Олень, телец и Лев, или эхо «крейцеровой»

В выборке и с комментариями Романа Алтухова.

~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~

 

ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ. Годы 1886 – 1895.

Эпизод Тридцать Третий.

ОЛЕНЬ, ТЕЛЕЦ И ЛЕВ, или ЭХО «КРЕЙЦЕРОВОЙ»

(29 марта — 12 апреля1891 г.)

 

Р яд предшествующих Эпизодов нашей аналитической презентации Переписки супругов Льва Николаевича и Софьи Андреевны Толстых были едины в общности такого структурного их элемента, как биографический Вступительный Очерк. При публиковании корпуса Переписки великих супругов в 1890-1900-е гг. мы не видим необходимости предпосылать КАЖДЫЙ РАЗ такой очерк текстам самих писем. В отличие от первых лет супружества Толстых, в данном случае причины этого иные. Жизнь Сони и Льва начиная с 1862-63 гг. и, как минимум, до начала 1880-х – это большею частью ЧАСТНАЯ ЖИЗНЬ знаменитого писателя и его «известной в своих кругах» жены, и в этом плане достаточно представлена в очень откровенной их переписке указанных лет. Когда же с середины 1870-х явилась заметная разница в духовной эволюции супругов — нам потребовались достаточно пространные предваряющие очерки их духовной жизни (конечно, в “интерьере” внешне-биографическом). Но вот к 1890 г. завершился тот важный творческий, а отчасти и мировоззренческий кризис Толстого, на котором мы задержали внимание читателя двух предшествующих Эпизодов. Итог этого экзистенциального перехода, в творческом его выражении, подвёл сам Толстой в известной дневниковой записи от 26 января 1891 года:

«Как бы я был счастлив, если бы записал завтра, что начал большую художественную работу. Да, начать теперь и написать роман имело бы такой смысл. Первые, прежние мои романы были бессознательное творчество. С «Анны Карениной», кажется больше 10 лет, я расчленял, разделял, анализировал; теперь я знаю что что, и могу всё смешать опять и работать в этом смешанном. Помоги, Отец» (52, 6).

Толстой напряжённо, с определившимися целеполаганиями, работает над новыми сочинениями и над собой; грустное “первенство” душевных метаний снова забирает жена — что, конечно, отнюдь не равнозначно совершенному покою мужа. Кроме того, повторим ещё раз: сам Лев Николаевич (а позднее, со времени помощи голодающим в 1891-92 гг., и жена со старшими детьми) делается в 1880-х человеком «публичным», за которым к концу этого десятилетия наблюдает уже весь цивилизованный мир. Оттого и биографам, а через них и читательским кругам, эти годы известны особенно подробно, что даёт право нам с чистым сердцем опускать здесь и в дальнейшем все те подробности жизни Льва Николаевича, которые не нашли прямого отражения в избранных нами эпизодах переписки его с женой.

Что касается переписки 1890 и 1891 гг., то её частотные и иные дистрибутивные характеристики определяются преимущественно той же ситуацией семейной жизни Толстых, о которой мы рассказали выше. «Младший из старших» сыновей Толстого, Лев Львович, заканчивает своё учение; младшие, доросшие до учёбы, Андрей и Миша — учатся дома, при прямом участии матери, занимающейся с ними. Как и в 1889-м, семья на зимы 1890 и 1891 гг. остаётся в Ясной Поляне, откуда уже Софья Андреевна выезжает для решения деловых вопросов, личных проблем, разнообразных визитов в города Тулу, Москву и Петербург. Дети остаются дома с прислугой, гувернёрами, няньками… но и с отцом, которого, напомним, Соничка уже давно считает очень плохим воспитателем и заботником о ней и о детях. Оттого поездки её очень кратки; нечасты и письма. В 1890-м году это два письма: от 26 января, когда Соничка отвезла горячо любимого джуниора, то бишь Льва-сына, в университет в Москву, заодно уладив ряд своих «книжных и денежных дел», и от 3 сентября — вероятно, из такой же краткой деловой командировки. «Дела мои в Москве были скучные. – вспоминает Софья Андреевна. – Приходилось учитывать продажу книг, сидеть с артельщиком целые дни», «не позволяя себе никаких развлечений и выездов. Только бы всё кончить и уехать» (ПСТ. С. 443; МЖ – 2. С. 116).

В 1891 г. ситуация большей частью сходна: краткие поездки Софьи Андреевны в Москву не создавали условий для длительной и содержательно ценной переписки её с мужем. Ярчайшее исключение этого года — эпизод, хронологически укладывающийся в период с 29 марта по 13 апреля 1891 г., когда Софья Андреевна предприняла довольно авантюрную поездку из Москвы в столицу, дабы ЛИЧНО уговорить императора Александра III на особенное цензурное разрешение для «Крейцеровой сонаты».

На этом эпизоде уже достаточно полноценной и длительной переписки С.А. Толстой с мужем нам и необходимо задержать внимание читателя. Весь ужас нашего положения заключается в том, что писем С.А. Толстой, которые нам необходимо представить ниже, в нашем распоряжении нет и не может быть: все они, кроме одного, утрачены (быть может, волею самой С.А. Толстой, чего-то испугавшейся или чем-то в них смутившейся позднее). При этом от этой поездки сохранились целые четырнадцать (!) посланий Толстого к жене в Петербург: простых писем, открытых и приписок в письмах дочерей. Конечно, ни о каком возлюбленном нами эпистолярном ДИАЛОГЕ Сони и Льва при указанных условиях не приходится и говорить. Но мы не дадим обратиться ему и в совершенный монолог. Оба супруга ведут в этот год дневники. Софья Андреевна под 22 апреля описала в дневнике подробно свою поездку, а зимой 1908-1909 гг. так же подробно, даже как-то ностальгически-любовно, воскресила интереснейшие мотивы и обстоятельства этой своей поездки на страницах мемуаров «Моя жизнь» (см.: ДСАТ – 1. С. 168 – 180; МЖ – 2. С. 177 - 193). Не от хорошей жизни, но мы поступим следующим образом: весь этот, Тридцать Третий, Эпизод нашей книги мы превратим в реконструкцию событий этих дней (от Предыстории до ближайших последствий), в которой, в своём месте будут приведены и уцелевшие остатки «ополовиненной» волею судеб переписки супругов в указанный хронологический период.

  • * * * *

В центре событий была, как мы уже указали, новая повесть Льва Николаевича — «Крейцерова соната», благодаря салонным чтецам и салонным же и журнальным сплетникам жестоко оскандалившаяся ещё до завершения её писания. Ещё до публикации кривотолков о повести возникло столько, что Толстой задумал особенное пояснительное «Послесловие» к ней, а саму повесть в записи Дневника под 6 декабря 1889 г. назвал «художественно неправильной, фальшивой» (50, 189).

В конце 1889 г. возникли вскоре подтвердившиеся слухи о её назревающем цензурном запрещении для ВСЯКОЙ публикации. У Софьи Андреевны же были на объёмную и уже скандально привлекательную (т.е. сулящую большие барыши) повесть свои виды: она хотела напечатать «Крейцерову» в XIII-й части нового собрания сочинений, издававшегося, как и ряд прежних, под её непосредственным руководством. Кроме того, строгий запрет создавал эффект «запретного плода» — а значит поддерживал скандальные сплетни, по ряду причин задевавшие её лично. 12 марта 1891 г. совершилось столь обыкновенное в жизни Сонички дело: её фобии воплотились в очередной раз в жизнь. Том с текстом «Крейцеровой сонаты» был арестован цензурой. Жена Толстого решает самостоятельно ехать в Петербург «хлопотать» — при этом, разумеется, в характернейшем же для неё «предчувствии неудачи» (ДСАТ – 1. С. 162, 166).

  • * * * *

Вернёмся теперь немного назад — к предыстории этой поездки. Выше мы уже упомянули, что Толстому не хватило дальновидности и деликатности исключить жену из числа переписчиков, работавших с черновиками «Крейцеровой сонаты». То, что она прочитала — она восприняла не просто близко к сердцу, а БОЛЕЗНЕННО близко, КАТАСТРОФИЧЕСКИ для отношений с мужем в последующие годы. Как и многие люди с деструктивно акцентуированной психикой, она не призналась, не стала ничего говорить мужу, а молча день за днём «варила яд» в себе. Любопытно проследить по её интимным дневниковым записям, как она копила свою злобу и разрушала любовные отношения с мужем.

Первым страшным признаком с осени 1889 г. стало НЕЗДОРОВОЕ влечение Софьи Андреевны к чтению и ПЕРЕПИСЫВАНИЮ записей в Дневнике мужа, относящихся к молодой, холостой его жизни. Вряд ли наш читатель мог забыть, что с чтения некоторых из них, с описанием взаимоотношений Толстого с другими женщинами, началась её жизнь с мужем. Выдающийся советский и российский учёный толстовед, старец Виталий Ремизов, высказал об этом чтении и его последствиях мудрое наблюдение, к которому не много можно прибавить и с которым нельзя не согласиться:

«Искренний и по-мужски наивный Толстой дал накануне женитьбы возможность восемнадцатилетней Соне прочитать его дневники молодости. […] При этом Соня не могла не чувствовать любовного и доброго отношения к себе со стороны Льва Николаевича — Лёвочки, как она в дальнейшем будет звать мужа. Прочитала, простила бы и забыла. Мудро и благостно для дальнейшей семейной жизни. Но увы… Чтение дневников молодого Толстого оказалось для Сони роковым. Будучи от рождения крайне ревнивой, эмоционально не сдержанной, склонной к подозрительности, она САМА СЕБЕ ВОТКНУЛА НОЖ В СЕРДЦЕ, кровоточащая рана обозначилась на всю жизнь. С годами ревность только возрастала, приобретая гипертрофированные формы» (Ремизов В.Б. Лев Толстой в поисках бессмертного храма // Уход Толстого. Как это было. – М., 2017. – С. 677. Выделение наше. – Р. А.).

Конечно же, в мемуарах Софья Андреевна выставляет внешний повод к переписыванию «страшных» дневников: «чтобы было два экземпляра их и чтоб сохранить уже начинавшие выцветать старинные строки в писаниях Льва Николаевича» (МЖ – 2. С. 148). Но это могло быть разве только малой частью правды. Напомним читателю: нечто подобное уже было в 1876 году, когда Соня взялась собрать по Дневнику мужа материалы для писания его биографии. В результате же — вдруг поймала себя на том, что:

«Я жадно отыскиваю все страницы дневника, где какая-нибудь любовь, и мучаю себя ревностью, и это мне всё затемняет и путает» (ДСАТ - 1. С. 90).

Но и тогда, и в 1889-90 гг. настоящие мотивы Софьи Андреевны к доставлявшей ей поистине мазохистские страдания работе с Дневником мужа были значительно глубже и сложнее. В них она сознаётся себе в записи своего дневника от 20 ноября 1890 г.:

«Лёвочка порвал со мной всякое общение. За что? Почему? […] Я читала тихонько дневники его, и мне хотелось понять, узнать — как могу я внести в его жизнь и сама получить от него что-нибудь, что могло бы нас соединить опять. Но дневники его вносили в мою душу ещё больше отчаяния; он узнал, верно, что я их читала, и стал теперь куда-то прятать. Но он мне ничего не сказал. […] Он убивает меня очень систематично и выживает из своей личной жизни, и это невыносимо больно. […] Мне хочется убить себя, бежать куда-нибудь, полюбить кого-нибудь — всё, только не жить с человеком, которого, несмотря ни на что, всю жизнь за что-то я любила, хотя теперь я вижу, КАК я его идеализировала, КАК я долго не хотела понять, что в нём была одна чувственность» (ДСАТ – 1. С. 124 - 125).

И 16 декабря 1890 г.:

«Я, как пьяница, запоем переписываю его дневники, и пьянство моё состоит в волнении ревнивом там, где дело идёт о женщинах» (Там же. С. 132).

Всё тот же нож — ещё, и ещё раз! — в ту же не зажившую рану… Всё те же бесконечные похороны романтического идеала юности. Идеала единения с мужем, хотя иногда и именуемого Соничкой «духовным», но не имевшего в себе христианского религиозного содержания. «Лёвочка» же не просто декларирует евангельский идеал целомудрия в своей повести, а применяет его в жизни… с нею (с кем же ещё?) Не отвращение ли это к ней, не вражда ли? КЕМ она будет для него, если не будет больше самкой — в постели и с детёнышами? Хотелось выяснить… Конечно, это было нездоровым состоянием: люди психического склада Софьи Андреевны способны «выяснять» подобное бесконечно, изводя себя и близких!

На самом деле Соничка не могла не знать, КАКОВ путь к ДУХОВНОМУ единению с мужем. Но этот путь не был для неё приемлем, она сама закрывала себе его. В дневнике под 22 апреля, перед описанием своей поездки в Петербург, она сознаётся:

«Я не могу не относиться с самым искренним, сочувствием ко всем тем нравственным правилам, которые поставил сам себе и другим Лёвочка. По я не вижу и не нахожу возможности провести их в жизни. На полдороге останавливаться я не могу, это не в моём характере; идти до конца — сил нет» (ДСАТ – 1. С. 168).

Это предлог, а не причина. Дело не в кажущейся огромности пути христианского исповедничества, дело ИМЕННО в том, чтобы НАЧАТЬ. Пойти по нём и сделать столько поприщ, сколько сумеешь. Ссылка на нрав и характер, мешающие начать, на неосуществимость идеала вполне — только самообман и лукавство. Страх людей отделиться от толпы рабов и прислужников учения мира — свидетельство БЕЗВЕРИЯ в quasi-христианском мире.

  • * * * *

Настала пора сказать об иной, МАТЕРИАЛЬНОЙ, составляющей сложной системы мотивов Софьи Андреевны к переписыванию Дневника мужа. Нигде в своём дневнике или мемуарах «Моя жизнь» она не говорит о ПЛОТСКОМ мотиве прямо, но, как в Дневнике Л.Н. Толстого, так и в её он проступает в виде отдельных обмолвок и «между строк» — прямо свидетельствующих или намекающих на неутолённое (из-за воздержания мужского партнёра) желание близости к мужчине. В дневниковой записи под 26 января 1891 г., осудив в очередной раз «принципы» мужа, она пишет вот это:

«Все разошлись спать, иду и я. Спаси, бог, эту ночь от тех грешных снов, которые сегодня утром разбудили меня» (ДСАТ – 1. С. 149). В те же дни свидетельства, и многочисленные, о помехе сну из-за половой потребности появляются и в Дневнике мужа.

А вот такое жалостное свидетельство о “вялом живчике” стареющего Льва Николаевича из книги «Моя жизнь»:

«На ласковые и страстные требования моего мужа я отвечала, любя его, всегда охотно и заражалась его чувством. Когда мой муж прекращал их, я жила спокойно, не унижая себя… Хуже всего была неудовлетворённость от этих отношений, которая стала проявляться <у меня> с возрастом моего мужа и делала меня крайне нервной» (МЖ – 2. С. 153).

Несмотря на начавшееся возрастное “угасание” влечения, совершенное целомудрие не давалось и Л.Н. Толстому. Приведём пару свидетельств из его Дневника уже 1891 г. — о продолжающейся, стыдной для автора «Крейцеровой сонаты» в особенности, борьбе с нею. Вот запись от 9 марта: «…Три дня писал <трактат «Царство Божие внутри вас»>, кончаю 4-ю главу. Всё время грустно, уныло, стыдно. […] Я молился сначала об избавлении от искушений похоти, потом тщеславия, потом нелюбви» (52, 17, 19).

22 мая 1891 г. появилась запись, показавшаяся Софье Андреевне особенно «отвратительной» и даже «циничной»:

«Так ли, не так ли я объяснил <в послесловии к «Крейцеровой сонате»>, почему нужно наибольшее половое воздержание, — не знаю. Но я знаю несомненно то, что совокупление есть мерзость, на которую можно смотреть, о которой можно думать без отвращения только под влиянием похоти. Даже для того, чтобы иметь детей, не станешь этого делать над женщиной, которую любишь. Пишу это в то время, как сам одержим похотью, с которой не могу бороться» (52, 32).

Когда же похотливое влечение проходило у обоих — они выглядели и вели себя как люди, уставшие друг от друга. В спокойном состоянии она видела в муже только самые дурные черты: «его нечистоплотность во всём, его судно, которое он употреблял в той же комнате, где писал, где пил по утрам кофе; его старость с грубой чувственностью…» (МЖ – 2. С. 166).

Если коротко и просто: половое влечение донимало то вместе, то порознь их ОБОИХ. Соня была моложе, и избавилась от него не ранее 2-й полов. 1890-х гг. Лев Николаевич освободился раньше, но… всё-таки ещё не в период писания «Крейцеровой сонаты», и даже не в самом начале 1890-х… Точные свидетельства у биографов, к сожалению, отсутствуют.

Так что у чтения именно «развратных» страниц Дневника молодого Л.Н. Толстого вероятен и ещё один, совершенно тайный и, скорее всего, НЕ ОСОЗНАВАЕМЫЙ самой читательницей и переписчицей смысл: РЕВНОСТЬЮ И ОТВРАЩЕНИЕМ УБИТЬ ПОЛОВОЕ ВЛЕЧЕНИЕ. Уловив в «Крейцеровой» мотив сексуального отторжения и не без основания отнеся его на свой счёт — Соня транслировала в бессознательное “греховную” мотивацию к своеобразному «зеркальному ответу» злом на зло, который в её положении значил одно: внушение самой себе отвращения к мужу как партнёру.

Дополнительным внешним мотивом для обоих была новая беременность Сони, скрытая семейством от современников и биографов. Ниже мы приведём текст её дневникового рассказа о посещении цензора Феоктистова и имп. Александра III, свидетельствующий, что Соничка в начале 1890-х ОЧЕНЬ заботилась о своей привлекательности для мужчин и радовалась моложавому своему виду, помогавшему в этом. Воистину, МНОГИЕ проклятия подобным женским стараниям, которые Л.Н. Толстой вложил в уста мужа-рассказчика в «Крейцеровой сонате», он мог бы искренне изречь и от себя. И итог был предсказуем: летом 1890 года у Софьи Андреевны обнаружилась новая беременность. Впервые она была совершенно нежелательна обоим супругам. С помощью доктора и акушерки в Туле Толстая устроила выкидыш. Рассказав об этом, Sophie-мемуаристка «кстати» вспоминает и цитирует свою дневниковую запись от 19 января 1891 г.:

«Какая видимая нить связывает старые дневники Лёвочки с его «Крейцеровой сонатой». А я в этой паутине жужжащая муха, случайно попавшая, из которой паук сосал кровь» (Там же. С. 146).

«Муха», кстати говоря, в самом конце 1890 г. добилась-таки бессознательно желанной ею близости с мужем и, к его ужасу, снова забеременела — и в 1891 г. повторила свой визит к акушеру (МЖ – 2. С. 152, 161).

Но пусть и не правдиво перед собой, а «связь» была установлена! Предсказуемо она тоже “зеркальна”: женщины, по «Крейцеровой сонате», делаются “ловцами душ” мужчин, мужчины, по Сониной версии — женщин. Как пауки ловят мух. Оправданию её (и женщин в её положении) и “зеркальным” ответом послужила и написанная позднее повесть «Чья вина?», задуманная в период вычитки корректур «Крейцеровой сонаты». В повести воплотилась навязчивая Сонина идея “убийства” мужем жены: сперва посредством охлаждения отношений, а затем и буквального, на почве ревности.

Но стоило ли Соничке ради этого «оригинального» так изводить и утруждать себя? Конечно, стоило — с её точки зрения. Ибо стараться быть привлекательной для мужа было её всегдашней задачей, некогда востребованной и мужем: вспомним его ужас от её болезни и временно некрасивой внешности в 1870-1871 гг. Вспомним кстати и 1884-й, когда, в записи Дневника от 26 мая, он вспоминает те события как начало кризиса, как «лопнувшую струну» отношений, после чего, через 14 лет, жизнь привела его к необходимости «искать жене в жене»: то есть найти в жене ДРУГОГО ЧЕЛОВЕКА, близкого идейно и духовно. А не ту самку, няньку и хозяйку, которой фактически была по своим социальным ролям Софья Андреевна уже полные 20-ть лет в его доме (за что часто кляла свою судьбу и винила мужа). Для этого нужно было побарывать в себе нетерпимость и – главное – всё ещё сказывавшуюся похоть.

Нашёл ли? Нашёл — насколько БЫЛО, ЧТО искать. Нашёл ПОНИМАНИЕ своих побуждений, даже СОЧУВСТВИЕ многим из них — например, воззрениям на православие, на государственных бюрократов, цензоров... Но было всегда различие, хорошо иллюстрируемое следующим высказыванием в книге «Моя жизнь»: «…Я не была достаточно умна, чтобы понять всё то духовное миросозерцание мужа, к которому он пришёл тяжёлым, продолжительным и сложным путём; и не была достаточно глупа, чтобы слепо, без рассуждений, с тупой покорностью идти за ним» (МЖ – 2. С. 160). В Соничке не было веры, то есть доверия Богу, чтобы решиться идти парой равенства с мужем его христианским поприщем. Вера для неё было делом «глупости» и «слепоты» — если, конечно, это была не церковная вера, требовавшая доверия не Истине христианского учения, а попам. И она, застряв, начав отставать — отчаянно принялась сама искать… того, кто был бы ближе и понятней. Того Лёвушку, которого УЖЕ НЕ БЫЛО.

Радости чувственные: не только театр, выставки, музыка, кулинария, но и САМЫЕ ИНТИМНЫЕ — были ещё потребны ей. Она способна была на злую зависть к тем, кому интим был значительнее доступнее, чем с ней. Один из толстовцев, тульский помещик Анатолий Степанович Буткевич (1869 - 1942), сошёлся без брака с некоей акушеркой, девицей Лизонькой Штыкиной (1869 - 1922). Не спеша “оформлять” отношения венчанием, они добро и мудро, самостоятельно и неспешно изучали, познавали друг друга (то, чего недостало до брака обоим Толстым!), а между тем не отказывали друг дружке и в некоторых ласках, не обременяя обязательствами. Венчание их состоялось не менее чем через год (Толстой впервые упоминает о Лизе как Толиной невесте не ранее лета 1891 г.) — когда они утолили друг с другом и многими другими партнёрами простое желание страсти и нашли более прочные, нежели пресловутая «любовь», основания для брака. В «Моей жизни» Софья Андреевна вспоминает о Лизоньке с нескрываемой ненавистью, для чего-то противопоставляя её «дрянному» поведению — себя и своё воспитание «в строгих правилах старинных традиций» (МЖ – 2. С. 150).

Пиша в мемуарах «Моя жизнь» о событиях 1890 г., С.А. Толстая выделила в особую главку тему «Женщины с точки зрения Льва Николаевича», основанную преимущественно на критических записях в её же дневнике рубежа 1880-1890-х гг. Здесь она решительно восстаёт против рассмотрения мужем половой жизни как «греха» — в котором она, по логике её воспалённого воображения, только многолетняя сообщница или даже «вещь», т.е. пассивная, без своей воли, участница. В такой позиции она видела «нелюбовь и неуважение к женщине», за доказательствами которой и “нырнула с головой” в дневниковые записи времён холостой жизни мужа (МЖ – 2. С. 135).

Страшно возмутила Софью Андреевну и запись Толстого от 3 июля 1890 г. о разговоре его с некой «дачницей», в ходе которого он заметил в ней порчу характера, желание «играть мыслями и вообще духовными дарами» — и связал это (быть может, и небезосновательно) с тем, что дачница оказалась «опытной» в отношениях с мужчинами — включая наиболее интимные. А понять мужчин, по мысли Толстого, может только не испорченная ещё «развратом» девушка — девственница (51, 57). Представив СЕБЯ на месте этой дачницы (а муж ей не раз прежде выговаривал о том же её «неуважении» к мысли), далёкая от девственности Соничка выпускает гневную тираду, и… проговаривается:

«Это исключение уже мне совсем не понятно. Девственницы большей частью ненормальны и истеричны; женщины же, удовлетворённые НОРМАЛЬНОЙ ЖЕНСКОЙ ЖИЗНЬЮ, всегда яснее на всё смотрят» (МЖ - 2. С. 136. Выделение наше. – Р.А.).

Удручает здесь не столько то, что пишет это в начале 1909 г. бабушка, которую через год с небольшим, по настоянию семьи, освидетельствуют психиатры — именно как женщину истеричную, ненормальную. Важней для нас здесь — те слова в пользу соитий с самцами как условия «нормальной женской жизни», которыми, не желая того, Софья Андреевна указала, КАКОГО «мужа в муже» хотелось отыскать ей по дневникам молодого гуляки и женолюбца. Выраженный в «Крейцеровой сонате» христианский идеал целомудрия был ей ПОНЯТЕН (на что, опять же, есть указание в её беседе с имп. Александром III), но недопустим в практике повседневной жизни с мужчиной — НЕСМОТРЯ на все ужасы, которые сопровождали её жизнь при беременностях, кормлении, возращении детей; НЕСМОТРЯ на медицинские противопоказания к родам, которые в наши дни она могла бы получить от врача даже до первой беременности!

Любители и в наши дни проклинать Толстого-мужа за похоть, эгоизм, бесчувственность!.. Помните, что ЛУЧШИМ ИСХОДОМ для пары, переписку которой мы приводим анализируем здесь, была бы или такая «свободная любовь», как у Буткевича с супругой, или целомудренная ЧИСТАЯ ЖИЗНЬ В БРАКЕ, с общими духовными интересами, общими делами творчества и общественного служения, но без выпложивания потомства! Но они ОБА были равно грешны первые десятилетия брака — зная об этом идеале евангелий, понимая смысл требований Бога и Христа, но не признавая его актуальным для себя. Соничка в этом плане — осталась узницей «учения мира» до конца. Но и Лев был несвободен: ни от неврозов раннего сироты, вытесненных в бессознательное (при которых мужчина взыскует себе любовь женщины, но не всегда умеет адекватно откликнуться на её чувственность и потребность заботы), ни от предрассудков патриархальности (при которых понимающего отклика не находили и высшие человеческие потребности Сонички: саморазвития, творчества и иные).

Но была рабой традиционалистских предрассудочных категорий («верность мужу», «падение», «осквернение себя» и т. п.) и Соня — хотя уже в дневнике под 9 декабря 1890 г. так сожалеет сама о своей брачной «чистоте»:

«Эта белизна и чистота в природе, в душе, в нравах, в совести, в жизни материальной — везде она прекрасна. И как я её старалась блюсти, и зачем? Не лучше ли бы были воспоминанья любви, хотя бы и преступной, вместо теперешней пустоты и белизны совести?» (ДСАТ – 1. С. 127).

И, процитировав эти строки в воспоминаниях, Софья Андреевна в 1909 г. красноречиво добавляет:

«Неосторожны мужья, отталкивающие от себя любовь жён. Господь сохранил меня чистой на всю жизнь, и я благодарна за это судьбе. Но не дело ли это случая?» (МЖ – 2. С. 149).

Эти сентенции о «чистоте» и «запойное» чтение больно ранящих страничек дневника молодости Толстого — связаны напрямую. Под 18 января 1891 г. в её дневнике записано:

«БРАК не может быть счастлив после разврата мужа. […] Я умышленно, бережа себя, не читала всех его дневников и не расспрашивала о прошедшем. А то погибли бы мы оба. И он не знает того, что погибли бы, и что моя чистота спасла нас. А это наверное так. Этот спокойный разврат и точка зрения на него, и картины этой сладострастной жизни заражают, как яд, и могли бы вредно повлиять на женщину, немного увлечённую кем-нибудь. “Ты такой был, и ты осквернил меня своим прошедшим, так вот же тебе за это!”» (ДСАТ – 1. С. 146).

Беспокоясь о «чистоте» перед фарисейским общественным мнением церковно-православной России, оба они не сберегли в своей жизни чистоты перед Богом: от похоти и от корысти. ЧУВСТВО ОЛЕНЯ — так именовал Толстой в Дневнике первозданное интимное влечение человека как животного, и, борясь с ним, сублимировал его в труд, полюбил физический труд ещё в далёком 1860-м году (48, 25). С сублимациями влечение мирилось, но жестоко мстило ему за попытки осуществления идеала целомудрия — слишком поздние для человека, совращённого общественно разрешённым блудом (о чём поведал Толстой в своей «Исповеди» прежде мужа-убийцы в «Крейцеровой сонате»). Софья же, дочь лютеранина-немца, помимо женского варианта того же табуированно-дозволенного полового устремления, одержима, и пожизненно, была поклонением другому идолу: ЗОЛОТОМУ ТЕЛЬЦУ. Люди слабо или вовсе не верующие всегда во власти витальных страхов человека как животного, венчаемых древнейшим страхом – голода для себя и потомства. Невозможности спаривания и репродукции потомства — когда сыт и в силах. Учение Христа указывает на путь освобождения от идолопоклонства тельцу, от идола богатства, от «чувства оленя», вообще от суеверия «обеспечения жизни». Но люди не идут за Христом, а по-прежнему увлекаемы — оленем и/или тельцом.

  • * * * *

12 февраля 1891 г. “скороварку” негативистского сознания Софьи Андреевны вдруг взорвало: она устроила мужу страшный, мучительный для неё самой, разговор о его «Крейцеровой сонате». Толстой через пару дней записал об этой ссоре следующее:

«…Стал читать дневник, который переписывает Соня. И стало больно. И я стал говорить ей раздражительно и заразил её злобой. И она рассердилась и говорила жестокие вещи. Продолжалось не более часа. Я перестал считаться, стал думать о ней и любовно примирился» (52, 7).

Накануне и в день ссоры Соне было очень плохо: болели сразу все дети, кроме нелюбимой Саши. «…У Маши боли в животе, у Тани желудочные боли, у Миши зубы, у Ванечки сыпь, у Андрюши жар, рвота…» (ДСАТ – 1. С. 152). Из каких соображений, кроме мазохистских, могла она взяться именно в такие дни, в скверном настроении, обременённая иными заботами, за «грязный», истязующий её подробностями разврата, дневник мужа — остаётся неясным. Но она обманывает в мемуарах, когда утверждает, что не имела намерения причинить мужу ответную боль этим чтением и унизить его, «обличить» перед будущими его читателями — для которых таким образом она его сохраняет (МЖ – 2. С. 166). Некоторые места её дневника говорят об обратном: о мстительной неприязни к автору «Крейцеровой сонаты», о желании внутренне противопоставить себя его «грязи» и, в свою очередь, оправдать перед потомками.

О самой ссоре Соничка рассказывает в своём дневнике, причём в записи того же 12 февраля, намного подробнее:

«Переписывала дневник Лёвочки; он взял вечером свой дневник и начал читать. Несколько раз он говорил мне, что ему неприятно, что я их переписываю, а я себе думала: «Ну и терпи, что неприятно, если жил так безобразно». Сегодня же он поднял целую историю, начал говорить, что я ему делаю больно и не чувствую это, что он хотел даже уничтожить эти дневники, упрекал мне, спрашивал, приятно ли бы мне было, если б мне напоминали то, что меня мучает, как дурной поступок, п многое другое. Я ему на это сказала, что если ему больно, мне не жаль его, что если он хочет жечь дневники, пусть жжёт, я не дорожу своими трудами; а если считаться, кто кому что больно делает, то он своей последней повестью перед лицом всего мира ТАК больно мне сделал, что счесться нам трудно. Его орудия сильнее и вернее. Ему бы хотелось перед лицом всего мира остаться на том пьедестале, который он себе воздвиг страшными усилиями, а дневники его прежние свергают его в ту грязь, в которой он жил, и ему досадно.

Не знаю, как и почему связали «Крейцерову сонату» с нашей замужней жизнью, но это факт, и всякий, начиная с Государя и кончая братом Льва Николаевича и его приятелем лучшим — Дьяковым, все пожалели меня. Да что искать в других — я сама в сердце своём почувствовала, что эта повесть направлена в меня, что она сразу нанесла мне рану, унизила меня в глазах всего мира и разрушила последнюю любовь между нами. И всё это, не быв виноватой перед мужем ни в одном движении, ни в одном взгляде на кого бы то ни было во всю мою замужнюю жизнь! Была ли в сердце моём возможность любить другого, была ли борьба — это вопрос другой — это дело только МОЁ, это моя святая святых, — и до неё коснуться не имеет права никто в мире, если я осталась чиста» (ДСАТ – 1. С. 153).

Это был жестокий, и именно со стороны Софьи Андреевны, разрыв с мужем в прежних отношениях — вербализованный в Соничкином дневнике на следующий день, 13 февраля, формулировкой новой конвенции: «…Доживать вместе жизнь как можно дружнее и спокойнее» (Там же. С. 154). Думаем, читателю известно, что и эта конвенция была со стороны С.А. Толстой впоследствии многократно и жестоко нарушена.

  • * * * *

Из-за утраты писем Софьи Андреевны, относящихся к данному Эпизоду, нам пришлось достаточно подробно остановиться на реконструкции и анализе личных отношений супругов в эти дни, непосредственно продолженных утраченной наполовину перепиской. Переходим теперь собственно к презентованию и анализу уцелевшей части переписки, относящейся к петербургской поездке Софьи Андреевны. Содержание пропавших писем расскажет нам её дневник, сохранивший подробную летопись поездки жены Толстого к царю, и, конечно, соответствующие странички мемуаров «Моя жизнь». С них и начнём.

«Главную причину моей поездки в Петербург никто не знал, — сообщает Софья Андреевна в «Моей жизни», — а она состояла в том, что повесть «Крейцерова соната» бросила на меня почему-то тень. Многие подозревали, что она взята из нашей жизни, другие видели в ней унижение жены и женщины вообще. Мой дядя Костя Иславин говорил, что в свете из меня сделали victime [ фр. жертву], что Государь сказал: «Мне жаль бедную жену Толстого...» И чтобы показать, как я мало похожа на жертву, я поехала хлопотать об этой повести. Если я о ней хлопочу, значит, я не могу быть предметом её сюжета, значит, я наверное невинна и не причастна к событиям, описанным в «Крейцеровой сонате». Хотелось мне тоже поднять prestige [ф р. авторитет] Льва Николаевича и показать в высших сферах настоящее значение учения и писаний Льва Николаевича, превратно истолковываемых смысле революции.

За последнее стоит похвалить Софью Андреевну, а вот в первом — отчасти усомниться. Названный мотив для поездки вряд ли был её ПРИЧИНОЙ, во всяком случае — главной. Как мы только что показали выше, посрамление Сонички в «свете», по её восприятию, УЖЕ состоялось. Хлопоты же за скандально популярную повесть могли однозначно и справедливо быть расценены УМНЫМИ людьми «света» как БИТВА ЗА БАРЫШ, которого, при изъятии повести из XIII части собрания сочинений мужа, она бы уже не получила. Это наше соображение не только вписывается хорошо в контекст всего поведения Сонички в Петербурге, но и объясняет, отчего впоследствии разрешённый XIII-й том с «Крейцеровой сонатой» она пустила в продажу ОТДЕЛЬНО от всего собрания сочинений, по особой подписке (конечно же, очень многолюдной!). Вряд ли тиражирование в печати столь одиозной повести могло свести на нет сплетни, касавшиеся её лично: даже, напротив, расширить круг сплетников и насмешников. Но дело в том, что именно мнение российской элиты, «света», среди которого было множество знакомых и родни, было для графини Толстой значимым. На пересуды прочих она готова была затворить слух – ради денег для семьи, для детей!

Покидала Софья Андреевна Ясную Поляну в «привычном» для себя состоянии тревожности: о грядущем предприятии, о детях (Ваничка как раз начал перебаливать ветрянкой), о готовящемся и активно обсуждаемом семейном разделе… С этими думами в ночь с 28 на 29 марта 1891 г. Софья Андреевна выехала из Ясной Поляны в Москву, где, навестив конторы нужных банков, а кроме того и сына Льва в московском доме, в 4 часа пополудни выехала с Николаевского (с 1937 г. Ленинградского) вокзала в Санкт-Петербург. Перед отъездом она отправила мужу письмо — единственное в эту поездку её письмо из Москвы и, к несчастью единственное уцелевшее из этих дней. Приводим полный его текст.

«Милые друзья, доехала хорошо, хотя кошмары меня всё мучали во сне и болезнь Ванички наяву. Лёву застала за чаем, рассказала ему о разделе, он тоже взволновался и уже написал что-то Илье. Лёва тоже оченьЗАраздел, чтоб стать определённо на более бедную жизнь, и знать, что у каждого есть.

Была я в Государственном банке и в Купеческом, и всё сделала своевременно. Теперь два часа до поезда, и вот мы беседуем с Лёвой и я пишу письма.

Телеграммы нет, а всё поджидаю с трепетом. Завтра телеграфируйте в Петербург непременно. Дай бог, чтоб вы все были здоровы! Желаю девочкам просветлеть и повеселеть.

В Москве разговоры о великом князе Михаиле Михайловиче, его отставили от полка, лишили всяких прав, всё за то, бедного, что он женился на m-lle Дуппельт, на простой смертной, а не на царской крови.

Прощайте, еду в Петербург без энергии и без той горячности, которая нужна делу, и как бы охотно вернулась домой! Но видно судьба, — la fatalité, как говорят лучше по-французски, а может быть путаница в моей голове.

Кланяюсь всем домашним и целую папа и детей» (ПСТ. С. 443-444).

Короткое, усталое и трогательное письмо. Не без нотки зависти к «простой смертной» m-lle Дуппельт, подставившей своё дупло ЛЮБЯЩЕМУ мужчине, тогда как её, бедную, по её же горестному заключению — муж давно ОТЛЮБИЛ.

В тот же день 29 марта отправил телеграмму и написал своё первое в этом Эпизоде письмо (открытое) и Толстой — о том, что прежде всего беспокоило Софью Андреевну: о домашних делах и о здоровье детей. Приводим полный его текст как образец подобных писем — чтобы ниже делать уже только выборки более ценного из подобных же писем.

«Ваничка спал дурно, просился на руки, но не плакал. Нельзя разобрать, что у него болит. Утром он сказал, что зубы; но может быть он это ТАК сказал. Утром, в 8-м часу, был весел в постели. Я пощупал, и мне показалось, что маленький жар. Мы его не выпускали. Он был весел. Таня мерила температуру, и оказалось 37. — Теперь 2 часа, он спит, хорошо. Вот тебе подробный отчёт. Если бы ты была дома, то, пожалуй бы, и не заметила и наверное не обратила бы внимания. Всё дома хорошо. Маша встала и пошла гулять немного. Саша с <гувернанткой> Лидой гуляют к Козловке, и Таня едет за ними на Козловку в тележке. Я еду в Тулу и там брошу это письмо. Хочу вернуться к обеду. — Целую Кузминских и особенно Машу, за которую очень рад. Ивану Егоровичу [Эрдели; в то время жених М.А. Кузминской; обвенчан с нею в октябре 1891 г. – Р. А.] привет. Вези её к нам. Завтра будет телеграмма раньше этого письма.

Сейчас раскрыл письмо, чтоб написать результат градусника у Ванички. Оказалось, что есть маленький жар, 37 и 8. Он проснулся, и мы его не выпустим» (84, 70).

Адрес на обороте открытого письма: «Петербург. Невский 77. Т. А. Кузминской для передачи С. А. Толстой».

К Ваничке был приглашён один из лучших врачей эпохи, Александр Матвеевич Руднев (1842 - 1901), главврач Тульской губернской больницы, и «прямо определил: ветряная оспа» — успокоил Толстой жену в приписке 31 марта в письме Т.Л. Толстой (Там же. С. 71). А в следующем, уже 1 апреля, письме (более длинном и не «открытом», а обычном — в конверте) Толстой извещал, что у Вани «новых оспинок не образуется, а прежние подсыхают», и даже нарисовал в письме, в натуральную величину, самые заметные. Новый же визит Руднева Толстой, успокоив в здоровье малыша себя и жену, употребляет для хлопот о заболевшем в ближнем селе мужике (Там же). Мужика успели отправить в больницу, где тот скоро и умер.

И ещё вчитаемся вот в этот добро-наивный совет Толстого супруге, в том же письме от 1 апреля:

«Воспользуйся как можно лучше Петербургом, чтоб тебе и тем, с которыми ты будешь, было как можно приятнее. А дело не важно» (Там же. С. 72).

Весь прикол в том, что Толстой не догадывался на тот момент, что под «делом» Соничка задумала (и даже уже организовала упредительной тайной перепиской!) визит с прошением именно к ЦАРЮ. Подразумевалось, что она навестит уже упоминавшегося нами выше своего старого знакомого и друга семьи Берсов, Е.М. Феоктистова, возглавлявшего Главное управление по делам печати при МВД. И её фиаско не огорчило бы Толстого, отнюдь: он, как бывало неоднократно, разочаровался в своём уже написанном шедевре и отнюдь не жаждал и не торопил его выхода из печати. На всякого мудреца довольно простоты — тем более, если жена у него Софья Андреевна!

О Соничкином утре 30 марта в Петербурге у нас уже нет письменного её рассказа: всё затерялось. Полетим дальше «на одном крыле». Пусть расскажет недостающее её дневник. Вот она навещает родню, чтобы узнать результаты предварительной переписки (одно из важных писем не было получено):

«У Кузминских только вставали. Саша был на ревизии Балтийских губерний, Таня одевалась, Маша и дети причащались. Мы друг другу с Таней очень обрадовались, и она поместила меня в своей спальне. Выписали мы немедленно Мишу Стаховича; он говорил, что писал мне, вызывая меня для свиданья с Государем, так как Елена Григорьевна Шереметева, двоюродная сестра Государя, рождённая Строганова, дочь Марии Николаевны (Лихтенбергской), выхлопотала согласие Государя принять меня. Предлогом просьбы моей об аудиенции Государя служило то, что я прошу, чтобы цензура для произведений Льва Николаевича была бы лично самого царя. …Шереметева хлопотала о моей аудиенции у Государя по просьбе Зоси Стахович, которую Шереметева очень любит» (ДСАТ – 1. С. 168 - 169).

Заметим: речь вполне откровенно идёт снова о ПРЕДЛОГЕ для свидания с императором. Причину же мы назвали выше.

И далее:

«На другое утро моего приезда я поехала к Николаю Николаевичу Страхову, на его квартиру, всю занятую прекрасной библиотекой, им составленной. Он удивился и обрадовался мне. И вот мы начали с ним обсуждать письмо и мой предполагаемый разговор с Государем. Ему не понравилось, так же как и мне, письмо, набросанное Стаховичем, и к 5 часам он прислал мне свой вариант. Но и этот мне не понравился, я написала с двух — ещё свой, третий. Пришёл брат мой, Вячеслав, и окончательно выправил и моё письмо. Его вариант и был послан 31 марта».

И далее Софья Андреевна приводит сам текст своего (по преимуществу!) предваряющего аудиенцию письма царю:

«Ваше императорское величество, принимаю на себя смелость всеподданнейше просить ваше величество о назначении мне всемилостивейшего приёма для принесения личного перед вашим величеством ходатайства ради моего мужа, графа Л. Н. Толстого. Милостивое внимание вашего величества даст мне возможность изложить условия, могущие содействовать возвращению моего мужа к прежним художественным, литературным трудам и разъяснить, что некоторые обвинения, возводимые на его деятельность, бывают ошибочны и столь тяжелы, что отнимают последние духовные силы у потерявшего уже своё здоровье русского писателя, могущего, может быть, ещё служить своими произведениями на славу своего отечества.

Вашего императорского величества верноподданная

графиня София Толстая.

31 марта 1891 г.» (Там же. С. 169).

Ко 2 апреля Л.Н. Толстой получил от жены два письма: от 29 марта, приведённое нами выше, и следующее, первое из числа не сохранившихся. Выше мы цитировали строки из его ответа 1 апреля. В следующем, от 2 апреля, ответном письме Соне о своём, действительно нужном и добром деле: «А я ходил на деревню к бабе, пригласившей меня, как костоправа, к вывихнутой в локте руке (застарелый вывих, при котором, вероятно, возвратится владение рукой» — а также о выздоровлении сына Ванички (84, 72).

Между тем в авантюре Софьи Толстой произошла досаднейшая проволочка:

«Письмо дошло 1 апреля, и в тот же день умерла вел. кн. Ольга Федоровна на пути в Крым, в Харькове, от острого плеврита и болезни сердца. Смерть эта, в связи с женитьбой её сына, Михаила Михайловича на графине Меренберг, без согласия государя и его родителей, заняла весь Петербург. Везде только об этом и говорили. Девять дней, по обычаю и по этикету, при дворе не было никаких действий, и вся царская фамилия погрузилась в траур и уединение» (ДСАТ – 1. С. 170).

Наверняка эти обстоятельства Софья Андреевна изложила в новом письме мужу. Но Лев Николаевич узнал о них прежде его получения и упомянул в своём письме от 3 апреля: «…Мне жалко очень стало во всём этом Государя. Ему должно быть очень больно».

И здесь же Толстой упомянул, как лично сам прогулялся за письмом Сони на станцию железной дороги Козлова Засека, где располагалась тогда почтовая контора, «и вот вернулся при лунном свете и прелестном воздухе» (84, 73).

После беседы с Софьей Андреевной философ, литературный критик и давний друг Л.Н. Толстого Николай Николаевич Страхов набрался смелости послать ему свою новую статью «Толки о Л.Н. Толстом», которую, после проблем с цензурой, удалось опубликовать в кн. 9 за 1891 год журнала «Вопросы философии и психологии». В письме жене от 4 апреля Лев Николаевич положительно отзывается о хвалебной в его адрес статье:

«Вчера получили статью Страхова. Согласен с тобой, что она до неприличия преувеличивает моё значение, но, кажется, что, независимо от того, что она так льстит мне, я не ошибусь, сказав, что она замечательно хороша, не только хорошо написана и умно, но задушевно, сердечно. Так понимать сущность христианства может только христианин, или лучше ученик Христа. Скажи это Николаю Николаевичу. Я буду писать ему» (84, 73 - 74).

Вернёмся теперь к Софье Андреевне. Время в Петербурге тянулось для неё слишком медленно, тоска по семье нарастала. Не хотелось и терять времени — а она и не теряла его. На повестке дня был Е. М. Феоктистов, которого, как помнит наш читатель, она уже разок “окрутила”, как мальчишку, в 1885 г. (см.: МЖ – 1. С. 495). На этот раз Евгений Михайлович, кажется, подготовился к встрече с умнейшей и обаятельнейшей женщиной, знававшей его в лучшие годы молодости. Но это его не спасло… Тем более что Соничка в этот раз пошла к сплешивевшему ловеласу не одна, а захватила в спутницы Танюшу, младшую свою красавицу сестру. О своём триумфе она поведала в дневнике и мемуарах (и наверняка — в письме мужу) не без гордости:

«Поздоровавшись с Феоктистовым, которого я знала ещё в Москве молодым, только что увёзшим тогда свою красавицу жену тайком от матери, — я спросила его, почему запретили весь XIII том? Он сухо и машинально открыл какую-то книгу и прочёл монотонным голосом: книга «О жизни» запрещена духовной цензурой по приказанию св. синода. Статья «Так что ж нам делать?» запрещена полицейским управлением. А «Крейцерова соната» запрещена по высочайшему повелению», — прибавил он. На всё это я горячо начала доказывать, что главы из книги «О жизни», которые напечатала я, были уже напечатаны в «Неделе» и не вызвали даже неудовольствия со стороны цензуры, что главы из «Что ж нам делать?» им же были пропущены в XII части [в 1885 г. – Р. А.], — и что остаётся только «Крейцерова сопата», которую надеюсь выпросить у царя.

Феоктистов очень был сконфужен, когда узнал, что «О жизни» и «Что ж нам делать?» напечатаны не целиком. Он позвал секретаря, велел пересмотреть дело и обещал через два дня ответ. Я очень его упрекала за то, что так небрежно и невнимательно относится цензура к такому автору, как Лев Толстой; упрекала, что в цензуре даже оглавления не прочли и так смутили и огорчили и меня, и самого автора. Он, видимо, понял, что сделал глупость, и 3 апреля привёз мне сам XIII часть и сказал, что её можно пропустить» (ДСАТ – 1. С. 170 - 171).

В мемуарах Соничка не преминула добавить, что в беседе с размякшим Феоктистовым «напомнила ему о том, какой он был либерал и милый человек», пока не стал тем говном, каким стал (МЖ – 2. С. 179).

И ещё одно дельце пришлось так же напористо и изящно уладить Софье Андреевне в первые апрельские деньки. Случайно, будто до чужого человека, до неё дошли сведения, что пьеса Л.Н. Толстого «Плоды просвещения», угодившая прежде под запрет для театральных постановок, вдруг оказалась скоренько внесена в репертуар, ни много ни мало, всех Императорских театров России и усиленно готовилась к премьере в ближайший сезон.

Соня набросилась на Императорский театральный комитет как львица:

«Я спрашиваю там, было ли с их стороны какое-нибудь отношение к автору и спрос, желает ли он? Говорят, что нет. Я рассердилась, говорю там чиновнику, что очень уж бесцеремонно и неделикатно относятся к автору, и заявила, между прочим, что прошу теперь обращаться со всеми переговорами не к нему, а ко мне.

На другой день явился режиссёр с бумагой, в которой напечатаны условия: я принимаю на себя все возможные обязательства, например, что РУЧАЮСЬ, что пьесы не будут играть на частных сценах, ОБЯЗУЮСЬ 2000 штрафом за неисполнение и т. д. Меня взбесили эти обязательства…» (ДСАТ – 1. С. 171).

…И режиссёр был отправлен со своей бумагой туда, куда и нужно было его отправить. Без особой надежды на поддержку, Соня написала мужу обо всём произошедшем письмо. Но муж, прелестный муж, и автор пьесы меж тем не только ничего не знал о разрешении её к большой премьере, но даже не стремился узнавать. В письме к жене от 8 апреля, в ответ на утерянное её письмо (не позднее, надо полагать, 5-го), он пишет нечто не самое умное и совершенно не приятное для своей львицы-воительницы за семейные доходы:

«Какие условия тебе предлагают от театральной дирекции о пьесе? Ведь ты знаешь, что я никаких условий не желаю и предоставляю всем играть, где и как хотят. Поэтому ты очень хорошо сделала, что не приняла их условий» (84, 75).

А также, слава Богу, пишет одну полезную и нужную для матери строчку о здоровье детей:

«Дети все продолжают быть очень милы и радостны. У Ванечки и следов не найдёшь оспы» (Там же).

Соня знала мужа и ждала такого ответа, а потому… и вовсе не ждала его. Уже на следующий день после отправки — весело нахуй — режиссёра она нанесла по конторе Императорских театров третий, и решающий, СНОВА ТРИУМФАЛЬНЫЙ, удар. Пусть снова расскажет о нём её дневник — раз уж утеряны письма:

«Я заявила чиновнику, что я не согласна принять на себя никаких обязательств и пусть лучше пьеса не идёт, но я не подпишусь ни за что. Он говорит, что это надо директору сказать. Я велела доложить о себе директору Всеволожскому. Он было отказался. Я говорю: «Странные у вас порядки, Государя можно видеть, а директора, ОБЯЗАННОГО принимать, видеть нельзя». Моё высокомерие его смутило, и он пошёл докладывать. […] Всеволожский принял меня развязно […]. Я сказала: «Как? вы, человек нашего круга, вы не понимаете, что Льва Николаевича нельзя ставить на одну степень с водевильными авторами, что все мы, а прежде всех я, как жена и как порядочная женщина, должны считаться с его идеями, п потому я не могу подписать обязательства, что НИГДЕ на частных сценах пьесу эту играть не будут; что главную радость Льва Николаевича составляло то, что комедия эта не дала ему до сих пор ни копейки, а обязательство это лишает права играть эту пьесу на всех благотворительных спектаклях...» Я очень горячилась, Всеволожский предложил вычеркнуть некоторые обязательства. Я и на это не согласилась, и наконец оп предложил написать письмо частное, что я предоставляю право играть на императорских театрах пьесу с 10 % с валового сбора, что я и сделала» (ДСАТ – 1. С. 171 - 172).

И чего, по преимуществу и добивалась, зная официальные правила об обычных 5 % с выручки (не считая обязательств!). «Ведь мы с Вами люди светские, а, господин Всеволожский?»

«Добит» Всеволожский был осенью того же года, когда решил придержать и не выплачивать гонорар. Софья Андреевна пожаловалась министру двора гр. Воронцову на этот отказ — сославшись, что гонорар предполагалось потратить на помощь крестьянам в начавшемся тогда в России голоде. И, конечно, получила ожидавшийся ею и желанный ответ: «Граф Воронцов написал учтивое письмо, в котором говорил, что ввиду нашей благотворительной цели он разрешает давать гонорар» (МЖ – 2. С. 181).

Наверное, в тот же день, когда к ногам Софьи Андреевны легла театральная контора (точная датировка сложна из-за отсутствия её писем), она получила и прочла письмо мужа от 4 апреля — то самое, в котором он сетует на замысленную женой авантюру просительства у императора. Легко догадаться, что ответила ему усталая Соня не просто объяснением своей позиции, а отповедью, так как в ответе (открытка) от 9 апреля муж смиренно и мудро сдаёт позиции:

«Очень жалею, что моё письмо огорчило тебя. Я тоже высказал, что было на душе. И разумеется напрасно. Бог даст, всё кончится благополучно. Да и нечему кончаться. Тебя мне жалко за твой невольный арест. Целую тебя» (84, 76).

И, посовестившись своих куцых отписок (частию — приписок к письмам детей) в ответ на письма жены, 10-го Лев Николаевич написал ей наконец большое письмо, которое, с незначительными сокращениями, мы и приводим ниже.

«Я всякий раз только приписываю тебе, милый друг, и это мне неприятно, нынче хочу хорошенько написать. А то я выдумал новую методу: вечером с детьми пью чай, заряжаюсь им и иду писать или письма деловые, или два дня писал новую работу, вечернюю [Начата «История матери», которую Толстой так и не окончил. – Р. А.]. И это мешало писать тебе толком. Двухдневное писанье это до сих пор, несмотря на то, что бумаги исписал и не мало, не привело ни к каким результатам, если не считать результатом того, что, написав не так, как нужно и как хочешь, знаешь, что так писать не надо, а надо — писать иначе. Но зато утренняя работа моя идет понемногу, — лучше, чем прежде.

Третьего дня после гостей […] у меня к вечеру заболел живот — немного, и вчера целый день было не по себе. Но я почти ничего не ел, пил только жидкое и нынче совсем здоров. Вчера получил от Лёвы коротенькое письмецо. Он бодр, хотя опять жалуется на желудок. Мы с ним говорили про его университет. Он поговаривал, что бросит, и я очень внушаю ему, что это будет ему вредно, дурной antécédent [ фр. прецедент], который ослабит его, что это гигиенически нравственно нехорошо. И с радостью увидал в письме, что он занимается и находит удовольствие в переводе Цицерона, про которого он прежде говорил с тоской. Вспомнил о тебе, что ты права, когда говоришь, что он очень легко поддаётся влиянию и что ему надо говорить, что я и делал. Вообще он хорош. Помогай ему Бог. Мы все здравствуем и благоденствуем; но ты напрасно обижаешь нас: начиная с себя, знаю, что всем без тебя жизнь кажется не полною.

Я вчера писал тебе и нынче подтверждаю, что твоё положение, неприятность и тяжесть его, я очень понимаю, сочувствую и очень желаю, чтобы поскорее ты бы от него избавилась.

Нынче день потеплее других, но всё свежесть в воздухе, и нет ни малейшего веселья, блеска, сиянья в весне, а тихая, подкрадывающаяся, серая. Нынче, возвращаясь к дому по шоссе, встречаю двух полицейских верхом. Дедушка! Не видал ли человека в сером и белых портках? Нет, а что? Из острога бежал. Потом ещё полицейские, тот же вопрос. С работы убежал и сидит где-нибудь в лесу, в овраге голодный! А нынче же были две бабы, идут к мужьям в острог. Один сослан обществом за то, что побил отца; а побил отца за то, что отец развратник приставал к его жене. Я написал о нём <тульскому прокурору> Давыдову. Если правда, нельзя ли помочь. […]

Надеюсь, что у нас будет также всё хорошо и радостно, когда ты приедешь, и тебе будет после Петерсбургских треволнений хорошо отдохнуть дома, где, несмотря на твоё ложное представление и пики нам, — тебя любят, что ты знаешь. Целую тебя и всех…

Что Лесков? Видела ли ты его? Ты бы повидала его. Дала бы ему знать; ему бы это было приятно» (84, 76 - 77).

А 11 апреля — уже снова приписка, к письму М.Л. Толстой:

«Дочери уверяют, что это письмо тебя не застанет, но я очень сомневаюсь в этом и пишу, хотя писать нечего. Все новости и интересное на твоей стороне. А я дурно спал ночь, и теперь 10-й час, вернувшись с прогулки с Поповым, чувствую себя усталым. Ну, помогай тебе Бог, приезжай к нам поскорее. Я ничего нынче не писал, только читал прекрасную книгу, историю суждений древних о вегетарьянстве [«Ethics of diet» Ховарда Уильямса.]» (84, 78).

Но Соне было, конечно, в те дни не до Лескова и не до этики питания. Она всё больше нервничала и тосковала по дому. Вряд ли утешило бы её и следующее, от 12 апреля (заключительное в данном Эпизоде переписки!), письмо мужа (точнее: приписка к письму Т.Л. Толстой), с рассказом о воспитании малыша Вани:

«Вчера ты пишешь, что я только пишу приписочки, и я как раз написал тебе длинно и о себе и о своей работе. Нынче у меня было столкновение с Ванечкой. Он взял баранки и понёс <охотничьему кобелю> Снобу. Я говорю: не надо, он не слушает. Прихожу в гостиную, он кидает Снобу; говорю: отдай, он не даёт. Я отнял у него, он заплакал, но очень коротко, и сейчас же помирился, и я обещал дать для Сноба того, чего не жалко, и он был рад. Жалко баловать его» (Там же).

Трижды за эти дни вынужденного ожидания навестила Софья Андреевна своего давнего духовного авторитета — придворную даму и православную фарисейку Александру Андреевну Толстую, с которой cмогла, для расслабления нерв, вдоволь “поплакаться в жилетку”: «много с ней беседовала о религии, о Лёвочке, о детях и моём положении в семье» (ДСАТ – 1. С. 172).

Между тем о её домогательствах к собеседованию с Государем под сурдинку траурных мероприятий тихо «забыли». Соня взялась напомнить, и, будто в отместку за забывчивость, в том же своём энергическом, не исключая дерзости, стиле:

«В пятницу 12 апреля […] я оделась и поехала благодарить Шереметеву за её хлопоты и сказать, что я ждать больше не могу». Она не была принята, но слова её передали “высокой” даме, и результат не заставил себя ждать в тот же день: «В 11 часов вечера, только что я легла, приносят записку Зоси, что государь, через Шереметеву же, просит меня на другой день, в 11½ часов утра, в Аничков дворец. Главная моя радость была в первую минуту, что я могу завтра же уехать. Сейчас же я начала всё укладывать…» (ДСАТ – 2. С. 172-173).

Дальнейшую часть повествования в данном Эпизоде мы приводим уже как дополнительные сведения читателю. Переписка к 13 апреля наверняка была окончена обоими её участниками. Кроме телеграммы о сроках возвращения — посылать готовящейся к отъезду Софье Андреевне было уже нечего… Да и трудно представить себе, чтобы в России, где всякий писал и отсылал письмо с “оглядкой” на перспективу его перлюстрации, Софья Толстая рассказала бы о своей неформальной аудиенции с монархом, и тем паче во всех тех же подробностях, которые доверила позднее мемуарам личному дневнику — включая виньетки женского кокетства о том, что-де так понравилась «государю». Всё-таки мы приводим ниже наиболее важную часть рассказа С.А. Толстой о свидании с царём.

Как обычно, она жутко “накрутила” себе нервы, а на высоченной дворцовой лестнице — ещё и надорвала силы, так что вдруг почувствовала в дворцовых покоях приступ, от которого не чаяла остаться живой: «Первое, что мне пришло в голову, было то, что дело моё всё-таки не стоило моей жизни…» — тем более, что, ожидая «дела» с царём, она уже прокрутилась и устроила себе некоторые ожидаемые прибыли. Но отступать было поздно, и, распустив корсет для нормализации дыхания, растрёпанная и прекрасная, она вошла к императору Александру III, который, будучи сам человеком довольно грузным, поинтересовался в первую очередь, не крутой ли показалась ей лестница (МЖ – 2. С. 186).

Любопытно, что сперва разговор с царём у Софьи Андреевны коснулся не «Крейцеровой сонаты», а пьесы «Плоды просвещения», и император подтвердил, что неожиданное разрешение пьесы к постановке — результат его распоряжения.

Наконец, Соничка изложила просьбу о разрешении в печать «Крейцеровой сонаты»:

«— Да ведь она написана так, что вы, вероятно, детям вашим не дали бы её читать.

Я говорю:

— К сожалению, форма этого рассказа слишком крайняя, но мысль основная такова: идеал всегда недостижим; если идеалом поставлено крайнее целомудрие, то люди будут только чисты в брачной жизни.

Ещё я помню, что когда я сказала государю, что Лев Николаевич как будто расположен к художественной деятельности, Государь сказал: “Ах, как это было бы хорошо! КАК он пишет, КАК он пишет!”» (ДСАТ – 1. С. 174 - 175).

Если верить мемуарам, Соничка даже ещё решительней возражала царю, напомнив про своих девятерых детей. А о пьесе «Плоды просвещения» сказала смело, что серьёзной мыслью пьесы является буквально то, что: «для нас, господ, земля — игрушка, для мужика — хлеб насущный» (МЖ – 2. С. 187). Сперва удивившись, а потом совершенно размякнув под ловкими психологическими “пальчиками” хитроумной Софьи Андреевны, император, конечно же, дал ей потребное разрешение о повести мужа:

«— Да, в полном собрании можно её пропустить, не всякий в состоянии его купить, и большого распространения быть не может» (ДСАТ – 1. С. 175).

(Софья Андреевна перехитрила здесь самого царя: дело в том, что 12 томов уже давно продавались, а о 13-м она опубликовала извещение о цензурном запрете. Так что 13-й том она смогла продавать по особой подписке.)

И вот тут-то, совершенно добившись своего и оттого, вероятно, ослабив бдительность, в рамках уже вольной «светской» беседы — Соничка сказала ненужное, пожаловавшись на кражу Мишей Новосёловым (в то время толстовцем, в будущем же — мучеником в большевистских застенках и православным святым) рукописи одной из статей Толстого. Кстати сказать, это был остро-нецензурный «Николай Палкин». Статью эту жена Толстого очень не любила и боялась её нелегального распространения — с возможными последствиями для Толстого и семьи, для себя лично.

Наконец, прозвучала и просьба о цензурировании новых сочинений Л.Н. Толстого лично императором — бывшая формальным поводом для аудиенции. Император, конечно, давно смекнул, что ПРИЧИНЫ оной были иные — и, как хороший заговорщик, поддержал “правила игры”, без вопросов ответив на всё согласием. И Соничка «почувствовала в ту же минуту, что этого никогда не может быть, и мне стало неловко и стыдно» (МЖ – 2. С. 190).

Этим признанием завершает Софья Андреевна в мемуарах рассказ об аудиенции 1891 г. Но и вся главка мемуаров, тому посвящённая, завершается не менее откровенным признанием:

«Я ЗАВЛАДЕЛА духовно Государем, и он подпал под моё влияние. В душе я торжествовала, что не пропала и на этот раз сила моей внешней и внутренней энергии» (Там же).

В тот же день Соня триумфально оставила покорённый ею Питер — думая совершенно не о своём триумфе, а о скором свидании с мужем и детьми. 14 апреля утром она была дома, в Москве, где её встретили и проводили сын Лев и близкие друзья семейства Дунаев и Дьяков, а после обеда — уже в Ясной Поляне. Примечательно, что Лев Николаевич (видимо, извещённый о времени приезда в последнем из утраченных посланий жены) ждал её, чтобы встретить, в саду у дома. Но обломался: ушёл ненадолго в соседствующий с садом могучий лес Чепыж (в тёплое время года использовавшийся семейством и гостями как сортир) — и, к огромной досаде своей, пропустил момент приезда… Его недовольство увеличилось, когда жена рассказала обо всех своих похождениях:

«Лёвочка был недоволен моими похождениями и свиданием с Государем. Он говорил, что теперь мы как будто приняли на себя какие-то обязательства, которые не можем исполнить, а что прежде он и Государь игнорировали друг друга и что теперь все это может повредить нам и вызвать неприятное» (ДСАТ - 1. С. 180).

В Дневнике Толстого под 18 апреля записано об этом разговоре несколько иначе, и с хорошим покаянным признанием в конце:

«Соня приехала дня три тому назад. Было неприятно её заискиванья у Государя и рассказ ему о том, что у меня похищают рукописи. — И я было не удержался, неприязненно говорил, но потом обошлось, тем более, что я из дурного чувства был рад её приезду. Она стихийна, но добродушна ко мне, и если бы только помнил всегда, что это препятствие — оно, но не она, и что сердиться и желать, чтобы было иначе, нельзя» (52, 27).

Это ОНО, если задуматься — и не самоё «дурное чувство» по отношению друг к другу, атаковавшее время от времени сознания Сони и Льва. Это то несознанное, «фрейдовское» ОНО, которое рождает разноообразные дурные чувства, поступки и слова; которое вполне рулит людьми в прежде церковно-лжехристианском, а в наши дни уже вполне изуверившемся мире. То самое ОНО, которое Соню заставляло заботиться о подчинении себе мужских (не исключая царя) сердец, а Толстого — против собственных убеждений дважды за рассмотренный нами период “обрюхатить” жену обречёнными на убийство в утробе младенцами; то ОНО, которое повлекло Соничку в Петербург на защиту бизнеса и семейных доходов с писаний мужа, а семейство — к грешному (как чувствовали все) разделу, упоминавшемуся выше, в приведённом нами тексте письма Софьи Андреевны от 29 марта. Разделу, на завершение которого и спешила Соничка в Ясную Поляну, куда за нею собрались к середине апреля и прочие его участники. Подлежащие к разделу фамильные земельные участки были оценены в 550 тысяч каждый и поделены на 9 долей. Лев Николаевич, как и хотел, отказывался от собственности при разделе, но оставался жить в доме с женою, которая, в свою очередь, себе и маленькому Ваничке определила, конечно же, Ясную Поляну, а вдобавок к тому приняла на сохранение долю дочери Марии Львовны, самой идейно близкой отцу. М.Л. Толстой позднее понадобилась доля, но только в 1897 году, когда она вышла замуж за Николая Оболенского, которого Софья Андреевна строго, но справедливо аттестовала в мемуарах, как «почти нищего и бездеятельного лентяя» (МЖ – 2. С. 173). С июля 1892 г. результаты раздела приобрели юридический статус.

Как трудный, не радующий дар — скорее, «обмен» или награду: за согласие на раздел — Толстой получил согласие жены на отказ от авторских прав на поздние (после 1881 г.) свои сочинения. Причём далеко не сразу: Соничка сумела и на этом попортить себе и мужу кровь… например, отстаивая свои «права» на повесть «Смерть Ивана Ильича», которую, как мы помним, Толстой в 1885 г. преподнёс ей в качестве подарка на именины. Только 19 сентября 1891 г. в газетах появилось открытое письмо Толстого, г


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: