История Тома Джонса, найденыша 40 страница

— Могло быть приведено в исполнение! — воскликнул сборщик. — Помилуйте, да нет ничего легче.

— О, вы не знаете, сэр, что это за дьявол! — отвечал Партридж. — Он может поднять меня одной рукой и выбросить в окошко; да он бы это и сделал, если бы только вообразит…

— Ну, я тоже лицом в грязь не ударю, — прервал его сборщик. — Кроме того, нас здесь пятеро.

— Не знаю, как это пятеро. — вмешалась хозяйка, — мой муж в этом деле не участник. И вообще никакого насилия над своими гостями я не допущу. Молодой джентльмен — красавец, какого я отроду не видала, и он такой же сумасшедший, как мы с вами. Что вы там толкуете о диком выражении его глаз? Чудесные глаза, и взгляд такой ласковый, а сам он скромный и обходительный. Я от души его пожалела, когда вот этот джентльмен в углу сказал нам, будто он несчастлив в любви. Понятно, что от этого взгляд у человека немного изменится, особенно у такого красавчика. И что это, право, за женщина? Какого ей дьявола еще нужно? Писаный красавец и с преогромным состоянием. Должно быть, одна из ваших знатных барынь, из тех столичных штучек, выведенных в вашем вчерашнем представлении, которые сами не знают, чего хотят.

Судейский писец тоже объявил, что он не станет мешаться в это дело без судебного постановления.

— Допустим, — сказал он, — против нас возбуждено будет дело за незаконный арест. Что могли бы мы привести в свое оправдание? Как знать, что будет признано присяжными за достаточное доказательство сумасшествия? Впрочем, я говорю только относительно себя: юристу не подобает принимать участие в таких делах иначе, как в качестве юриста. Присяжные к нам всегда придирчивее, чем к прочим гражданам. Поэтому я не отговариваю ни вас, мистер Томсон, (обратился он к сборщику), ни джентльмена, согласного с вами, и вообще никого из здесь присутствующих.

Сборщик кивнул головой, а содержатель кукольного театра сказал:

— Присяжным иногда бывает трудно решить, действительно ли они имеют дело с сумасшедшим. Помню, сам я однажды присутствовал при решении этого вопроса в суде, где двадцать человек присягнули, что человек безумен, как заяц в марте, а двадцать других — что он в полном уме, как любой англичанин. И действительно, большинство публики было того мнения, что это лишь происки родственников, желающих лишить несчастного гражданских прав.

— Очень может статься! — воскликнула хозяйка. — Я сама, знала одного несчастного, которого семья продержала всю жизнь в сумасшедшем доме, а сама между тем пользовалась его состоянием. Да что толку-то? Закон признал его состояние за семьей, а по праву оно все-таки принадлежит не ей.

— Вот вздор! — презрительно воскликнул писец. — Кому может принадлежать какое-нибудь право, как не тем, за которыми закон признал его? Если бы закон признал за мной лучшее поместье в государстве, так мне дела нет до того, есть ли у кого-нибудь право на это поместье.

— Если так, — заметил Партридж, — felix quern facinnt aliena pericula cautum[299].

Хозяин, выходивший к воротам встречать одного всадника, в эту минуту вернулся в кухню с испуганным лицом и сказал:

— Господа, можете себе представить: мятежники ускользнули от герцога и находятся почти у самого Лондона. Известие достоверное, мне сообщил его человек, только что приехавший верхом.

— От души этому рад! — воскликнул Партридж. — Значит, в этой стороне боев не будет.

— Я тоже рад, — сказал писец, — но по более высоким побуждениям: я всегда за то, чтобы право торжествовало.

— А мне говорили, что у этого человека нет никаких прав, — заметил хозяин.

— Я в два счета докажу вам обратное! — воскликнул писец. — Если мой отец умирает, обладая каким-нибудь правом, — заметьте, я говорю: обладая каким-нибудь правом, — разве это право не переходит к сыну? И разве одно право не переходит точно так же, как и другое?

— Но какое же он имеет право сделать вас папистами? — заметил хозяин.

— Не бойтесь, не сделает, — сказал Партридж. — Что касается права, то джентльмен доказал его яснее ясного, а что касается религии, то она тут совершенно ни при чем. Сами паписты не ожидают ничего такого. Один папистский священник, превосходнейший человек и мой хороший знакомый, честью меня уверял, что они вовсе этого не замышляют.

— И мне говорил то же самое другой священник, мой знакомый, — сказала хозяйка, — но муж мой вечно боится папистов.

Я знаю очень многих папистов — превосходные люди и щедро сыплют деньгами; а у меня правило: деньги всегда хороши, от кого бы ни доставались.

— Правильно, хозяйка, — сказал содержатель кукольного театра. — По мне, все равно какая у нас религия, лишь бы только не взяли верх пресвитерианцы[300], потому что они враги кукольного театра.

— Так вы готовы принести религию в жертву барышам и желаете водворения папизма? — воскликнул сборщик акциза.

— Нисколько не желаю. — отвечал содержатель театра. — Я ненавижу папизм не меньше, чем другие; а все же утешительно то, что при нем можно жить, чего не скажешь про пресвитерианство. Ведь всех нас заботит прежде всего вопрос о средствах существования: они должны быть обеспечены. Признайтесь откровенно: я об заклад побьюсь, что больше всего на свете вы боитесь потерять свое место. Успокойтесь, приятель: акциз сохранится при всяком правительстве.

— Нет, я был бы негодяем, если бы не почитал короля, который дает мне кусок хлеба, — возразил сборщик. — Это так просто и естественно: что мне из того, что акцизное управление останется и при другом правительстве, если мои друзья будут уволены, а вслед за ними и мне придется убираться прочь? Нет, нет, приятель, меня не проведешь, и я не отрекусь от своей религии из-за надежды удержать за собой должность при новом правительстве. Лучше мне, конечно, не будет; гораздо вероятнее, что будет хуже.

— Это самое и я отвечаю, — сказал хозяин, — когда мне говорят: неизвестно, что может случиться! Толкуйте! Разве я не был бы круглым дураком, если бы давал взаймы деньги бог знает кому, потому что он может отдать их назад? У меня в конторке они будут сохраннее; там я и буду их держать.

Судейский писец составил себе высокое понятие о сметливости Партриджа. Проистекало ли это из его глубокого проникновения в человеческие души, а также в природу вещей или из симпатии к брадобрею, потому что и тот и другой были убежденными якобитами, — неизвестно, только писец и Партридж сердечно пожали друг другу руки и выпили по кружке крепкого пива с тостами, о которых мы предпочитаем умолчать.

Тосты эти были поддержаны и всеми прочими, даже хозяином, хотя и неохотно, — трактирщик не мог устоять против угроз писца, побожившегося, что ноги его не будет больше в этом доме, если тот откажется выпить. Кружки, опорожненные по этому случаю, скоро положили конец разговору. А мы, пользуясь этим, закончим главу.

Глава VIII,
в которой Фортуна относится к Джонсу как будто благожелательнее, чем до сих пор

Если нет сонного питья здоровее, чем усталость, то вряд ли найдется и такое, которое было бы крепче ее. Джонс, можно сказать, хватил порядочную порцию этого питья, и оно очень сильно на него подействовало. Он проспал девять часов и, может быть, проспал бы еще больше, если бы не был разбужен страшным шумом у дверей своей комнаты, который представлял собой сочетание тяжелых ударов с отчаянными воплями о помощи. Джонс мигом вскочил с постели и увидел содержателя кукольного театра, который нещадно дубасил бедного шута по спине и ребрам.

Джонс в ту же минуту вступился за слабейшего и прижал надменного победителя к стене. Содержатель театра был не в состоянии сопротивляться Джонсу, как пестрый шут — своему хозяину.

Но хотя шут был человечек маленький и бессильный, он отличался порядочной желчностью. Почувствовав себя освобожденным из рук неприятеля, он в ту же минуту атаковал его единственным оружием, в котором мог с ним равняться: сначала он выпалил в него залпом общеупотребительных ругательств, а потом стал выкладывать некоторые конкретные обвинения:

— Черт бы тебя побрал, мерзавец! Я не только тебя содержал (потому что всеми доходами ты обязан единственно мне), но еще и спас от виселицы. Разве не собирался ты, не далее как вчера, ограбить даму, сняв с нее в закоулке богатую амазонку? Не вздумаешь ли ты отрицать, что выразил пожелание встретиться с ней в лесу с глазу на глаз, чтобы раздеть ее… раздеть одну из первейших красавиц на свете? А теперь напал на меня и чуть не убил без всякой причины: ведь я не обидел девушку, она добровольно отдалась мне, — и только за то, что я ей понравился больше, чем ты.

При этих словах Джонс оставил содержателя театра, строжайше наказав ему не трогать шута, и увел беднягу к себе в комнату, где и получил от него сведения о своей Софье: оказывается, сопровождая накануне с барабаном своего хозяина, шут видел ее проезжавшей мимо. Джонс легко добился от него согласия показать место, где они встретились, после чего позвал Партриджа и начал торопливо собираться в дорогу.

Было почти восемь часов, когда все было готово к отбытию, потому что Партридж ничуть не спешил и счет был подведен не тотчас; а когда, наконец, со сборами и со счетом все было устроено, сам Джонс не хотел покинуть гостиницу, не добившись окончательного примирения между содержателем театра и шутом.

Когда и это было счастливо улажено, он отправился в путь, и честный шут привел его на то место, где проезжала Софья. Щедро наградив своего провожатого, Джонс быстро зашагал вперед, в восторге от необыкновенных обстоятельств, при которых он получил весть о Софье. Узнав, как было дело, Партридж с жаром начал пророчить Джонсу успех в его предприятии: потому что, сказал он, два таких происшествия, наводящих его на след его возлюбленной, никогда бы не могли случиться, если бы провидению не было угодно наконец соединить его с ней. Тут Джонс впервые уделил внимание суевериям своего спутника.

Не прошли они и двух миль, как налетела буря с проливным дождем; так как в это время они заметили вдали трактир, то Партридж уговорил Джонса зайти туда и переждать грозу. Голод — неприятель (если только его можно назвать так), больше похожий на английское, чем на французское войско: сколько вы его ни побеждайте, оно рано или поздно снова собирается. — так было и с Партриджем: едва только он вошел в кухню, как приступил к тем же расспросам, что и вчера. Следствием этого было появление на столе превосходного холодного филея, за который с жаром принялся не только Партридж, но и Джонс, хотя последний начал снова беспокоиться, потому что никто в доме не мог дать ему никаких новых сведений о Софье.

Подкрепившись, Джонс приготовился продолжать путь, несмотря на то что гроза по-прежнему бушевала, но Партридж усердно просил его выпить еще кружку, потом, взглянув на человека у очага, только что вошедшего в кухню и в это мгновение так же пристально смотревшего на него, он вдруг обратился к Джонсу со словами:

— Вашу руку, хозяин! Одной кружки теперь будет мало. Пришли новые вести от мисс Софьи. Вон этот парень у очага — тот самый, что провожал ее. Побожусь, что на его лице мой пластырь.

— Дай бог вам здоровья, сударь, — отозвался стоявший у огня. — Да, это точно ваш пластырь. Век буду помнить вашу доброту: он почти совсем залечил мою рану.

При этих словах Джонс вскочил со стула и, приказав парню сейчас же следовать за ним, вышел из кухни в отдельную комнату: он был так деликатен по отношению к Софье, что никогда не произносил ее имени при посторонних. Правда, от избытка чувств он предложил тост за ее здоровье в кругу офицеров, где, ему казалось, никто ее знать не может; но читатель, конечно, помнит, с каким трудом и там уговорили его назвать ее фамилию.

Поэтому тем тяжелее и, может быть, по мнению многих рассудительных читателей, тем нелепее и чудовищнее было то, что теперешнее его несчастье проистекало от предполагаемого недостатка в нем той самой деликатности, которая его переполняла, ибо Софья была гораздо больше оскорблена вольностями, которые, по ее мнению (не лишенному основания), Джонс позволял себе по отношению к ее имени и репутации, чем его вольным обращением с другой женщиной, казавшимся ей простительным в его теперешнем положении. И, правду сказать, я думаю, что Гоноре не удалось бы уговорить свою госпожу уехать из Эптона, не повидавшись с Джонсом, если бы не эти два яркие доказательства его легкомысленного поведения, столь непочтительного и столь несовместимого с чувством любви и нежности в душах высоких и чутких.

Но дело было именно так, и я обязан рассказывать то, что было; а если какому-нибудь читателю тот или иной факт покажется неестественным, я ничего не могу поделать; должен напомнить таким читателям, что я пишу не теоретическое сочинение, а историю и не обязан согласовывать каждый факт с принятыми понятиями об истине и естественности. И если бы даже это было нетрудно, то не благоразумнее ли мне все-таки этого избегать? Например, факт, о котором идет речь, в том числе, в каком он нам теперь дан, без каких-либо моих толкований, может быть, с первого взгляда оскорбит иных читателей, однако, по более зрелом размышлении, должен всем понравиться, ибо люди мудрые и добродетельные усмотрят в случившемся с Джонсом в Эптоне справедливое наказание за безнравственное поведение с женщинами, коего оно было прямым следствием; дураки же и развратники найдут в нем утешение, льстя себя тем, что репутация человека зависит больше от случая, чем от добродетели. Однако мораль, которую мы сами склонны отсюда извлечь, окажется, пожалуй, одинаково противоречивой обоим этим выводам и будет гласить, что подобные случаи служат только подтверждением того великого, полезного и малоизвестного правила, внедрить которое есть цель всего этого произведения, но которое мы не обязаны повторять на каждой странице, как приходский священник повторяет после каждой фразы в своей проповеди выбранный им евангельский текст.

Для нас довольно того, что, как ни прискорбно было заблуждение Софьи насчет Джонса, все же оно имело достаточные основания, ибо, мне кажется, всякая другая молодая дама на ее месте ошиблась бы точно так же. Мало того, если бы она ехала теперь за своим возлюбленным и вошла бы в этот трактир в ту минуту, когда он оттуда вышел, то убедилась бы, что хозяин знает ее имя и положение не хуже, чем знала это горничная девка в Эптоне. Ибо в то время как Джонс шепотом в отдельной комнате расспрашивал проводника Софьи, Партридж, не отличавшийся такой деликатностью, во всеуслышание задавал в кухне вопросы другому проводнику, исполнявшему свою службу возле миссис Фитцпатрик; вследствие этого хозяин, уши которого были настороже во всех подобных случаях, подробно узнал о падении Софьи с лошади, о недоразумении с личностью Дженни Камерон, о последствиях выпитого пунша — словом, почти обо всем случившемся в гостинице, из которой мы отправили наших дам в карете шестеркой, когда в последний раз с ними виделись.

Глава IX,
содержащая лишь несколько несвязных замечаний

После получасового отсутствия Джонс поспешно вернулся в кухню и потребовал, чтобы хозяин немедленно подал ему счет. Огорчение Партриджа, которому приходилось покинуть теплый уголок у камина и кубок живительной влаги, отчасти вознаграждалось, впрочем, известием, что дальнейший путь он будет совершать уже не пешком, ибо Джонс при помощи золотых доводов уговорил проводника отвезти его в ту гостиницу, куда он перед этим завез Софью. Однако проводник согласился на это лишь при условии, что его товарищ подождет его в этом трактире. Дело в том, что содержатель гостиницы в Эптоне был близкий приятель содержателя гостиницы в Глостере, и до слуха последнего рано или поздно могло дойти, что лошади его предоставлялись нескольким лицам, — вследствие этого от проводника мог быть потребован отчет в деньгах, которые тот благоразумно собирался положить в собственный карман.

Нам пришлось упомянуть об этом ничтожном, по существу, обстоятельстве потому, что оно задержало отъезд мистера Джонса: честность второго проводника оказалась более высокой, то есть выше оплачиваемой, и обошлась бы Джонсу очень недешево, если бы Партридж, человек с большой хитрецой, как мы уже говорили, не надумал предложить второму проводнику полкроны, с тем чтобы тот ее истратил в этом трактире в ожидании своего товарища. Едва только хозяин учуял эту полукрону, как пустился за ней с таким яростным и убедительным красноречием, что проводник скоро был побежден и согласился ждать за другую полукрону. По этому поводу мы не можем удержаться от замечания, что простые люди достаточно тонкие политики, и представители высшего круга напрасно бывают о себе слишком высокого мнения, думая, что они невесть какие хитрецы, между тем как сплошь и рядом их затыкает за пояс иной самый маленький человек.

Когда лошади были поданы, Джонс вскочил прямо в дамское седло, на котором ехала его дорогая Софья. Проводник, правда, весьма предупредительно предложил ему свое, но герой наш предпочел дамское — вероятно, потому, что оно было мягче. Партридж хотя и любил понежиться не меньше Джонса, не мог, однако, снести мысли об унижении своего мужского достоинства и принял предложение проводника. Таким образом, Джонс в дамском седле Софьи, проводник в седле миссис Гоноры и Партридж верхом на третьей лошади тронулись в путь и через четыре часа прибыли в гостиницу, где читатель провел уже так много времени. Партридж всю дорогу был в очень приподнятом состоянии и то и дело напоминал Джонсу о многих добрых знамениях, в последнее время предсказывавших последнему удачу; действительно, даже совсем несуеверный читатель должен признать, что эти знамения были на редкость благоприятны. Кроме того, нынешняя погоня Джонса больше нравилась Партриджу, чем погоня его за славой; равным образом, из этих предзнаменований, служивших для педагога ручательством удачи, он впервые вывел ясное представление о любви Джонса к Софье: до сих пор он уделял ей очень мало внимания, потому что, доискиваясь причин ухода Джонса из дому, пошел сначала по ложному пути; а что касается происшествий в Эптоне, то он как раз перед приходом туда и после отбытия оттуда был слишком перепуган, для того чтобы вывести какое-нибудь иное заключение, кроме того, что бедняга Джонс совсем рехнулся. Этот вывод нисколько не расходился с еще прежде составившимся у него мнением о крайнем сумасбродстве его спутника: педагогу казалось, что поведение последнего при отъезде из Глостера вполне оправдывает все слышанное о нем ранее. Теперешней поездкой Партридж, однако, был вполне доволен, и с этих пор в нем начало складываться гораздо более благоприятное представление об умственных способностях приятеля.

Часы как раз пробили три, когда они приехали, и Джонс немедленно заказал почтовых лошадей, но, к несчастью, во всем местечке нельзя было достать ни одной лошади. Читатель не найдет в этом ничего удивительного, если вспомнит возбуждение, царившее тогда во всем королевстве и особенно в этой части его, где день и ночь ежечасно во всех направлениях скакали курьеры.

Джонс всячески старался уговорить своего проводника довезти его до Ковентри, но тот был неумолим. Во время этих переговоров во дворе гостиницы к нему подошел человек, он назвал Джонса по имени и спросил, как поживают его родные в Сомерсетшире. Взглянув на этого человека, Джонс тотчас же узнал в нем мистера Даулинга, стряпчего, с которым обедал в Глостере, и вежливо поклонился в ответ на приветствие.

Даулинг настойчиво уговаривал мистера Джонса не ехать дальше ночью, подкрепляя свою просьбу множеством неоспоримых доводов — вроде того, что спускаются сумерки, что дорога очень грязная и что гораздо удобнее будет ехать днем. Доводы превосходные, и они, вероятно, уже приходили в голову Джонсу; но если прежде они были бессильны, то такими же оказались и теперь: Джонс упорствовал в своем решении, готовый даже отправиться в путь пешком.

Видя, что ему не переубедить Джонса, почтенный стряпчий с таким же усердием принялся уговаривать проводника поехать с ним. Он привел ему множество причин, пытаясь заставить его согласиться на это короткое путешествие, и в заключение сказал:

— Неужели ты сомневаешься, что джентльмен хорошо вознаградит тебя за беспокойство?

Двое против одного возьмут верх в чем угодно, не только в футболе. Но превосходство объединенных сил в убеждениях или просьбах очевидно для всякого внимательного наблюдателя: ведь вам, верно, не раз случалось видеть, как отец, хозяин, жена или иное влиятельное лицо самым решительным образом отвергают все доводы просителя, выступающего в одиночку, а потом соглашаются, услышав их от второго или третьего лица, пришедшего ему на помощь, но не сказавшего ровно ничего нового. Отсюда, вероятно, происходит выражение «поддержать довод или предложение», что бывает так важно во всех публичных прениях. От этого также, должно быть, в наших судебных учреждениях часто приходится слышать, что какой-нибудь ученый муж (по большей части доктор прав) битый час повторяет то самое, что перед ним было сказано другим ученым мужем.

Вместо того чтобы объяснять это явление, мы, по принятому нами методу, приведем в пример упомянутого выше проводника: он внял убеждениям мистера Даулинга и согласился опять посадить Джонса в дамское седло, но потребовал, чтобы сначала ему позволили хорошенько накормить лошадей, потому что те сделали большой конец и бежали резво. Впрочем, это требование проводника было излишним, потому что Джонс, несмотря на свою торопливость и нетерпение, и сам приказал бы задать им корму; он вовсе не разделял мнения тех, которые считают животных простыми машинами[301] и, вонзая шпоры в брюхо своего коня, воображают, будто шпора и лошадь обладают одинаковой чувствительностью к боли.

Покамест лошади ели овес, или, вернее, покамест предполагалось, что они его едят (потому что проводник больше всего был озабочен тем, чтобы угоститься самому на кухне, а конюх этим воспользовался и принял меры, чтобы его овес остался цел в конюшне), мистер Джонс, уступая настоятельной просьбе мистера Даулинга, пошел в комнату этого джентльмена, где они и уселись за бутылкой вина.

Глава X,
в которой мистер Джонс и мистер Даулинг распивают бутылочку

Мистер Даулинг, налив стакан вина, предложил тост за достопочтенного сквайра Олверти, добавив:

— Если вам угодно, сэр, выпьем и за здоровье его племянника и наследника, молодого сквайра. Да, сэр, мистер Блайфил, ваш родственник, — прекрасный молодой джентльмен, и я готов поручиться, что он будет со временем играть весьма видную роль в своей округе. У меня уже есть для него на примете местечко для выборов в парламент.

— Я убежден, сэр, — отвечал Джонс, — что вы не имеете намерения меня оскорблять, поэтому я на вас не обижен; но, право, вы очень некстати соединили два имени: ведь один из этих людей честь и слава рода человеческого, а другой — мерзавец, позорящий звание человека.

Даулинг был этим озадачен. Он сказал, что считает обоих джентльменов людьми безупречными.

— Что касается самого сквайра Олверти, — сказал он, — то я никогда не имел счастья его видеть; но кто же не слышал о его доброте? А молодого джентльмена я видел всего один раз, когда привез ему известие о смерти его матери; но тогда я так спешил, так торопился, разрываясь на части от множества дел, что просто не имел времени с ним побеседовать; однако он имел вид настоящего джентльмена и был так приветлив, что, признаюсь вам, мне еще отроду никто не доставлял такого удовольствия.

— Я ничуть не удивляюсь, что он сумел вас обворожить во время такого короткого свидания, — отвечал Джонс. — Он хитер, как сам дьявол, и вы можете прожить с ним много лет, не разгадав его. Я рос с ним с самого детства, и мы почти никогда не разлучались; но только совсем недавно для меня открылось, и то лишь отчасти, что это за негодяй. Признаться, я всегда его недолюбливал. Мне казалось, что в нем не хватает душевного благородства, которое служит истинной основой всего великого и благородного в человеке. Давно уж заметил я в нем презренный эгоизм; но лишь недавно, совсем недавно, обнаружил, на какие низкие и черные дела он способен: да, я наконец обнаружит, что, пользуясь моим открытым характером, он затеял погубить меня, долго строил адские козни и, наконец, привел свой план в исполнение.

— Вот как! — воскликнул Даулинг. — Как жаль тогда, что огромное состояние вашего дяди Олверти перейдет по наследству к такому субъекту.

— Вы мне оказываете честь, сэр, на которую я, увы, не имею никакого права, — отвечал Джонс. — Правда, мистер Олверти был настолько добр, что однажды позволил мне называть его еще более дорогим именем, но так как он это сделал только по доброте своей, то я не могу жаловаться на его несправедливость, если он нашел нужным лишить меня этой чести: ведь лишение дара не может быть более незаслуженным, чем был ранее самый дар. Уверяю вас, сэр, я не родственник мистера Олверти; и если свет, неспособный оценить по-настоящему его достоинства, найдет, что он поступил со мной слишком сурово и не по-родственному, то это будет несправедливостью к лучшему из людей; ведь я… Однако, извините, я не буду вам докучать подробностями о самом себе, но вы, видно, приняли меня за родственника мистера Олверти, и потому я счел долгом сказать вам правду о поступке, который может навлечь на него нарекания; я готов скорее пожертвовать жизнью, чем дать для этого какой-нибудь повод.

— Ваши слова, сэр, звучат истинным благородством, — сказал Даулинг, — и вы мне не только не докучаете, но, напротив, доставили бы большое удовольствие, объяснив, как это вышло, что вас считают за родственника мистера Олверти, если вы ему не родственник? Ваши лошади будут готовы не раньше чем через полчаса, и у вас есть довольно времени; так расскажите же, пожалуйста, как это все случилось? Признаюсь, меня очень удивляет, почему вас принимают за родственника джентльмена, который вам совершенно не родня.

Сговорчивым характером (но отнюдь не осмотрительностью) Джонс немного напоминал свою возлюбленную Софью: он охотно согласился удовлетворить любопытство мистера Даулинга и рассказал ему историю своего рождения и воспитания, как Отелло,

От детских лет до самого мгновенья,

Когда его он слышать пожелал[302], —

а Даулинг, подобно Дездемоне, выслушал его с большим вниманием,

Клянясь ему, что это странно, чудно

И горестно, невыразимо горько.

Мистер Даулинг был чрезвычайно тронут этим рассказом, — должность стряпчего не убила в нем человеческих чувств. Нет ничего несправедливее, как переносить наше предубеждение против той или иной профессии на частную жизнь и судить о человеке на основании наших представлений о его занятиях. Привычка, правда, ослабляет отвращение к действиям, которые требуются известной профессией и уже как бы входят в плоть и кровь человека, но в других случаях природа сказывается одинаково в людях всех профессий, и даже, может быть, могущественнее в тех, которые дают ей, так сказать, отдых, занимаясь своим всегдашним делом. Мясник, я уверен, не убьет красивой лошади без чувства сожаления, а хирург, хладнокровно отнимающий руку или ногу, выразит участие больному подагрой; я сам этому свидетель. Известно, что и публичный палач, свернувший шею сотням людей, дрожит, исполняя свои обязанности в первый раз; и даже мастера по части пролития человеческой крови, которые во время войны без зазрения совести избивают тысячи не только подобных себе мастеров, но часто также женщин и детей, — даже они в мирное время, откладывая в сторону барабаны и трубы, часто откладывают в сторону и свирепость и делаются весьма кроткими членами гражданского общества. Так и стряпчий может сочувствовать всем бедствиям и невзгодам своих ближних, если только ему не приходится выступать против них в суде.

Джонс, как известно читателю, не знал еще, в каких черных красках его представили мистеру Олверти; что же касается остальных событий, то он изложил их в не очень невыгодном для себя свете: хотя он не желал обсуждать своего недавнего друга и покровителя, но не хотел взваливать слишком много и на себя. Поэтому Даулинг заметил не без основания, что кто-то оказал ему очень плохую услугу.

— Сквайр, конечно, не лишил бы вас наследства только за несколько провинностей, которые может совершить каждый молодой джентльмен. Впрочем, я говорю неправильно: «лишил наследства», потому что вы, разумеется, не имеете на него законных прав. Это не подлежит сомнению; об этом не стоит и возбуждать дела. Все же, если вас некоторым образом усыновили, приняли как родного сына, то вы, конечно, вправе были рассчитывать если не на все имение, то на значительную часть его; и даже если бы вы надеялись получить все, я не стал бы вас порицать: ведь все люди желают приобрести больше, и бранить их тут не за что.

— Нет, вы ошибаетесь, приписывая мне такие намерения, — сказал Джонс, — я удовольствовался бы самым малым. Я никогда не имел никаких видов на состояние мистера Олверти и могу по чистой совести сказать, никогда не задумывался над тем, что он может или вправе мне оставить. Торжественно объявляю: если бы он обделил своего племянника в мою пользу, я вернул бы ему все незаконно полученное. Спокойную совесть я предпочитаю чужому богатству. Что значит жалкая гордость от обладания великолепными хоромами, множеством слуг, роскошным столом и всеми иными выгодами или видимостями богатства по сравнению с тем благодатным покоем, тем живым удовлетворением, теми упоительными восторгами и душевным ликованием, какими наслаждается добрая душа, созерцая великодушный, доблестный, благородный, милосердный поступок? Я не завидую Блайфилу с его перспективами на будущее богатство, не буду завидовать, когда он и получит его. Я бы и на полчаса не согласился быть негодяем, чтобы поменяться с ним местами. Мне сдается, что мистер Блайфил подозревал меня в тех намерениях, о которых вы говорите; в этих своих подозрениях, порожденных душевной низостью, он, по всей вероятности, приписывал такую же низость и мне. Но, благодарю бога, я сознаю, я чувствую… да, чувствую свою невинность, друг мой, и ни за что на свете не расстанусь с этим чувством. Насколько я себя помню, я никому на свете не сделал ничего дурного и никогда даже не помышлял об этом.





Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: