Из дневника полковника Порошина 6 страница

– Ты, значит, в деревню? – спросил его Булгаков.

– На первое время. Залезу в щель, да поглубже, – усмехнулся Пилюгин. – А недельки через две осматриваться начну.

– Разыскивать тебя где?

– Сам еще не знаю. Но ты об этом не беспокойся. Жив буду – объявлюсь, когда срок придет. Ну, командир, последние мы тут остались. Пойдем, что ли? – Надо идти, – вздохнул Григорий Дмитриевич.

Захватив на почте Славку, Булгаков вместе с ним возвратился домой. Чтобы перебить невеселые думы» выпил сразу два стакана водки и быстро уснул. После полуночи в городке занялось несколько пожаров. Горел сушильный завод, горел исполком. В багровых отблесках метались, прыгали по земле черные тени. Далеко был слышен треск и гул разбушевавшегося огня. Пожары никто не тушил. Казалось, в городе не осталось ни одного человека. Люди жались возле окон, смотрели в щели ставень, забирались на чердаки. Плакали испуганные дети. Подняв к иконам выцветшие глаза, молились старухи, прося защиты у последней надежды своей, у Христа‑спасителя.

Немцы вступили в Одуев в середине дня. Они приехали на большом трехосном грузовике. Но грузовик на окраине забуксовал, остановился. Солдаты вылезли из кузова и пошли пешкам по совершенно пустой улице. Их было человек пятнадцать, все рослые, в одинаковых серых мундирах, в узких брюках, заправленных в сапоги с широкими раструбами. Из‑за голенищ торчали магазины для автоматов. К ремням прикреплены связки гранат на длинных деревянных ручках, похожие на толкушки.

Было холодно, однако немцы шли без шинелей. Некоторые даже расстегнули воротники мундиров, под которыми виднелись добротные свитеры. Солдаты вели себя очень спокойно и буднично. Шагали не спеша, переговаривались, покуривали. Один остановился и оправился у забора. Больше всего поразило жителей, нервы которых были взвинчены до предела, что немцы очень заботились, как бы не запачкать свои сапоги. Там, где грязь разливалась во всю улицу, солдаты прижимались к домам, пробирались один за другим, растянувшись цепочкой. Их спокойствие, их полнейшая уверенность в себе действовали угнетающе. Вот так прошли они половину страны, так пойдут дальше. Им было привычно первыми вступать в чужой город. Они будто знали, что никаких неожиданностей не встретят, или были убеждены, что с любой неожиданностью быстро справятся.

Немцы дошли до центральной площади, остановились возле памятника, на газоне, где посуше. Один сел на скамейку, развернул радиостанцию и начал с кем‑то говорить через микрофон. Потом солдаты гурьбой направились в двухэтажный дом, где помещалась милиция. Все скрылись в здании, только возле двери остался часовой, да еще один, с флажком в руке, встал на перекрестке улиц. Он потоптался, потер руки, крикнул что‑то. Из дома вышел солдат, на ходу развернул плащ и, смеясь, набросил его на плечи регулировщика.

Через час в город въехала колонна. Черепахи‑танки скрежетали гусеницами по булыжной мостовой. Грузовые машины были битком набиты пехотинцами в зеленых шинелях и двурогих касках. Колонна прошла через Одуев, не задерживаясь, и остановилась лишь возле реки, когда головной танк подорвался на мине, загородив собой въезд на мост.

И еще один взрыв прозвучал в этот час, но на противоположном конце города. Почтальон Мирошников, выспавшийся к этому времени, был удивлен, что в тюрьме никого нет. Не было рядом с ним на соломе и винтовки, только лежали две пустые поллитровые бутылки. Чумной с похмелья Мирошников побродил по коридору, по камерам, разыскивая истребителей. Голова соображала туго, никак не мог понять, в чем дело.

Посмотрел в окно. По шоссе одна за другой с равными интервалами въезжали в город незнакомые, странной формы машины. Внизу, под тюремной стеной, стоял мотоцикл с пулеметом в прицепной коляске. Сверху лежала зеленая шинель. Во дворе, через улицу, ходили немцы и громко разговаривали.

Мирошников решил, что, пока он спал, немцы разбили истребительный батальон и захватили город. Мирошникову стало совестно. Он обругал себя старым пьяницей, идиотом и другими, более вескими словами, потом достал из кармана гранату, выпрошенную им у красноармейцев, и бросил эту гранату из окна прямо в коляску мотоцикла. Взрыв напугал Мирошникова. Он убежал на чердак и сидел там до глубокой ночи. Но немцы не искали его. Они, вероятно, не поняли, что случилось. Постояли вокруг искореженного мотоцикла, покричали друг на друга и ушли.

Боевые действия в Одуеве на этом закончились.

Танки и грузовики шли по центральной улице Одуева целый день. Жители никогда не видели столько техники сразу. Гул и грохот слышны были на окраинах. С наступлением темноты немцы начали растекаться по всему городу. Две машины, легковая и грузовая, остановились возле дома Булгаковых. Антонина Николаевна, схватив в охапку Людмилку, побежала в дальнюю комнату, в старую половину дома.

– Гриша, скорей!

Григорий Дмитриевич, волоча полушубок, кинулся в чулан. Захлопнул за собой дверь, потом приоткрыл ее.

– Трубку забыл, Тоня, трубку!

– О, господи! – воскликнула она, плечом отталкивая мужа, опустила старый ковер, заранее прибитый над дверью, задвинула железный засов.

Немцы уже были в доме, на «чистой» половине. Они тяжело топали сапогами, разговаривали по‑хозяйски громко. Слышался голос Марфы Ивановны, неестественно бодрый, натянутый. Антонина Николаевна стиснула руками виски и опустилась в старое с вылезшими пружинами кресло, жалобно пискнувшее под ней.

Начался кошмар, продолжавшийся потом трое суток. Булгаковы не были больше хозяевами в собственном доме. В полутемной холодной комнате часами сидели молча, не двигаясь, чтобы не привлечь внимания немцев. Даже Людмилка присмирела и затихла, понимая опасность.

За стеной все время не прекращался гвалт, шум, хохот. Что‑то трещало там и ломалось. Одни солдаты уезжали, другие приезжали. Во дворе то гудели моторы, то ржали лошади. Немцы возили с собой радиоприемники. И днем и ночью резким металлическим голосом кричал диктор, гремела музыка.

На кухне, где безотлучно находилась Марфа Ивановна, непрерывно варили и жарили что‑то. По всему дому расползался чад, запах горелого мяса, смешивавшийся со сладковатым, непривычным запахом сигарет. Бабка иногда прибегала в комнату, совала Антонине Николаевне хлеб, сало, куски жареной курицы. Для Людмилки принесла даже плоский немецкий котелок с бульоном.

– Осторожно, мама, прошу тебя, – умоляла ее Антонина Николаевна. – Не надо нам ничего, сухари у нас есть.

– И‑и‑и‑и, милая, – качала головой бабка. – У этих барахольщиков добра много, не обедняют… И опять же наше они едят‑то. У Максимовны всех кур порезали.

– Не груби с ними, себя береги.

– А что мне подеется? Куда ж они без меня? Даже печку, анчихристы, растопить не умеют.

И уходила неторопливо, вперевалочку, услышав за стеной крики: «Русс! Матка! Ком маль шнель!»

Антонина Николаевна беззвучно плакала в темноте, ломала тонкие пальцы. Вздрагивала, ежеминутно ожидая чего‑то ужасного. Войдут немцы, разыщут Григория и убьют. Или Славку. Или схватят ее и потащат туда, к себе… Но немцам совершенно не было до них дела. Лишь один раз, оттолкнув раскрылатившуюся на пороге бабку, вперся в комнату детина с растрепанными волосами. Постоял, покачиваясь, шуря глаза, хмыкнул и ушел, хлопнув дверью. Антонина Николаевна едва не упала в обморок.

Славка был оглушен и подавлен случившимся. Раньше война, подготовка к бою являлись для него в большей степени, интересной игрой, нежели реальностью. И вот теперь в его доме ходят и орут фашисты, гитлеровцы, которых он ненавидел и презирал еще с тех пор, когда они убивали детей и революционеров в Испании. Раньше Славка считал, что стоит ему взять винтовку, и он вместе с Красной Армией победит их. Но все получилось как‑то странно. Жизнь вдребезги разбила Славкины иллюзии. Надо было по‑новому думать и по‑новому смотреть на все. А как – этого он не знал.

Ольга Дьяконская, в валенках, в зимнем пальто лежала на матрасе возле стены, накрывшись теплым платком. Раз и навсегда приказала себе ни о чем не рассуждать и не волноваться. Тревожило ее только одно: не уехал ли из города врач Яковлев, который так хорошо умеет принимать детей.

Она с интересом вслушивалась в разговоры за стеной. Это, по сути дела, было ее первым столкновением с настоящими немцами, и ей было приятно, что она довольно хорошо понимает и чистый сухой язык берлинцев и медлительную, полную трудных, почти непереводимых выражений, речь крестьян.

Ей не было страшно еще и потому, что в разговорах немцев она не находила угрозы. Солдаты беседовали о своих делах, ворчали на то, что их быстро гонят вперед, не давая как следует отдохнуть. Двое заспорили и чуть не подрались из‑за каких‑то подков.

Перед едой немцы каждый раз пили водку, делались крикливей, говорили всякие мерзости, встречали гоготом плоские сальные шутки. Ольга болезненно морщилась. Она хорошо знала и с детства привыкла уважать немецкую культуру: музыку, стихи, живопись. Когда‑то Германия представлялась ей сказочной страной, населенной сильными, добрыми людьми, трудолюбивыми пахарями, милыми гномами и русоволосыми голубоглазыми принцессами. И в этой стране всегда звучит тихая, приятная мелодия, похожая на журчание ручейка. Она давно поняла, что все это выдумка, но какое‑то романтическое чувство сохранилось еще в ней с детских лет. А теперь немцы будто нарочно старались очернить, испохабить ее представление о их родине.

Какой‑то солдат, чавкая, рассказывал, как он правел отпуск. Жена его беременна. Он очень любит ее и бережет. Но он изголодался без женщин. Поэтому три раза в неделю пришлось ходить в публичный дом. Жена не возражала, только просила, чтобы он каждый раз мылся в бане. Но однажды баня была закрыта, жена не пустила его на кровать. Пришлось спать на полу, как в походе.

– Скоты! – вырвалось у Ольги.

– Что? О чем они говорят? – придвинулся к ней Славка.

– О домашних животных.

– Ну‑у‑у, – разочарованно протянул тот.

В разговорах немцы называли номера своих воинских частей, количество машин, танков, говорили о потерях, которые понес тот или другой полк. Ольга узнала, что через город проходят части и обозы 31‑й и 131‑й дивизий из армии генерала Гудериана. Вероятно, эти сведения как раз и составляли то, что именуется военной тайной. И было обидно, что ей некому рассказать, поделиться услышанным.

На следующий день немцы покинули город. Они все сразу ушли на Тулу, не оставив в Одуеве ни машин, ни повозок. Только по шоссе изредка проезжали грузовики. Булгаковы, еще не веря, что все обошлось благополучно, просидели в комнатушке до темноты. Только ночью, тщательно завесив окна, они зажгли свет и принялись за уборку. Комнаты были захламлены. На полу валялись коробки из‑под сигарет с яркими этикетками, пробки, консервные банки, какие‑то остро пахнущие масляные тряпки. В книжном шкафу выдавлено стекло, два стула разломаны.

Григорий Дмитриевич вылез из чулана постаревший, будто просидел там не трое суток, а десять лет. Взгляд у него растерянный и виноватый. Его бил озноб: продр0р в холодном помещении. Сразу полез на печку.

Женщины убирались долго, до тех пор, пока измотавшаяся за эти дни Марфа Ивановна заснула, присев к столу. Уронила на руки седую голову с жидкими, растрепанными волосами и захрапела негромко. Антонина Николаевна и Славка легко подняли ее, перенесли на кровать.

– Да погасите же свет, в конце концов, – раздраженно крикнул Григорий Дмитриевич.

Когда стало темно, он почувствовал себя спокойнее. Скоро в доме все угомонились, сделалось тихо. Только Григорий Дмитриевич до самого утра ворочался и вздыхал на печи.

 

* * *

 

Третий раз смерть прошла совсем рядом с Фридрихом Крумбахом и опять пощадила его. На Десне в его танк попала бутылка с горючей смесью, и еле‑еле удалось сбить огонь на полном ходу, предотвратить взрыв боеприпасов. Возле Мценска в танк угодил русский снаряд. И вот теперь, в Одуеве, машина наскочила на мину, соскользнула с моста в реку, вода хлынула во все отверстия. К счастью, тут было мелко. Крумбах и унтер‑офицер Леман успели выбраться через верхний люк. Оба были легко ранены. Пришлось ехать на перевязочный пункт в центр города.

Отдохнув за ночь, Крумбах и Леман вышли утром на шоссе, чтобы поймать попутную автомашину и догнать свой батальон. Возле них резко затормозил черный «оппель» с помятым кузовом. Распахнулась дверца. Крумбах вытянулся, увидев витой генеральский погон.

Из машины вылез генерал‑полковник Гудериан, потоптался, разминая ноги. Лицо хмурое, тонкие губы плотно сжаты. Автомобиль его возле города завяз, пришлось сидеть два часа, ожидая, пока прилетит самолет, сбросит веревки для буксира и цепи для колес. Гудериан замерз и потерял попусту время.

На дорогах не было порядка. Взорванный мост восстановили только в полночь, график движения войск нарушился. Некоторые подразделения свернули с шоссе, чтобы найти обходный путь, и теперь блуждали неизвестно где. В Одуеве скопилось множество машин, которым надлежало по плану находиться уже в сорока километрах отсюда.

Гудериану требовался энергичный офицер. Узнав, что Крумбах остался без танка, генерал распорядился:

– Назначаю вас комендантом. В первую очередь пропустите все боевые машины. Никому не разрешайте засиживаться. Марш должен продолжаться и днем, и ночью… Свяжитесь с подполковником Либенштейном, от него получите приказ и инструкцию.

Говорил Гудериан так раздраженно, что Крумбах не решился возразить ни единым словом. Генерал сел в «оппель» и уехал столь же быстро, как и появился. Крумбах посмотрел на Лемана. Унтер‑офицер щурил хитрые глазки, остренькая, лисья мордочка его сияла.

– Ты доволен?

– Наконец‑то мы отдохнем по‑настоящему, мой командир.

Крумбах не знал, радоваться ему или огорчаться. Война приближалась к концу. Очень скоро танкисты войдут в Москву, и Фридриху тоже хотелось быть среди них. Но, с другой стороны, столицу большевиков намеревались захватить и в августе, и в сентябре, и в середине октября… Ко всему прочему Фридриху уже надоело испытывать судьбу. В их роте не осталось ни одного танкиста из тех, кто начинал войну от границы. Они с Леманом были последние…

Фридрих занял под комендатуру двухэтажный дом на центральной площади. Штаб 31‑й пехотной дивизии выделил в его распоряжение двадцать четыре человека для сформирования комендантского взвода. Солдаты все были немолодые, из обозов и тыловых служб. Крумбах, увидев их, расстроился. Зато Леман был в восторге. На кой черт нужны им мальчишки, умеющие только стрелять и пить водку?! Им сейчас нужны сапожники, портные, столяры, повара.

– Теперь мы сумеем получить от этой войны все, что нам причитается, – сказал «пройдоха Куддель», потирая свои маленькие крепкие руки.

– Меня это не интересует, – предупредил обер‑лейтенант.

– Конечно. Но ваш домашний адрес мне хорошо, известен, как и вкусы вашей жены.

Дел у Фридриха оказалось вначале совсем немного. Мост восстановили саперы, они же следили за состоянием дороги. Воинские части имели графики движения. Фридриху осталось только организовать охрану важных объектов и выставить регулировщиков.

Но вот прошли через Одуев последние колесные обозы пехотных дивизий, и наступила пора браться за новую, незнакомую работу. Нужно было установить в городе твердый порядок, взять на учет материальные ценности и создать местную власть.

Прежде всего требовалось довести до сведения жителей приказ командования. Леман, любивший веселые шутки, подсказал обер‑лейтенанту, как сделать это с наибольшим эффектом.

 

* * *

 

Славка вычищал из дровяного сарая навоз, оставленный немецкими лошадьми. Несколько раз чудились ему какие‑то странные звуки: то ли далекая музыка, то ли приглушенное пение. Выходил во двор – ничего не было. Только галки с криком носились вокруг колокольни Георгиевской церкви да в конце улицы осторожно тюкали топором – кололи дрова.

Потом он услышал музыку совсем явственно. Она приближалась. Славка сбегал домой, позвал мать и Ольгу.

Вскоре на улице появилась телега, разукрашенная, как для свадебного выезда. К дуге были прикреплены бумажные цветы, развевались голубые и красные ленты. На телеге сидели двое немцев и неизвестный жителям человек в черном пальто, кожаной кепке и грязных сапогах. Маленький остролицый немец придерживал старинный граммофон с широкой трубой.

 

Вдоль по Питерской,

Эх, да по Тверской‑Ямской, –

 

разухабисто неслось из трубы. Немец смеялся, телега громыхала, песня выбрасывалась из железной глотки толчками; раздавался то рыкающий рев, то шипение и скрежетание.

 

Едет миленький

Эх, да с колокольчиком…

 

Граммофон поперхнулся и умолк. Человек в кепке поднес ко рту руки и закричал сорванным хриплым голосом.

– Гражданы! Пришла германская власть! Красная Армия вся разбитая. Теперь везде будет полное спокойствие. Радуйтесь, гражданы! Сегодня в два часа на площади будут читать приказ! Чтобы от каждого дома был представитель слушать!

Все это человек выкрикивал на память, повторяя, видимо, в сотый раз. Потом вдруг потряс над головой кулаком и добавил со злобой, глядя на закрытые ставни.

– Ишь, сволочи! Ишь, попрятались!

Маленький немец успокаивающе похлопал его по плечу и протянул сигарету. Оба закурили. Телега поехала дальше.

 

Вдоль по Питерской,

Эх, да по Тверской‑Ямской, –

 

снова загорланил, задребезжал граммофон.

– Боже мой! – воскликнула Антонина Николаевна. На глазах ее поблескивали слезы. – Боже мой! Какой отвратительный фарс!

– Они же нас за дикарей считают, – улыбнулась Ольга.

– Что же тут смешного? Ведь это страшно!

– Пусть считают. Им от этого хуже, – пожала плечами Ольга.

На площадь – слушать приказ – снарядили Славку. С мальчишки какой может быть спрос? К тому же он сам рвался в город, посмотреть на людей, поговорить с ребятами. Одели его как можно беднее. Напялили полуразвалившуюся отцовскую шапку, осевшую до самых бровей. Сапоги с обрезанными голенищами. Ватник весь из заплат, да и те с дырками.

– Вот теперь ты настоящий дикарь, – сказала Ольга.

– Зато не прицепятся анчихристы эти, – возразила бабка. – Взять нечего.

Славка явился на площадь одним из первых. Народ подтягивался не спеша. Мужчин не было видно. Пришли большей частью старухи да ребятишки. Одеты все, как по уговору. Просто удивительно было, где разыскали люди такое рванье.

На деревянную трибуну, на которой во время демонстраций стояли районные руководители, поднялся красноносый офицер в светло‑серой шинели. Рядом с ним встал другой немец, маленький и остролицый, который давеча ехал на телеге. Он кивал на толпу и что‑то говорил красноносому, разводя руками, будто оправдываясь.

Человек в черном пальто и кожаной кепке, совсем уже охрипший, начал читать приказ. Слова его комкал и заглушал ветер. Славка с трудом разбирал сиплую скороговорку… После шести вечера выходить из дома запрещается. Всем коммунистам и военнослужащим явиться для регистрации в комендатуру… Евреям явиться в комендатуру… Все растащенное со складов, из магазинов – возвратить…

Человек читал долга. Славка не запомнил и половины того, что сказано было в приказе. Врезалось в мозг только одна фраза: «За невыполнение – расстрел». Она повторялась после каждого пункта. Текст человек выпаливал быстро, а эту фразу произносил отчетливо и громко. Славка шел домой, а в голове само собой звучало: «Та‑та‑та‑та‑та – расстрел! Та‑та‑та‑та‑та – расстрел!» И столько раз было повторено это слово, что казалось – немцы перестреляют теперь по меньшей мере половину жителей.

Дома Славка степенно изложил все, что запомнил. Главное: сдать оружие и не выходить вечером на улицу. А еще – явиться в комендатуру.

– Пап, учет – это про тебя.

Григорий Дмитриевич усмехнулся, погладил бритый череп и вдруг показал Славке фигу. Славка захохотал. Антонина Николаевна посмотрела на них и заплакала.

– Ну, опять, – всплеснула руками Марфа Ивановна. – Такая тощая, откуда в тебе вода‑то берется?! Ну, полили слезы, и хватит. Дела надо делать.

Женщины ушли на кухню. Григорий Дмитриевич не спеша раскурил трубку, положил руку на плечо сына.

– Ухожу я сегодня.

– Сегодня нельзя, уже поздно.

– Ихние приказы не для меня писаны… Василису Светлову ты знаешь? Через нее будем связь держать. Только сам ты не рыпайся. Когда нужно, я тебе вестку подам.

– Ладно, папа.

– Ну вот, Славец. Один ты, значит, мужчина теперь в доме. Все теперь на тебе. Мать береги, Людмилку, Ольгу. Хотел я внука дождаться… Да что там, – досадливо махнул он рукой. – К доктору Яковлеву сходи, поговори с ним… Ну, учить не буду, жизнь научит. Главное, сынок, мужества не теряй. Мы такие, все перенесем и жить будем, понятно?

Славка, посерьезневший, строгий, глядя на отца, чуть заметно кивал головой.

 

* * *

 

В железную балку ударила разрывная пуля. Мельчайшие осколки ее разлетелись с тонким писком. Виктор запоздало согнулся, прикрывая лежавший на коленях листок бумаги. Потом перебежал в другое место, за простенок. Бумагу он добыл с великим трудом, надо было беречь ее. У красноармейцев не осталось ни клочка, даже письма извели на курево. У кого имелись деньги, те сворачивали самокрутки из ассигнаций. А Виктору обязательно нужен был чистый лист.

Пожилой пулеметчик Ванин, крикливый и раздражительный, спросил, зачем это понадобилась командиру бумага. А когда узнал, то крякнул удивленно, вытащил из‑за пазухи потертый кошелек. Листок отдал не сразу, примерялся разорвать на две части, но, поколебавшись, протянул целиком. Сказал недовольно:

– Из тряпки, что ли, теперь цигарку вертеть? Больно неподходящее время ты для своего дела выбрал.

– Насчет времени это ты зря, – ответил ему Виктор. – А жив буду, я тебе за этот листок целый книжный магазин подарю.

Острой бритвой он очинил огрызок карандаша, подложил полевую сумку так, чтобы не проминалась бумага. Тщательно выводя каждую букву, написал сверху:

«Парторгу товарищу Южину И. И. от старшего сержанта Дьяконского В. Е. Заявление».

Поставил точку и задумался: а дальше? Он никогда не видел, что пишут в таких случаях. Надо бы изложить на этом листке все пережитое, все свое прошлое и настоящее. Он хочет стать большевиком именно теперь, в трудное время, потому что верит в непобедимость своей страны, верит в торжество коммунизма и отдаст все силы… Нет, это было слишком выспренне и казенно. Надо по‑другому. Именно сейчас, когда многие испытывали страх и сомнение, когда находились люди, тайком рвавшие партийные билеты, он хотел заявить: дороже Родины и партии для него нет ничего. Он клянется в этом памятью погибших товарищей, клянется своей жизнью… Только нужно найти слова, чтобы выразить все это.

– Командир! Товарищ командир, подите сюда! – позвал его дежуривший у окна наблюдатель. Виктор поморщился – не дают подумать. Сняв пилотку, осторожно накрыл ею бумагу.

Выглянул в окно. Знакомая, ставшая привычной за трое суток картина. Захламленный заводской двор с лужами, поваленный забор, бурое поле, линия немецких окопов. А дальше – едва различимые за туманной сеткой мелкого дождя силуэты грузовиков на дороге. Если бы прекратился дождь, можно было бы видеть, как буксуют машины, суетятся вокруг них солдаты.

– Зачем звал? – спросил Виктор наблюдателя, парнишку из ополченцев, имевшего от военной формы только пилотку.

– Вон там, правее межи, фриц шевелится. За картошкой, наверно, вылез.

– Точно, – пригляделся Дьяконский. – Ползет, шельмец. С одного выстрела снимешь?

– Не ручаюсь.

– Буди Ибрагимова.

Узкоглазый скуластый красноармеец подошел, потирая затекшую щеку: он спал, подложив под голову кирпич.

– Ибрагимов, работа для тебя, – сказал Дьяконский.

Тот кивнул, посмотрел в окно. Этому охотнику не следовало подсказывать, мог обидеться. Сам заметил немца, вскинул винтовку и выстрелил, почти не целясь. Немца будто стегнули плеткой: вскочил, подпрыгнул и сразу же повалился. Ибрагимов взял винтовку к ноге и повернулся к Дьяконскому.

– Разрешите отдыхать, товарищ старший сержант?

– Идите, досыпайте, – дружески подтолкнул его Виктор.

Паренек‑ополченец восхищенно зацокал языком.

– Ну, человек! Как из железа склепан.

– Кадровик, – ответил Виктор. – Перед войной второй год дослуживал.

Дьяконский насторожился, услыхав нарастающий свист.

– Ложись! – потянул он вниз паренька и сам бросился на пол.

Во дворе резко треснул разрыв, косо стеганула в оконный проем земля. Второй снаряд ударил в верхний этаж. Потом взрывы замолотили один за другим. Полуподвальная комната, в которой находился Виктор, наполнилась дымом и гарью.

– Ну и паразиты, – ругался паренек. – За одного фрица десять снарядов сыпят. Что значит – богатый народ!

Дьяконский дождался конца обстрела, посмотрел, не затевают ли чего немцы. Они уже не раз пробовали подобраться к заводу под прикрытием артогня. Но сейчас они, вероятно, стреляли в отместку за убитого. Это еще не самое худшее. Виктор снова сел на груду кирпичей и положил на колени бумагу.

Никогда раньше Дьяконский не чувствовал себя таким уверенным, как в последние недели, хотя недели эти были, пожалуй, самыми трудными и самыми страшными в его жизни.

Сначала группа старшего лейтенанта Бесстужева отбивала атаки западнее Харькова. Людей было много – в группе насчитывалось полторы тысячи человек, но лишь половина имела оружие. Харьковчане могли выставить сколько угодно добровольцев, но в городе не осталось винтовок. Были использованы даже учебные. Дырочки, просверленные в их стволах, заливали металлом. Из таких винтовок опасно было стрелять.

Красноармейцы и ополченцы лежали в окопах через одного. Когда кого‑нибудь убивало, винтовку брал сосед. Многие ополченцы умирали, так ни разу и не выстрелив по врагу. На место убитых из тыла обиходили новые.

Костяком обороны были бойцы, которых Бесстужев и Виктор привели сюда из‑под Киева. Эти люди умели драться. Немцы не смогли потеснить их. Но к концу третьего дня все равно пришлось отступить. Фашисты пробили где‑то брешь и вышли на окраину Харькова.

Целую неделю потом продолжались уличные бои и самом городе, упорные, изнуряющие, ужасные по своей жестокости. Немцы продвигались вперед, разбивая дома, в которых засели красноармейцы, оставляя за собой груды развалин.

Бойцы, оглохшие от непрестанного грохота, падали и засыпали от усталости. Их некому было сменить, а приказа об отходе они не получили. Бесстужев был ранен, когда фашисты заняли центр города. Виктор не видел, как это произошло, ему рассказал потом парторг Южин. Немецкие танки прорвались к командному пункту. Бесстужев захватил с собой двух красноармейцев с ранцевыми огнеметами и выскочил на улицу. Струя огня ударила в головной танк, и он сразу вспыхнул. Загорелась вторая машина. Немцы отъехали назад, к перекрестку, и долго стреляли оттуда. Бесстужева привели на КП с наспех перевязанной головой. Осколок снаряда распорол ему щеку, полоснул по виску, чуть не задев глаз. Он захлебывался кровью и не мог говорить. Его положили на шинель и унесли неизвестно куда – искать перевязочный пункт.

Командование группой принял Дьяконский. Первым долгом он вызвал старшину Черновода и старшего сержанта Носова, приказал им догнать Бесстужева и доставить в медсанбат. «Отбейте повозку, машину, что хотите. Старший лейтенант должен жить!» Им не надо было объяснять: они сами любили Бесстужева. Они ушли, и с тех пор Виктор ничего не слышал ни о них, ни о старшем лейтенанте.

В городе уже не было организованной обороны, в разных местах сопротивлялись разрозненные группы. Виктор ночью собрал бойцов. За неделю многие погибли, часть людей отбилась от своих, была отрезана немцами. Около ста человек, из них больше половины ополченцев, увел с собой Виктор. Бойцы были измучены до крайности, оголодали, оборвались. Но для отдыха не было времени. Они вышли на шоссе и влились в общий поток отступающих к Северному Донцу.

Двигались еле‑еле. Дорога, истоптанная тысячами ног и разъезженная множеством колес, превратилась в реку жидкой грязи, в которой тонули машины и повозки. Лошади рвали постромки. Красноармейцы волокли доски, плетни, охапки соломы. Но дорога поглощала все, засасывала обломки разбитых грузовиков, трупы людей и коней.

За час продвигались на полтора‑два километра. Бойцы падали. Несколько человек захлебнулись в грязи, их затоптали идущие сзади. Так можно было растерять всех людей. Виктор приказал свернуть к большому кирпичному зданию сахарного завода. Дотащившись до помещения, красноармейцы валились на пол и засыпали. Казах Ибрагимов стоял, опершись на винтовку. Покачивался, глаза его закрывались. Спросил, едва ворочая языком:

– Кто будет дневалить?

– Я, – сказал Виктор.

У Ибрагимова подогнулись колени. Он уснул сидя. Дьяконский повалил его и положил под голову свою полевую сумку.

Устал Виктор не меньше других. Вместе с Ваниным он тащил на плечах пулемет. Но он отвечал за этих людей. Ему нельзя было даже сесть, сон захватил бы его. Он ходил, едва волоча тяжелые онемевшие ноги.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: