Предисловие. Александр Дугин ТЕОРИЯ ЕВРАЗИЙСКОГО ГОСУДАРСТВА
Один из трех наилучших
Имя Николая Николаевича Алексеева при перечислении ведущих евразийцев упоминается не всегда. Это — досадное недоразумение, резко контрастирующее с масштабом и глубиной этого мыслителя, с важностью его трудов и концепций для всего евразийского мировоззрения. Имена Карсавина (мыслителя довольно ординарного) или Сувчинского (который вообще ценен больше своей финансовой поддержкой движения, чем посредственными статьями) идут в первом ряду перечисления евразийцев, а Алексеев — после запятой, а иногда его и просто забывают. На самом деле он вполне может быть включен в тройку наиболее интересных, оригинальных, глубоких евразийских авторов наряду с Николаем Трубецким и Петром Савицким. Но если Трубецкой специализировался на культурно-этнических и идеологических аспектах евразийства, если Савицкий вел геополитику, географию и возглавлял политико-заговорщическую линию, то Алексеев является столпом «теории евразийского права». Этот культурно-политико-правовой триумвират (Трубецкой — Савицкий — Алексеев) и должен рассматриваться как три основные линии евразийского учения, составляющие совокупно абрис уникального, полноценного, крайне оригинального, мировоззрения, единственно непротиворечивого, адекватного самой сути русского пути в истории.
Алексеев заложил основу «евразийского права», той юриспруденции, которая должна была, согласно евразийским чаяниям, сменить советскую юриспруденцию после неизбежного краха коммунистического правления, но при этом сохранить всю полноту идеократического, глубокого национального пафоса большевизма, безошибочно распознанного евразийским как доминирующая национальная черта русского народа.
Итак, перед Алексеевым стояла вполне конкретная задача — ему надлежало выработать юридическую теорию, которая, с одной стороны, проистекала бы из магистральной линии органического социального развития русского народа, а с другой — максимально соответствовала бы современным критериям и требованиям. Для осуществления такой задачи, следовало самым серьезным образом пересмотреть все существующие и существовавшие в России правовые концепции — от трудов дореволюционных авторов до советских юридических и конституционных документов. Кроме того, необходимо было выработать адекватную позицию и относительно юридической мысли Запада.
Можно ли представить себе задачу более масштабную, необъятную, явно превышающую возможности одной-единственной личности, даже одаренной и прекрасно подготовленной? И тем не менее Алексеев справился с этой миссией, и благодаря ему сегодня мы имеем основы уникальной теории, которая, на наш взгляд, рано или поздно, но станет отправной точкой в выработке органического, укорененного в истории, модернизированного и идеально соответствующего нашей национальной среде Русского Права.
Но и этой заслугой не исчерпывается вклад Алексеева в евразийское дело. Параллельно собственно юридической стороне вопроса он развивал и крайне интересные философские, культурно-исторические темы. Поразительно, но именно у Алексеева чаще всего встречаются ссылки на плеяду современных ему консервативно-революционных мыслителей. Он постоянно обращается к Освальду Шпенглеру и Карлу Шмитту, к немецкой органицистской социологической школе и даже к … Рене Генону! Насколько нам известно, это уникальный случай цитирования Генона среди русских философов той эпохи, и уже один этот факт показывает, насколько истинно и точно постоянно проводимое нами отождествление евразийского движения с магистральной линией западного традиционализма, с теориями Третьего Пути и Консервативной Революции.
Открытие Алексеева, возврат к его наследию и осмысление его — категорический императив нашего общего евразийского возрождения.
Евразийский контекст
Будучи евразийцем, Алексеев остается радикальным восточником. Это означает, что географический и геополитический Восток представляет для него положительный полюс, тогда как романо-германский мир, Запад, вызывает неприятие и отторжение в его наиболее существенных аспектах. Такое выделение строгой дихотомии между Западом и Востоком является отличительной чертой евразийства в целом и восходит к формуле князя Николая Трубецкого «Европа и человечество», где «Европа» (= «Запад») противопоставляется остальному человечеству, как агрессивная, претендующая на уникальность и полноту моральной и физической власти аномалия. «Человечество» как обратный «Европе» термин отождествляется с «Востоком». Кстати, крайне любопытно указать на существование книги Рене Генона «Восток и Запад»[1] (цитируемой Алексеевым), где утверждается точно такая же концепция: «Запад» — мир вырождения и упадка, декадентский «современный мир» как резкое, катастрофическое отклонение от норм и принципов Традиции, а «Восток» — мир Традиции и верности принципам, полноценная реальность, сохранившая связь с изначальным миром «золотого века».
Русские славянофилы (+Леонтьев) и евразийцы, немецкие органицисты (Фердинанд Теннис и т. д.), а позже Консервативные Революционеры[2] (Артур Мюллер ван ден Брук, Эрнст Юнгер, Освальд Шпенглер, Мартин Хайдеггер, Карл Шмитт и т. д.) и романские традиционалисты (Рене Генон, Юлиус Эвола) утверждали в сущности очень близкий подход к современности, подход культурно-пространственный, явно резонирующий с геополитикой, но в то же время основанный на исторической парадигме, причем в корне противоположной доминирующей на Западе прогрессистски-эволюционистской модели. «Современность» отождествлялась с Западом, Традиция — с Востоком. Но при этом привычные оценочные знаки менялись на противоположные. «Современный мир», «прогресс» рассматривались как вырождение и упадок, Традиция и постоянство культурно-религиозной парадигмы брались в качестве высшего блага.
Таким образом, «современное», «западное», «прогрессивное» рассматривалось как отрицательное, подлежащее преодолению или даже разрушению. Положительным же тезисом было «Великое Возвращение», «исход к Востоку», как к «Истоку», к началу, к Принципу, к забытой, утраченной сердцевине вещей, к Heartland'y, «сердечной земле»[3].
Однако в этот общий контекст для всего консервативно-революционного движения на европейском континенте, русские евразийцы вносили существенную поправку, сформулированную впервые Петром Савицким. Он заявил в своей рецензии на основополагающую книгу Трубецкого, что выделенная тем дихотомия «Европа и Человечество» должна быть конкретизирована, так как второе понятие — «Человечество» — слишком расплывчато для того, чтобы служить оперативной категорией исторического противостояния цивилизаций и чтобы мобилизовать геополитические и национальные организмы для конкретного политического и метаполитического действия. Савицкий, опираясь на геополитику, предложил сделать следующий концептуальный шаг — отождествить «Человечество», противостоящее Европе, то, что Генон называл «Востоком» с Россией, но понятой не как национальное государство, а как континентально-культурная потенция, как идеальная инстанция, достаточно ясно осознающая свою историческую миссию, с одной стороны, и достаточно открытая и в тоже время концентрированная, чтобы выступать от имени всей «НеЕвропы» — с другой. Когда Достоевский, этот величайший русский консервативный революционер, говорил о «всечеловечности русских», он имел в виду ту же самую мысль. «Европа» предлагает, навязывает силой всем остальным свой архетип «Человечества», тождественный «современному европейцу и его системе ценностей и приоритетов». Это «прогрессивный западный космополитизм». Этому европейскому космополитизму, стремящемуся стать универсальным и единственным, противостоит «Русский Всечеловек», леонтьевская «цветущая сложность», евразийский ансамбль культур, религий и этносов, объединяющийся вокруг России с тем, чтобы противостоять агрессии Запада и утвердить право на Традицию и самобытность.
Петр Савицкий подробно развил эти тезисы, снабдив их как геополитическими исследованиями, так и анализом глобальных процессов конкретной политики. Ту же самую геополитическую русофилию мы встречаем и у большинства «консервативных революционеров» в Германии — у Мюллера ван ден Брука, переводчика на немецкий Достоевского и автора эпохальной книги «Третий Райх» (термин, узурпированный позднее нацистами), у Эрнста Никита, у геополитика Карла Хаусхофера (с его доктриной евразийской оси Берлин — Москва — Токио[4]). Эта «евразийская составляющая» в движении немецких консервативных революционеров получило название Ostorientierung.
Правда, Рене Генон сделал иной вывод и просто перешел в ислам, переехал в Каир и полностью интегрировался в арабскую социально-религиозную среду, оставив Запад, который, с его точки зрения, был отныне безвозвратно потерян. Его ученик и друг Юлиус Эвола, кстати, переводчик Шпенглера на итальянский и друг Мережковского, пытался реанимировать индоевропейское «язычество» и участвовал в идеологическом обеспечении фашистского и национал-социалистического движений, которые в целом отвергали выводы геополитики и евразийский подход. Но это уже детали. Отправная точка у всех была одинаковой, и бесславный конец стран оси во второй мировой войне подтвердил теоретическую правоту именно евразийцев и их европейских единомышленников, а не расистов и сторонников возврата к «традиционной Европе» в одиночку, без помощи Востока.
В контексте таких базовых ориентации и действовал Алексеев, полностью разделявший радикальные евразийские взгляды, которые в контексте всех направлений консервативной революции были наиболее последовательными, законченными, непротиворечивыми и убедительными. Если Россия — Евразия должна осознать свою особую цивилизационную миссию и воплотить ее в жизнь, ей требуется готовая доктрина, охватывающая все общественные, идеологические, экономические и социальные уровни. Николай Алексеев поставил перед собой задачу создания теории евразийского государства (или гарантийного государства, в его терминологии). И в этом смысле его роль вполне тождественна с позицией гениального немецкого юриста Карла Шмитта[5], перед которым стояла аналогичная задача, но в ином национальном контексте.
Алексеев — это русский Шмитт, и продолжая эту аналогию, можно утверждать, что без евразийской философии права Николая Алексеева полноценного представления о евразийстве нельзя получить точно также, как нельзя говорить о немецкой Консервативной Революции, обходя молчанием одну из ее центральных фигур — фигуру Карла Шмитта.
Обязательное государство» против «правового государства»
Философия евразийцев базировалась на противопоставлении органицистского, холистского подхода к обществу и истории и подхода механицистского, «атомарного», «индивидуалистического», «контрактного». Органицизм (холизм) видит исторические народы, государства и общества как органические сущности, как цельные естественные существа, рождающиеся совместно из духа и из почвы, из органического сочетания субъектных и объектных аспектов. Отсюда вытекает специфический подход ко всем остальным, более частным вопросам.
Атомарный подход, напротив, рассматривает все социально-исторические образования — этносы, государства, классы и т. д. — как следствие произвольного объединения в группы отдельных атомарных личностей, индивидуумов, которые фиксируют такое объединение в разнообразных формах «контракта», «договора». Иными словами, неделимым, константным в таком механицистском подходе является только индивидуум (это латинское слово и означает «неделимый», а его точным греческим аналогом будет слово «атом» — «неделимый»), все остальные образования в конечном итоге являются историческим произволом, не обладают никакой самостоятельной онтологией и поэтому могут столь же произвольно меняться, уступая место иным формам контрактных групп. Любопытно, что органицистский подход был наиболее распространен в среде германских ученых, тогда как «индивидуализм» получил свое приоритетное развитие в Англии и Франции. Русские консервативные философы (славянофилы) всегда тяготели к органицизму и в этом отношении преимущественно опирались на немецких авторов. В пространственном смысле прослеживается такая закономерность — органицизм (холизм) характерен для Востока, индивидуализм — для Запада, причем это справедливо как для европейской части Евразии, так и для всего континента (дальневосточная традиция и индуизм представляют собой наиболее радикальные формы холистской философии и религиозной доктрины).
Николай Алексеев спроецировал этот дуализм на теорию права и получил очень интересный результат. Исследование западной юридической мысли привело его к выводу, что само понятие права уже изначально связано с механицистской индивидуалистической доктриной. «Право» описывает сферу свободы индивидуума относительно иных реальностей — других индивидуумов, собственности, природных и культурных сред, социальных институтов и т. д. Иными словами, право исходит из предпосылки «автономности», «суверенности» индивидуума, его самодостаточности и законченности перед лицом иных пластов бытия. Отсюда Руссо вывел свою экстремальную теорию «естественных прав». Но уже задолго до Просвещения на феодальном Западе и даже отчасти в античном мире Алексеев видит тенденции к автономизации индивидуума и подтверждение этой автономизации в социальном кодексе. Изначально понятие «права» относится к избранных категориям — к императору, к патрициям, позже к сеньорам, представителям клира и т. д. Здесь еще далеко до Руссо, признававшего «естественное право» за всеми членами человеческого общества, но общая тенденция прослеживается довольно ясно. По мере движения в этом направлении мы приходим к современным либеральным теориям права, наиболее полно изложенным в трудах австрийского юриста Кельсена. Расширив понятие права на каждого члена общества, мы получаем концепцию правового государства, знаменитую сегодня концепцию «прав человека».
Николай Алексеев показывает, что этот путь юридической мысли и эволюции правовых институтов отражает лишь одну из возможных линий социального развития, основанную на атомарной индивидуалистической, рационалистической философии, которая естественна и логична для Запада, но совершенно чужда и неприемлема для Востока. Очень важно акцентировать этот момент теории Алексеева — само понятие «права» связано со строго фиксируемой геополитической, географической реальностью. Оно претендует на универсальность, но на самом деле отражает сугубо локальный процесс развития лишь одного из сегментов человечества. С иронией Алексеев указывает на тот факт, что под «Общей теорией права» западные юристы понимают «общую теорию западного права», оставляя вне сферы рассмотрения все альтернативные юридические модели, которые, однако, распространены и до сих пор среди народов, составляющих большую часть человечества, а кроме того, существовавшие и на самом Западе в иные исторически эпохи. Иными словами, в юридической сфере снова вскрывается типичный обман — Запад стремится навязать свои локальные установки всем остальным народам, отождествляя свой уникальный географический и исторический опыт с «общей теорией развития», с «магистральным путем социальной и моральной эволюции» и т. д. Интереснейший вывод Алексеева — когда мы употребляем слово «право», мы уже имплицитно входим в систему западного образа мышления, попадаем в философский контекст, чуждый органицистской логике.
Но что же противостоит концепции права в альтернативных социальных моделях? Концепция обязанности. На этом Алексеев останавливается подробно. Приводя в пример социальную историю Руси, он очень точно употребляет старый термин «тягловое государство», государство, строящееся на принципах доминации обязанностей.
В наиболее чистой форме такая «тягловая система» вообще не знает и не признает никаких прав, но повсюду утверждает только обязанности. Это вытекает из философской установки традиционного общества, которая рассматривает индивидуума как часть целого, как несамостоятельную и не самодостаточную проекцию на единичное всеобщего. Отсюда индивидуум представляется лишь частичкой единого целого — церкви, государства, народа, нации, общины. Это — общинный принцип, принцип предшествования общего в формировании целого. Фердинанд Теннис, на которого часто ссылается Алексеев, прекрасно разобрал это дуализм в противопоставлении принципов Gemeinschaft и Geselschaft[6]. Gemeinschaft означает «община», Geselschaft — «общество». Латинскими эквивалентами являются «communa» и «socium». «Коммуна», «Gemeinschaft», «община» предполагают, что целое предшествует частному, предопределяет его, и поэтому у частного перед целым есть только обязанности. «Socium», Geselschaft, «общество», напротив, видит общее как продукт частного, целое — как составленное, возникшее посредством связи («socium», «Geselschaft» — дословно означает «связанное», «соединенное», «искусственно скрепленное»). Следовательно, такое «составное единство» самим своим существованием целиком обязано своим частям, которые за счет этого автоматически получают базовые «права», «права», проистекающие из их онтологического первенства.
Фактически возникает две возможные теории права. В одной фигурируют индивидуумы как частное и договорное сообщество как продукт связей частного. Соотношения между ними и индивидуумов между собой и составляет содержания права, как его понимает Запад. Предельным выражением такой конструкции является теория «правового государства» и «прав человека» (это последнее вообще не предполагает государства, которое в данном случае можно заменить какой-то иной формой ассоциации, что приводит к современным теориям «мондиализма», «Мирового Правительства» и т. д.)
Вторая теория права имеет дело не с индивидуумами («неделимыми»), но с персонами, личностями, так как термин «персона» на греческом означает «маска» и применяется для характеристики участников трагедии. Русское «личность» — этимологическая калька с греческого, и означает оно более «функцию» и «роль», «маску», а не самостоятельную и суверенную, автономную единицу. Эти личности-маски являются дискретными формами выражения единого — общины, народа, государства. Они выполняют «тягловую функцию», «тянут» лямку общественного бытия, которая так тяжела именно потому, что речь идет об операции со всеобщим, с целостным, с единым. Общественное поле каждой личности в «тягловом государстве» заведомо сопряжено с полнотой весомой онтологии. Здесь все служат всему, осуществляя роль, заданную целым и имея в качестве награды онтологическую, постоянную перспективу полноценного соучастия в этом целом, возможность неограниченного черпания из этого целого бытийных сил и душевного покоя.
Не является исключением в «тягловом государстве» и сам суверен, царь, василевс, тот, кто является носителем права по преимуществу в западной концепции задолго до Просвещения и либерализма. Евразийский царь, царь органицистского общества — такая же персона, маска, такая же тягловая фигура, как и все остальные. Он служитель общего бытия, а следовательно, он первый, кто чувствует на себе все бремя онтологического служения. Царь более обязан, чем все его подданные. Он лично ответствен за бесперебойное функционирование всех остальных личностей. Он не собиратель тягловой дани, а надсмотрщик, «епископ» общего бытийного предприятия, которое ему поручено чем-то высшим, нежели он сам, в отношении чего сам он — лишь маска и роль, функция и служитель.
Алексеев мягко, чтобы окончательно не запугать русскую эмигрантскую старорежимную интеллигенцию, воспитанную в подавляющем большинстве на либеральных теориях, говорит о концепции «правообязанностей», как об альтернативе правового подхода. Но объективно следовало бы все же говорить только об «обязанностях», об «обязательном государстве», о «тягловом государстве», которое, если и пользуется категорией права, так только в прикладном, инструментальном, подчиненном смысле, для структурализации и рационализации тех юридических вопросов, которые удобнее рассматривать с позиции прав. Но эта техническая необходимость обращения к «правам» еще не означает их причастности к общественной онтологии, а следовательно, имеем смысл, строго говоря, исключить само упоминание о «правах» из базового определения «евразийской юриспруденции» и говорить только об «обязанностях», что будет являться вполне симметричным западным концепциям «правового государства».






