Жан-Филипп Туссен (род. 1957)

В отличие от Эшноза, Ж.-Ф. Туссен не использует гибридных форм массовой литературы, не инверсирует механизмов де-

тективного жанра. Художественно-изобразительные средства у Туссена сведены к минимуму. О задачах творчества он сказал так: «Я понимаю функцию писателя как нечто живое и забавное... Как писатель, я должен переворачивать все вверх дном, чтоб мое творчество не вылилось в некую раз и навсегда застывшую форму». Произведение искусства, считает Туссен, «создано для игры и является своего рода воскресным днем жизни, возвещенным Гегелем».

Первые романы Ж.-Ф. Туссена «Ванная комната» («La Salle de bain», 1985), «Месье» («Monsieur», 1986) были опубликованы издательством «Минюи», открывшим миру С. Беккета, А. Роб-Грийе, М. Бютора. Публикация в таком престижном издательстве была радостной неожиданностью для автора.

В 80-е годы Туссен совмещает кино и литературное творчество. В 1987 г. режиссером Ж. Львофф был снят фильм по роману «Ванная комната», в 1989 г. Туссен сам снял фильм по роману «Месье», а в 1992-м – фильм по своему роману «Фотоаппарат» («L'appareil photo», 1988).

В 90-е годы все в том же издательстве «Минюи» появляются романы «Умолчание» («La Reticence», 1991), «Телевидение» («La Television», 1997), а затем в 2002 г. – «Заниматься любовью». Российский читатель познакомился с романами Туссена «Месье» и «Заниматься любовью» (в пер. И. Радченко «Любить») в 2006 г.

Романы Туссена – ироническое, воспроизведение стихии банальности, в которой ничего не происходит. «Незначительное является в его прозе историей, мелочи повседневного существования приобретают размах эпопеи». Произведения Туссена, вписанные в контекст «эры подозрения», пронизаны разрывом между реальностью и ее восприятием. Вместо мира значений (психологических, социальных, функциональных) мир констатации, присутствия вещей, которые доминируют над всякими разъяснительными теориями.

«Ванная комната» – роман, разделенный на три части. Центральный персонаж – молодой человек, тусклым, бесцветным голосом которого озвучивается бессобытийность повседневности. Персонаж лишен эмоциональных, психологических, социальных характеристик. У него нет имени. Он сообщает, что ему «27 лет, а скоро будет 29». О профессии им сказано вскользь – то ли социолог, то ли историк. Персонаж-рассказчик поселяется в ванной комнате своей парижской квартиры. «Когда я начал проводить послеполуденные часы в ванной комнате, я не думал там поселяться; время здесь текло незаметно, и мне было приятно размышлять, сидя в ванной одетым, иногда голым. Эдмондсон нравилось сидеть рядом. Мы иногда шутили, смеялись». Эдмондсон, второе действующее лицо, – персонаж с размытыми контурами, с именем, одинаково применимым как к мужчине, так и к женщине. То, что это подруга героя, выясняется лишь к концу первой части, озаглавленной «Париж».

Безымянность героя, отсутствие своеобразия являются не только олицетворением неуловимой сущности человеческой природы, но и метафорой современного сознания.

Бессобытийность фиксируется в мельчайших подробностях: появление польских художников в квартире героя, их «серьезные» беседы ни о чем, в которых клиповое соединение слов передает бессодержательность, пустотность языка. Крайняя скрупулезность и педантичная детализация в отношениях служат «ловушкой». Эдмондсон, нанявшая польских художников для ремонта кухни, забыла купить краски. «Кабровински серьезным тоном сказал, что он ждал краски все утро, что день оказался потерянным, бесцельным. Когда он узнал причину, по которой Эдмондсон не купила краски (аптекарские магазины были закрыты), он не переставал сокрушаться, что сегодня понедельник. Одновременно он пытался выяснить, будет ли оплачен потерянный день. Эдмондсон уклонилась от ответа. Она тем не менее призналась в том, что она не купила красок, потому что еще не выбрала цвет. Кабровински тихо спросил, примет ли она решение до завтрашнего дня. Она ему подала спагетти, он поблагодарил. Тщательно наматывая спагетти на вилку, он сказал, что нужно начать окраску стен как можно скорее, и спросил меня о банках с прозрачным лаком, которые он заметил в нашем чуланчике. Эдмондсон была против. Эти банки, кроме того, что они были пустые, принадлежали бывшим квартирантам, что было веской причиной, чтоб их не использовать».

Эпизод с ремонтом, так подробно описанный, не получает дальнейшего развития. Поляки с их дотошными рассуждениями ни о чем исчезают со страниц романа. Нагромождение деталей, облеченное в шелуху слов, воплощает эрозию смысла. Чем они многочисленнее, тем в большей степени предмет разговора теряет глубину, обманывая ожидания читателя, создавая эффект пустоты. Разбивая роман на пронумерованные фрагменты, в которых нет ни финала, ни развязки, писатель играет с читателем, создавая иллюзию логики. «Он ведет читателя по следам, которые никуда не ведут».

За этими банальными событиями, безучастно описываемыми рассказчиком, вырисовывается другая история – разрыв мира и человека, слова и его содержания. Образ главного персонажа иронически снижен, лексика его убога, он скуп в выражении чувств: «Утешь меня, Эдмондсон!» Вместо признаний в любви – телефонные звонки и долгое молчание в трубку. «Мне нравятся эти моменты. Я пытался услышать ее дыхание».

Внезапный отъезд ничего не меняет в ощущениях персонажа-рассказчика. Речитатив в стертых, серых тонах воспроизводит будничное существование, в котором каждый день похож на предыдущий, а все города на одно лицо. Поэтому он вскользь, лишь в конце второй части, упоминает, что уехал в Венецию. Его не интересуют ни музеи, ни храмы, ни дворцы этого удивительного города. Бесполезной суетой он считает всякие рассуждения о прекрасном: «У меня нет желания говорить о живописи».

В Венеции его образ жизни не отличается от парижского: номер в отеле, завтрак, обед, ужин, газеты, телевизионные футбольные матчи, игра в дартс. «Каждый день уборщица убирала мой номер. Я спускался в холл, а после уборки вновь поднимался в свой номер, где все было прибрано и расставлено по полочкам».

Бессодержательность любой интерпретации разоблачается Туссеном на уровне предельной наглядности «пустотности» языка туристов-энтузиастов: «Они всегда говорили об искусстве и эстетике. Их абсолютно абстрактные рассуждения казались мне чрезвычайно правильными. Он, в строго выбранных терминах, проявлял широкую эрудицию. Она зациклилась на Канте, намазывая масло на хлеб. Проблемы высокого их разделяли лишь на первый взгляд».

Замкнутое пространство – ванная комната, номер в отеле, больничная палата – является пародийным обыгрыванием «комнаты» Паскаля – идеального места для экзистенциональных размышлений и самопознания. Но герой Туссена – это «посторонний» «эры подозрения», способный говорить лишь о пустяках. Несмотря на тематическую близость с «Посторонним» Камю, Туссен, по его признанию, стремился избежать философской серьезности экзистенциалистской интерпретации мира путем образного использования метафоры непосредственного опыта. «Я хотел быть более озорным, веселым, менее болтливым <...> я хотел бы создать "человека без свойств", который бы не говорил. Я пытаюсь все больше и больше удалиться от литературного языка. Я ищу неловко, неумело скроенные фразы, косноязычие, продолжая традицию Беккета».

Аллюзии на роман Музиля вводят в сердцевину логики нелогичность: персонаж-рассказчик получает от посла личное приглашение на прием в австрийское посольство, при этом выясняется, что он никогда не был знаком ни с послом, ни с австрийскими дипломатами и никакого отношения по роду своей деятельности к австрийскому посольству не имел. Нарочитая нелепость этого эпизода построена на интертекстуальной игре. Обращаясь к образному мышлению читателя, Туссен в контексте этой забавной истории подразумевает главного героя музилевской эпопеи Ульриха – «человека без свойств», символическое воплощение утопического бунта против клишированности сознания и разорванности бытия. Туссеновский «человек без свойств» – пародийная, плутовская маска музилевского героя. В его воображении мелькают сцены посольского приема: «Что можно было ждать от этого приема? Я бы одел темный, строгий костюм, черный галстук <...> С бокалом я бы переходил из салона в салон, слушая речь посла о процветании его страны <...> По возвращении я бы рассказал Эдмондсон, что дипломаты горели нетерпе-

нием услышать мое мнение о разоружении <...> Сам посол Эйгеншафтен признался мне, что он в восторге от моих рассуждений, от моей безупречной логики и красоты».

Комическое ерничанье туссеновского персонажа, носящее игровой, карнавальный характер, скрывает экзистенциальные страхи пустоты и абсурдности человеческого существования, эмблематическим воплощением которых является мотив движения. «Восприимчивый к движению, только к движению, которое меня перемещало несмотря на мою неподвижность, а также к движению моего тела, постепенно разрушающегося. Это движение незаметно, но я ему стал придавать исключительное внимание. Я изо всех сил пытался его фиксировать, но как его уловить?»

В игре парадоксов движение / неподвижность – дождевых капель, мяча, дротика, человеческой жизни – суггестивно выражается разрушительность времени: «...движение, каким бы молниеносным оно ни было, в сущности, ведет к неподвижности. Оле!». Вызывающее «оле!», снижая трагико-дидактический пафос, подчеркивает ребячливое озорство героя, пытающегося преодолеть «смертельную тоску» в безобидных развлечениях: в словесных каламбурах (postmoderne / poste moderne), в игре в теннис, в дартс. Эти будничные утехи туссеновского персонажа ассоциируются с паскалевской идеей «развлечения» как средства избавления от тревог и страхов: «Нет развлечений – нет радости; есть развлечения – нет печали <...> Человек так несчастно устроен, что, если ему нечем отвлечься от мыслей о себе, он немедленно погружается в глубокую печаль».

Мотив игры в дартс, как скрытая цитата из Зенона, раскрывает иллюзорность движения, выявляет свойства игры как вневременного пространства, как зоны свободы. Вторжение Эдмондсон раздражает туссеновского персонажа: «Она еще раз попросила меня прекратить игру. Я изо всех сил метнул дротик, который угодил ей в лоб». Эта вспышка насилия является метафорой «убийства времени», из-под власти которого стремится убежать герой.

Роман Туссена начинается и заканчивается одной и той же фразой: «На другой день я вышел из ванной комнаты». Повторение начала в конце романа, рождающее ассоциации со словес-

ными играми Р. Русселя, создает амбивалентный, парадоксальный образ движения застывшей, впавшей в неподвижность стихии банальности.

Роман «Месье» – это одночастное, небольшое по объему произведение (66 страниц в русском издании. – М.: Иностранка, 2006), разбитое на маленькие фрагменты. Рассказ от третьего лица выглядит очередным авторским розыгрышем: вместо объективного линейного повествования – клиповое воспроизведение бессобытийной повседневности. Крайняя минимизация художественно-изобразительных средств выражается в сведении реальных примет времени и пространства к различным деталям: скоростные лифты, многоэтажные здания, 16-этажная башня «Леонардо да Винчи». Имя персонажа Месье подразумевает отсутствие каких-либо пристрастий и вкусов, подчеркивает безликую усредненность обыденного сознания. В отличие от персонажа «Ванной комнаты» Месье показан при исполнении служебных обязанностей, сфера которых не уточняется: то ли коммерческий директор, то ли директор по связям с общественностью в компании «Фиат Франс»: «Пока он усаживался, мадам Паррен сообщила мужу, что жених их дочери – коммерческий инженер. Коммерческий директор, уточнил Месье. Да. И по связям с общественностью тоже немного, сказал он, но это не самая сильная моя сторона». Административный статус Месье подтверждается персональным кабинетом и вращающимся креслом, описанным Туссеном с насмешкой.

Вся его служебная деятельность – это педантичное повторение одних и тех же действий: наведение порядка в собственном кабинете, утренний кофе, просмотр еженедельников и специальных финансовых и экономических журналов, присутствие на совещаниях, прием посетителей. Парадоксальное сочетание бессодержательности служебной жизни Месье и лестных о нем отзывов суггестивно воплощает эрозию смысла.

Сцепление слов и предложений без смысловой субординации придает фарсовую комичность банальным ситуациям. На приеме у врача Месье воспринимает его профессиональные вопросы как вторжение в личную жизнь. Ощетинившись высокомерной враждебностью, он невпопад отвечает: «Мне прилично платят. Пола-

гаю, я зарабатываю вдвое больше, чем вы. Далее доктор Дувр уже ничего не спрашивал». Бессилие слова передать внутреннее эмоциональное состояние выражается в утренней встрече Месье и матери его невесты в неглиже. Пытаясь скрыть свое смущение, мадам Паррен невпопад пролепетала, что «воду надо спускать аккуратно». Эти ответы невпопад, выраженные языком словесных штампов, вызывают ассоциации с «ограниченным диалогом» Беккета, воплощая разрыв мира и человека, слова и его содержания.

Месье – человек играющий. «Жизнь для Месье – детская игра», в которой разыгрываются стереотипы обыденной жизни: роль идеального сотрудника, роль идеального жениха, роль идеального возлюбленного. «Месье смотрел на нее (на Анну Брукхардт. – В.Ш.), смотрел, потом, не поднимая глаз, осторожно приподнял один пальчик, затем другой и наконец взял ее руку в свою». Монтаж банальных клише с цитациями из И. Пригожина (о нелинейной модели мышления), из феноменологии Сартра пародийно обыгрывает идею враждебности мира и разорванности сознания. «В самом деле, по утверждению Пригожина, квантовая теория разрушает представления о том, что физическое описание предмета объективно и отражает свойства системы, независимо от условий наблюдения. Да, но. Рядом с ним на скамейке, вне всяких сомнений лежала рука Анны Брукхардт».

За молчаливой замкнутостью и равнодушием Месье скрывается тот же страх пустоты, «смертельная тоска»: «Прежде он бы с легкостью вообразил, в абстрактной понятной форме, две различные субстанции, не связанные между собой: одна неподвижная – это он сам (Месье не любил суеты), другая – обтекающее его время; теперь же у него вызревала мысль, что никаких двух субстанций не существует – есть лишь один мощный поток, беспрепятственно уносящий его за собой».

Скрытая цитата из «Мыслей» Паскаля пародийно обыгрывает амбивалентность движения / неподвижности и стремление Месье к замкнутому пространству. Для туссеновского персонажа идеальное место, в котором он не ощущал бы движения времени, – аквариум, где «в прозрачной воде перемещались неизменно спокойные существа». Парадоксальное сочетание аллю-

зий с философией Паскаля и стихии банальности заостряет комическую нелепость персонажа: «Желая повысить уровень жизни, Месье теперь чаще обычного проводил время сидя на стуле. Большего он не требовал от жизни – только стул».

Тирания банальности, охватывающая все сферы жизни, воплощается в фигуре соседа Месье – Кальца, беспардонно вторгающегося в его жизнь и навязывающего ему роль личного секретаря, от которого требуется «печатать текст под его (Кальца) диктовку». Кальц – фигура, амбивалентность которой подчеркивается его фамилией и специальностью (минералогией), вызывающими ассоциации с твердостью камня: «Кальц всегда добивался своего». Туссен балансирует на грани насмешки, перебивая текст вводными предложениями типа: «свободу людям доброй воли».

Повторение изначальной ситуации с Кальцем в бесполезных попытках Месье избежать, ускользнуть от тирании банальности создает образ мира, застывшего в своей агрессивной неподвижности. Иллюзорность бегства Месье раскрывается в двойственном характере игры, построенной на парадоксе движения / неподвижности. Энергичное парирование мяча в пинг-понге эмблематически воплощает движение. Последовательное освобождение Месье от социальной маски – «закатал брюки, потом снял часы, чтоб получить секундную передышку», – создает метафору «остановленного времени, возвращения в мир детской беззаботности». Все изображается словно в разгар движения и одновременно застывшим, неподвижным. Чередование движения / неподвижности характерно для повседневности – ее движения в бесконечном повторении.

Аллюзии, интертекстуальная игра, розыгрыши, ирония, суггестия, парадокс в романах Туссена создают образ современного виртуального сознания. Писатель реконструирует форму модернистского метаповествования, сочетая эстетический поиск с онтологическими и экзистенциальными проблемами.

* * *

В. Новарина, А. Володин, П. Гюйота, О. Ролен, пройдя через увлечения марксизмом и маоизмом в бурные 60-е, стали приверженцами идей эгалитаризма и космополитизма, так как «никогда насилие, неравенство, голод, а стало быть, экономическое угнетение не затрагивали такое большое количество людей в истории человечества, как в XX веке».

Идеи космополитизма и эгалитаризма в художественной практике этих писателей выражаются в полилингвизме, в формальных играх с языком. О. Ролен в «Изобретении мира» («L'Invention du monde», 1993) смешивает разные языки, оставляя некоторые пассажи без перевода. «Изобрести мир, – считает писатель, – это прежде всего передать его лингвистическое разнообразие, его мультинациональные особенности».

Для П. Гюйота полилингвизм отражает политическую позицию быть на стороне угнетенной и страдающей части человечества. Термин А. Володина «пост-экзотизм», вынесенный в заглавие романа, является метафорой «космополитизма, интернационализма, проигранной борьбы за равенство народов».

Новые повествовательные стратегии этих писателей, сочетающих мировоззренческую ангажированность с эстетикой «гибридных форм», стилистикой гиперболизации и формальными играми с языком, были названы критикой «максимализмом».

Из трагической истории XX века – эпохи войн, революций, тоталитарных режимов, ГУЛАГа и концлагерей – А. Володин, В. Новарина, П. Гюйота, О. Ролен творят свой миф, используя «бутафорскую фантастику» (термин Сартра), магию вымысла и воображения. «Эти писатели становятся создателями новых миров». Их произведения несут на себе отпечаток конца XX столетия, о котором можно размышлять только «в единственном жанре, жанре романа» (Гюйота П.).

Смысловой подтекст – название романа О. Ролена «Изобретение мира» – удваивается цитатой из Итало Кальвино, вынесенной в постскриптум и ставшей творческим кредо писателя: «Литература существует лишь тогда, когда перед ней поставлены задачи огромной важности. Необходимо, чтоб писатели и поэты занялись созданием того, что никто другой не сможет создать в своем воображении. Лишь в этом случае литература будет продолжать выполнять свое назначение».

В «Изобретении мира» О. Ролен пытается осуществить грандиозный замысел – восстановить события, происходившие в мире в день весеннего равноденствия 1989 г. Писатель перечитал более 500 репортажей из международной хроники, посвященных этому дню, который символизирует некоторые из переломных моментов истории – падение Берлинской стены, последовавший затем крах коммунистической идеологии, тоталитарных режимов, развал СССР. Однако О. Ролена интересовала не документальная реконструкция событий, а символическое воплощение универсального в единичном. Стремясь «вместить вселенную в одну точку» – день 21 марта 1989 г., писатель обыгрывает бюторовский принцип симультанного, тотального описания («Ступени», 1960), придавая ему мифологическое измерение. О. Ролен создает в «Изобретении мира» образ европейского кризисного сознания на трагических перекрестках истории.

Театр В. Новарина называют «речевым» театром, представляющим «пантомиму нервов, гортани, сознания», «лабораторию языка и фиксацию шума времени». О его театре актеры говорят: «Играть Новарина – это значит опускаться в самые глубины французского языка».

Пьесы Новарина представляют собой гибриды форм романа и драмы, поэзии и автобиографии, фантастического дискурса и эпопеи. Тексты лишены интриги, действия, рационального смысла, полны причудливых каламбуров, странных имен, аллитераций, словотворчества. Его герои говорят на арго, на неклассическом французском, они отброшены за грань «просвещенного» общества самой речью, так как язык является социальным индикатором. Место их пребывания – пограничная зона между жизнью и смертью. В театральных романах 80-х «Драма жизни» («Le drame de la vie», 1984), «Речь к животным» («Le discours aux animaux», 1987) «человек разговаривает с животными и говорит им о вещах, о которых обычно не говорят: о том, что мы живем, например, в полной темноте и недалеко от света, когда мы доведены до отчаяния, раздираемы сомнениями, живем без слов, в ожидании развязки». Развязка «не содержит ни начала, ни конца» и является воплощением связи времен – прошлого, настоящего, будущего, выраженной парадоксом и суггестией.

«Голос: Я начинаю жить мертвым.

Голос: Я пожил бы еще раз мертвым».

«Речь к животным» начинается так: «Я жил в Жане, жил в лишнем человеке. Я пережил себя, я преследовал ребенка Юльбана, я жил, ни в чем себе не отказывая, и в полной неспособности что-либо сделать <...> Однажды меня чуть не стали на следующий день называть Человеком, который вас покинул накануне. Я жил в человеке пустоты, который проводит свою жизнь до того, как она состоится». Эта проблематизация «конца в начале и начала в конце» выражается барочной избыточностью перечислений. «Драма жизни» заканчивается списком 2587 персонажей, а «Речь к животным» – списком 1111 названий птиц; 1708 названий рек завершают «Человеческую плоть» («La chair de l'homme», 1995).

В драмах 90-х годов «Разъяренное пространство» («L'espace furieux», 1997), «Воображаемая оперетта» («L'operette imaginaire», 1998) и 2000 года «Красный источник» («L'origine rouge») исследован язык масс-медиа, мертвая речь «образованных сословий», штампы и клише, которыми завораживают комментаторы, политики, живые машины говорения. Новарина отмечает убогость речи масс-медиа по сравнению с «живым» миром. «Мы призваны говорить, мы – рожденные танцоры, а не коммуникативные бестии <...> Театр для меня, – подчеркивал Новарина, – место, где можно расслышать разную речь и понять через нее, что творится вокруг».


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: