В универсуме «русской личности»

О. Ю. Юрьева

Иркутск

РОДОВОЕ И НАЦИОНАЛЬНОЕ 

В УНИВЕРСУМЕ «РУССКОЙ ЛИЧНОСТИ»

(по роману Ф.М.Достоевского «Братья Карамазовы»)

 

Роман "Братья Карамазовы" — последнее, незавершенное произведение Ф.М.Достоевского и потому принадлежит к произве­дениям, образующим особый, еще неизученный феномен литерату­ры, который можно условно обозначить как "последнее произве­дение". Заметим сразу — произведение, ставшее по времени пос­ледним в творчестве писателя не всегда можно причислить к данному феномену, так как последним произведение может стать как бы случайно, просто потому, что умерший автор более ниче­го не создал. Литературный, культурологический, а то и психо­логический феномен "последнего произведения" возникает тогда, когда автор осознает, что произведение, которое он пишет — последнее, что более он уже ничего не создаст. И тогда произ­ведение становится своеобразным художественным и человеческим завещанием. В нем автор выразит все свои излюбленные мысли идеи, подведет итог жизненному и творческому пути, даст оцен­ку происходящим вокруг него событиям, постарается заглянуть в будущее, которое воплотится уже без него.

Поэтому "последнее произведение" требует к себе особого внимания. Ведь каждый его образ, каждая коллизия несут в себе не только открытый, понятный сразу смысл, но и скрытый, сим­волический, подспудно связанный со всем прежним творчеством, со всеми произведениями, созданными в течение жизни. В пос­леднем произведении автор высказывается "до самой глубины", и чем интереснее, значимее для культуры личность художника, создавшего "последнее произведение", тем более пристальный интерес оно привлекает, тем глубже и значимее те открытия и прозрения, которые в нем воплощены. К числу таких знаковых произведений относится и роман Ф.М.Достоевского "Братья Карамазовы".

Как писал в свое время философ начала ХХ века В.Роза­нов, по отношению к характерам, которые выведены в "Братьях Карамазовых", характеры его предыдущих романов можно рассмат­ривать как предуготовительные: Иван Карамазов есть только последний и самый полный выразитель того типа, который, ко­леблясь то в одну, то в другую сторону, уже и ранее рисовался перед нами то как Раскольников и Свидригайлов ("Преступление и наказание", то как Николай Ставрогин ("Бесы"), отчасти как Версилов ("Подросток"); Алеша Карамазов имеет свой прототип в князе Мышкине ("Идиот") и отчасти в лице, от имени которого ведется рассказ в романе "Униженные и оскорбленные"; отец их, "с профилем римского патриция времен упадка", рождающий детей и бросающий их, любитель потолковать о бытии Божием "за конь­ячком", но главное — любитель надругаться над всем, что ин­тимно и дорого человеку, есть завершение типа Свидригайлова и старого князя Вальковского ("Униженные и оскорбленные"). Только Дмитрий Карамазов, нелепый и в основе все-таки благо­родный, смесь добра и зла, но не глубокого, является новым лицом; кажется, один капитан Лебядкин ("Бесы"), вечно утороп­ленный и возбужденный, может еще хоть несколько, конечно, извне только, напомнить его. Новым лицом является и четвертый брат, Смердяков, это незаконное порождение Федора Павловича и Лизаветы "смердящей", какой-то обрывок человеческого сущест­ва, духовное Квазимодо, синтез всего лакейского, что есть в человеческом уме в человеческом сердце. Но эта повторяе­мость главных характеров не только не вредит достоинству "Братьев Карамазовых", но и возвышает их интерес: Достоевский есть прежде всего психолог, он не изображает нам быт, в кото­ром мы ищем все нового и нового, но только душу человеческую с ее неуловимыми изгибами и переходами, и в них мы прежде всего следим за преемственностью, желаем знать, во что разре­шается, чем заканчивается то или иное течение мыслей, тот или иной душевный строй. И с этой точки зрения, как завершающее произведение, "Братья Карамазовы" имеют неисчерпаемый интерес.

Об этом же говорит К.Мочульский, назвавший роман "Братья Карамазовы" вершиной, с которой нам открывается орга­ническое единство всего творчества писателя, "огромным синте­зом", в котором находит все передуманное и пережитое Достоев­ским.

"Дневник писателя" стал лабораторией, в которой оконча­тельно оформилась идеология романа. В "Подростке" подготовля­лось построение семейной хроники и наметилась трагедия "Отцов и детей". В "Бесах" столкновение Ставрогина со святителем Ти­хоном предвосхищает трагическую борьбу веры и неверия, выра­зившуюся в образной оппозиции старец Зосима — Иван Карамазов. В "Идиоте" вырабатывается сюжетная схема, близкая "Братьям Карамазовым": в центре действия стоит уголовное преступление; оскорбленная красавица Настасья Филипповна многими чертами своего характера напоминает Гру­шеньку, гордая Аглая — Катерину Ивановну.

Страстный Рогожин так же охвачен страстью, как и Митя Ка­рамазов; "положительно-прекрасный человек" — князь Мышкин — духовный брат Алеши. В "Преступлении и наказании" Раскольни­ков преступает нравственный закон, заявляя, что "все позволе­но", и становится идейным убийцей: его судьба определяет собой судьбу Ивана; борьба между следователем Порфирием Петровичем и преступником предвосхищает «предварительное следствие» по делу Дмитрия.

Но, как указывают многие исследователи, последнее и величайшее создание Достоевского генети­чески связано не только с "большими романами", но и с "Запис­ками из подполья", и с "Униженными и оскорбленными", и с "Се­лом Степанчиковым". Даже повести докаторжного периода бесчис­ленными нитями связываются с последним романом: тема "мечта­тельства" и "одинокого сознания" завершается "отвлеченностью" и беспочвенностью Ивана, шиллеровский романтизм находит свое поэтическое выражение в "гимне" Дмитрия; идея Великого Инкви­зитора вырастает из трагедии "слабого сердца" ("Хозяйка"). Наконец, мотив раздвоения личности (черт Ивана Карамазова) восходит к "Двойнику". Психологическая триада романа "Иван Карамазов — черт — Ставрогин" во многом подготовлена триадой из романа "Бесы" "Ставрогин — Верховенский — Федька Каторжный". В обеих триа­дах первый персонаж — "свободный" мыслитель, наслаждающийся сознанием своей этической свободы и готовый допустить благоп­риятное для него по своим последствиям преступление, которое должно совершиться без его участия. В романе "Бесы" это было убийство Хромоножки, в "Братьях Карамазовых" — Федора Павло­вича. Второй персонаж — сниженный, рассудочный двойник перво­го героя — пошлый, с чертами "буржуазности" и моральной не­чистоплотности. Третий — реальный физический убийца, исполни­тель чужой воли, лишенный каких-либо убеждений и совести, а потому спокойно берущий на себя практическое осуществление того, от чего отшатываются теоретики имморализма Ставрогин и Иван Карамазов.

"Братья Карамазовы" не только синтез творчества Достоевского, но и целостное осмысление всей его жизни, отразившееся уже на уровне топографии романа, где воспоминания детства соеди­няются с впечатлениями последних лет: город Скотопригоньевск, в котором происходит действие романа, отражает облик Старой Руссы, в которой Достоевский проводил очень много времени в последние годы жизни, а окружающие его деревни (Даровое, Чермашня, Мокрое) связаны с отцовским имением в Тульской губернии, где прошли детские годы писателя. В насильственной гибели Федора Павло­вича находят отзвук не оставлявшие писателя всю жизнь переживания трагической гибели отца, Михаила Андре­евича. В образах братьев Карамазовых во многом запечатлен тот сложный и противоречивый духовный путь, что прошел сам писатель.

 

Тайна и сложность человеческого характера, непредсказуемость и обусловленность человеческих поступков и проявлений волновала многих писателей. Но никому не удалось в такой полноте и убедительности представить как человека вообще, так истинную национальную личность во все многообразии ее индивидуальных проявлений, как Достоевскому, воистину посвятившему разгадке «тайны человека» всю свою жизнь.

В знаменитой формуле Достоевского «человек в человеке» заложен принцип «сферического вложения-развертывания», передающего многослойность человеческого характера, сложность личности, проявляющейся как на онтологическом, так и на социальном, и на психологическом уровне. Есть в этой формуле и указание на универсальность человеческого характера, включающего в свой универсум общечеловеческие, национальные, родовые, семейные и индивидуальные черты. Если принять тезис, что род первичен по отношению к семье, то следует признать, что родовые черты — это генотип, матрица, развертывающаяся в семье через фенотип, связанный с социумом, временем, эпохой.

В творчестве Достоевского разработана наиболее полная национальная характерология и типология, внутри которой были названы и определены все типы национальной ментальности, унаследованные культурой ХХ столетия. Типология Достоевского охватывает все ипостаси противоречивого, двойственного, склонного к полярным проявлениям национального сознания и характера. Первый, отрицательный полюс национальной ментальности — это, по Достоевскому, все «изломанное, фальшивое, наносное и рабски заимствованное». Второй, «положительный» полюс Достоевский маркирует такими понятиями, как «простодушие, чистота, кротость, широкость ума и незлобие» (13; 49-50).

В типологическом тезаурусе Достоевского четко обозначена типология как интеллигентского, так и народного типов сознания и характера. Интеллигентский тип отмечен такими дефинициями, как «тип идеалиста» (23; 64), «культурный типик» (22; 105), «русский культурный тип» (22; 113), «мечтатель» (22; 122), «парадоксалист» (22; 122), «тип нравственного развитого и образованного человека» (22; 109), «тип русского джентельмена» (25; 117), «русский скиталец» (26; 137), «гордый человек» (26; 139), «русский страдалец» (26; 138), «отвлеченный человек» (26; 140), «всечеловек» (26; 147), «русский тип дворянства» (13; 177). В этом типологическом ряду располагаются и «случайный человек», и «русский нигилист», и «русский атеист», и «русский мальчик», и «фантастический», «нетерпеливый» человек.

В состав народной типологии можно включить такие именования, как «хищный тип» (21; 36), «многочисленные типы русского безобразника» (21; 36), «два народные типа» (21; 137-138), «тип из коренника» (9; 128). Идеал, обозначенный Достоевским как «русская личность» (23; 105), формируется как синтез всех лучших черт, свойственных интеллигентской и народной ментальности, а основанием для этого синтеза являются черты, общие для народного и интеллигентского типов сознания — это стремление к идеалу, мечта о свободе, склонность к страданию и самопожертвованию[1].

В универсуме художественного мира романа «Братья Карамазовы», романа, ставшего своеобразным Подведением итогов и завещанием писателя, находят свое воплощение все темы, проблемы, мотивы, эйдологические символы, типы характеров всего творчества Достоевского. Именно в романе «Братья Карамазовы» наиболее ярко и выпукло обнаруживается стремление Достоевского к обобщению, символизации всех уровней архитектоники и образной системы романа. Вот почему характеры, представленные в романе, выходят на уровень кенотипа и представляют собою, как выразился Достоевский, «СИНТЕЗ всего».

В романе «Братья Карамазовы» Достоевский показывает, как самым парадоксальным образом в одной семье формируются национальные типы, принадлежащие как к народной, так и интеллигентской этнотипологии. Конечно, не представляется возможным говорить о некой «чистоте типа». Но, тем не менее, можно увидеть, что Иван тяготеет к интеллигентскому типу сознания, Дмитрий — к народному, Алеша являет собою тип чаемой Достоевским истинной «национальной личности», в которой соединяются лучшие черты народного и интеллигентского сознания, Смердяков представляет собою загадочно-причудливое образование, которое писатель как-то назвал «дурным синтезом», а Федор Павлович — не менее парадоксальное и уродливое соединение народных, национальных и общечеловеческих пороков. Но и в нем есть нечто, что выводит его за пределы точной типологической номинации.

Как формируется человеческий характер? Какие обстоятельства воздействуют на его состав и качество? Ответить на эти вопросы во всей полноте не представляется возможным, и Достоевский это сознавал: «Теряясь в решении сих вопросов, решаюсь их обойти безо всякого разрешения» (14; 6), — эти слова Достоевского вполне применимы к тайнам формирования человеческой личности. И тем не менее, прежде, чем приступить к роману, Достоевский ставит перед собою цель «объяснить, откуда «взялись» братья Карамазовы.

Оговариваясь, что в «подробный рассказ» о детстве и юности героев он не вдается, писатель все-таки полагает необходимым «обозначить лишь самые главные обстоятельства» (14; 15). Одно из них — то, что братья воспитывались в разных условиях, но не в семье и не отцом. Это обстоятельство тем более важно, что в каждом из братьев родовое, карамазовское начало проявляется ярко и выпукло, а судьба каждого из них во многом зависит от того, насколько сильно в нем это начало, и сможет ли оно быть преодолено национальной и индивидуальной составляющей. Следует заметить, что понятием «карамазовщина» маркируются как родовые, так и национальные пороки, что заложено в семантике фамилии «Карамазовы».

Вообще название романа оказывается оксюморонным по отношению к содержанию. Ведь, по сути, Дмитрий, Иван, Алеша и Смердяков не оправдывают ни один из смыслов слова "братья" — ни родословный, ни общечеловеческий, ни христианский. Да, номинально они являются братьями по отцу. Но никакими родственными чувствами они не связаны, за исключением Алеши, хотя любовь его к братьям имеет, скорее всего, не родственный, а христианский характер. Тем более, что "братьями" мож­но быть не столько по крови, сколько именно по ощущению свое­го глубинного и непререкаемого родства, по готовности отдать свою жизнь за родного человека. Еще менее в структуре романа выявляется в семантике слова "братья" христианский смысл.

Корневые части фамилии (от слов "кара" и "мазать") неоднозначны. Корень "кара" в значении "земляной" актуализирует се­мантику второго корня как "вымазанный", то есть приобщенный к земле, являющий с нею единое целое, ее сын. Это особенно явственно проявляется в характере Дмитрия, сам смысл имени которого в переводе с греческого связан с земледелием.

Тюркский корень "кара" в значении "черный" образует семантическую связку "мазаный" "черным", то есть чем-то зло­вещим, страшным, что актуализируется в прозвище Черномазовы, как не раз называют братьев разные герои, желающие подчерк­нуть их темную, порочную, чужеродную сущность. Но есть в этом корне и еще один смысловой пласт. Очевидно, что Достоевский знал его значение, о чем, несомненно, говорит прекрасное знание восточной культуры. Следовательно, привнесение в русскую фамилию одной из корневых частей «чужого» языка и чужой культуры должно указывать на присутствие в карамазовском роду чуждого истинной национальной культуре начала.

Корень "кара" в русском значении "наказание" актуализирует дру­гую семантику корня "мазать" — не «вы мазаенный», а " по мазанный". Как и название "Житие великого грешника", это сочетание тоже содержит оксю­морон: не "помазанный Богом", помазанник Божий, но "помазанный карой", то есть отмеченный Роком, дьяволом, ведь Рок в смысловой парадигме романов Дос­тоевского есть эманация дьявольской силы, противостоящей Бо­жественному провидению. Рок — это contra дьявола в борьбе за сердца человеческие с pro Бога (К.Мочульский). Права исследовательница романа Д.Э.Томпсон, заметившая, что архаичное слово «кара» в составе фамилии Карамазовых обозначает как «наказание», так и «возмездие»[2]. Только вот для всех ли? Алеша вспоминает слова Зосимы: «Настоящая кара, единственная действительная, единственная устрашающая и умиротворяющая, заключающаяся в сознании собственной совести <…> Если что и охраняет общество даже и в наше время и даже самого преступника исправляет и в другого человека перерождает, то это опять-таки единственно лишь закон Христов, сказывающийся в сознании собственной совести. Только сознав свою вину как сын Христова общества, <…> он сознает и вину свою перед самим обществом» (14; 59-60). Таким образом, главным условием избежать преступления, все-таки совершив его, раскаяться, понести наказание и воскреснуть, является вера в Бога, которая действует в человеке как совесть. Кто раскаялся, тот и спасся. Кто же? Не Смердяков, не Иван, совершившие преступление фактически, но Дмитрий и Алексей, лишь косвенно виновные в нем. Первые должны погибнуть, вторые — воскреснуть. Но и это не факт. Неоконченный роман Достоевского не позволяет дать однозначного ответа о дальнейших судьбах героев, если не принимать во внимание семантическую связку «название-эпиграф». «Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода» (Евангелие от Иоанна, гл.XII, ст. 24). Не будем возвращаться к многим интерпретациям эпиграфа к последнему роману Достоевского, выскажем лишь то, что, по нашему мнению, имеет отношение к сущности нашего предмета. Что должно погибнуть, чтобы дать «много плода»? Не «карамазовщина» ли? Как все самое темное в природе русского национального характера. Не обречены ли на гибель во имя спасения все братья?

И.Волгин в своей книге "Последний год Достоевского" предполагает, что в судьбе Алеши должен реализоваться смысл эпиграфа к роману, взятого из Евангелия от Иоанна.  Его сокровенный смысл должен был проясниться не в первой, а именно во второй части дилогии, в которой Алеша должен был стать "социалистом" и взойти на эшафот, а его ги­бель должна была стать искуплением: "много плода" дается ги­белью главного героя[3].

"Революционная" версия судьбы Алеши не является чем-то неожиданным или неорганичным для Достоевского, который, как мы знаем, не допускал мысли о действенности и пользе револю­ционного преобразования мира. Но писатель, сам прошедший че­рез увлечение идеями социалистического переустройства мира, очень хорошо понимал, насколько сильно влияние этих "чугунных идей" на неокрепшее сознание молодежи, особенно той ее части, которая была охвачена ненавистью к злу и социальной несправе­дливости. В наброске к предисловию к роману "Бесы" Достоевс­кий писал: "Жертвовать собою и всем для правды — вот нацио­нальная черта поколения. Благослови его Бог и пошли ему пони­мание правды. Ибо весь вопрос в том и состоит, что считать за правду". А через десять лет, характеризуя Алешу, Достоевский скажет: "...он был юноша отчасти уже нашего времени, то есть честный по природе своей, требующий правды, ищущий ее и веру­ющий в нее, а уверовав, требующий немедленного участия в ней всею силой души своей, требующий скорого подвига, с непремен­ным желанием хотя бы всем пожертвовать для этого подвига, да­же жизнью".

К конце десятилетия, как пишет И.Волгин, обнаружилось, что русская революция не пошла по нечаевскому пути. Напротив: в рядах ее приверженцев еще резче обозначилась та самая "на­циональная черта поколения", которую Достоевский пророчески угадал десять лет назад.

Эпиграф к "Братьям Карамазовым вступает в противоречие с эпиграфом к "Бесам". Изгнать бесов из русского человека можно, но нельзя изгнать самого русского человека. Спасти се­бя мог только он сам. Языческим жертвоприношением: утопив принявших в себя бесов свиней в озере, от русской революции нельзя было отделаться. Искупительная жертва Алеши Карамазова должна была знаменовать, что ради разрешения главного вопроса русской жизни — "что считать за правду" — на заклание прино­сятся избранные из избранных.

Колю Красоткина и других русских мальчиков, думающих о том, как переделать весь мир на "новых основаниях", нельзя было уже уговорить языком проповеди, их можно было еще убе­дить — ценой собственной гибели. "А если умрет, то принесет много плода".

"Эпиграф к "Братьям Карамазовым, — полагает И.Волгин, — исполнен глубочайшего философского смысла. Разумеется, выб­ранный автором евангельский текст, трактующий об искупитель­ной жертве Христа, имеет касательство ко всем без исключения участникам драмы. Слова, взятые из Евангелия от Иоанна, осе­няют собою сюжет не столько романный, сколько мировой. Буду­щий подвиг Алеши — частное подтверждение этих слов.

Смерть Алеши на эшафоте и должна была стать его делом "[4].

"Будущий" Алеша отвергал революцию именно такой ценой.

Но в этом контексте экстраполяция судеб других героев представляется не менее трагичной: Дмитрий тоже обречен. Слишком много в нем «стихийной» карамазовской силы, «карамазовского безудержа», чтобы он выжил на каторге. Он должен или погибнуть, или абсолютно переродиться.

"Карамазовы" — это не просто фамилия. Это знак, особого рода "печать", по определению заключающая в себе огромный, противоречивый, неоднозначный смысл. "Братья" Карамазовы рождены одним отцом, но фактически являются друг для друга чужими людьми. Воспитанные разными людьми, выросшие в разных местах, с детства окруженные разны­ми людьми и находившиеся в различных условиях, они поистине могут казаться братьями лишь а обобщенном, христианском смыс­ле этого слова — все люди "братья во Христе". Но в том-то и дело, что они еще — братья по крови, и каждый из них несет на себе печать "карамазовщины", в крови каждого из них течет эта черная, земляная, стихийная сила. Все они — носители опреде­ленного типа характера и сознания русского человека.

Этическое, символическое, философское наполнение поня­тия "карамазовщины" очень глубоко и многогранно. Представляя собою "соборную личность" русского человека (К.Мочульский), Федор Павлович и его сыновья несут в себе и все крайние и противоречивые свойства национального сознания и характера, в котором, по определению Достоевского, обе бездны сходятся, все противоре­чия вместе живут. Космос и Хаос, Добро и Зло, Свет и Тьма, Любовь и Ненависть — все эти антиномичные понятия в своем художественном единстве составляют семантический ареал поня­тия "карамазовщина". При всей широте и символичности состав­ляющих понятия "карамазовщины", есть вполне объективно выра­женные свойства, присущие Карамазовым как определенным худо­жественным воплощениям человеческой личности в совокупности присущих им свойств. Родовое Карамазовское начало расширяется за счет национальных черт личности, а также индивидуальных свойств каждого из братьев — этот тезис принимаем за отправной и пробуем установить, какие черты характера отца и братьев Карамазовых проявляются под означенными номинациями. Особую роль в облике Карамазовых играют и общемировые культурные реалии, к которым постоянно обращаются все представители семейства, через них самоидентифицируясь и самовыражаясь.

В карамазовщине «порода» и подбор» играют решающую роль, кто бы из братьев ни был: «по отцу сладострастник, по матери юродивый» Алеша, до судорог любящий «клейкие листочки» и живущий по принципу «все позволено» Иван, твердящий, что красота — страшная сила Дмитрий, убежденный в том, что все женщины по-своему хороши Федор Павлович.

Названы и исследованы такие карамазовские проявления, сладострастие, подлость. Но не разведены понятия «низ К ость» как обозначение происхождения («подлый», то есть смерд) и как жажда жизни; и «низость» как духовная несостоятельность (подлость, но в современном значении слова).

Одной из отличительных черт всех Карамазовых можно назвать преклонение перед красотой, доходящее до «судорог» и фанатизма, и неважно, рассуждения ли это Федора Павловича, или страсть Дмитрия: «Тут влюбится человек в какую-нибудь красоту, в тело женское, или даже только в часть одну тела женского (это сладострастник может понять), то и отдаст за нее собственных детей, продаст отца и мать, Россию и отечество; будучи честен, пойдет и украдет; будучи кроток — зарежет, будучи верен – изменит» (14; 74).

Понятие «крови» — основное в карамазовском родовом самоопределении: «И мы все Карамазовы такие же, и в тебе, ангеле, это насекомое живет, и в крови твоей бури родит», — говорит Дмитрий Алексею. Родовые меты чувствуются и осознаются Алешей как судьба, неизбежная и роковая: «Я не от твоих речей покраснел и не за твои дела, а за то, что я то же самое что и ты, — признается он Дмитрию, выслушав его исповедь. «(Видимо эта мысль давно уже в нем была.) — Всё одни и те же ступеньки. Я на самой низшей, а ты вверху, где-нибудь на тринадцатой. Я так смотрю на это дело, но это всё одно и то же, совершенно однородное. Кто ступил на нижнюю ступеньку, тот всё равно непременно вступит и на верхнюю» (14; 101). Лизе он признается: «Ах, вы не знаете, ведь и я Карамазов!» (14; 199)

Идентификация себя с карамазовской породой — постоянный мотив в самоопределении героев романа. «Я шут коренной, с рождения, все равно, ваше преподобие, что юродивый; не спорю, что и дух нечистый, может, во мне заключается, небольшого, впрочем, калибра…» (14; 39) — с ернической гордостью признается Федор Павлович.

Дмитрий признается: «Любил разврат, любил и срам разврата. Любил жестокость: разве я не клоп, не злое насекомое? Сказано — Карамазов!» (14; 100) Он более других братьев чувствует в себе «безудерж карамазовский, нечестивый!» (15; 187)

Миусов характеризует Ивана: «медный лоб и карамазовская совесть» (14; 71). Сам Иван убежден, что существует только одна сила, которая «все выдержит» — «карамазовская... сила низости карамазовской».

Особенно знаменательным представляется тот факт, что, на первый взгляд, более всех других братьев отличающийся от отца Иван, представлен в романе как более всех других близкий к нему. Обвинитель передает слова Смердякова: "Если есть, сказал он мне, который из сыновей более похожий на Федора Павловича по характеру, так это он, Иван Федорович!"» (15; 127).

В черновиках к роману есть знаменательная запись: Иван говорит Алеше: «Лиза мне нравится. — И потом пресек: – Эта девочка мне нравится.

– Ты про Лизу? – спрашивает Алеша, вглядываясь.

Не отвечая: «Боюсь, что я прямо в Федоры Павловичи вступаю. В известном отношении, по крайней мере. (смеется)…» (15; 324). Взаимная неприязнь Ивана и отца во многом обусловлена их схожестью, какой-то внутренней, непонятной обоим энергией притяжения-отталкивания. Не случайно Федор Павлович более всех других сыновей опасается именно Ивана, прозревая в его душе те же, что и у него, темные глубины.

Мучительнее всех других братьев переживает карамазовское наследие Алеша. Эти мучительные сомнения звучат в его признании Лизе Хохлаковой: «Братья губят себя, — продолжал он, — отец тоже. И других губят вместе с собою. Тут "земляная карамазовская сила", как отец Паисий намедни выразился, — земляная и неистовая, необделанная... Даже носится ли дух божий вверху этой силы — и того не знаю. Знаю только, что и сам я Карамазов... Я монах, монах? Монах я, Lise? Вы как-то сказали сию минуту, что я монах?

-- Да, сказала.

-- А я в Бога-то вот может быть и не верую.

-- Вы не веруете, что с вами? -- тихо и осторожно проговорила Lise. Но Алеша не ответил на это. Было тут, в этих слишком внезапных словах его нечто слишком таинственное и слишком субъективное, может быть и ему самому неясное, но уже несомненно его мучившее» (14; 201). Это те самые мучения, на которые будет обречен Алеша в течение своей дальнейшей жизни, те мучения, которые увлекут его на путь лишений и обретений, гибели и воскресения.

Иван и Алеша рождены кликушей с «феноменальным смирением и безответностью» и несут в себе два разнонаправленных родовых вектора, и перевес одного из них составляет сущность их характера и предопределяет судьбу. В Иване сильнее отцовское, карамазовское начало, в Алеше — материнское. Спасение его в том, что из детства он вынес впечатления, сыгравшие в формировании внутреннего мира Алеши решающую роль и определившее его путь: «оставшись после матери всего лишь по четвертому году, он запомнил ее потом на всю жизнь, ее лицо, ее ласки, "точно как будто она стоит предо мной живая". Такие воспоминания могут запоминаться (и это всем известно) даже и из более раннего возраста, даже с двухлетнего, но лишь выступая всю жизнь как бы светлыми точками из мрака, как бы вырванным уголком из огромной картины, которая вся погасла и исчезла, кроме этого только уголочка. Так точно было и с ним: он запомнил один вечер, летний, тихий, отворенное окно, косые лучи заходящего солнца (косые-то лучи и запомнились всего более), в комнате в углу образ, пред ним зажженную лампадку, а пред образом на коленях, рыдающую как в истерике, со взвизгиваниями и вскрикиваниями, мать свою, схватившую его в обе руки, обнявшую его крепко до боли и молящую за него богородицу, протягивающую его из объятий своих обеими руками к образу как бы под покров богородице... и вдруг вбегает нянька и вырывает его у нее в испуге. Вот картина! Алеша запомнил в тот миг и лицо своей матери: он говорил, что оно было исступленное, но прекрасное, судя по тому, сколько мог он припомнить» (14; 18). В этой картине — код характера, жизни и судьбы Алеши. Это — его защита и спасение: отныне его «никто не мог ни удивить, ни испугать». Когда, приехав к отцу, он попал в «вертеп грязного разврата, он, целомудренный и чистый, лишь молча удалялся, когда глядеть было нестерпимо» (14; 18). Но этот код раскрывается и в контексте предположений и будущей гибели Алеши во имя человечества: поза матери, протягивающей к иконе ребенка, символически соотносится с Сикстинской Мадонной.

В детстве Ивана не было ни одного «спасительного впечатления», более того, как сказано в романе, «он рос каким-то угрюмым и закрывшимся сам в себе отроком, далеко неробким, но как бы еще с детства проникнувшим в то, что растут они все-таки в чужой семье и на чужих милостях, и что отец у них какой-то такой, о котором даже и говорить стыдно, и проч., и проч.» (14; 15). Этот стыд за отца Иван пронес через всю жизнь, как клеймо, как тяжкую ношу, что исковеркала, придавила его душу и разум. Что уж говорить о Смердякове, вынесшем из детских унижений «самолюбие необъятное и при том самолюбие оскорбленное» (14; 244).

Иное дело Дмитрий. Брошенный отцом, первый год он прожил в дворовой избе слуги Григория, потом был увезен Петром Миусовым, жил у тетки, ее замужней дочери, четырежды менял «гнездо». Но спасительным для него стало убеждение, в котором он рос, что «он все же имеет некоторое состояние и когда достигнет совершенных лет, то будет независим» (14; 11). «От природы» раздражительный, вырос он человеком «легкомысленным, буйным, со страстями, нетерпеливым, кутилой» (14; 12), «ума отрывистого и неправильного» (14; 63). Но главным фактором формирования фенотипа Дмитрия стала военная служба, выработавшая в нем не только решительность, резкость, безапелляционность и бескомпромиссность, но и усилившая склонность к безудержному кутежу, воинственную драчливость, склонность решать все проблемы силой.

В составе карамазовского характера есть несколько доминантных признаков, которые определяют модус поведения героев и взаимоотношения их с миром и людьми. Одной из родовых примет Карамазовых является скандал — «зачастую неслыханный, неожиданный», произведенный «по вдохновению» (14; 78). Карамазовы скандалят именно вдохновенно, целиком отдаваясь эмоциям. Скандал — внешнее проявление неудержимости эмоциональных проявлений Карамазовых, когда «глупый дьявол несет». О Федоре Павловиче говорится: «И хотя он отлично знал, что с каждым будущим словом всё больше и нелепее будет прибавлять к сказанному уже вздору еще такого же, — но уж сдержать себя не мог и полетел как с горы» (14; 82).

Неудержимость, бесконтрольность эмоций неизбежно ведут героев от скандала к преступлению, и вопрос лишь в том, кто из них сумеет совладать с переполняющими их эмоциями. Ивана сдерживает разум и брезгливость, Смердяков труслив и осторожен (поэтому свое преступление он готовит долго и тщательно, выбирает момент, а не действует под влиянием эмоций), Алеша свои поступки и действия поверяет христианскими нормами и потому может остановиться на самом краю. Более всех «карамазовский безудерж» владеет Дмитрием, и потому он идет на каторгу.

«Есть минуты, когда люди любят преступление», — задумчиво проговаривает Алеша эту родовую черту (15; 22). Все Карамазовы проходят через преступление, пре-ступая, переступая через моральные, нравственные, религиозные, юридические установления и законы. И совершают они его всегда в тот момент, когда пытаются разрешить ту или иную проблему.

Иван признается себе: «В душе и я такой же убийца"» (15; 56). Многие поступки, мысли, действия Карамазовых — на грани преступления. Каждый из них в тот или иной момент балансирует между нормой и пре-ступлением, нравственным — перед другими людьми, духовным — перед собой, уголовным — перед обществом. В порыве чувств они даже готовы на самое страшное преступление — самоубийство: «от иного восторга можно убить себя», — заявляет Дмитрий (14; 106).

Не менее важная примета Карамазовых — надрыв. Они любят с надрывом, ненавидят с надрывом, живут с надрывом. Многозначность слова реализуется в своих многочисленных значениях: и как неполный разрыв, и как надорванное, поврежденное целое.

Отличительная черта Карамазовых — любовь к детям. Ивана привлекает в детях их близость к иному, недоступному его «евклидовскому уму», миру: «И заметь себе, жестокие люди, страстные, плотоядные, Карамазовы, иногда очень любят детей. Дети, пока дети, до семи лет, например, страшно отстоят от людей, совсем будто другое существо и с другою природой» (14; 117). Детские, ребяческие черты проявляются и в самих Карамазовых довольно ярко и отчетливо. «Тихо и кротко, как тихий и ласковый ребенок» может разговаривать Дмитрий (14; 357). «Что-то младенческое» (14; 371) появляется в Дмитрии, когда он приезжает вслед за Грушенькой в Мокрое. Алеша говорит Ивану: «Ты такой же точно молодой человек, как и все остальные двадцатитрехлетние молодые люди, такой же молодой, молоденький, свежий и славный мальчик, ну желторотый наконец мальчик!» (14; 209) Исключение — Смердяков, который, напротив, выглядел гораздо старше своих лет и уже в детстве походил на маленького старичка.

Еще одну родовую черту Карамазовых Достоевский определяет как «беспокойство ума». Индивидуальность Ивана всеми, кто его знает и понимает, определяется трагедией «нерешенной идеи». Зосима говорит Ивану: «Идея эта еще не решена в вашем сердце и мучает его. Но и мученик любит иногда забавляться своим отчаянием, как бы тоже от отчаяния. Алеша говорит о брате: «душа его бурная. Ум его в плену. В нем мысль великая и неразрешенная. Он из тех, которым не надобно миллионов, а надобно мысль разрешить» (14; 78). Дмитрий «от природы был раздражителен», «ума отрывистого и неправильного» (14; 63). Приучив Смердякова говорить с собою, Иван всегда однако дивился «некоторой бестолковости или лучше сказать некоторому беспокойству его ума и не понимал, что такое "этого созерцателя" могло бы так постоянно и неотвязно беспокоить» (14; 243). Очень верно замечание Н.Н.Богданова о том, что Смердяков по-своему умен и сметлив, достаточно вспомнить, с какой неопровержимой логикой опровергает он предлагаемые ему Герасимом сентенции.

В обвинительной речи Ипполита Кирилловича звучит емкая характеристика карамазовского родового начала: «Ощущение низости падения так же необходимо этим разнузданным, безудержным натурам, как и ощущение высшего благородства", — и это правда: именно им нужна эта неестественная смесь постоянно и беспрерывно. Две бездны, две бездны, господа, в один и тот же момент, — без того мы несчастны и неудовлетворены, существование наше неполно. Мы широки, широки как вся наша матушка Россия, мы всё вместим и со всем уживемся!» (15; 129)

Карамазовская порода ярко проявляется и в том, что все они любят определенный тип женщины: Иван и Катерина Ивановна, Дмитрий и Грушенька, Алеша и Лиза Хохлакова. Все три женщины отличаются тем же «карамазовским безудержем», той же силой страсти и сладострастия, также совмещают в своей душе «обе бездны», в их жизни тот же вечный скандал и надрыв. Они и любят, и губят одновременно. Причем любовные линии, связывающие героев с женщинами, перекрещиваются: Дмитрий, Иван — и Катерина Ивановна; Федор Павлович, Дмитрий, Алеша — и Грушенька; Алеша, Иван — и Лиза. И лишь привязанность Смердякова к Марье Кондратьевне ни с кем не разделена. И именно потому, что Марья Кондратьевна — другой женский тип, а Смердяков — карамазовский антипод. Не случайно Достоевский лишает его именования «Карамазов».

Особый смысл приобретает имя Смердякова. Он — Павел Федорович, «перевертыш», «оборотень» Федора Павловича, его рождение и погибель.

Сам факт рождения Смердякова окрашен в мистические тона: он родился в полнолуние, когда вся нечисть обретает особую силу, в бане, месте, по народным поверьям, нечистом[5]. Принеся младенца, Григорий сказал жене: «Божье дитя-сирота — всем родня, а нам с тобой подавно. Этого покойничек наш прислал, а произошел сей от бесова сына и от праведницы. Питай и впредь не плачь». (14; 92-93). Пытаясь объяснить поклон Зосимы, Ракитин заключает: «По-моему, старик действительно прозорлив: уголовщину пронюхал. Смердит у вас… В вашей семейке она будет, эта уголовщина. Случится она между твоими братцами и твоим богатеньким батюшкой» (73). Ракитка проницателен: именно между всеми «братцами» — с одной стороны, и «батюшкой» — с другой.

«Смердит у вас» — прямое указание на главного виновника будущей трагедии, сына Лизаветы Смердящей, Смердякова. Смердящими, то есть «зловонными, отвратительными» (В.Даль. IV, С.232), дьявольскими, являются его идеи. («смрад» в значении знака Богоотступничества мы встречаем в «Житии Бориса и Глеба», где о Святополке сказано: «и могила его смердит»). Он — истинный «смерд», «подлый» (не по роду, а по духу), раб и холоп. «Где смерд думал, тут Бог не был» (В.Даль).

Дмитрий отказывается верить, что Смердяков мог убить отца: «По убеждению. По впечатлению. Потому что Смердяков человек нижайшей натуры и трус. Это не трус, это совокупление всех трусостей в мире вместе взятых, ходящее на двух ногах. Он родился от курицы» (14; 428). Но не от курицы рожден Смердяков, а от Карамазова, и этого-то не учитывает Дмитрий. И в нем сидит тот же «преступный ген», и он, несмотря ни на что, способен осуществить задуманное, чтобы оправдать, подтвердить свою ИДЕЮ.

Особого внимания заслуживает характеристика, которую дает Смердякову писатель: «Впечатления же эти ему дороги, и он наверно их копит, неприметно и даже не сознавая, — для чего и зачем, конечно, тоже не знает: может вдруг, накопив впечатлений за многие годы, бросит всё и уйдет в Иерусалим скитаться и спасаться, а, может, и село родное вдруг спалит, а может быть случится и то и другое вместе. Созерцателей в народе довольно. Вот одним из таких созерцателей был наверно и Смердяков, и наверно тоже копил впечатления свои с жадностью, почти сам еще не зная зачем» (14; 117). Скитаться и спасаться Смердяков не ушел, а вот село родное, то есть родовое гнездо уничтожил, — и прах по миру развеял. К этому была устремлена вся его жалкая жизнь. Какие впечатления копил Смердяков? Впечатления об унижениях и разврате, физическом и духовном. Он — «созерцатель» а, следовательно, продукт созерцания. Что с детства созерцал Смердяков? Дом-вертеп отца. Он — его «прямой продукт». Он — тот истинный Карамазов, который — единственный из всех братьев — воспитывался в доме Карамазов. Указанием на народность типа созерцателя, Достоевский прямо указывает на его универсальность. Он отца убил, другой село родное спалил, а третьи всю страну уничтожили. Но ведь именно в этом — миссия Смердякова. Он уничтожил то, что должно погибнуть, чтобы дать «много плода».

Отличительной чертой всех Карамазовых является то, что их поступки, действия, их индивидуальность, вся их жизненная судьба определяются идеями. Опорная идея образа Алеши Карамазова — идея служения и спасения. «Ты там нужнее», — отправляет его к братьям старец Зосима. «И знай, сынок…, что и впредь тебе здесь не место. Запомни сие, юноша. Как только сподобит Бог преставиться мне — и уходи из монастыря. Совсем иди» (14; 71-72). Иван — Алеше: «Уж ты и спасаешь, да я и не погибал может быть!».

 «Около братьев будь, — завещает Зосима Алеше. — Да не около одного, а около обоих» (14; 72) — нарушение этого завещания, отступление от идеи обернется трагедией для всех. Опорная идея образа Дмитрия — идея наказания и искупления. Как никто из братьев, он стремится к обновлению и воскрешению: «Об этой другой, обновленной и уже "добродетельной" жизни ("непременно, непременно добродетельной") он мечтал поминутно и исступленно. Он жаждал этого воскресения и обновления. Гнусный омут, в котором он завяз сам своею волей, слишком тяготил его, и он, как и очень многие в таких случаях, всего более верил в перемену места: только бы не эти люди, только бы не эти обстоятельства, только бы улететь из этого проклятого места и — всё возродится, пойдет по-новому! Вот во что он верил и по чем томился» (14; 313). Именно о таких, как Дмитрий, сказал Достоевский, рассуждая об истинном русском человеке: «А если притом и так много грязи, то русский человек и тоскует от нее всего более сам, и верит, что все это — лишь наносное и временное, наваждение дьявольское, что кончится тьма и что непременно воссияет когда-нибудь вечный свет» (22; 43). Идея Ивана — нерешенная идея Бога, но опорная — идея саморазрушения, осуществляющаяся в силу нерешенности первой. Идея Смердякова — «все позволено», а опорная идея образа — идея преступления.

Все Карамазовы в той или иной степени несут в себе этнотипические особенности[6]. Являющийся воплощением «карамазовщины», Федор Павлович вбирает в себе все пороки широкой и противоречивой натуры русского человека: «повышенная чувствительность» и равнодушие к судьбам близких людей, доходящее до жестокости; неверие в Бога и боязнь ада, презрение к «высоким материям» и постоянный к ним интерес; осознание порочности своей натуры и самолюбование, когда «невинное бесстыдство природного божка переходит в наслаждение собственным срамом и падением». «… с подлецами и я подлец. <…> Все подлецы», — заявляет он (14; 118). Характер Федора Павловича представляет собою причудливое собрание противоречий: «Странные порывы внезапных чувств бывают у этаких субъектов» (14; 22), «он был зол и сентиментален» (14; 24). Парадоксальным образом в Федоре Павловиче сочеталась безалаберность, бестолковость и деловитость: «…помещик он был самый маленький, бегал обедать по чужим столам, норовил в приживальщики, а между тем в момент кончины у него оказалось до ста тысяч рублей чистыми деньгами. И в то же время он все-таки всю свою жизнь продолжал быть одним из бестолковейших сумасбродов по всему нашему уезду» (14; 7).

Многие поступки Федор Павлович делаются «"в увлечении", так сказать даже для красоты, -- в роде, как раскутившийся недавно в их же городке мещанин, на своих собственных именинах, и при гостях, рассердясь на то, что ему не дают больше водки, вдруг начал бить свою же собственную посуду, рвать свое и женино платье, разбивать свою мебель, и наконец стекла в доме и всё опять-таки для красы, и всё в том же роде конечно случилось теперь и с папашей. На завтра конечно раскутившийся мещанин, отрезвившись, пожалел разбитые чашки и тарелки» (93). Так и Федор Павлович — пожалеет, чтобы в другой раз все повторить. Для таких людей нет ничего святого: «Сам он был далеко не из религиозных людей; человек никогда, может быть, пятикопеечной свечки не поставил перед образом» (14; 22). И как обобщение характеристических черт старшего Карамазова звучат слова: «Повторю еще: тут не глупость; большинство этих сумасбродов довольно умно и хитро, — а именно бестолковость, да еще какая-то особенная, национальная» (14; 7).

Дмитрий более всех других братьев идентифицирует себя с русским национальным началом. Даже во внешнем его облике подчеркнуты этакие «древнеславянские» черты: «темно-русые волосы» (14; 63, «богатырская рука» (14; 95). Он истово убеждает Самсонова: «Спешу и лечу. Злоупотребил вашим здоровьем. Век не забуду, русский человек говорит вам это, Кузьма Кузьмич, р-русский человек!» (14; 336) В самоопределении «русский человек» для Дмитрия заключается гарантия честности, порядочности, искренности намерений.

С одной стороны, Дмитрий «хам в офицерском чине, который пьет коньяк и развратничает» (14; 99), с другой — об «униженном человеке» постоянно думает, так как сам себя «таким человеком» ощущает. Устремленный душою ввысь, родовой природой своей он влечется к бездне: «Но только, вот в чем дело: как я вступлю в союз с землею навек? Я не целую землю, не взрезаю ей грудь; чтó ж мне мужиком сделаться аль пастушком? Я иду и не знаю: в вонь ли я попал и позор или в свет и радость. Вот ведь где беда, ибо всё на свете загадка! И когда мне случалось погружаться в самый, самый глубокий позор разврата (а мне только это и случалось), то я всегда это стихотворение о Церере и о человеке читал. Исправляло оно меня? Никогда! Потому что я Карамазов. Потому что если уж полечу в бездну, то так-таки прямо, головой вниз и вверх пятами, и даже доволен, что именно в унизительном таком положении падаю и считаю это для себя красотой. И вот в самом-то этом позоре я вдруг начинаю гимн. Пусть я проклят, пусть я низок и подл, но пусть и я целую край той ризы, в которую облекается Бог мой; пусть я иду в то же самое время вслед за чортом, но я все-таки и "твой сын, господи, и люблю тебя, и ощущаю радость, без которой нельзя миру стоять и быть» (14; 99). Таким образом, сам Дмитрия идентифицирует в себе карамазовское начало как источник пороков и самоуничтожения, а русское, национальное начало — как спасительное, влекущее ввысь, к Богу. Залог спасения Дмитрия, в отличие от того же Федора Павловича, в том, что в его сознании и душе идет постоянная борьба: идеал Мадонны слишком силен в нем, чтобы он смог целиком отдаться идеалу Содомскому: «Я, брат, очень необразован, но я много об этом думал. Страшно много тайн! Слишком много загадок угнетают на земле человека. Разгадывай как знаешь и вылезай сух из воды. Красота! Перенести я притом не могу, что иной, высший даже сердцем человек и с умом высоким, начинает с идеала Мадонны, а кончает идеалом Содомским. Еще страшнее кто уже с идеалом Содомским в душе не отрицает и идеала Мадонны, и горит от него сердце его, и воистину, воистину горит, как и в юные беспорочные годы. Нет, широк человек, слишком даже широк, я бы сузил. Чорт знает, что такое даже, вот что! Что уму представляется позором, то сердцу сплошь красотой. В Содоме ли красота? Верь. что в Содоме-то она и сидит для огромного большинства людей, — знал ты эту тайну иль нет? Ужасно то, что красота есть не только страшная, но и таинственная вещь. Тут дьявол с богом борется, а поле битвы — сердца людей» (14; 100).

Достоевский обращает внимание на то, что философские размышления, разговоры о мировых проблемах особенно свойственны русским. Иван Карамазов их так и характеризует — «русизм»: «О мировых вопросах, не иначе: есть ли бог, есть ли бессмертие? А которые в бога не веруют, ну те о социализме и об анархизме заговорят, о переделке всего человечества по новому штату, так ведь это один же чорт выйдет, всё те же вопросы, только с другого конца. И множество, множество самых оригинальных русских мальчиков только и делают, что о вековечных вопросах говорят у нас в наше время (14; 213). Это «русские разговоры», которыми так увлечены все Карамазовы: «Где-то в трактире говорим о такой ахинее. Это только в России возможно» (Черновики. 15; 229). «Русские разговоры на эти темы все так у русских мальчиков происходят. Нигилист» (Черновики. 15; 231).

Если деньги представляются для Федора Павловича и Смердякова основным условием и источником самоуважения, то для Дмитрия, как это часто бывает с русскими, деньги — лишь «аксессуар, жар души, обстановка» (14; 100). Пересилив желание унизить Катерину Ивановну и отомстить ей, Дмитрий отдает ей «пятитысячный безыменный билет», отдает по-русски бескорыстно. Причем лежал билет «в лексиконе французском», что подчеркивает внешнее, наносное, «не-свое» в сравнении с дальнейшем чисто русским действом: низкие поклоны обеих сторон (14; 106).

Отмеченная Достоевским «всечеловечность», национальная проницаемость русского национального сознания присуща Карамазовым в полной мере. Но Карамазовы не ОСВАИВАЮТ мировое культурное пространство, а ПРИСВАИВАЮТ его. Реалии мировой культуры, как и мифологемы и архетипы чужого национального сознания существуют для них для того, что понять, определить, назвать и оправдать свои поступки, свою жизнь, свои личностные особенности. Дмитрий в избытке чувств читает «К радости» Шиллера (14; 98). Характеризуя «женский нрав», соглашается с Уллисом (14; 362). Восклицает в тоске: «Женщину я люблю, женщину! Что есть женщина? Царица земли! Грустно мне, грустно, Петр Ильич. Помнишь Гамлета: "Мне так грустно, так грустно, Горацио... Ах, бедный Иорик!" Это я может быть Иорик и есть. Именно теперь я Иорик, а череп потом» (14; 367). Иван признается: «Я хочу в Европу съездить, Алеша, отсюда и поеду; и ведь я знаю, что поеду лишь на кладбище, но на самое, на самое дорогое кладбище, вот что!» (14; 209) Смердяков называет себя «слугой Личардой» (15; 59).

Являясь человеком пространства, но не формы, русский человек склонен к странничеству, бродяжничеству, высшими формами которых является паломничество ко святым местам, «хожения» по монастырям и храмам. Он — более человек мира, нежели человек дома, и потому такой неоформленной по сравнению с Западом является культура русского быта, культура обустройства жилища, то есть культура «обыденности». Русский человек поистине не укоренен в быту, что выражается в образах жилища у Достоевского — проходная комната и пороговое пространство. Русский человек, пренебрегая бытом, стремится к укоренению в бытии, и потому решает не мелкие, бытовые вопросы и проблемы, но поистине «мировые», бытийственные, связанные с существованием Бога, мирового зла или переустройства мира «на новых основаниях».

Онтологические ситуации, в которых он существует — ситуация выбора и ситуация вызова, в которых находит реализацию его поляризированный характер.

Выбор — между светом и тьмой, Богом и дьяволом, духом и плотью, жизнью и смертью. Причем равновеликость и равноправность данных величин не вызывает сомнения, что только и может объяснить и предельную гордыню, и тягу к самоуничтожению. Ситуация выбора, в которой существует человек, усугубляется ситуацией вызова — вызова всем: самому себе, миру, людям, родителям, Богу.

Одним из важнейших этнотипических проявлений братьев Карамазовых является бунтарское начало. Каждый из Карамазовых «бунтуется», и это более всего обнаруживает в их натуре национальную составляющую.  «Я против Бога моего не бунтуюсь, и только "мира его не принимаю”», — повторяет Алеша вслед за Иваном, гордо возвращающим Богу «свой билет».  Причем глагол «бунтовать» в сопровождении возвратной частицы «-сь» обретает особый смысл — как бунт, направленный не только во-вне, но и против самого себя, своей истинной сущности и истинного предназначения. Не случайно вслед за этими словами наступает момент, когда в уме Алеши мелькнул «образ брата Дмитрия, но только мелькнул, и хоть напомнил что-то, какое-то дело спешное, которого уже нельзя более ни на минуту откладывать, какой-то долг, обязанность страшную, но и это воспоминание не произвело никакого на него впечатления, не достигло сердца его, в тот же миг вылетело из памяти и забылось. Но долго потом вспоминал об этом Алеша». И как не вспоминать, если это было роковой его ошибкой, способствовавшей совершению преступления — как посыл разрушения, направленный вовне и с многократным усилением возвращенный обратно.

Отцеубийство Смердякова — тоже своего рода бунт, порожденный чувством мести — за унижения, за лакейство. Это особый, русский бунт, перерастающий в преступление.

Как сказал на суде обвинитель, «важнее всего то, что множество наших русских, национальных наших уголовных дел, свидетельствуют именно о чем-то всеобщем, о какой-то общей беде, прижившейся с нами, и с которой, как со всеобщим злом, уже трудно бороться», «да, психологией русского преступления займутся, может быть, когда-нибудь первенствующие умы, и наши и европейские, ибо тема стоит того. Но это изучение произойдет когда-нибудь после, уже на досуге, и когда вся трагическая безалаберщина нашей настоящей минуты отойдет на более отдаленный план, так что ее уже можно будет рассмотреть и умнее и беспристрастнее чем, например, люди как я могут сделать» (15; 124).

Размышляя о феномене русского национального сознания и характера, Ф.М.Достоевский выделил типы «в высшей степени изображающие нам весь русский народ в его целом», и в этой характеристике — матрица всех карамазовских характеров. Главной чертой русского этнотипа писатель назвал «забвение всякой мерки всегда и во всем», «потребность хватить через край, потребность в замирающем ощущении, дойдя до пропасти, свеситься в нее наполовину, заглянуть в самую бездну и — в частных случаях, но весьма нередких — броситься в нее как ошалелому вниз головой». Немаловажным и весьма пугающим становится для Достоевского то, что эта «потребность отрицания» может неожиданно проявиться в любом русском человеке, даже «самом неотрицающем и благоговеющем», что отрицание может коснуться всего, «даже самой главной святыни сердца», «самого полного идеала». Особенно поражает писателя «торопливость, стремительность, с которою русский человек спешит иногда заявить себя, в иные характерные минуты своей или народной жизни, заявить себя в хорошем или поганом». Называет Достоевский  и главные искушающие моменты в жизни человека, ради которых он готов «порвать всё, отречься от всего, от семьи, от обычая, Бога» (заметим, что именно так определяет Достоевский самые сущностные человеческие ценности: семья, обычай, или традиция, Бог): «любовь ли, вино ли, разгул, самолюбие, зависть. Из-за них «иной добрейший человек как-то вдруг может сделаться омерзительным безобразником и преступником, — стоит только попасть ему в этот вихрь, роковой для нас круговорот судорожного и моментального самоотрицания и саморазрушения, так свойственный русскому народному характеру в иные роковые минуты его жизни» (21; 35).

Характеризуя русскую национальную ментальность как воплощение противоречий, Достоевский и в этом видит истоки «самоотрицания и саморазрушения», свойственные русскому человеку. Мечущиеся между крайностями герои Достоевского сознательно и бессознательно демонстрируют индифферентное отношение к добру и злу, тьме и свету, верхней и нижней безднам. Именно поэтому противоречивость, полярность проявлений национальной психологии сама по себе самоистребительна, о чем свидетельствует карамазовское семейство, каждый член которого несет в себе как жажду жизни, так и жажду самоубийства.

Страсть Карамазовых к саморазрушению и самоубийству — проявление отмеченного Достоевским феномена «русского самоотрицания и самоуничтожения».

Дмитрий провозглашает гимны жизни, любви и красоте и тут же упоминает смрадное насекомое, которое он должен в себе убить. Это смрадное насекомое живет внутри каждого Карамазова, а желание освободиться от этого насекомого сублимируется в страсть к саморазрушению. Дмитрий выманивает у Перхотина пистолеты, чтобы осуществить давно задуманное самоубийство. Задолго до того, как Катерина Ивановна ему поклонилась, Митя рассказывает, как он «вынул шпагу и хотел было тут же заколоть себя, для чего — не знаю, глупость была страшная, конечно, но, должно быть, от восторга». Митя убежден, что «от иного восторга можно убить себя» (14; 106). Более определенной и обдуманной становится идея самоубийства после смерти отца.

Мысль о самоубийстве как наказании выражена в записке, которую заготовил Митя: «"Казню себя за всю жизнь, всю жизнь мою наказую!"» (14; 364). «Нельзя давить человека, нельзя людям жизнь портить; а коли испортил жизнь — наказуй себя... если только испортил, если только загубил кому жизнь — казни себя и уйди» (14; 371).

«Знаешь, друг, — признается Дмитрий — не любил я никогда всего этого беспорядка». «Порядку во мне нет, высшего порядка... Но... всё это закончено, горевать нечего. Поздно, и к чорту! Вся жизнь моя была беспорядок, и надо положить порядок» (14; 366). Таким образом, самоубийство для Мити — это лишь способ упорядочения, которого в земной жизни, при его характере и наклонностях, достичь невозможно. Заменой самоубийству становится для него каторга, которую он воспринимает как наказание за всю свою бессмысленную и беспорядочную жизнь.

"Страшный и умный дух, дух самоуничтожения и небытия» (14; 229) владеет душой Ивана, хотя он этого не желает признать, полагая, что свободен. В восторженном гимне жизни, порядку вещей и клейким листочкам Ивана Карамазова звучит тот же мотив самоубийства: «Впрочем, к тридцати годам, — недвусмысленно замечает Иван, — наверное, брошу кубок, хоть и не допью всего и отойду… не знаю куда…».

Ту же страсть к самоуничтожению несет в себе Смердяков, несмотря на ужас перед смертью лишающий себя жизни. Лишенный присущего всем Карамазовым жизнелюбия, аккуратный до брезгливости, Смердяков тоже является воплощением противоречий и может «в Иерусалим скитаться и спасаться, а может, и село родное… спалить». А может — и всю Россию, которую ненавидит: «Я всю Россию ненавижу <…> и хорошо, кабы нас тогда покорили эти самые французы: умная нация покорила весьма глупую-с <…> Русский народ надо пороть-с» (14; 205). Смердяков окружен «духом смерти»: вешает кошек и хоронит их «с церемонией», а как повар постоянно имеет дело с мертвыми животными и птицами. Как заметил Н.А.Бердяев, Смердяков принадлежит «к тем образам у Достоевского, которые не имеют дальнейшей человеческой судьбы, которые выпадают из человеческого царства в небытие. Это — солома»[7] Этот карамазовский, а если говорить шире — национальный парадокс — точно характеризует прокурор Ипполит Кириллович: «Обыкновенно в жизни бывает так, что при двух противоположностях правду надо искать посередине; в настоящем случае это буквально не так. Вероятнее всего, что в первом случае он был искренно благороден, а во втором случае так же искренно низок. Почему? А вот именно потому, что мы натуры широкие, карамазовские <…> способные вмещать всевозможные противоположности и разом созерцать обе бездны, бездну над нами, бездну высших идеалов, и бездну под нами, бездну самого низшего и зловонного падения» (15; 129).

Таким образом, карамазовщина представляется Достоевским как некая мировая сила, самовосстанавливающаяся и самоуничтожающаяся: «Братья губят себя <…> Отец тоже, — говорит Алеша Лизе. — И других губят вместе с собою. Тут “земляная карамазовская сила”, как отец Паисий намедни выразился, — земляная и неистовая, необделанная <…> Знаю только, что и сам я Карамазов…» (14; 201). В этой карамазовской силе инерция разрушения и ненависти равна инерции созидания и любви. Алеша говорит Ивану о любви: «С таким адом в груди и в голове разве это возможно? <…> А если нет, то убьешь себя сам, а не выдержишь!

– Есть такая сила, что все выдаржит! — с холодною уже усмешкою проговорил Иван.

– Какая сила?

– Карамазовская… сила низости крамазовской.

– Это потонуть в разврате, задавить душу в растлении, да, да?

– Пожалуй, и это… только до тридцати лет, может быть, и избегну, а там…

– Как избегнешь? Чем избегнешь? Это невозможно с твоими мыслями.

– Опять-таки по-карамазовски.

– Это чтобы “все позволено”? Все позволено, так ли, так ли?» (14; 239-240).

Карамазовская свобода без ограничений становится самоубийственной. В поведенческих реалиях всех Карамазовых просматривается эта «торопливость, стремительность», с которой они «спешат» заявить себя, свою волю и свое «самовластье» в «роковые минуты» своего существования.

Роковая минута наступает в жизни каждого человека, и тогда только сила духа и глубина веры может спасти от полета в пропасть небытия. Если же вера в душе ослабла, человек становится самым страшным преступником — самоубийцей.

Страсть к самоотрицанию по Достоевскому — это проявление власти «страшного и умного духа, духа самоуничтожения и небытия» (14; 229), и главным способом установления его власти над человеком становится «искушение» — властью, деньгами, вином, идеей, сладострастием, свободой, красотой.

Особенно опасной и разрушительной для жизни и личности человека эманацией зла является, по Достоевскому, «чугунная идея», непосильная и роковая: «Идея вдруг падает у нас на человека, как огромный камень, и придавливает его наполовину, — и вот он под ним корчится, а освободиться не умеет. Иной соглашается жить и придавленный, а другой не согласен и убивает себя»(23;24). Идея, убежден Достоевский, вытесняет из сознания и души человека все живое, заменяет собою «живую жизнь, связь с землей, веру в правду; всё, всё», И тогда человек кончает самоубийством, устав «от скуки жить и утратив всякую веру и правду, утратив всякую веру и какой-нибудь долг», потеряв «высший идеал существования»(23;25).

Гордо возвращает свой «билет» Богу Иван Карамазов. В самоубийстве Смердякова тоже известная доля вызова, презрения и «самопрезирания». Убивая себя, Смердяков совершает самоказнь, не дожидаясь ни людского, ни семейного, ни судебного приговора. Достигает он и еще одну цель — оставляет всех братьев с чувством вины за содеянное им преступление, не дав им возможности ни прояснить, ни искупить ее. Не имеющий за душой ничего святого, не испытывающий ни к кому и ни к чему ни любви, ни привязанности, Смердяков обречен, ибо, как говорил Мармеладов, человеку нужно знать, что ему есть куда пойти со своей бедой, что на свете есть сердце, которое отзовется на его боль. Недаром Свидригайлов воспринял Дуняшино «Никогда!» как смертный приговор.

Все герои Достоевского, погубившие себя физически или духовно, доказывают одну мысль — безверие, атеистическое своеволие (Бога нет — и «все позволено») гибельно для русского человека. Спасением может стать лишь «высшая идея человеческого существования» — «идея о бессмертии души человеческой» (24; 49).

Достоевский убежден, что «самоубийство при потере идеи о бессмертии, становится совершенною и неизбежною даже необходимостью для всякого человека, чуть-чуть поднявшегося в своем развитии над скотами. Напротив, бессмертие, обещая вечную жизнь, тем крепче связывает человека с землей» (24;49).

Человек должен сознавать, что «он вовсе не атом и не ничто» перед красотой и величием звездного неба, что «вся эта бездна таинственных чудес Божиих вовсе не выше его мысли, не выше его сознания, не выше идеала красоты, заключенного в душе его, а, стало быть, равна ему и роднит его с бесконечностью бытия… и что за все это счастие чувствовать эту великую мысль, открывающую ему: кто он? — он обязан ли своему лику человеческому» (22;6).

Достоевский был убежден: «Самоубийство есть самый великий грех человеческий» (13; 310), ибо оно есть покушение не просто на человеческую жизнь, но на сами основы бытия. Самоубийство — это всегда бунт — против Бога и судьбы, им предначертанной, против личности и против человечества. Это — выражение гордыни, доводящей человека до последнего шага. Это есть слабость веры и сила безверия. Именно это демонстрируют покончившие с собой и стремящиеся к этому герои Достоевского. Утерявшие веру Карамазовы обречены на гибель, и именно на это указывает эпиграф романа. Карамазовщина в ее земляной, неуправляемой, сладострастной силе должна быть преодолена, и поэтому каждый Карамазов обречен или на гибель, или на «перерождение».

Погибнет или воскреснет Дмитрий? Скорее всего, остановится на краю гибели и начнет путь духовного «перерождения» — на это указывают последние его слова и поступки, нравственный, духовный, национальный потенциал его личности. Но тот, прежний, Карамазов, Дмитрий — погибнет. Ведь именно Дмитрий становится для Достоевского наиболее


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: