иных из перебежчиков Степан оставлял в городке, иных отправлял назад, откуда пришли.

– Скажи: оправляется атаман. По весне пойдет снова в поход, пусть держатся, ждут, в леса пусть покуда уходят…

Однажды Прокоп зашел к нему поздно, когда уже все спали.

– Свечку я, батька, увидел в окошке, ты, стало, не спишь – и залез на огонь.

– Что доброго скажешь?

– Я тульского, батька, среди прибылых разыскал – из самой из Тулы, – шепнул Прокоп.

Степан загорелся радостью, но сдержал себя и с деланным удивлением спросил:

– На что мне надобен тульский? Когда я велел сыскать?

– Да ты не велел… Я сам, думал тебе угодить. Народ говорит: ты про Тулу у всех дознаешься.

– Ты мне владимирского приведи, а тульских я видел! – сказал равнодушно Разин.

Он разослал казаков по верховым станицам сбирать своих прежних соратников, кто жил по домам. Велел привозить с собой топоры, скобеля, лопаты, холстину на паруса.

На острове, кроме двух бывших ранее, поставили заново еще две кузни – чинить оружие.

Разин пока еще больше лежал, но стал ласков с женой и с детьми, шутил и смеялся с Гришкой, деду Панасу, который на время его болезни ушел жить к Наумову, снова велел перейти к себе.

– Без дида на двори неладно, як без собакы! – смеялся старик. – Ну и хай дид живе в атаманьской хате. Годуй, дида, Стенько! Як пийдешь у поход, певно[52] я знов на меня казачку спокинешь!

Алена темнела при слове «поход», но знала, что не избегнуть Степану походов, покуда он дышит.

 

Иудина совесть

 

Для Разина все уже было решенным: в верховых городках на Дону будет шум и движенье. Можно послать ватажки по Иловле на Камышин, чтобы лазутчики довели воеводам, что Разин вышел на Волгу, да тем часом быстро сойтись с запорожцами, грянуть на Новый Оскол и оттуда на Тулу.

Сидеть в седле Степан Тимофеевич еще не мог, но ему не терпелось приняться за дело. Он опасался только того, что рядом стоит Черкасск. Это гнездо домовитых тут, под боком, могло повредить. Нужно было получше разведать их силы, и если надо, то прежде большого похода снова их придавить покрепче да посадить в Черкасске своих атаманов. Выступить в дальний поход, оставив позади себя окрепший враждебный Черкасск, Степан Тимофеевич не решался…

Степан был сердит на Лысова за то, что он дал домовитым взять в руки волю.

После симбирской битвы, когда Разина привезли в Кагальник, Лысов, сидевший все лето в Черкасске, вызвал к себе в войсковую избу Корнилу.

– Корнила Яковлич, – дружелюбно сказал он, – ты‑ко за старое дело: садись в войсковую, а мы к себе в городок на зимовье уходим.

– Что ж, мне укажешь всем войском править? – воровато, с покорной усмешкой спросил Корнила, который уже знал от казаков о поражении Разина под Симбирском, слышал от Мирохи о том, что Степан лежит между жизнью и смертью, и ожидал вторжения воеводской рати на Дон. Выслушав предложение Лысова, Корнила принял его решенье уйти из Черкасска как признак слабости разинцев и от радости боялся себе поверить. – Отвык я сидеть в войсковой избе… Может, иной кто сядет… – лукаво поигрывая глазами, заикнулся он.

И вдруг все дружелюбие разом слетело с Лысова.

– Степан Тимофеич тебе указал, так ты и владай своим войском! – сурово одернул Лысов. – Сиди себе в понизовье, в азовскую сторону высылай дозоры; если неладно будет, то к нам вести шли. А как выше Кагальницкого городка по Дону полезешь и с боярами станешь ссылаться, то так и ведай – побьем!

Но Корнила уже смирился, поняв, что главное дело – остаться опять атаманом в Черкасске, где уже скопилось достаточно казаков, отставших от Разина. Теперь, опасаясь боярской расправы, они не селились в верховьях, а жались в низа. Привлечь только их – и тогда Кагальник не посмеет пикнуть перед Черкасском…

Корнила смиренно принял ключи войсковой избы и часть войсковой казны, которую оставил ему Лысов. Печать Великого Войска Донского и городские ключи Черкасска Лысов удержал у себя.

Тотчас, услышав, что снова сидит в атаманах Корнила, в Черкасск явились послы от азовцев. Они хлопотали устроить мир с Донским Войском. Корнила их принял, как когда‑то прежде, со всей атаманской пышностью: с брусем в руках, с есаулами, под войсковым бунчуком, с важностью выслушал их и отказал.

– Воры покуда еще сильны, – тайно, через своих ближних, – сказал он. – Мы докончанье напишем, а воры его порушат. Вы тогда скажете, что Корнила Ходнев своей клятвы не держит. Постойте, вот скоро время настанет… – значительно обещал он, словно уже заранее знал, когда придет это время.

Уже через месяц черкасские перестали впускать на торга больше полсотни кагальницких казаков зараз. По ночам совсем никого не впускали в ворота, сидели, точно в осаде. Но, не впуская к себе кагальницких, они не отгоняли людей, приходивших из верховых станиц, хотя у самих было голодно.

Сделалось людно. Голодные шли в войсковую избу проситься в набег на татар. Корнила их отклонял от войны; если видел, что кто‑то из казаков может влиять на других, того приручал: давал ему хлеба, которого было довольно у старого атамана по тайным ямам в степях, где паслись овцы, давал и овец.

– Казак казака выручай. Сыто станет – вы мне отдадите. Весь Дон накормить не смогу, а доброго атамана в беде не покину, – ласково говорил Корнила.

До Разина дошел слух, что между понизовой старшиной идут раздоры, что Самаренин и Семенов требуют созыва круга для выборов нового атамана, но Корнила не хочет уступить атаманства. Говорили, что в Черкасске уже достраивают вместо сгоревшей новую церковь, раздобыли где‑то попа и хотят ее к рождеству освятить.

Разин призвал и себе Прокопа. С тех пор как Наумов признался, что рыбак его уговаривал не оставлять под Симбирском крестьянское войско на растерзание боярам, Степан стал ему особенно доверяться. Прокоп казался ему умным, хитрым и преданным человеком. К тому же он мог в Черкасске найти приют у казаков, близких к Корниле…

– В Черкасск не страшишься, рыбак? – спросил его Разин.

– А что мне страшиться!

– Значные силу там взяли. Наши все тут. Домовитым в Черкасске теперь раздолье, с легкой руки Семена Лысова…

– А я, братка, всем домовитым своек. У них дворы да хоромы, а у меня ни кола. Чего им со мною делить! – удало сказал Прокоп.

– А ну схватят тебя?

– Устрашаться, Степан Тимофеевич, не посмеют! – возразил убежденно рыбак. – А пошто мне в Черкасск? – удивленно спросил он.

– Разведай, чем пахнет у них. Погостишь, знакомцев былых повидаешь… В новой церкви помолишься богу…

– Ничего ведь они не откроют мне. Что тайно, то кто же мне скажет!

– Пес с ним, с тайным! Нам хоть явное ведать! – сказал Степан. – Ступай‑ка на праздник туда, поживи да послушай, о чем там народ говорит.

Прокоп поехал.

 

 

Астрахань наконец прислала к Степану посланца – деда Ивана Красулю. Белоголовый старик в сопровождении сотни астраханских стрельцов и казаков приехал в Кагальник. Они навезли балыков, икры, семги, соленых арбузов, калмыцкого сыру да, помня, что любит Степан, дикого вепря…

Старик Красуля смотрел на атамана по‑мальчишески задорными, молодыми глазами.

– Всю жизнь хотел попасть на казачий Дон, – говорил он. – Раз из Москвы убежал из стрельцов. Поймали, плетьми отлупили, на Олонец за побег послали служить. Я год послужил да опять дал тягу… Опять поймали, еще того пуще драли, да и в Яицкий город упекли… В Яицком городке я оженился. Хозяйку, робят не кинешь, надо кормить, поить. Стал я примерным стрельцом. Десятником сделали, в Астрахань отослали за добрую службу. А думка про Дон все жива. Вот и любо мне ваши казацкие земли видеть! – весело говорил он. – Жизнь прожил, а Дону не пил!

Разин приветил старого. Алена Никитична захлопоталась, принимая гостя: пекла пироги, варила, жарила – не посрамить казачек перед стрельчихами. Иван Красуля рассказывал об астраханском житье: рыба ловилась не хуже, чем при воеводах, татары кочевали вокруг города, пригоняли скот, привозили плоды.

Старый Красуля отечески сетовал Разину:

– Как тебя угораздило! Не воеводское дело стрять в сечу. И без тебя хватило бы ратных людей – неразумно дитя‑то нашелся!

– Да пушки отбить, вишь, хотел! – объяснил просто Разин.

– А на что тебе пушки без головы! Воеводское дело: выбрал пригорочек али курган, забрался повыше да посылай вестовых казаков к есаулам: тот туды подавайся, тот тут заходи, ты тому пособи, на право крыло навались, тот пехоту веди из засады… А самому‑то пошто!..

– Ладно, дед Иван, за науку спасибо! – весело подмигнул ему Разин. – Я более уж так не стану!

Красуля расхохотался.

– И то, я, старый дурак‑то, учу! Кого научаю?! Да, может, в том сила твоя, что горяч… Воеводы‑то все ладом‑чередом, а покуда в седле ты сидел, устоять на тебя не умели! И то слава богу, что ныне цела голова, а там бейся, как праведно сердце твое повелело, от великой души атаманской!

Потом сели за стол, Алена поднесла старику чарку, пригубив сама. Красуля поцеловал ее в губы, выпил чарку и низенько поклонился.

– Мне бы эку жену – никуда бы в поход не ходил! – сказал он, утирая ширинкой свою белую бороду.

Степану не терпелось поговорить по‑настоящему о делах, но старик упорно отстранялся от разговора.

– Не люблю я терпеть, когда в чарку чего не надо мешают! Вино – благодать господня: в нем радость и смех. А градские да ратные дела смеху не любят.

Когда уже кончилось угощенье, дед Иван начал плести чепуху, опьянел и стал клевать носом. Званные к столу есаулы поразошлись, остались Разин, дед Черевик и Красуля. Разин сказал деду Панасу устроить Красулю на ночь, но тот протрезвевшими, молодыми глазами со смехом взглянул на него.

– Неужто ты мыслил, Степан Тимофеич, я вправду упился? Да что ты! Куды же такой срам! Али я к тебе не послом приехал?! Не знаю я твоих есаулов, Степан Тимофеич. Кому ты верою веришь, тому сам после скажешь, я – лишь тебе,


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: