Конец ознакомительного фрагмента

Татьяна Михайловна Тронина

Серебряные слезы

 

 

http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=161433

«Татьяна Тронина. Серебряные слезы»: Эксмо; Москва; 2006

ISBN 5‑699‑18753‑7

Аннотация

 

Без прошлого нет будущего. Лиза пытается разгадать тайну, связанную с ее рождением. Одновременно у нее завязывается роман с Сашей, ресторанным певцом. Неожиданно появляется третий – удачливый бизнесмен Денис, который вдруг решил предъявить свои права на Лизу, посвятившую ему когда‑то пять лет жизни. Он понял, что только с этой женщиной он чувствует себя мужчиной… Тайна рождения Лизы уходит корнями в далекое прошлое – когда‑то, во времена Серебряного века, разыгралась совсем другая драма. Любовь не умирает, и призрак того чувства не дает покоя ныне живущим. А Денис готов на все, чтобы Лиза принадлежала только ему. Даже на преступление…

 

Татьяна Тронина

Серебряные слезы

 

Как сладко, все простив друг другу,

Без злого пламени в крови,

Глухою ночью слушать вьюгу –

Все ту же сказку о любви.

О нет, не к тем сгоревшим негам!

Но ласку грустную пролей,

Дохнувши розами над снегом

Моих последних февралей…

С. М. Соловьев

 

 

* * *

 

– Хотите, я на вас женюсь?

Его огромные, молочно‑голубые, абсолютно непроницаемые глаза смотрели на меня, не мигая.

– Зачем? – вздохнула я.

– Затем, что любая женщина мечтает выйти замуж. Даже при нынешней эмансипации…

– К вашему сведению, Ковальчук, мне вчера сделали два подобных предложения. А уж что было неделю назад – я молчу… Целая очередь ко мне стояла.

– Елизавета Аркадьевна, я вас понимаю – проблема выбора. Это самая тяжелая проблема для женщины, когда приходится выбирать. Метаться между ценой и качеством, так сказать…

– Вы надеетесь, что я буду благосклонна именно к вам?

– Да, – кивнул Ковальчук. – Он все несерьезно говорил, а я серьезно! Ей‑богу, вы мне очень нравитесь. Я еще на первом курсе на вас глаз положил, – понизив голос, доверительно сообщил он. – Когда у вас другая прическа была.

– Польщена, весьма польщена…

– Да и разница в годах у нас весьма небольшая, да? – Он с любопытством приподнял брови.

Вопрос о возрасте мне не понравился, и я решила прекратить глупый разговор.

– Все вам расскажи… Хватит! Это ужасно – почему девицы во время сессии надевают мини, когда экзамен принимает мужчина, а молодые люди предлагают преподавателю, если она женского пола, руку и сердце?

– А чего вы хотите? – заерзал Ковальчук. – Можно и без штампа в паспорте…

Я хотела разозлиться на него, но не смогла – в конце июня в городе стояла настоящая тропическая жара.

– Я на вас докладную ректору напишу, – сказала я. – Что‑то я не уверена в том, что вам нравлюсь, – у вас только пять посещений за целый семестр. Могли бы и почаще на меня любоваться. Я, вообще‑то, хотела бы, чтобы мой супруг знал предмет, который я преподаю, – литературу конца девятнадцатого и начала двадцатого века. А вы футуристов перепутали с символистами, про реалистов данного периода ни слова не сказали, у Блока только поэму «Двенадцать» читали, Ахматову с Цветаевой явно не различаете…

Ковальчук моргнул – кажется, в первый раз.

– Я из‑за вас в городе сижу, вместо того чтобы отправиться в заслуженный отпуск. Ладно, приходите двадцать седьмого. Если и в следующий раз не сможете ничего ответить, будем разбираться осенью, – закончила я. – И без этих глупых предложений… Запомните – вы не в моем вкусе.

– Ясно… – Он сграбастал свою зачетку и уныло побрел к выходу.

Я тоже собралась домой, но в институтском скверике, где по аллеям метался тополиный пух, столкнулась с Аглаей. Аглае было тридцать пять лет, и она преподавала в нашем Филологическом институте грамматику. Мы с ней почти дружили.

– Лизонька! – вскрикнула она. – Тебя Викентий Петрович искал! Впрочем, он, наверное, уже ушел…

Викентием Петровичем звали ректора нашего института.

У Аглаи нос и глаза были красными из‑за пуха, она то и дело поправляла очки.

– Ты уходишь? – спросила я.

– Да. Идем вместе до остановки. Господи, Лиза, какая ты счастливая – сейчас придешь к себе домой, ляжешь на диван… А я, как жучка, сначала по магазинам буду бегать, потом стоять у плиты. Если еще Леонид Иванович не в духе придет… Слава богу, что Зинка у бабушки до конца лета! Ей двенадцать, гормоны играют, никого не желает слушать…

– Господи, Аглая, как я тебе завидую, – перебила я ее решительно, – у тебя муж, ребенок, ты не одна, тебя любят… А мне двадцать девять – не так уж намного ты меня и старше, – и ни одной родной души рядом. И напрочь отсутствуют всякие гормоны. Сейчас один балбес на экзамене нес страшную пургу, а я даже не могла на него разозлиться. Хотела, но не могла! Кстати, я ко всем своим прочим бедам еще и сирота. У меня нет ни отца, ни матери. Отца я вообще ни разу в жизни не видела, у меня от него только фамилия осталась. Так что еще вопрос, кто из нас счастливее!

Очки у Аглаи быстро сползли до кончика носа, и она задвинула пальцем их обратно, на переносицу. Она почувствовала угрызения совести.

– Ты что в отпуске будешь делать? – спросила я, чтобы окончательно растравить свои раны.

– Что? Поедем в Тверь, к родственникам Леонида Ивановича – у них там дивный сад.

– Дивный сад… – вздохнула я. Мне в отпуске ничего не светило. Я точно знала, как я его проведу, – в городе, за компьютером, наедине со своей научной работой под названием «Образ ангела в символике русской литературы Серебряного века». Самым интересным моим времяпрепровождением будут походы в библиотеку для чтения монографий и подлинников… Впрочем, один плюс в этом есть – залы будут полупусты. Тишина, звон трамваев за окнами, тихий солнечный свет, вездесущие комочки июльского пуха, перекатывающиеся по вощеному паркету – от одного стеллажа с книгами до другого…

– Запомни, сад – не мой, – возразила Аглая, с любопытством глядя на меня – вероятно, по моему лицу читались мысли. – Никакой романтики не будет – ни поцелуев под яблоней, ни вечерних прогулок рука об руку, ни чтения Бориса Пастернака под луной… Леонид Иванович – страшный зануда, и, как ты знаешь, мы уже четырнадцать лет в браке. А вот у тебя мог бы быть собственный сад, если бы ты тогда…

– Ах, не вспоминай… – махнула я рукой.

– Нет, буду вспоминать! – сурово произнесла Аглая, поправляя непослушные очки. – Ты дурочка. Я, конечно, тоже дурочка, но ты еще более дурочка, чем я. Он был вполне обеспечен, он дарил тебе подарки, предлагал руку и сердце…

– Господи, кто только мне этого не предлагал…

– Нет, я о серьезных предложениях! Он любил тебя.

– Да, а потом заявил, что во мне нет огня.

– Ну, ты тоже ему много чего лестного наговорила… Я, конечно, не психоаналитик, но вы вполне могли бы помириться. Целых пять лет вы прожили вместе!

– Мне никто не нужен, – насупилась я.

– Я и вижу, – сердито произнесла Аглая. – Во что ты превратилась? За один год ты сделала из себя такое страшилище, что ни один нормальный мужчина…

– Ты ничего не понимаешь! Это называется сменой имиджа. У тебя просто устарелый вкус, тебе нравятся барышни с конфетных коробок, кукольные личики… Ты сто лет ходишь с дурацким бантом и думаешь, что он выглядит мило и оригинально…

– Не трогай мой любимый бант! – вспыхнула Аглая.

В самом деле, я уже не могла представить ее без этого черного капронового банта, который огромным увядшим цветком вот уже много лет болтался у нее на затылке. Когда‑то, когда Леонид Иванович был еще студентом строительного института, он сказал юной Аглаше, что ей очень идет бант и что в профиль она похожа на древнегреческую камею. Похоже, Аглая решила не снимать бант до самой смерти. Интересно, а спать она тоже ложится в нем?

– Ладно, не буду… Вон твой троллейбус. – Я принципиально не любила ссориться. «Рыбья кровь», – как‑то сказали обо мне. Именно тот человек, в чьем саду я могла сейчас гулять…

– Ладно, до завтра… – Аглая тоже не любила выяснять отношения. – И не забудь зайти завтра с утра к Викентию!

Я помахала ей рукой, а сама спустилась в метро.

Черные стекла в поезде отразили мой светлый лик. Нет, Аглая ничего не понимает… Я нравилась себе такой – новой. «Если вы переживаете душевный кризис – смените прическу…» – рекомендовали дамские журналы. Я и сменила.

Раньше у меня были длинные, почти до пояса, волосы, крашенные в яркий тициановский цвет, или попросту рыжий, брови я немилосердно чернила, а для губ использовала оранжевую помаду. «Какая эффектная девушка», – говорили мне раньше. «Ты пытаешься хотя бы внешне сделать себя ярче» – это уже говорил мне он, и с осуждением, и с восхищением. «Преподаватель не должен слишком отличаться от своих студентов, – со сдержанным одобрением кивал Викентий, наш бог‑громовержец. – Я демократичный руководитель… Цветите, детка!» – «Настоящий розан!» – вопила Аглая.

Яркие краски надоели. Пусть будет гармония и внешнее сравняется с внутренним. Я коротко подстриглась, перестала красить волосы – и скоро они приобрели мой естественный белесый оттенок. Никаких черных бровей – теперь, без карандаша, они были почти незаметны. Лишь немного светло‑коричневой туши на ресницы, чтобы совсем не превратиться в бледный призрак. Губы – что‑то бежевое, естественное… В общем, я стала самой собой, и это обратное превращение из бабочки в куколку мне даже нравилось…

Только почему‑то целый год я была одна?.. Но разве мне это тоже не нравилось?

 

* * *

 

– Заходите, детка, – стальным голосом произнес Викентий. Он со всеми говорил стальным голосом – с тех пор, как стал ректором и ему пришлось разбираться с разгильдяями‑студентами и интригами преподавателей, всяких там доцентов и профессоров. – Сегодня двадцать седьмое, как дела?

– Спасибо, Викентий Петрович, хорошо, – примерным голосом ответила я. – Все мои студенты сдали экзамен, даже Ковальчук поднапрягся и сегодня утром пришел вполне подготовленным…

– Вы слишком добрая, Елизавета Аркадьевна, – припечатал Викентий. – У Ковальчука три «хвоста» по другим предметам… Если к зиме не исправится – отчислю его за академическую неуспеваемость. Надоел он мне. Занимает чужое место в общежитии.

Солнце светило в кабинет, в его лучах клубилась золотая пыль. «Это все тополиный пух, – подумала я. – От него нельзя избавиться…»

– Я вот почему вас вызвал, Елизавета Аркадьевна… – вспомнил Викентий, нахмурив седые, цвета стали, брови. – Как там ваша работа продвигается?

Я была по возрасту самым младшим преподавателем, поэтому он считал, что меня надо опекать.

– Все в порядке, – кивнула я, – пока никаких сложностей. Сессия закончилась – буду ездить в библиотеку.

– Отдохните хотя бы недели две – в августе нам еще вступительные принимать. Очень большой конкурс в этом году. Народ понял, что юристов и бухгалтеров слишком много развелось, и кинулся изучать гуманитарные науки.

Из нашего института выходили журналисты, критики, сценаристы, филологи, учителя, было даже несколько известных писателей. Очень много выпускников работало на телевидении и радио. Слава иногда стоит дороже денег.

– Как вы собираетесь раскрывать тему?

– Ой, по ней столько материала… У каждого автора Серебряного века своя теодицея, трансцендентальность. Ну, и ангелов полно. Ангел как символ смерти, символ божественного миропорядка, символ любви…

– Я вас умоляю, только не делайте из своей работы беллетристику!

– Я не собираюсь… – испугалась я. Если сейчас Викентий примется за критику, то мне до вечера отсюда не выйти!

– Каких авторов предполагаете использовать?

Я принялась перечислять.

– А Брюсова? – вдруг перебил он меня, сверкая хищным стальным взором.

– Его в первую очередь! Господи, браться за такую тему и забыть про «Огненного ангела» Брюсова… Вы обо мне так плохо думаете! Я, кстати, еще одного автора откопала – он почти неизвестен. Лирика проходная, ни разу с тех пор не переиздавалась, зато есть небольшой роман, называется «Бледный ангел». Копалась в архивах и вот… откопала. Правда, только отрывки. Вы его, конечно, не знаете, но это в некотором роде образец декадентского стиля…

– Как не знаю?! – Викентий даже подпрыгнул от возмущения на своем кресле, больше напоминающем трон. – Как это я не знаю…

А я и забыла, что у моего начальства пунктик – Викентий всегда и обо всем должен был знать. Даже малоизвестных писателей Серебряного века…

– Автор – Андрей Калугин, не так ли? – ехидно произнес он.

– Да… Вы просто гений, Викентий Петрович!

– Милочка, не льстите мне, я совершенно невосприимчив к лести. Если бы я верил всяким похвалам, то давно бы вылетел из своего кресла…

И пошел, и пошел…

– Кстати, об этом авторе я могу вам еще кое‑что сообщить, чего вы сами не узнали бы, моя дорогая, даже если б сто лет копались в архивах…

– Викентий Петрович – вам звонят из мэрии! – без стука влетела в кабинет секретарша. – Я соединяю…

– Да‑да, конечно… – Начальство сразу же потеряло ко мне всякий интерес. – Идите, Елизавета Аркадьевна, мы после все обсудим. Идите, мой бледный ангел…

Выходя от Викентия, я заглянула в большое зеркало, которое висело у него в предбаннике. «Бледная – это верно, – отметила я. – Но до ангела мне еще очень далеко».

 

* * *

 

Лето мое прошло так, как я и предполагала. Тихие библиотечные залы, запах книг, шепот скучающих библиотекарш за стойкой, скрип выдвигаемых и задвигаемых ящиков в отделе каталогов, ноющие в суставах пальцы – приходилось много записывать. Еще незримые беседы с Лосевым, Бердяевым, Федоровым, Владимиром Соловьевым… Еще стихи и проза – все то, что касалось ангелов. Ангел в русской литературе начала двадцатого века как символ смерти, как символ любви, творчества… Метафоры и прочая, и прочая…

В августе начались вступительные экзамены в наш институт, и я заседала в приемной комиссии. Викентий бегал злой, замученный и еще более стальной, чем раньше, потому что комиссию завалили апелляциями и надо было противостоять двоечникам. Абитуриентов и в самом деле было очень много.

Но в десятых числах стало немного легче, и он подошел ко мне.

– Помните наш последний разговор? – спросил он.

– Какой? Это когда вы посылали меня к нашему юристу?

– Да ну вас, Елизавета Аркадьевна… Когда мы говорили о научной работе, которую вы пишете!

– Ах, тогда…

– Вот‑вот, – удовлетворенно кивнул он. – Мы говорили о Калугине и его романе «Бледный ангел». Он, конечно, интересный, но будет еще интереснее, если вы съездите по одному адресу. Вы что‑нибудь знаете о самом авторе?

– Ничегошеньки. Умер в тридцатых или сороковых годах двадцатого века – больше никаких биографических сведений.

– Детка, я вам предлагаю немного покопаться в прошлом. Вам это будет интересно и полезно, потому что о прочих авторах уже писано‑переписано и надобно нечто новенькое. Небольшое открытие…

– Да? А сами вы этим не хотите заняться?

– Нет времени, – блеснул стальным взором мой босс. – И потом… особых сенсаций я вам не обещаю. Просто говорю – будет интересно…

А я‑то, наивная, поверила, будто он может поделиться со мной чем‑то ценным!

– Так вот… В ближнем Подмосковье, минутах в тридцати на электричке от трех вокзалов, в собственном домике доживает свой век внучка Калугина. Презанятная старушка… У нее могут храниться какие‑нибудь архивы.

– Я бы съездила, – согласилась я. – Тем более – всего тридцать минут… Но, Викентий Петрович, скажите, как вы умудряетесь обо всем знать? Тем более про какую‑то старушку в Подмосковье… Признайтесь, вы – бог?

– Елизавета Аркадьевна, душенька, я ненавижу комплименты, – взмахом стальных бровей остановил меня Викентий. – Я уже начинаю подозревать вас в том, что вы нарочно изводите меня таким образом. В тихом омуте черти водятся…

– Вы посмотрите, как интересно получается – и ангелы, и бог, и даже черти в омуте… – мечтательно протянула я.

– Короче – вот вам адрес и не мучайте меня больше. У меня, между прочим, голова третий день болит…

– Но откуда у вас адрес?

– У меня племянница там живет. Все очень просто, дитя мое!

Он ушел, а ко мне подскочила Аглая.

– Как ты с ним говоришь, как говоришь! – прошептала она с ужасом и восторгом, оглядываясь по сторонам – нет ли кого поблизости. – Я так не могу… Мне кажется, он бы меня сразу же уволил! И еще мне кажется, что он к тебе неравнодушен.

– Милочка, опомнись – Викентию шестьдесят восемь лет.

– Нет, но он же тоже человек…

– Все гораздо проще: как правило, у людей, обладающих властью, есть скрытый пунктик – они немного мазохисты. Наш Викентий с утра до вечера на всех рычит, и ему хочется, чтобы и его кто‑нибудь помучил. Совсем немного, в рамках дозволенного.

 

* * *

 

После вступительных экзаменов наступило небольшое затишье, и я отправилась в небольшой подмосковный городок. Ехать действительно пришлось недолго, и вот я сошла с электрички на одной из маленьких станций. Внучка Калугина, как выяснилось, жила на самой окраине. Здесь стояли одноэтажные деревянные домики, обнесенные заборами, за которыми раздраженно лаяли собаки, узкие тропинки виляли вдоль Яузы, уводя меня в высокие камыши… Я едва не заблудилась, но потом каким‑то непостижимым образом сумела выбраться на нужную улицу. Вернее – улочку…

Я увидела дом под номером два, а внучка Калугина жила в восемнадцатом. Приободрившись, я решительно зашагала вперед – потому что солнце уже начинало клониться к горизонту. Надо было поспешить, я слишком много времени потратила на поиски нужного направления.

Никого на дороге не было, лишь, немилосердно пыля на разбитом асфальте, изредка проезжали мимо машины. Вдоль тротуара (если можно так назвать узкую песчаную тропинку, проложенную вдоль бесконечных зеленых заборов) росли яблони, и иногда мне под ноги падали скукоженные мелкие плоды с темными бочками.

«Вот и лето прошло», – машинально подумала я. Еще одно лето в моей жизни. Что ждет меня дальше? Скорее всего, ничего. Череда пустых скучных дней, заполненных только работой. «Которую я очень люблю», – сурово одернула я себя.

Оранжевое вечернее солнце трепетало в листве, и вдруг, на этой тихой подмосковной улочке, которая вела меня к какой‑то неизвестной старухе, которая, бог весть, согласится ли принять меня, я ощутила странный восторг и волнение, как будто в самое ближайшее время моя жизнь изменится и что‑то произойдет. Неизвестно – плохое ли, хорошее, но обязательно произойдет.

Дом шесть, дом восемь… Двенадцатый растянулся длиннейшим забором, показавшимся настолько бесконечным, что я вдруг забеспокоилась, дойду ли сегодня до своей старушки.

Но вот и он, наконец, – номер восемнадцать, небрежно нарисованные масляной краской две цифры.

Я поискала звонок у калитки, но ничего такого не обнаружила. И вообще, калитка оказалась открытой, стоило только слегка толкнуть ее ладонью. Я вошла в сад, заросший и неухоженный, и по тропинке пошла к дому, вглядываясь вперед сквозь кусты давно отцветших сирени и жасмина.

«А есть тут кто‑нибудь вообще? – неожиданный страх напал на меня. – Иду неизвестно куда! Сейчас наткнусь на мумифицированный труп старушки, усопшей в одиночестве позапрошлой зимой… И буду потом остаток жизни лечиться у психоаналитика!»

Дом был старый, двухэтажный, с большой верандой и столом, на котором кипел электрический самовар. Клубы пара, поднимавшиеся над самоваром, сразу же успокоили меня – значит, место обитаемо.

– Есть кто‑нибудь? – решительно воскликнула я.

Дрогнула кружевная, кипенно‑белая занавеска на окне, через несколько мгновений распахнулась дверь, и я увидела перед собой пожилую женщину в цветастом темном платье с отложным белым воротником, как у школьницы прошлых времен, и заколотой на затылке седой косой. «Она», – подумала я и заговорила, чувствуя прилив вдохновения:

– Добрый вечер. Меня зовут Елизавета Аркадьевна Синицына.

– Чем могу служить? – тихо прошелестела старушка.

– Вы Нина Ивановна Крымова, внучка Андрея Калугина? Я, собственно, приехала к вам как к внучке этого писателя, поскольку занимаюсь сейчас исследованием, посвященным русской литературе начала века… – принялась я подробно ей объяснять, кто я и что мне надо. Но старушка неожиданно быстро поняла меня, словно к ней чуть ли не каждый день являлись с визитами литературоведы и филологи.

– Да, я Нина Ивановна, внучка того самого писателя, – спокойно кивнула она. – Что ж, проходите. Не хотите ли чаю? Я как раз собиралась пить чай с вареньем. Вы какое больше любите?

– Вишневое, – сказала я, вдруг почувствовав себя почти как дома.

– Без проблем, – тихо прошелестела она.

Мы расположились на веранде – самовар как раз вскипел, и я стала рассказывать Нине Ивановне о себе – чем занимаюсь, откуда у меня ее адрес… Она слушала меня благосклонно, кивала головой, потом сказала, что хорошо знает Викентия Петровича, поскольку племянница оного живет за соседним забором. Словом, мы очень быстро расположились друг к другу. Варенье было выше всяких похвал.

– Я долго ждала, что кто‑нибудь придет насчет наследия моего покойного дедушки, – сказала Нина Ивановна. – В самом деле, что мне делать с его бумагами? Выбросить жалко, отдать в какой‑нибудь музей – так я не знаю, в какой, как именно это делается… Хотя, мне кажется, особой ценности в документах нет. Старые письма, черновик его романа. Андрея Дмитриевича Калугина то есть. Да и не бог весть каким гением он был, если не во всякой энциклопедии его имя можно найти…

– Узким специалистам он хорошо известен, – поспешила вставить я.

– Ну, разве что узким… – махнула рукой старушка. Она выглядела очень опрятной, чистенькой, и от нее ощутимо пахло какими‑то старыми духами – то ли «Вечерней Москвой», то ли еще чем‑то подобным… Она мне очень нравилась, в ней было то рассудительное спокойствие, которое нынче редко в ком встретишь.

– Черновик романа «Бледный ангел»? – переспросила я.

– Да, сейчас принесу…

Это уже было удачей – поскольку мне в архивах попался сокращенный вариант, какие‑то отрывки.

Нина Ивановна притащила кучу бумаг, и я принялась копаться в них. Множество писем, и среди них, кажется, одно (о, несомненная удача, если я не ошибалась!) принадлежало перу Максимилиана Волошина, а другое было посланием Александра Блока. А вот и роман Калугина – стопка пожелтевших страниц текста с дореволюционным правописанием.

– Отлично, – сказала я, с наслаждением перебирая бумаги. Они представляли несомненный интерес. Особенно для меня.

– Вот и хорошо, – благодушно кивнула старушка. – Забирайте себе. На здоровье.

– Как?! Вы отдаете мне все это? Вот так, просто…

– Вот так, просто. Мне‑то оно зачем? А вам как специалисту очень даже пригодится. У меня пропадет, окажется на свалке рано или поздно, а вы сохраните, найдете применение. Что нужно, отдадите в музей какой‑нибудь…

– Спасибо, что вы мне доверяете, – покраснела я.

– Да не за что! – махнула она рукой.

В это время на перила веранды шлепнулось несколько тяжелых капель.

– Дождь, – задумчиво произнесла Нина Ивановна. – И наверняка затяжной. Как незаметно прошло лето…

– Да, – растерянно произнесла я. – А я зонтик забыла…

– Ну, это ерунда, – великодушно сказала моя старушка. – Переждите дождь здесь, я же вас не гоню…

Нина Ивановна пригласила меня в дом, но я отказалась – было так приятно и грустно смотреть на сад, который поливал августовский дождь. Тогда она зажгла свет на веранде, принесла мне теплую шаль, которая тоже пахла духами времен соцреализма.

– Хотите наливки? – вдруг предложила хозяйка. – У меня есть рябиновая, прошлого года… Очень хорошо согревает.

– А давайте! – решила я пуститься во все тяжкие.

Нина Ивановна принесла бутыль из толстого темного стекла, и мы вместе выпили по рюмочке, глядя на темнеющий сад. Она рассказывала о своих родителях, потом о раннем детстве. Темнело, мошки вились вокруг лампы. Дождь немного стих. Нина Ивановна перешла в своем повествовании к событиям ее молодости, заговорила о первом знакомстве с покойным мужем.

– Господи, уже поздно! – спохватилась я. – Я, пожалуй, пойду…

Где‑то далеко шумели электрички.

– Дело ваше, конечно… – заволновалась моя собеседница. – Но, может быть, вы останетесь? Одиннадцатый час… Если честно, мне страшно отпускать вас одну. Я бы вас проводила до электрички, но, боюсь, не дойду…

– Вот еще, провожать меня!

И тут, как назло, снова припустил дождь. Сад стоял темный и мокрый, и мне вдруг стало страшно выходить в него.

– Оставайтесь, – решительно произнесла Нина Ивановна. – Комнат у меня много, переночуете. В прихожей телефон – позвоните, предупредите своих домашних.

– Мне некого предупреждать, – призналась я. – У меня никого нет.

Старушка несколько раз моргнула, словно ей было жаль меня, сиротинушку, а потом сказала, как будто оправдываясь:

– Ну, это ничего… А у меня вот только сын есть.

– Но живет он не с вами? – спросила я.

– Снимает квартиру в городе и большую часть времени проводит там. Он поет…

– Певец? Это здорово…

Я представила элегантного мужчину, певца, артиста.

– Да как сказать… Саша поет в ресторане.

– Ну, неплохая профессия, – великодушно произнесла я. Представительный баритон в моем воображении тотчас же трансформировался в ресторанного Орфея, ведущего довольно сомнительный образ жизни. Если бы этот Саша был здесь, я бы ни за что не осталась ночевать. Мне почему‑то ужасно жаль стало Нину Ивановну, хотя ничего плохого про своего Сашу она не сказала.

Мы посидели еще немного на веранде, а потом дружно решили, что пора спать. И в тот самый момент, когда мы уже поднимались из‑за стола, невдалеке раздался шум мотора. Кто‑то явно собирался заехать во двор к Нине Ивановне.

– Надо же, Саша приехал, – удивленно сказала она. – Обычно он только в выходные появляется… Но вы не волнуйтесь. У меня замечательный сын, его присутствие никак не должно вас беспокоить…

А я вдруг действительно забеспокоилась, кляня себя за беспечность. И даже всерьез подумала о том, ходят ли еще электрички и не успею ли я на последнюю. В самом деле – оказаться ночью в незнакомом месте, среди незнакомых людей…

Машина заехала во двор. Погасли фары, хлопнула закрываемая калитка. Из темных кустов вышла темная фигура.

– Мама, ты как? – раздался на редкость приветливый голос. – Зачем ты на веранде сидишь – ведь холодно после дождя и сыро…

Фонарь на веранде осветил сына Нины Ивановны – мужчину лет тридцати в черном костюме и белой рубашке, с идеальным пробором в волосах. И он улыбался. Как ни странно, вид его меня сразу же успокоил – наверное, причиной тому была его безукоризненная внешность. Мужчина в таком костюме и с такой прической просто не способен совершить плохой поступок.

– Саша, познакомься – это Лиза, – спокойно произнесла моя старушка. – Сегодня волею судеб она у нас…

Тут он заметил меня и вздрогнул. Видимо, он никого не ожидал здесь застать.

– Лиза, это мой сын, о котором я вам рассказывала…

– Добрый день… то есть вечер, – растерянно пробормотал тот.

– Даже ночь, – поправила я.

– Ну да, уже ночь…

Мужчина тряхнул головой, и прядь волос упала ему на лоб, нарушив идеальную прическу, и сразу он стал моложе и словно беззащитнее. Он был немного похож на какого‑то голливудского актера и с каждой минутой нравился мне все сильнее. «Что за глупости! – одернула я себя. – Кто он? Ресторанный певец! Может, он пьет и вообще… ведет антиобщественный образ жизни. Кажется, так говорили раньше… Может, он только к матери является таким примерным мальчиком! А я, дурочка, уже пытаюсь представить, как мы с ним будем смотреться со стороны».

– Лиза останется у нас на сегодня, – сказала Нина Ивановна. – Дождь…

– Да‑да, сильный дождь! – торопливо произнес ее сын, поднявшись на веранду и стряхивая с плеч пиджака капли. – Я еле добрался… А завтра, если вы не возражаете, я провожу вас, Лиза.

Нина Ивановна вознамерилась показать мне комнату, в которой мне предстояло провести ночь, но ее сын произнес вроде бы огорченно:

– Как, вы уже ложитесь? Я, признаться, посидел бы с вами… Мама, ты достала наливку? Это чудесно, я бы тоже с вами выпил…

«Точно, алкоголик… Хотя почему я так о нем думаю? Почему я вообще о нем думаю?»

Я решительно отказалась от каких бы то ни было посиделок и отправилась вслед за Ниной Ивановной.

Комната, которую она мне отвела, была очень уютной – впрочем, в этом доме все было уютным и носило отпечаток того рассудительного спокойствия, каким внучка писателя Калугина обладала в полной мере.

Книжный шкаф с собраниями сочинений классиков – корешки, хоть и позолоченные, но сильно потертые. В этом доме явно читали книги, что мне, как человеку, близкому к литературе, очень импонировало. Напольные часы, кровать с шишечками… Безукоризненно чистое белье пахло любимыми духами Нины Ивановны.

Я накинула с внутренней стороны на дверь крючок – но сделала это скорее из каких‑то принципиальных соображений, чем действительно беспокоясь о своей безопасности, и приготовилась погрузиться в сладкий сон.

Но не спалось…

В доме уже давным‑давно все затихло, и даже дождь перестал стучать о карниз, а я все таращила глаза в темноту и пыталась понять, почему я оказалась в этой комнате. Вот просто так приехала и… осталась здесь ночевать. Самым удивительным было то, что мне здесь очень даже нравилось. Да, мелькнули какие‑то сомнения, но тут же исчезли. Даже сын Нины Ивановны не вызывал во мне отторжения.

И этот сад за окном…

Нет, он совсем не страшный ночью – он таинственный. Он пахнет сыростью и свежестью, яблоками и уходящим августом. Я всегда мечтала иметь такой сад.

Закутавшись в длиннейшую шаль хозяйки, я встала, подошла к окну. Половинка луны плыла в прозрачных тучах, и было непривычно – для меня, жительницы городского центра, – тихо.

Босиком, боясь разбудить хозяев, я прокралась по темному коридору, пропитанному вкусным запахом старого, давно обжитого дома, и опять вышла на веранду. Странно, но холодно не было.

Я забралась с ногами на стул, закуталась в шаль еще плотнее и залюбовалась ночным садом. Я решила, что спать сегодня вообще не буду.

Где‑то глухо, едва слышно, часы пробили три раза. «Надо будет рассказать Аглае об этом приключении, – подумала я. – Ну да, в моей жизни так мало событий, что поездка сюда, ночевка в чужом доме настоящее приключение для меня».

И в этот самый элегический момент, когда я просветленным взором смотрела на половинку луны в тучах, рядом скрипнули половицы.

– Вам не спится? – шепотом спросил меня сын хозяйки. В лунном свете Саша выглядел бледным, точно покойник. Вероятно, я тоже выглядела не лучше.

– Да, – прошептала я в ответ. – Вам от меня столько беспокойства…

– Господи, да что вы… – Он даже поперхнулся от избытка чувств и закашлялся. – Как вы можете так говорить! Мы с мамой очень рады, что кто‑то заинтересовался нашим архивом… Мама немного рассказала мне о вас – это ничего?

– Конечно, ничего, – с удивлением произнесла я. – Должны же вы знать, кого приютили под своей крышей!

– Вы занимаетесь литературным исследованием, это так здорово… А я немного пою.

– Где?

– В клубе «Дель Арт», это в районе Солянки… Никогда не были там?

– Нет, – покачала я головой.

– Я вас приглашаю, Лиза. Я там через день.

– Обязательно, – пообещала я, хотя знала, что вряд ли туда отправлюсь. – А что вы поете? Ну, какой у вас репертуар…

– Вот придете и узнаете, – загадочно ответил Саша.

И уселся в соседнее кресло.

– «Дель Арт»… – пробормотала я. – Значит, уж точно не в стиле кантри…

– Да уж! Только зачем гадать… Не хотите ли еще рюмочку? Мама оставила здесь на столе наливку.

– Хочу.

«В общем, какая разница, что он в кабаке поет… Можно подумать, я – принцесса крови!»

Мы выпили сладкой наливки и принялись теперь уже вместе созерцать ночное небо.

– Я так странно себя чувствую… – вдруг произнес он, не поворачивая ко мне лица. – Ехал к маме и совершенно никого не ожидал здесь застать…

– Я уже извинилась за беспокойство! – немного обиженно заметила я.

– Я не о том… Я хочу сказать, что это чудо и что я почему‑то никак не мог заснуть. Я думал о вас.

– Обо мне?

– Да. Если я вас пугаю, я не буду об этом говорить.

Меня это совершенно не пугало. Даже более того – мне это нравилось. Я так и ответила:

– Пожалуйста, продолжайте.

– А вдруг это любовь с первого взгляда? – с веселым недоумением произнес он.

Он был таким милым… Или, может быть, под влиянием этой ночи он казался мне милым? Но я вдруг в том же духе ответила:

– Что ж, вполне может быть.

Луна куда‑то спряталась, и стало темно. Так темно, что происходящее стало казаться мне сном. Может, я действительно сплю? Я протянула руку и в темноте прикоснулась к его плечу. Он отозвался мгновенно – схватил мою ладонь и прижал ее к губам.

«Господи, что я делаю… – с ужасом и восторгом подумала я. – С первым встречным! Нет, Аглае этого никак нельзя рассказывать, она будет обо мне плохо думать…»

– Вам холодно… – едва слышно произнес он. – Идите ближе…

Каким‑то непостижимым образом в следующее мгновение я оказалась у него на коленях. У него были мягкие волосы, и они пахли мятой. Он был такой теплый!

Что произошло дальше, я не в силах описать. Мне нет оправдания! Знали бы мои студенты, сколь неприлично ведет себя их преподавательница… Если бы Викентий, наш бог‑громовержец, видел меня в эту минуту… Если бы Аглая, почтенная мать семейства, услышала о том, на что способна ее коллега… В общем, я стала близка с совершенно незнакомым мне человеком.

Но чем невозможней казалось мне происходящее, тем острее было наслаждение. Не знаю, сколько времени все это длилось – наверное, долго.

– Правда, чудо… – прошептал человек, у которого я была на коленях. – Хотя у меня было предчувствие, что сегодня непременно что‑то должно произойти… Лиза! Ты мне не снишься?

– Очень может быть, – дрожащим голосом ответила я, боясь, как бы не отказало сердце – оно трепыхалось в груди, как сумасшедшее. – А мы уже на «ты»?

Он засмеялся:

– После всего, что между нами было, я вообще как честный человек обязан на тебе жениться.

– Ты – честный человек?

– Да, я честный человек. Но это неважно.

– А что – важно? – спросила я, не в силах оторваться от него. Он был такой теплый, он пах мятой, его волосы хотелось все время гладить!

– Ничего не важно… Плохо только, что скоро утро. Я пойду к тебе!

– Вот еще! – спохватилась я. – Да я сгорю со стыда, если Нина Ивановна утром обнаружит тебя в моей постели!

– Я же говорю – ничего не имеет значения, кроме… Лиза, ты же филолог, вырази это словами!

– Нет, потом… – сказала я, не вкладывая в слово «потом» никакого смысла.

 

* * *

 

Спать я так и не легла. Едва только забрезжил рассвет, я быстро собралась, на клочке бумаги написала Нине Ивановне благодарственную записку, туманно сообщив, что «о результатах исследования сообщу дополнительно», и смылась по‑английски из этого милого дома.

Села на первую, раннюю, почти пустую электричку и укатила в Москву.

Стоит ли говорить о том, что я ни о чем не могла думать, кроме как о той ночи. Мне почему‑то казалось, что все происшедшее не про меня, что оно – лишь эпизод из какого‑то кинофильма. Случайность, которой не стоит придавать значения. Что же касается Саши, то для него оно, как и для всякого мужчины, обычная история. Спасибо ему, что он за столь короткое знакомство умудрился признаться мне в любви. Все было красиво – ночь, сад, и слова любви, и сама любовь.

Чтобы немного отвлечься от своих мыслей, я принялась читать рукопись, которую дала мне Нина Ивановна.

 

* * *

 

…Дмитрий Петрович Калугин был известным московским адвокатом. Хотя имя Дмитрия Петровича не гремело, вызывая ажитации вроде той, которая следовала за именами Плеве или Кони, – нет, совсем нет, но он был, безусловно, популярен, поскольку числились на его счету пара громких процессов, которые моментально стали известны среди либерально настроенной части населения.

Во‑первых, он оправдал доктора Самойленко, работавшего в земской больнице под Тверью. Самойленко при помощи большой дозы морфия отправил в мир иной крестьянина той же Тверской губернии Василия Цыбина, страдавшего от неизлечимой опухоли мозга. Самойленко совершил этот акт гуманного убийства по просьбе самого Цыбина, который в противном случае грозился сотворить над собой смертный грех, поскольку страдания его были невыносимы.

Дмитрий Петрович сумел доказать, что недуг Цыбина был в последней стадии и никакие прочие светила от медицины не могли бы его излечить. Да и о каких светилах могла идти речь, когда Цыбин, занимаясь крестьянским трудом, не имел никаких капиталов, чтобы обратиться к их помощи! К тому же небольшие средства земской больницы, которая существовала благодаря пожертвованиям, не позволяли облегчить страдания больного.

Речь Дмитрия Петровича на последнем заседании имела оглушительный успех, публика в зале рыдала, а доктор Самойленко предстал в ореоле мученика от медицины, спасшего своего пациента от неизбежного самоубийства. Присяжные единогласно вынесли Самойленко оправдательный приговор. И хотя духовенство решительно осудило этот приговор, а сам Самойленко лишился практики, процесс имел широкий резонанс. Радикально настроенная молодежь рукоплескала Калугину и его подзащитному, утверждая, что любой человек свободен в выборе жизни или смерти.

Консервативно же настроенная часть населения говорила о том, что никто не вправе распоряжаться человеческой жизнью, ибо это прерогатива бога, и только, и свой земной путь страданий каждый обязан пройти до конца.

Вторым громким успехом Дмитрия Петровича был оправдательный приговор Лиде Качалиной, после окончания гимназии поступившей на работу машинистки в контору предпринимателя Сабанеева, занимавшегося меховым оптом.

История бедной Лиды была проста и печальна. Она и ее мать, вдова поручика Качалина, существовали на скромный пенсион. Всю жизнь Лида мечтала помогать матери и поэтому возлагала большие надежды на свою работу, которую по тем временам не так легко было найти. Место машинистки в конторе Сабанеева с окладом в двадцать пять рублей ежемесячно показалось ей настоящим подарком судьбы.

Увы, но надежды девушки не оправдались, наглый предприниматель стал склонять девушку к сожительству. Делал он это с методичной настойчивостью, грозя публичным скандалом и лишением честно заработанных средств. Сабанеев заявлял, что после уже девушка не сможет найти ни одну приличную работу – он с его связями обещал это легко устроить.

В отчаянии Лида бросилась на него с ножом для разрезания бумаги и сумела легко ранить. В процессе следствия, когда Лида была заключена под стражу, выяснилось неблаговидное поведение Сабанеева, шантажировавшего бедную девушку. Нашлись свидетели, готовые подтвердить ее показания. Сабанеев почувствовал себя в ловушке и попытался симулировать серьезность нанесенных ему ран, якобы у него были задеты жизненно важные органы. Но специально назначенная медицинская экспертиза этого факта не подтвердила.

Первоначально Лиде Качалиной грозила позорная гражданская казнь и несколько лет каторги, но благодаря усилиям Дмитрия Петровича она тоже была оправдана. Единственной неудачей было то, что не удалось привлечь к суду Сабанеева. Но – «мне отмщение, и аз воздам!» – так написано в Библии, ни одно преступление не может остаться без наказания. Негодяй Сабанеев получил по заслугам – его жена вскоре начала громкий бракоразводный процесс, в результате которого предприниматель лишился части своего капитала, честного имени, и ко всему прочему его разбил паралич, в результате которого он уже в принципе не мог интересоваться молоденькими особами…

После этого дела за Дмитрием Петровичем толпами ходили дамы и девицы, посылали ему цветы и восторженные записочки, в которых говорилось о том, что отныне вся женская половина населения Российской империи чувствует себя защищенной.

Дмитрию Петровичу было всего сорок четыре года, семимильными шагами он шел к славе и богатству…

У него была семья – жена и пятнадцатилетний сын Андрюшенька, в котором он души не чаял, чрезвычайно талантливый и милый мальчик.

Жена адвоката была замечательной красавицей, но со странностями, как считалось в обществе. Многое ей прощалось за необыкновенную красоту и свободный, не стесненный никакими условностями характер, но большинство местных кумушек так и не смогло успокоиться, видя, что Зинаида Александровна Калугина не признает корсетов и не укладывает свои волосы на манер китайской пагоды или восточной фиги, как было в то время принято. Она ходила с распущенными волосами, подобно святой Цецилии, и в платьях свободного покроя, изобретенных ею самой. Впрочем, отсутствие корсета ничуть не портило ее – талия у Зинаиды Александровны была такой, что любая записная модница позавидовала бы.

Любили они все друг друга чрезвычайно, до исступления, и дня друг без друга не могли прожить. Андрюшенька был примерным и почтительным сыном, а Зинаида Александровна и Дмитрий Петрович вели себя на манер тех самых голубков из старинного романса, что «никогда не ссорятся». Даже почитательницы адвокатского таланта главы семейства не могли потревожить сей небесный альянс.

Но человек предполагает, а бог располагает – не могут вечно царить на земле мир и идиллия, нет‑нет да и нарушает всеобщее благорасположение какое‑нибудь бедствие вроде чумы, мора, войны или обычной инфлюэнцы. Никто не мог предположить, что празднование Нового года вкупе с ожиданием двадцатого столетия окажется столь роковым для семейства Калугиных.

Как всегда в сочельник, в их доме собралось много народу – устроили маскарад, танцевали, в таперы взяли известного пианиста, прославленного на всю Москву. Зинаида Александровна была особенно прекрасна в образе Феи грядущего. Было шумно и весело, но после боя часов, ознаменовавших, что Новый год и новый век наступили, Зинаиде Александровне нестерпимо захотелось побыть хоть минуту наедине со своими мужем, чтобы сказать тому слова любви и признания, которые теснились у нее в груди.

Разгоряченные танцем, они выскочили на открытый балкон. Ночную Москву освещала праздничная иллюминация, где‑то вдали трещали и брызгали разноцветными искрами фейерверки, падал снег, и было так хорошо, что Зинаида Александровна довольно надолго растянула свою поздравительную речь.

– Милая, я тебе очень благодарен, – признательно ответил Дмитрий Петрович и нежно поцеловал руку своей супруги. – Я тоже надеюсь, что век двадцатый окажется счастливым для нас и для всех прочих… Я буду любить тебя еще сильнее, хотя сильнее, кажется, уже невозможно.

– Милый мой, – прослезилась Зинаида Александровна и стряхнула с шевелюры Дмитрия Петровича несколько снежинок. – Ты прав – сильнее уже невозможно. Я буду счастлива и половиной того, что у меня уже было…

Они вернулись в общую залу и продолжили веселье.

На следующее утро Дмитрий Петрович почувствовал себя нехорошо. Он весь день провел дома, отложив визиты, кутался в стеганый атласный халат и немного капризничал, требуя себе то горячего чая с лимоном, то водки с перцем. Зинаида Александровна удовлетворяла все прихоти своего простуженного мужа, называла его «мой медвежонок», кутала его ноги в теплый плед и смущенно ругала себя за вчерашнюю неосмотрительность.

– Знаешь, это я виновата, – говорила она. – Не стоило нам выходить на балкон – все‑таки ты был разгорячен после танцев…

– Пустое, пройдет, – отмахивался Дмитрий Петрович. – Обычный насморк, не стоит тревожиться…

На следующий день он уже не шутил, и не капризничал, и с постели не вставал. Похоже, простуда взяла свое. На третий день был приглашен известный профессор Шредер. Зинаида Александровна уже начала беспокоиться и два раза принималась плакать, запершись у себя в спальне. Впрочем, Шредер ничего опасного не нашел и заметил, что по городу ходит инфлюэнца.

– Здоровье у вашего мужа крепкое, он легко перенесет эту простуду, – сказал он. – Но понаблюдать надо…

Шредер был и на второй день, и на третий. И каждый день его лицо становилось все недовольнее, словно Дмитрий Петрович разочаровывал его сильнее и сильнее. Через пять дней созвали консилиум, и убитой горем Зинаиде Александровне было объявлено, что у ее мужа простуда осложнилась крупозным воспалением легких…

Она не отходила от мужа, не спала и не ела почти, каждая минута ее была посвящена непрерывной неумолчной молитве о его здравии, но бог словно не слышал ее.

К концу второй недели нового столетия Дмитрий Петрович умер.

Это было столь внезапно и несправедливо, что Зинаида Александровна как будто помешалась. Она вдруг представила свои дни без мужа, без его любви и обожания, без забот о нем, она представила, каким невыносимым и бессмысленным будет ее жизнь без него, и наказание показалось ей страшнее преступления.

Тогда она, всю жизнь считавшая себя православной христианкой, взяла из стола мужа пистолет и выстрелила себе в сердце. Тело Дмитрия Петровича не успело еще остыть, когда Зинаида Александровна была тоже мертва.

Это были страшные для Андрюши дни – в доме стояло два гроба, в один миг он лишился обоих родителей.

Участие в судьбе осиротевшего отрока принял Кирилл Романович Померанцев, известный театральный деятель, близкий друг покойного адвоката. Он взял мальчика под свою опеку, он же сумел убедить всех в том, что самоубийство Зинаиды Александровны произошло из‑за приступа внезапного помешательства. С помощью уговоров и больших денежных пожертвований на нужды церкви он добился того, что тело покойной отпели и похоронили рядом с мужем.

Андрей остался один на всем белом свете. Поначалу он ничего не понимал, оглушенный трагедией, не осознавал того, что отныне у него начинается совсем другая жизнь, что весь его прежний сказочный детский мир разрушен. Он даже не понял, как ему повезло, что он оказался в семье Померанцевых – людей замечательных, великодушных и талантливых. Кирилл Романович руководил театром, его жена, Мария Ивановна, вела домашнее хозяйство, старшая дочь училась в немецком университете, мечтая о славе Софьи Ковалевской, а младшая была еще гимназисткой, годом младше Андрея.

Когда Андрей попал в дом Померанцевых, младшей дочери, Евдокии, тоже не было дома – она гостила у тетки, в Одессе. Она приехала в Москву в середине февраля – именно тогда, когда Андрей потихоньку стал приходить в себя и происходящее вокруг стало доходить до его сознания. Острая, почти нестерпимая боль еще не вполне отступила, но молодой, здоровый организм стал уже выпутываться из тенет черной меланхолии.

Когда Андрей начал словно бы пробуждаться ото сна, обращаясь к новой жизни, появилась Дуся Померанцева.

То есть он знал, что Дуся скоро приедет. Кирилл Романович не раз говорил ему, что скоро он обретет товарища для игр, ибо дочь его такое веселое и жизнерадостное создание. Но Андрей как‑то не отдавал себе отчета, кто и что такое эта самая Дуся, она в его сознании была чем‑то вроде смутного призрака, как нечто нереальное и несуществующее.

В субботу Померанцев поехал встречать ее на вокзал. А встретив, привел в кондитерскую, чтобы рассказать Дусе о судьбе несчастного сироты. Отец с дочерью сидели за столиком, но пирожные на блюдечке у Дуси так и остались нетронутыми. Она не могла их есть – словно ком стоял в горле…

На город опускались ранние зимние сумерки, белый снег лежал покрывалом на заднем дворе, Андрею из окна было видно, как скачут по черным деревьям галки, и сквозь заколоченные ставни иногда доносились их сварливые вопли. И вдруг на миг, перед самым закатом, из‑за плотных серых облаков выглянуло солнце и залило оранжевым ярким золотом и снег за окном, и деревья, и галок.

В этот самый момент в передней звякнул колокольчик. Горничная Дуняша и старая нянька Агафоклея бросились наперегонки открывать, из своей комнаты, причитая и вскрикивая, выскочила Мария Ивановна, пес Вертер принялся выть, а три сонные кошки – Аврора, Юнона и гордая персиянка Вампука – разом вытаращили глаза и бросились под диван.

«Что случилось? – подумал Андрей, продолжая глядеть в окно. – Ах да, кто‑то должен сегодня приехать…»

Потом он услышал голоса – вскрикивающие, умиленные, восторженные, увещевающие, – и среди этого шума и гама, среди всей какофонии внезапно прорезалась какая‑то новая, незнакомая нота. В передней еще долго возились, топали ногами, потом Дуняша побежала ставить самовар, в столовой стали накрывать на стол.

Сзади хлопнула дверь. Андрей обернулся и увидел невысокую тоненькую девочку, черноволосую, с румянцем до самых висков. Глаза у нее были темные, огромные, горевшие таким пронзительным светом, который бывает только у мадонн на картинах старых мастеров.

– Андрей? – вопросительно произнесла она. – Вы… нет, ты… ты теперь как брат мне!

Она хотела еще что‑то сказать, но не смогла. Впрочем, он понял ее порыв – почти все, кто видел его после ужасной трагедии, произошедшей недавно, обращались к нему с подобным выражением на лице.

– Андрей, я для вас… я для тебя все что хочешь…

Она не выдержала, бросилась к нему на шею. Слегка нагнувшись, Андрей позволил себя обнять. Руки у нее были ледяные, а щеки горели точно огонь.

– Дуся? Очень ждали… я тоже рад.

В комнату заглянул Кирилл Романович.

– Познакомились, да? Ну и славненько! Дуняша, как там чай?

Дуся прошептала Андрею на ухо:

– Мы ведь будем дружить? Мы подружимся навсегда, до самой смерти… У меня есть Майн Рид и еще Фенимор Купер… Ты любишь про индейцев читать? Все мальчики любят!

– Люблю, – покорно сказал Андрей. Порыв девочки ничуть не покоробил его, даже более того – он печально умилился ее сочувствию и даже мысленно поклялся себе, что никогда и ничем не обидит ее.

Они пошли пить чай, Дуся рассказывала о своем путешествии к тетке, время от времени обращая к Андрею свой пронзительный взор, и он едва заметно улыбался в ответ.

Вечером, ложась спать, он впервые после смерти родителей вдруг ощутил себя если не счастливым, то по крайней мере не несчастным, словно лучик солнца, увиденный им перед закатом, остался в его сердце навсегда. «Это все Дуся, – подумал он, засыпая. – Дуся – хорошая…»

Прошлое медленно таяло вдали, делаясь призрачным, а Дуся становилась реальностью. Они очень подружились.

Потом была Масленица, после нее – Великий пост. Дни текли скромно и тихо. На Пасху Москва преобразилась… Тогда Андрей впервые поцеловал младшую Померанцеву, поцеловал чистым братским поцелуем, и слова «Христос воскресе» обрели новый смысл. Христос действительно воскрес, потому что Андрей увидел его везде. Любой предмет или явление окружающего несли в себе свет и тихую радость.

Они ходили в разные гимназии, но по вечерам всегда собирались вместе, Андрей помогал Дусе делать домашние задания. Дуся не была сильна в точных науках, а дроби для нее вообще являлись тайной о семи печатях…

Он сопровождал ее к Любочке Астаховой, жившей на Воздвиженке. Любочка была Дусиной подругой, они учились вместе и вместе, стыдясь и скрывая свое занятие, играли в куклы. Андрей в это время сражался в шахматы с Любочкиным братом Борей, гимназистом младших классов.

Иногда Померанцев брал Дусю и Андрея к себе в театр. В театре все было странно и не по‑настоящему, пахло как‑то необычно – гримом и пыльным занавесом, в полутемных закоулках за сценой прятались бутафорские колонны. Особенно интересны были репетиции, когда режиссер кричал на актеров, добиваясь достоверности в поведении.

– Ну, Дусенька, актрисой будешь? – не раз спрашивали ее в театре знакомые отца, на что она, надув щеки, отвечала туманно, что еще не решила.

У нее были две заветные мечты – стать великой путешественницей, как Кортес или Васко Нуньес Бальбоа, или прославиться как знаменитый ученый. Правда, в какой именно области, она тоже еще не решила.

Но в домашних спектаклях она играла, и играла очень мило, – у нее были способности к перевоплощению, и она даже умела плакать, если того требовала роль.

В начале лета Мария Ивановна увезла детей на дачу (у Померанцевых было небольшое имение под Москвой, называвшееся Березки), а глава семейства отправился на гастроли со своим театром.

В Березках имелись сад, оранжерея, неподалеку располагалось старинное кладбище, был также живописный пруд – словом, все условия для того, чтобы влюбиться.

На даче всегда находились толпы народа – соседи Померанцевых, приезжали знакомые из Москвы, какая‑то дальняя родня… Бренчали на рояле, веселились, дети играли в индейцев и новомодный крокет, под который специально была отведена целая поляна. Ходили в лес за грибами и ягодами, молодежь устраивала пикники – аукали и кричали так, что в скором времени распугали птиц и прочую мелкую живность, которая в этих местах водилась.

Именно в то лето Андрей понял, что влюбился. Нет, даже не так – он с возрастающим ужасом и восторгом открыл для себя, что полюбил Дусю Померанцеву, дочь своих покровителей. Полюбил навсегда, до смертных мук, до полного забвения всего…

День, когда он признался ей, тоже навсегда запомнился ему.

В конце июня на даче появился художник Карасев – довольно известный, модный, который очаровал всех дачных дам. Он, как и любой гений, вел себя несколько капризно, много говорил и страдал от отсутствия темы.

– Дайте мне тему! – вздыхал он. – Я же не могу вдохновиться на пустом месте, мне непременно нужна тема!

– Нарисуйте лес, – говорили ему. – Нарисуйте наш пруд.

– Это все избито, затасканно! – капризничал Карасев. – Эти леса и пруды всем приелись, на любой выставке девяносто процентов картин – леса и пруды. Причем живописные до тошноты!

В конце концов, местная публика придумала себе развлечение – найти для Карасева подходящую тему. Всякий, заметив нечто интересное, бежал к нему с радостной вестью. Карасев ломался, пускался в критику, но в результате, после тщательного отбора из предложенных сюжетов, у него появилось несколько набросков.

Старая тетка Померанцевых, которую вывозили в сад на кресле‑каталке, мертвая белка на подоконнике, туманный вечер на площадке для крокета – вот несколько сюжетов, на которых остановил свое внимание Карасев. Но все равно что‑то продолжало мучить его.

– Нарисуйте Дусю, – предложила тогда Мария Ивановна.

– Дусю? – пожал плечами художник. – Милое дитя, но почему именно ее…

И общество, которое собралось на веранде вокруг капризного гения, принялось придирчиво смотреть на Дусю, которая в это время бегала вокруг большой клумбы и ловила бабочек руками, совершенно не замечая того, что оказалась в центре внимания.

– А что? – сказал после некоторого раздумья Карасев. – Вы правы, Мария Ивановна, Дуся вполне дотягивает до темы. В ней есть что‑то такое…

– Инфернальное, – неожиданно подсказал басом молодой кадет из соседей, до сих пор молчавший. Он ужасно хотел, чтобы все считали его взрослым и умным.

– Почему же инфернальное? – возмутился Карасев. – Наоборот, я вижу в Евдокии Кирилловне нечто совершенно противоположное…

Карасев заставил Дусю позировать ему каждое утро, ближе к полудню. Она распускала и расчесывала свои длинные волосы и в легком белом платье усаживалась посреди цветущего луга.

Общество с интересом наблюдало за сеансами рисования. Правда, сначала Карасев хотел посадить Дусю прямо посреди той самой клумбы, но садовник Платон Макарович поднял такой крик, что пришлось отступить от первоначального замысла.

Все смотрели на Дусю, хвалили ее, находили выбор Карасева очень удачным, а Андрей, наблюдавший за процессом, страдал от ревности. И именно тогда, когда он почувствовал ревность, он понял, что любит Дусю. Она не должна была принадлежать всем, она должна была принадлежать только ему.

Он и раньше, когда его чувства к Дусе еще не переходили братско‑дружеских границ, догадывался, что она хорошенькая, что в ней есть все, чтобы впоследствии сводить с ума мужскую половину человечества, но сейчас убедился, что она больше чем красива.

Давеча кадет Михайлов назвал ее внешность инфернальной, а Карасев решительно не согласился с таким термином. И Андрей тоже для себя решил, что в Дусе нет ничего мрачного, демонического, исступленного, что она вся – свет и принадлежит больше небу, чем земле.

У нее были очень густые, слегка вьющиеся волосы, близкие по цвету к тому оттенку, что называется в народе «вороновым крылом». Но на ярком солнечном свете они вдруг вспыхивали красными искрами, искры пробегали по выбивающимся из косы тонким прядям, отчего определенно казалось, будто вокруг Дусиной головы горит небольшой нимб.

Брови вразлет, горячие темные глаза, извивистый контур губ, нежнейшая, сочетающая в себе свойства атласа и бархата кожа, ямочки на щеках, которые появлялись при каждой улыбке…

То, что Дуся красавица, становилось особенно понятным тогда, когда она позировала Карасеву с распущенными волосами, в легком газовом платье, которое явно подчеркивало контуры ее безупречного девичьего тела. Даже Карасев менялся, когда торчал перед мольбертом, запечатлевая свою «тему» на холсте, – привычные ирония и надменно‑капризный тон слетали с него, точно шелуха, он становился беззащитным и одновременно сильным. Первое время он требовал, чтобы Дуся сидела абсолютно неподвижно, но после третьего сеанса разрешил ей вертеть головой и разговаривать.

– Главное я уже обозначил, – сказал он. – Теперь вы, милое дитя, можете немного расслабиться.

– Ну слава богу! – шумно вздохнула Дуся, обращаясь к Андрею, который всегда присутствовал на этих сеансах. – А то у меня шея затекла. А вчера был такой случай – я, правда, никому не рассказала, – по руке ползла божья коровка, очень щекотно! Я чуть не умерла, но вытерпела эту пытку, пока она не улетела, – боялась, что Иван Самсоныч меня заругает…

Иваном Самсоновичем звали надменного Карасева.

– Ты как Муций Сцевола… – кивнул Андрей. – Помнишь, из древней истории?

– Помню, – ответила Дуся. – Иван Самсонович, а почему божья коровка называется божьей коровкой?

Карасев стал ей говорить что‑то шутливое, а Андрей именно в этот момент решил жениться на Дусе. Он удивился, как до сих пор ему в голову не приходила очень простая и снимающая все его муки мысль – ведь если Дуся будет его женой, то ни‑кто уже не отнимет ее у него. Она будет только его – до тех пор, пока смерть не разлучит их. И именно тогда он понял и простил свою мать, которая и часу лишнего не захотела задерживаться на этом свете, в котором уже не было Дмитрия Петровича.

После обеда в имении Померанцевых часа на два устанавливалась тишина – залитый солнцем сад замирал, и становилось слышно, как гудят шмели над цветами. Пес Вертер прятался в свою будку, построенную в духе готической архитектуры, что являлось вечной темой для шуток, ни один гость не мог спокойно пройти мимо этой будки, а кошки исчезали куда‑то. Мария Ивановна читала лежа в гамаке, скрытая в тени деревьев, остальные просто‑напросто отправлялись спать.

«Фиеста, – сообщил кадет Михайлов. – Такое время суток называется фиестой у латиноамериканских народностей».

«Сиеста, – поправил Карасев. – И пошло сие, по‑моему, не от латиносов, а от испанцев. А вообще, сон после обеда – любимое времяпрепровождение старосветских помещиков, так что мы, господа, поступаем вполне в духе русского народа». И он тоже заваливался спать.

Но Дусе такой образ жизни был не по душе, спать ей никогда не хотелось. Она очень обрадовалась, когда Андрей позвал ее покататься после обеда на лодке.

– Хоть ты меня понимаешь! – горячо воскликнула она.

– Дуся, возьми зонтик! – расслабленным голосом крикнула ей вслед мать, не вылезая из гамака. – Может быть солнечный удар…

За ними было увязалась младшая двоюродная сестра Дуси, но Андрей ей шепнул, что из воды может выглянуть страшный водяной, и девчонка отстала.

После утреннего сеанса рисования Дуся так и не переоделась – ходила в том же легком белом платье, с распущенными волосами, очень довольная тем, что все восхищаются ею.

– Андрей, как ты думаешь, Карасев – хороший художник? – спросила она своего спутника по дороге к пруду.

– Наверное, – пожал плечами Андрей. – Ты же слышала, что Третьяковка купила у него две картины.

– Ну, это еще ни о чем не говорит, – засомневалась Дуся. – Что ж, талантливыми считать только тех, чьи картины в музеях висят? А как же остальные? Бывают же, например, непризнанные гении…

– Я знаю, почему ты спрашиваешь! – засмеялся Андрей. – Тебе интересно, повесят твой портрет в Третьяковке или нет.

– Фу, как грубо! – рассердилась Дуся, покраснев, – слова Андрея задели ее за живое. – Ты что, думаешь, я тщеславная?

– Не вполне, но…

– Неужели я и вправду суетный, никчемный человек? – тут же переменила она тему. – Нет, ты прав, я тщеславная. Хожу в этом дурацком платье и радуюсь, что на меня все таращатся.

– Я с тобой как раз об этом хотел поговорить, – сказал Андрей.

Они уже подошли к воде.

Пруд был до неприличия живописен – недаром Карасев отказывался рисовать его, утверждая, что сейчас в мире переизбыток подобных пейзажей. Темная гладь подернулась у берегов ярко‑зеленой ряской, желтые лилии неподвижно парили на воде, над зарослями камышей и осоки летали серебристые стрекозы, ивы театрально кручинились у берегов, склоняя свои кудрявые ветви к поверхности.

– Опять Михайлов здесь ел пирожные, – с досадой сказала Дуся, отряхивая сиденье в лодке. – Сам все о возвышенном, об инфернальном, а пирожные трескает целыми корзинами! Андрюша, о чем ты хотел со мной поговорить?

– Сейчас… – Он тоже залез в лодку и оттолкнулся веслом от берега.

Ему было страшно – он знал, что Дуся любит его, но какой‑то чересчур заботливой, сестринской любовью. Раз и навсегда пожалев его, могла ли она увидеть в нем не только несчастного сироту, но


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: