Некоторые особенности мыслительного коллектива современной науки. Журнальная, наука учебника и популярная наука, ее социальное и гно­сеологическое значение

Журнальная, наука учебника и популярная наука, ее социальное и гно­сеологическое значение. Демократический характер современного на­учного мыслительного коллектива.

В предыдущем разделе мы описали общую структуру мыслительных кол­лективов: их эзотерические и экзотерические круги, общие принципы меж­коллективной и внутриколлективной коммуникации идей. Теперь рассмотрим специальную структуру научного мыслительного коллектива, в частности то, как эзотерическое и экзотерическое проявляются в науке. Здесь мы не будем подробно останавливаться на характерных особенностях каких-то специфи­ческих мыслительных коллективов (физиков, социологов и др.), поскольку структура современной науки имеет много черт, общих для всех подобных кол­лективов.

Высококлассный исследователь, творчески разрабатывающий какие-либо фундаментальные проблемы, выступает как «эксперт», вокруг которого фор­мируется эзотерический круг в данной области знания (например, специалист по радий-в науке о радиоактивности). В этот круг входят также «эксперты по общим вопросам», работающие над соответствующими проблемами, например, в физике. В экзотерический круг входят более или менее образованные «ди­летанты». Таким образом, контраст между экспертным и популярным знани­ем является первым следствием из общей структуры мыслительнрго коллек-

ни (используя всего лишь несколько чувств: осязания, зрения, боли, мускульной силы) мы без труда, т. е. не затрачивая усилий на выведение заключений и заключение со­глашений, воспринимаем «тела». Лишь в анализе эти «тела» предстают перед нами разложенными на свои функции.

Если сверхточные науки, такие как физика, не обходятся без использования стати­стических данных, например, усредненных чисел или значений вероятности, которые не соответствуют никаким «истинным» явлениям, а лишь представляют собой опреде­ленные гипостазированные фикции (более того, «истинные» явления считаются ме­нее «реальными», чем эти фикции), то у нас нет оснований опасаться введения поня­тия мыслительного коллектива. Если, как я.надеюсь, оно служит познанию, оно оправ­данно. Вообще-то я считаю, что главные возражения, упоминавшиеся здесь, неумест­ны, потому что с философскими принципами дело обстоит точно так же, как с деньга­ми: они хорошие слуги, но очень плохие господа. Ими следует пользоваться, но никог­да не следует слепо подчиняться им.

Грань, проводимая между тем, что мыслится, и тем, что существует, выдаядит слиш­ком резкой: за мышлением должно быть признано определенное право на создание объектов, а за объектами — право происходить из мышления; но повторю: из мышле­ния, сформированного некоторым мыслительным коллективом, в соответствии с опре­деленным стилем.

тива в науке. Благодаря богатству этой сферы даже внутри эзотерического круга экспертов можно выделить узких специалистов и специалистов широко­го профиля. Поэтому можно говорить также о журнальной иучебниковой на­уках, вместе образующих экспертную науку. Поскольку посвящение в н^уку происходит по особым педагогическим правилам, к этому надо еще добавить как четвертую социоинтеллектуальную форму — науку школьных учебников, но в данном контексте ее значение для нас будет менее важно.

Рассмотрим эти круги, начиная с популярной науки. Поскольку популярная наука обеспечивает большую часть знаний каждого человека, а также посколь­ку даже самый рафинированный специалист обязан ей многими понятиями, мно­жеством сравнений и общей структурой своих мнений, она выступает как уни версальный фактор всякого познавательного процесса и поэтому должна рас­сматриваться как проблема теории познания. Если экономист говорит о хозяй­ственном организме, философ — о субстанции, а биолог — о «клеточном госу­дарстве» (Zellstaat), то они употребляют понятия, заимствованные из популяр­ного знания и перенесенные в специальные научные сферы. Вокруг этих поня­тий выстраиваются специальные области науки. У нас еще будет возможность показать, что в недрах этих наук находятся элементы популярного знания, за­имствованные из других областей. Эти элементы часто выступают в роли ори­ентиров специального знания, определяя его развитие на десятилетия вперед.

Популярная наука представляет собой особую сложную структуру. Посколь­ку спекулятивная теория познания никогда не исследовала подлинного по­знания, а занималась только его фантастическими изображениями, эпистемо­логическое исследование популярной науки по-настоящему еще не начиналось, по крайней мере, насколько мне это известно. И в этой работе у нас нет воз­можности исправить это положение, я ограничусь только несколькими заме­чаниями. \

Популярное знание sensu stricto[134] — это знание не для специалистов, а для широких кругов взрослых дилетантов, имеющих общее образование. Поэтому его нельзя считать вводной наукой; этим целям служат школьные учебники, а не популярные книги. Характерной чертой популярного изложения научных знаний является отсутствие деталей и, прежде всего, спорных мнений, вслед­ствие чего эти знания предстают искусственно упрощенными. Форма этого изложения обладает художественной привлекательностью, живостью и доступ­ностью. Еще более важно, что оно излагается в аподиктической манере, позво­ляющей просто принять или отбросить какие-либо точки зрения. Упрощенность, образность и аподиктичность суждений наиболее характерные черты экзо­терического знания. Вместо специфических ограничений, накладываемых на мышление особыми доказательствами, поиск которых сопряжен с больши­ми усилиями, популярная наука оперирует упрощениями, однозначными оцен­ками и наглядными живыми образами. Конечной цепью популярной научи является мировоззрение (Weltanschauung) — особая мыслительная конструк­ция (Gebilde), возникающая на основе эмоциально окрашенного выбора из раз­личных сфер популярного знания. ✓

Мировоззрение не оказывает слишком заметного влияния на специальное знание (если вообще оказывает), но оно может стать основанием, определяю­щим общие контуры стиля мышления специалиста-эксперта. Это может быть чем-то вроде возвышенного чувства единства всего человеческого знания или веры в возможность универсальной науки. Но это может быть также просто верой в возможность хотя бы ограниченного развития науки. Так замыкается круг межколлективной зависимости научного знания: из специальной (эзоте­рической) науки возникает популярная (экзотерическая) наука. Становясь уп­рощенной, образной и аподиктичной, наука приобретает определенность сво­их очертаний, приглаженность, видимое единство. Вокруг нее возникает оп­ределенное общественное мнение, она участвует в формировании мировоз­зрения и через эти каналы оказывает обратное воздействие на специалистов- экспертов. '

Хорошим примером может служить бактериологическое исследование, ко­торое эксперты одной лаборатории изложили практикующему врачу-терапев­ту. Диагноз, поставленный в результате анализа мазка из горла пациента, вы­глядел следующим образом: «Микроскопический анализ обнаруживает мно­жество небольших бактериальных палочек, по форме и взаимному расположе­нию соответствующих дифтеритным бациллам.'Выращенная из образца бак­териальная культура является типичной культурой бацилл Лёфлера (Loffler)». Такое заключение, специально подготовленное для практикующего врача, не соответствует экспертному знанию. Оно выражено в аподиктической, упро­щенной, не оставляющей сомнений форме. Оно специально сформулировано так, чтобы врач-практик мог опереться на него в своей работе. Однако, если бы эксперт должен был описать тот же самый результат своего анализа дру­гому эксперту, заключение выглядело бы примерно так: «При микроскопичес­ком наблюдении установлено наличие многочисленных палочек, часть кото­рых имеют клубкообразную или искривленную форму, часть — тонких и пря­мых, часть — толстых с неспецифическими очертаниями. Взаимное располо­жение в некоторых местах пальцеобразное, в других — решетчатое, иногда — уникальное, нерегулярное. Палочки грамм-положительные, для некоторых ха­рактерна положительная окраска препаратом Нейссера. При окрашивании ме- тиленовой синькой Лёфлера обнаруживается много погибших бактерий. Куль­тура по тесту Поста (Costa) — фиолетово-розовая, слегка вязкая, колонии четко выражены, составляющие их палочки в большинстве случаев имеют ти­пичную окраску, морфологию и взаимное расположение. Выделение или ней­трализация токсинов не установлены. Учитывая происхождение исследуе­мого материала, его морфологические и культурные характеристики, можно считать, что диагноз «палочки Лёфлера» достаточен для практических целей».

Такая версия заключения, хотя теоретически она выглядит более точной, не удовлетворила бы практикующего врача, в особенности то утверждение, из которого получается, что основанием для экспертного вывода является проис­хождение исследуемого материала (здесь оно действительно играет важней­шую роль). «Что это значит? — вправе заявить этот врач. — Ведь я спрашивал, что реально находится в данном мазке, а мне отвечают: так как мазок взят из горла, то это, скорее всего, дифтерия. Но ведь это трюкачество: я хотел бы опе­реться на заключение экспертов, а они, в свою очередь, опираются на меня самого». Но даже и это экспертное заключение является упрощенным и апо­диктическим: из него удалено все, что не является существенным (с точки зре­ния данных экспертов), например, наличие в мазке сопутствующей бактери­альной флоры (т. е. того, что на сегодняшний день считается несущественным бактериальным фоном). Не учтены также неточности определения вида Согуп- nebacterium, а заключение о тождественности бактерий, обнаруженных под микроскопом, и бактерий, выращенных в культуре (что является типичным ис­кусственным приемом в специальных исследованиях такого рода) представ­лено в виде тривиального факта. Кроме того, данный случай слишком прост: далеко не всегда все так удачно сходится. Взаимное расположение палочек часто нетипично, окраска не всегда очевидна (она мОжет быть положитель­ной, отрицательной или неопределенной), культура может не соответствовать микроскопическому препарату и т. д.

Независимо оттого, мог или не мог быть иначе описанный случай, подоб­ное описание всегда является упрощенным, насыщенным аподиктическими и образными элементами. Любая коммуникация и даже составление номенкла­туры ведут к тому, что каждый фрагмент данного знания становится все более экзотеричным и популярным. Иначе следовало бы к каждому слову при­бавлять примечание, чтобы учитывать все возможные ограничения и объясне­ния. Каждое слово примечания, в свою очередь, нуждалось бы в еще одной сло­весной пирамиде. Если продолжать в том же духе, полученная структура мог­ла бы изображаться только в многомерном пространстве. Такая структура, пред­ставляющая в полном объеме экспертное знание, была бы совершенно необоз­рима и практически бесполезна. Следует отметить, что такая пирамида не зиж­дется на каких-либо наиболее общих, повторяющихся элементах, с помощью

которых она могла бы быть принципиально упрощена. Мы всегда остаемся в одном слое понятий, всегда на одном и том же удалении от «фундаментальных понятий», возможные конструкции из которых наличествуют в любой позна­вательной деятельности, и, следовательно, всегда сталкиваемся с одними и теми же трудностями. Однозначность, упрощенность, наглядность — эти харак­теристики возникают в популярной науке. Именно здесь источник, из кото­рого эксперт черпает веру в эту триаду как идеал знания. В этом заключается общее теоретико-познавательное значение популярной науки.

Наш пример касается экзотерической науки, которая очень близка к эзоте­рическому центру. Практикующий врач широкого профиля не так уж далек от эксперта-бактериолога. Когда же мы переходим к более широкому кругу лю­дей с общим образованием, знание становится еще более образно-наглядным и упрощенным. Постепенно исчезают доказательства, накладывающие огра­ничения на движение мысли, мышление становится еще более аподиктичным. Матери ребенка, у которого был взят мазок из горла, сказали просто: «У ваше­го ребенка нашли дифтерию».

Следующее популярное описание классического периода в бактериологии мы находим в замечательной книге Готтштейна по эпидемиологии. «Бактерио­логические исследования проводились либо на пациентах, либо на животных, которым прививали болезнетворный материал, после чего они заболевали ис­следуемой болезнью. Изобретались специальные методы получения чистых культур возбудителей в соответствующих искусственных средах. Многие по­коления бактерий выращивались в подобных средах со строгим соблюдением мер, предотвращающих любые загрязнения культур другими бактериями. Осо­бенности бактерий-возбудителей изучались как непосредственно, так и пу­тем прививок выращенных культур опытным животным, посредством которых репродуцировалось данное заболевание. Так замыкалась цепь доказательств. Репродуцирование характерных заболеваний всегда давало положительный результат в отдельных экспериментах и по сей день остается таковым[135].

Каким же простым, однозначным и наглядным было бы бактериологичес- • кое открытие, если бы все было так, как здесь сказано! Но улучшить это описа­ние другим популярным же вариантом нельзя. Как общая схема, оно в принци­пе верно. Однако оно не соответствует детализированному экспертному зна­нию. Кроме того, что в нем опущены многие ограничения и сложности, а также спорные мнения и заблуждения исследователей, оно полностью замалчивает взаимодействие между генезисом какого-либо открытия и генезисом понятий. Это описание выглядит так, будто определенные понятия и идеи существуют

априорно, например, понятие возбудителя болезни,«определенного микрогриб­ка», чистой культуры, зависимости болезни от микроорганизмов; будто «по­следовательное» применение этих понятий само по себе приводит к открыти­ям; будто невозможны никакие другие понятия. Так, истина провозглашается чем-то объективно существующим, а исследователи делятся на две группы: «хороших парней», которым открыта истина, и «плохих парней», от которых она прячется. Такая оценка, характерная для экзотерического мышления, вы­текает из требований межколлективной коммуникации идей и оказывает об­ратное воздействие на экспертное знание.

Возьмем еще один пример. В книге Готтштейна история понятия сифилиса изображена следующим образом: «В 1495 г. внезапно и с неслыханной силой вспыхнула новая болезнь — сифилис, которая распространилась среди наем­ных французских солдат, воевавших в Италии, а затем была быстро разнесена по всей Европе. Столь быстрое распространение эпидемии указывало на то, что речь шла о новой болезни, и напрашивалось допущение, что она была заве­зена из недавно открытой Америки, где она, как было известно, встречалась повсеместно, хотя и в более легкой форме. До сих пор продолжаются споры об американском происхождении болезни, но утверждают также, что в Старом Све­те она встречалась еще с древности. Как бы то ни было, в то время она охватила огромные области и отличалась очень тяжелым протеканием. С тех пор и вплоть до наших дней сифилис как массовое заболевание нисколько не утратил своей роли, хотя проявления этой болезни подверглись значительным изменениям».

Какая простая и кристально ясная история! На что же пошел тяжкий труд по выработке специального понятия «сифилиса»? В этом описании совершен­но незаметны метаморфозы стиля мышления от XV до XX столетия, когнитив- но-историческая и социально-историческая детерминация этапов его разви­тия. Из такого рода описаний затем и возникает убеждение в том, что не про­исходит никакого развития идей. Убеждение, которое, в свою очередь, воздей­ствует на экспертов-специалистов и становится эталоном для гносеологов, ко­торые усматривают свою задачу исключительно в том, чтобы решать вопрос об «истинном» и «неистинном» знании.

Наглядность знания имеет особую силу. Используемая вначале каким-либо Экспертом для объяснения некоей проблемы (или по каким-либо иным мнемо- техническим соображениям) наглядность из средства выражения превраща­ется в особую цель познания. Наглядный образ обретает преимущество перед специальными доказательствами и уже в этом новом качестве часто снова воз­вращается к эксперту-специалисту. Это явление хорошо просматривается на примере прозрачной символики Эрлиха, приведенной в главе 3 данной книги. Образ ключа и замка превратился в теорию специфичности и на длительное время овладел серологией, проникая в самую глубину специального научного знания.

Помимо общего описания того, как популярная наука оказывает обратное воздействие на экспертное знание, можно привести множество примеров ее специфического влияния в каждой отдельной дисциплине. Вот один из таких примеров. Вся липоидная теория реакции Вассермана основана на популяр­ном химическом понятии липоидного тела, которое совершенно не тождествен­но специально химическому понятию. Возникает странная ситуация: нынеш­няя серология понимает под липоидом нечто совсем иное, нежели химия; что-то подобное мы видим в биологии, где понятие «государства» (организм как го­сударство клеток) понимается совершенно по-другому, чем в политической науке.

Если еще более отойти от эзотерического круга по направлению к экзоте­рической периферии, мышление будет выглядеть еще более насыщенным эмо­циональными образами, которые создают субъективное ощущение определен­ности, самоочевидности и целостности. Здесь уже не нужны строгие доказа­тельства, заключающие мысль в определенные рамки: здесь «слово» уже стало «плртью». У меня перед глазами яркий пример популярного знания: это иллю­страция из одного текста по гигиене, на которой изображен факт капельного инфицирования. Изможденный, как скелет, человек с серо-фиолетовым лицом сидит в кресле и кашляет. Одной рукой он тяжело опирается на подлокотник, другой сжимает впалую грудь. Из открытого рта вылетают злые бактерии в виде маленьких дьяволят... Ничего неподозревающий розовенький младенец стоит рядом. Одна дьявольская бацилла уже близко, совсем близко подлетает к губам ребенка... Так на этой картинке изображается наполовину как символ, наполовину как предмет веры сам дьявол. У этого дьявола есть и еще одно из­любленное логово: он проник в самую глубину иммунологической теории с ее образными представлениями о бактериальном нападении и защите от него.

В отличие от популярной науки, стремящейся к образной наглядности. специальное знание требует для своего оформления в учебнике критического объединения в согласованной системе.

Рассказывая об истории реакции Вассермана и в главе 4 о наблюдении и эксперименте, я пытался охарактеризовать творчески работающего специали­ста как персонификацию пересечений различных мыслительных коллективов, а также различных линий развития идей, как личность, стоящую в центре воз­никновения новых идей. Разработанный им отчет изначально имеет форму, которую мы назовем журнальной наукой (Zeitschriftenwissenschaft).

Если бы мы захотели изобразить журнальную науку как некую однородную целостность, н&м пришлось бы быстро убедиться в том, что это не так просто.

Выражение различных точек зрения и методы работы настолько индивиду­альные, что никакая органическая целостность не может быть получена из про­тиворечивых и несогласных между собой фрагментов. Из журнальных статей нельзя составить какой-либо учебник простым суммированием. Только после социокогнитивной миграции фрагментов личностного знания внутри эзоте­рического круга с последующей обратной реакцией (Riickwirkung) со стороны экзотерического круга эти фрагменты изменяются так, что из неаддитивных и имеющих личностный характер они становятся аддитивными и безличност­ными.

Журнальная наука, таким образом, как бы несет на себе печать временнос­ти и индивидуальности. Первая, в частности, проявляется в том, что кроме яв­ного ограничения разрабатываемых проблем, она всегда акцентирует связь со всей проблематикой данной научной области. Каждая опубликованная в на­учном журнале статья содержит во введении или в заключении такие ссылки на компендиумы научного знания, как свидетельство того, что автор стремит­ся включить данную статью в этот компендиум и рассматривает ее нынешнее состояние как временное. Это проявляется и в замечаниях автора о его твор­ческих планах и надеждах, а также в полемических суждениях. Сюда же следу­ет отнести специфическую сдержанность тона статей, публикуемых в журна­лах: ее можно заметить по характерным выражениям типа: «Как я пытался показать...», «Представляется возможным, что...» или (в форме отрицания): «Здесь нет возможности показать, что...». Этот жаргон нужен для того, чтобы первейшее право исследователя на суждение о существовании или несущест­вовании какого-либо явления передать тому или иному признанному мысли­тельному коллективу. И только в уже обезличенном компендиуме научных знаний можно найти такие выражения, как: «Это существует (или не сущест­вует)», «Имеет место то-то и то-то» или «Точно установлено, что...». Получа­ется так, что каждый компетентный исследователь нуждается помимо собст­венного контроля за соответствием своей деятельности стилю мышления еще и в контроле со стороны коллектива, который мог бы и корректировать эту деятельность. Он как бы сознает, что лишь межколлективная коммуникация идей дает возможность перейти от сдержанной неопределенности к уверен­ной определенности.

Другой особенностью журнальной науки, определенно связанной с преды­дущей, является ее личностный характер. Фрагментарность проблем, случай­ность материала исследований (например, казуистика в медицине), техничес­кие подробности, короче — уникальность и новизна обрабатываемого матери­ала неразрывно связаны с личностью автора. Каждый исследователь осознает это, и в то же время он ощущает личностный характер своей работы как ее недостаток; почти во всех случаях он хотел бы скрыть свою личностную иден­тификацию. Это можно заметить, например, по характерному «мы» вместо «я», этой специфической pluralis modestiae\ в которой содержится скрытая отсыл­ка к мыслительному коллективу. Та особая скромность исследователей, кото­рую, скорее, можно назвать стремлением быть незаметным на общем фоне, скла­дывается из этого стремления и связанной с ним сдержанности в суждениях.

Из временной, неопределенной, личностно-окрашенной и неаддитивной журнальной науки, в которой находят выражение с огромным Трудом выраба­тываемые сигналы к мысленному сопротивлению, через внутриколлективную миграцию идей возникает, прежде всего, наука учебника. В каждой исследова­тельской статье, как уже было сказано, ощущается ориентация на научное со­общество и тем самым как бы признается преобладание членов естественно­научного мыслительного коллектива над его элитой. Требование «общей вери­фицируемое™» есть не что иное, как демагогический постулат, ибо, во-первых, это не всеобщая верификация[136], а лишь мыслительный контроль со стороны мыс­лительного коллектива, а во-вторых, этот контроль заключается только в провер­ке какого-либо знания, принадлежит ли оно определенному стилю мышления.

Учебник, таким образом, возникает не путем компиляции или коллекцио­нирования различных журнальных публикаций. Первое невозможно, поскольку журнальные публикации часто противоречат одна другой; второе также не может привести к замкнутой системе, на которую нацелена наука учебников. Учебник возникает из индивидуальных работ, как мозаика из множества цвет­ных камешков путем подбора и упорядоченного их составления. План такого подбора и составления определяет основные линии дальнейших исследова­ний: в соответствии с ним определяется, какие понятия будут фигурировать как основные, какие методы будут признаны правильными, какие направле­ния перспективными, каких исследователей следует отметить, а каких попро­сту забыть. Такой план вырабатывается эзотерическим мышлением, в дискус­сии между экспертами-специалистами, где определяются основы взаимопо­нимания и непонимания, где совершаются взаимные уступки и проявляется взаимное упорство при отстаивании своих взглядов. Когда в конфликт вовле­чены две идеи, в ход идет весь арсенал демагогических приемов. При этом, как правило, побеждает некая третья идея, содержание которой образуется слож­ным переплетением нитей, берущих начало в экзотерических кругах, чужих мыслительных коллективах, в неразрешенных контроверзах.

Процесс превращения личностно-окрашенной и временной журнальной на­уки в коллективную, общезначимую науку учебника был описан при изложе­нии истории реакции Вассермана. Эта реакция впервые возникла в результате определенного сдвига значений используемых понятий и переформулирова­ния проблемы и затем аккумулировала в себе коллективный опыт, сформиро­вав готовность к направленному восприятию и специальному ассимилирова­нию воспринятого. Такое эзотерическое движение мысли отчасти возможно даже в рамках индивидуального мышления отдельного исследователя: он сам ведет диалог с самим собой, сопоставляет, обдумывает решения и принимает их. Чем в меньшей степени принятие решений зависит от приспособления к науке учебника, чем оригинальнее и смелее личностный стиль мышления данного индивида, тем дольше продолжается процесс коллективизации его результатов.

Примером эзотерической коммуникации идей внутри временного мыслитель­ного коллектива может служить следующее событие. На заседании одного об­щества по изучению истории медицины обсуждалась история болезни, как она изложена в одном старинном описании; вопрос стоял так: можно или нельзя поставить современный диагноз, принимая в расчет только это описание? Один из участников дискуссии утверждал, что это невозможно, поскольку методы ис­следования древнего автора слишком отличаются от современных. Другой выс­тупавший возразил, что в принципе поставить диагноз все-таки можно, поскольку болезни остаются теми же самыми, что и в давние времена. Но для этого нужно проанализировать данное описание так, чтобы возникла определенная картина заболевания. Первый диспутант отвечал на^это: «Да, конечно, бойезни остались такими же, как прежде, но мы уже иначе образованы, а потому не сможем выст­роить такую картину из эмоционально нагруженных описаний, которые, быть может, верно передают тяжесть заболевания и ее опасность, но не дают объек­тивных точек опоры для современного диагноза. Например, в этом описании много говорится о запахе, исходящем от больного, о том, как расслоены его экс­кременты, как изменяется потовыделение, как больной кричит от боли и страха, но из всего этого мы не можем даже заключить, находится ли больной в жару или нет». Развернулась оживленная дискуссия, продолжавшаяся более часа, от казуистики перешли к принципиальным вопросам, но, что замечательно, в осно­ве всех рассуждений постоянно принималось утверждение, что болезнь как та­ковая (т. е. спецификация болезни) не могла измениться. Это высказывание, а точнее просто ляпсус второго оратора (в чем он сам позднее признался мне), получило подкрепление столь же непродуманными возражениями первого, и так совершенно неожиданно стало приниматься как нечто бесспорное. Когда этот мыслительный коллектив распался, ни один из участников дискуссии не взял на себя ответственность за принятие этой «аксиомы». Конечно, это высказывание не может быть обосновано, и потому «аксиома» имела столь короткую жизнь, но то, как действовал, так сказать, сверхиндивидуальный механизм ее принятия (в котором не было никакого сознательного и ответственного решения какого-либо индивида), может служить образцом для типичных утверждений из науки учеб­ника. Очень часто просто нельзя найти автора идеи, возникшей в ходе дискус­сии и критики, затем не раз менявшей свой смысл, адаптировавшейся и ставшей всеобщим достоянием. Таким образом, она приобретает сверхиндивидульное зна­чение и становится аксиомой, которая направляет линию развития мышления.

В упорядоченной системе понятий какой-либо науки, которая представле­на учебником, всякое высказывание ео ipso[137] выглядит много определеннее, более обоснованным, нежели в каком-либо фрагментарном описании из журна­ла. Оно приобретает силу определенного ограничителя свободного мышления.

Вот один из примеров. Из разрозненных статей в журналах нельзя вывести этиологическое понятие состояния болезни. В конечном счете, оно выводится из экзотерических (популярных) идей и понятий, сформировавшихся вне ра­мок данного коллектива, но свое современное значение приобретает в ходе эзотерической коммуникации идей. Сегодня это одно из центральных понятий бактериологической науки учебников. Оно могло быть выработано только пу­тем направленного отбора частных исследований и направленной их компи­ляции. Но когда оно уже попадает в учебник и используется всеми, то стано­вится краеугольным камнем системы понятий и накладывает определенные ограничения на соответствующие мыслительные процессы. Например, выска­зывание: «Morbus Gallicus, сифилис или болезнь греховного наслаждения, воз­никающая в зараженных, имеющих шанкр на половых органах, является доче­рью проказы, а при некоторых условиях, в свою очередь, может стать и мате­рью проказы»[138], — становится бессмысленным. Но это происходит только в рам­ках нашего нынешнего стиля мышления, т. е. такого стиля, который связан со. знанием, опирающимся на этиологическое понятие этой болезни и из которо­го следует, что сифилис вызывается спирохетами, а проказа вызывается спе­цифическим возбудителем, так что между этими заболеваниями нет никакой связи. Если'же болезнь определять через ее симптомы, то родство этих заболе­ваний выглядит несомненным, и тогда данное высказывание обретает глубо­кий смысл. Как уже было сказано ранее, этиологическое понятие болезни не является логически единственно возможным. Оно также не может возникнуть само собой в результате накопления определенных знаний.

Тем не менее, современные ученые (или, по крайней мере, большинство из них) находятся под давлением этого понятия и не могут мыслить иначе. Оно оказывает свое воздействие на всю патологию и бактериологию. Последняя становится областью медицины и почти утрачивает свою связь с ботаникой. Стиль мышления общей патологии и бактериологии становится небиологиче­ским, что проявляется как в методологии этих наук[139], так и в узости проблемно­го поля, ограниченного медицинскими применениями.

Нечто весьма похожее происходит с современным понятием химического элемента, основанным на весовых соотношениях. И это понятие также являет­ся результатом действительно коллективного труда, начало которому было по­ложено в ходе эзотерической коммуникации, инициированной отдельными индивидуальными работами. В итоге оно стало элементом систематической, лишенной личностных нюансов науки учебника. «Со времен Бойля попытки изменить некоторые вещества тай, чтобы при этом не увеличивался их вес, оказывались безуспешными. Так, все изменения, которым может подвергаться железо, связаны с увеличением веса... Постепенно выяснилось, что, по край­ней мере, семьдесят различных веществ следует в этом смысле считать эле­ментами...»[140]. Много нового в развитие понятия элемента внес Лавуазье, точ­нее эпоха Лавуазье, которая научила нас считать весовые соотношения посто­янными. Оствальд, говоря об этой эпохе, упоминает «странное психологичес­кое явление, которое часто случается в моменты значительного прогресса в науке»[141]. Именно Лавуазье своей теорией горения и законом сохранения массы обеспечил идее о том, что весовые соотношения имеют решающее значение для определения понятия химического элемента, необходимую поддержку. И тот же Лавуазье наряду с весомыми элементами материи признавал невесо­мые (тепло и свет), «становясь тем самым в оппозицию собственной идее». Оствальд полностью разделяя индивидуально-психологическую точку зрения, объясняет эту удивительную ситуацию чисто психологически, утверждая, что часто, «когда надо сделать последний шаг, чтобы укрепить новую идею в ее споре со старыми, сами творцы новой идеи либо не замечают этого, либо не в состоянии это сдедать». Это происходит, считает он, из-за усталости исследо­вателя, у которого уже не остается сил для того, чтобы окончательно дорабо­тать свою идею. Я думаю, что изложенные выше наблюдения ясно показывают несовпадение между тем, как идея предстает в ретроспективном анализе, и тем, как она выглядит в представлениях ее «авторов» (репрезентативных исследо­вателей). Это объясняется просто тем, что не отдельный индивид, а мыслитель­ный коллектив является подлинным творцом новой идеи. Как я уже не раз под- " черкивал, коллективная переработка некоторой идеи приводит к тому, что когда изменяется стиль мышления, проблема, поставленная ранее, уже не вполне ясна. Современное понятие химического элемента, как известно, имеет свою предысторию, которая так же, как история этиологического понятия заболева­ния, может быть прослежена вплоть до мифических времен. И в этом случае современная версия, изложенная в учебниках, сформирована в иных мысли­тельных коллективах, в экзотерических кругах и в ходе эзотерической комму­никации идей. Такие примеры, число которых можно умножить, делают осо­бенно очевидной роль науки учебника: она производит отбор, смешивание, подгонку и соединение экзотерического знания, знания, берущего начало в иных мыслительных коллективах, и знания строго специального в единую сис­тему. Возникающее таким путем понятие становится доминирующим и обяза­тельным для каждого специалиста-эксперта. Первоначальный сигнал сопротив­ления впоследствии становится ограничением свободной мысли, которое и оп­ределяет, о чем«ельзя мыслить иначе, что должно быть опущено или не замече­но, а где, напротив, следует искать с удвоенной энергией. Готовность к направ­ленному восприятию консолидируется и приобретает определенную форму.

В современной прогрессирующей науке это отношение между журнальной наукой и наукой учебника проявляется в характерной структуре эзотеричес­кого круга. Это напоминает колонну на марше. В каждой дисциплине по отно­шению почти к каждой проблеме существует авангард, группа исследовате­лей, практически разрабатывающих эту проблему. За ним идет основная груп­па: официальное сообщество и, наконец, более или менее разобщенная группа аутсайдеров. Такая структура тем отчетливее, чем больший прогресс наблю­дается в данной области науки. Между журнальной наукой, в которой фигури­руют самые новые работы, и наукой учебников, которая всегда отстает от пе­реднего края, образуется более или менее заметная дистанция. Авангард не занимает определенной позиции; он день ото дня, час от часу находится в ином месте. Основная группа движется медленней, ее позиция меняется, часто скач­ками, только через годы, иногда через десятилетия. И путь ее не тот же самый, что у авангарда; правда, основная группа следует указаниям авангарда, но при этом сохраняет известную самостоятельность. Никогда нельзя предвидеть за­ранее, какое именно направление из числа указанных авангардом она.избе­рет. Кроме того, эта группа сама прокладывает тропки на этом пути, выравни­вает дорогу и т. д., так что рельеф сильно меняется, прежде чем станет местом пребывания основной группы.

Этот несомненный феномен очевидным образом социален по своему харак­теру и имеет важные теоретические следствия. Если какого-либо исследователя спрашивают, как он представляет себе какую-то проблему, то он, прежде всего, сошлется на точку зрения, изложенную в учебнике, как на нечто сверхличност­ное, относительно постоянное, даже если он сознает, что эта точка зрения уже устарела. Затем он должен привести различные мнения исследователей, рабо­тающих над этой проблемой, и обозначить их как личные точки зрения, хотя бы он и знал, что среди этих точек зрения могут быть такие, которые впоследствии войдут в учебники. Социальная природа науки проявляется в том, что она по отношению к каждой проблеме занимает, если можно так сказать, репрезента­тивную, устойчивую позицию, наряду с которой возможны и другие, нерепре­зентативные и временные. Особое значение длй теории познания имеет тот факт, что это устойчивое положение рассматривается как эзотерически определен­ное в большей степени, чем временное; это указывает на то, что масса преобла­дает над элитой в демократическом мыслительном коллективе.

Если под фактом понимать нечто устойчивое, несомненное, то он существует только в науке учебника. Подготовительная стадия, характерная для журналь­ной науки, на которой еще только впервые звучит неясный вызов свободному мышлению, создает лишь предпосылки для возникновения такого факта. И только затем, на стадии популярной науки, когда некоторое знание становит­ся обыденностью, факт начинает воплощать в себе то, что называют непосред­ственно воспринимаемым фрагментом реальности.

«Было время, — приводим слова д-ра Самуэля Брауна, — когда металлы были солнцами и лунами, королями и королевами, прекрасными женихами и возлюбленными невестами. Золото было Аполлоном, солнцем на вершине не­бесного купола, серебро — Дианой, прекрасной луной, стыдливо пробираю­щейся сквозь небесные рощи; ртуть — Меркурием в крылатых сандалиях, по­сланцем богов, вспышки сияния которого заметны на вершине холма, целую­щего небо; железо — красным Марсом в полном боевом снаряжении; олово — Сатурном с тяжелыми веками, спокойным как скала посредине дремучего леса материальных форм; цинк — diabolus metallorum, настоящим дьяволом среди металлов и т. д. Все это было наполнено глубоким мистическим смыслом. Там были крылатые птицы, зеленые драконы и красные львы. Там были девствен­ные источники, королевские купели, живая вода и соль мудрости, духовные эссенции и т. п.»[142]

Вот так выглядела химия до ее вступления в современную эпоху. От мисти­ческих аллегорий и сравнения от эмоционально окрашенных образов веет духом, который совершенно чужд нашему научному мышлению. Сравнение золота с солнцем и серебра с луной теперь сохранилось только в популярных фантазиях. Связь между оловом и Сатурном или между цинком и дьяволом во­обще утратила какой-либо смысл даже в такого рода фантазиях. Это особый стиль мышления, замкнутый в себе, по своему последовательный. Люди того времени мыслили и видели иначе, чем мы. Они использовали символы, кото­рые нам представляются вымышленными, фантастическими, произвольными. Но можно спросить: а как отнеслись бы средневековые мыслители к символам, которые используем мы, например, таким, как потенциалы, физические констан­ты, гены наследственности и т. п.? Можно ли предположить, что восхищенные «корректностью» этих символов, они позволили бы нам поучать себя? Или, на­оборот, они посчитали бы нашу символику столь же фантастической, произволь­ной и вымышленной, какой в наших глазах выглядит теперь их символика?

Если мы хотим проникнуть в некий старый стиль мышления, то нам следует понять те проблемы, которые рассматривались в рамках этого стиля, а не оста­навливаться на современных оценках тех взглядов, которые ушли в прошлое. У Парацельса мы находим следующие фразы: «Если у вас есть вера с горчичное зерно и души ваши несут бремя земного существования, насколько выше под­нялись бы они, будь вера ваша размером с дыню; и как высоко вознесся бы ваш дух, если бы вера ваша была величиной с тыкву...»[143]. Наглядное сравнение веры с горчичным зерном — это еще можно допустить, хотя бы потому, что мы по­мним евангельское выражение, осознавая его метафорический, притчевый ха­рактер. Но то, что масштаб человеческой веры можно измерять предметами различной величины, — это уже поражает. Каждый из нас мог бы, например, сказать: «Плохо, если ты ни на волос не хочешь поступиться своими желания­ми тогда, когда необходимо уступить на пядь или на локоть». Подобная гео­метрия по отношению к переживаниям души есть не что иное, как иррацио­нальная поэзия или художественное воображение. А у Парацельса? Была ли его система измерения веры метафорой или настоящей системой? Это прояс­няют другие отрывки из его текстов. Так, в трактате «О порождении чувствен­ных вещей в разуме» мы читаем: «Несущая в себе семя матка не порождает ничего более. Она спокойна, совершенна и потому плодородна; и так до тех пор, пока не охладит ее старость, и тогда уже ничего не зародится в ней, ибо притягивающая ее сила умирает в холоде»[144]. Он объясняет бесплодие старых женщин холодом-старости, который убивает притягивающую силу матки (эта сила, видимо, зависит от температуры). Холод старости для него — это не ме­тафорический парафраз «охлаждения чувств», это нечто совершенно тожде­ственное физическому холоду. Или в некоторых старинных текстах мы чита­ем, например, что «волчий аппетит» (Heisshunger), подобно огню, способен поджаривать сырую пищу, которая таким образом становится съедобной.

В книге, вышедшей спустя двести лет[145], мы читаем: «Почему человек нато­щак тяжелее, чем после еды? Потому, что еда увеличивает число духов, кото­рые своей легкостью и огнистостью облегчают тело человека, ибо огонь вмес­те с воздухом делают любое тело легким. Поэтому веселый человек много лег­че печального, ведь он заключает в себе больше маленьких духов. И мертвый гораздо тяжелее живого, ведь живой наполнен духами, а мертвый оставлен ими». Чувство тяжести (угнетенности), физический вес в сегодняшнем смыс­ле этого термина, тоска (Schwermut) и трудности (неудобство) при поднима­нии мертвых останков здесь трактуются как тождественные явления и объяс­няются общей причиной: отсутствием или недостатком огнистых и эфирных духов, которые, подобно воздуху и огню, делают более легкими все тела. Пе­ред нами замкнутая логичная система, основанная на определенном анализе ощущений (по крайней мере, на сходстве чувств). Но эта система совершенно не похожа на Ту, какой пользуемся мы сегодня. Люди того времени обдумыва­ли, находили сходства и ассоциировали их, устанавливали общие принципы, но их знание было совершенно иным, нежели наше. «Тяжесть» в этом случае и наше понятие физического веса — это совершенно разные вещи. Таких при­меров можно привести множество: они показывают, что мышление той эпохи и наш способ понимания предметов и явлений совершенно различны, наша физическая реальность просто не существовала для людей того времени. В то же время многое другое — то, чего мы сейчас уже не в силах понять, — было для них действительностью. Именно поэтому мы имеем перед собой столь по­ражающие нас символы, параллели, глубокие сравнения и утверждения.

Чтобы сравнить чуждый нам старый стиль мышления с современным, науч­ным, стоит обратить внимание на медицинские статьи, в особенности по ана­томии или физиологии, поскольку они ближе нам, чем древние химические или физические идеи, совсем утратившие свое значение для нас.

Вот передо мной книга доктора медицины и хирургии Юзефа Лёва (Jozef Low) «О моче» (Landhut, 1815). Этот человек не принадлежал к тем, кто созда­вал современный стиль мышления: книга проникнута духом натурфилософии XVIII века. Например, мы читаем: «Проявления жизни возникают лишь благо­даря ее творениям. Сама жизнь есть только плодоношение и созидание, а оче­видным и совершенным образом этой непрерывной жизценной инспирации является органическое тело как ее основа[...]». И далее: «Ибо через внутрен­нюю с ней (жизнью) общность органическая материя получает жизненность во всей ее полноте и становится все творящей и порождающей субстанцией, которую древние называли prima materia, а современные исследователи назы­вают это кислородом, азотом, или фосфором» (S. 10). «Чем является образова­ние мочи как жидкости, тем же является образование кости в период, когда формируется твердый костный скелет; в кости фосфор находится в металли­ческой форме, а в моче он вместе с другими продуктами, сопутствующими ему в процессах формирования костей, вновь находится в жидком виде, и тем са­мым обусловлены изменения веществ в самой костной системе. Поэтому про­цессы формирования костей и мочи — это один и тот же процесс, но протека­ющий в разных направлениях. И то и другое имеет место на определенном уровне развития всех видов животных...» (S. 41). «Количество фосфорной кис­лоты увеличивается (с возрастом), и мочевина, мочевая кислота, таким обра­зом, выступает как некий дух, который находится только в моче человека и означает возвышение его над животным состоянием» (S. 56).

Ю. Лёв не только не принадлежит авангарду, но явно относится к аутсайде­рам. В его книге еще находит убежище флогистон (S. 128), а понятие веса, ко­торым он пользуется (Schwere), совершенно не соответствует своему време­ни: «...Покой умершего является свидетельством возвращения в мир метал­лов; как только человек умирает, его тело становится более тяжелым[146], или ме­таллическим» (S. 43). Тем не менее, стиль его мышления можно сравнивать с современным, поскольку многие детали его книги допускают прямое сопос­тавление с деталями, исследованными современной наукой. Ю. Лёв считает себя трезвым исследователем и находит много слов для осуждения фантасти­ческой науки о моче, имевшей место в средние века: «Лишь в XVI веке, когда богатая фантазиями наука о моче, развитая арабами, стала вызывать сомнения, наступил поворот к нормальному, естественному наблюдению в этой облас­ти...» (S. 246). Он рассматривает свою науку как то, что связано с естествен­ным наблюдением, точно так же, как многие современные естествоиспытате­ли рассматривают свои теории.

Красной нитью через все его химические рассуждения проходит фосфор. Но было бы большой ошибкой полагать, что это понятие тождественно совре­менному химическому элементу под тем же названием, хотя, несомненно, между ними имеются некоторые общие черты. «Во всех естественных свойствах мочи участвует фосфор, этот наиболее совершенный продукт животного жизнен­ного процесса, определяющее и поистине одухотворяющее начало не только для многочисленных солей с азотно-щелочной основой в животном белке, когда он выступает в форме слизи или желатина, но и в своей первичной жизнетво- рящей функции либо в разлагаемой основе пищи, либо в качестве элемента в процессе возникновения первых животно-растительных существ, либо в ка­честве конституента бензойной или соляной кислот» (S. 12).

«Именно наличие фосфора становится ферментом смерти при задержке мо­чеиспускания, поскольку это быстро влечет за собой переход от воспалитель­ного процесса к гангрене. Фосфор в моче также может стимулировать процесс выделения фосфора во всем организме, как при febris urinosa, гнилой горячке наихудшего вида, вызываемой длительной задержкой мочи. Из-за фосфора ме­теоэлектрические явления в атмосфере... имеют столь значительное влияние на мочевыделяющую систему» (S. 12). «Количество фосфорной кислоты уве­личивается у людей, употребляющих мясо, и у диких животных... Выделение специфических запахов такими животными, также как специфически живот­ный запах пота у людей, питающихся мясом, тесно связано с повышенным вы­делением фосфорной кислоты в моче» (S. 27). «Из-за увеличенного количест­ва мочи, фосфорной кислоты и мочевых солей в моче как мужчин, так и жен­щин, выделяется обильный осадок кристаллов, но у женщин, благодаря их боль­шей близости к процессу зачатия жизни, выделение фосфора происходит в более студенистой, желатинообразной, маслянистой и жирной форме» (S. 44). «Фосфорная кислота, названная Гэртнером (Gartner) фосфоресциновой кисло­той, поскольку она часто вызывает фосфоресцирование мочи и в некоторых случаях потовыделений, это единственная кислота в моче, которая может быть выделена в чистом виде...» (S. 63). «Фибрин крови... представляет собой ме­таллический фосфор» (S. 100). «Повышенное выделение фосфора в моче (при воспалениях) легко можно определить по цвету, температуре, консистенции, по количеству и качеству мочи» (S. 115). «Обе кислоты — мочевая и фосфор­ная, — вообще говоря, не появляются в моче под воздействием нервных им­пульсов, поскольку они являются непосредственным выражением одухотво­ряющего начала. Однако, если нервное воздействие заторможено, то эти кис­лоты будут обязательно отсутствовать и не смогут быть генерированы» (S. 157). «Наличие фосфора в моче, то ли в виде фосфорной кислоты, то ли как ее осно­ва, наряду с другими солевыми и земельными качествами... подвержено этому стимулированию...» (S. 206). «Большинство мочевых отложений содержит фос­фор в мочевой кислоте..., который выступает как ее постоянное основание» (S. 206).

В современной науке нет термина, который бы адекватно передавал значе­ние такого фосфора. Здесь он выступает как определенное начало, аксиома, символ некоей силы, способной «одухотворять», «анимализировать» и даже уби­вать («фермент смерти»). Он связан с метеоэлектричеством, с выделением спе­цифических запахов, с фосфоресцированием, воспалением и гниением. Подобно хамелеону, он принимает множество форм: металлическую, мыльную, желати­новую или маслянистую. Он проявляет себя в мочевой кислоте и как краси­тель, он образует отложения, он придает моче цвет, температуру и особую кон­систенцию. Хотя это некий принцип, он тем не менее обнаруживается в растворах наряду с солями, его можно взвешивать, повышать или уменьшать его содержание, и он может даже вовсе исчезнуть. Поэтому он не похож и то, что мы теперь называем принципом, ибо принципы и символы, как мы сегодня полагаем, не могут быть взвешены.

И все же этот объект имеет нечто общее с тем, что в наши дни называют фосфором. Прежде всего, это фосфоресценция, затем легкая воспламеняемость, вблизи него ощущается запах озона, тот самый запах, которым сопровождают­ся метеоэлектрические явления. В заметных количествах он обнаруживается в моче, в костях и в нервной ткани. Несомненно, есть что-то родственное меж­ду современным понятием фосфора и тем, что о нем говорит Ю. Лёв. Это «не­что» очень трудно выразить точным естественнонаучным языком. Может быть, было бы лучше заимствовать из сферы искусства термин «мотив» и говорить совпадении некоторых мотивов в обеих системах. Среда, в которой обнаруж вается фосфор, особая связь с огнем и запахами — это общие мотивы, фигури­рующие как в сегодняшнем научном понятии фосфора, так и в описаниях Лёва[147].

Такими же свойствами, какими обладает фосфор Лёва (полупринцип, полу­субстанция в смысле современной науки), обладают и другие вещества, такие как металл, вода, моча. Это накладывает на знание о нем особый отпечаток. Прин­ципы объединяются в волнующие идеи, возвышенные корреляции и сравнения.

В такого рода реальности все имеет значимость символа, все имеет вне­шнюю форму, что менее важно, и глубокий внутренний смысл. Цель такой на­уки — переживание смысла как глубокой тайны, а не раскрытие этой тайны и объяснение ее. Так, мы читаем: «Почки, срастающиеся со слизистой оболочкой гениталий, имеют особое, скрытое, отношение и сродство с половой системой» (S. 43). «Но именно это порождение, эта препарация все порождающей и жиз- нетворящей субстанции связывает половую и мочевую системы глубокой и столь же таинственной связью» (S. 44).

Глубокая тайна, которую здесь находит автор, — это не загадка, которую надо разгадать, и не какая-то зависимость, которую можно объяснить, иссле­дуя некоторые связи. Напротив, само познание этой зависимости заключается в том, что ее называют глубокой и таинственной — тайной, переживаемой именно как тайна; та дрожь, которой сотрясается человек при взгляде на оку­танную покрывалом Изиду, — это то интеллектуальное наслаждение, которо­го ищет автор и которое приносит ему удовлетворение.

Если Лёв наблюдает некую, как мы бы теперь сказали, чисто механическую связь, это его не удовлетворяет, и он пытается найти за этим нечто более глу­бокое. «При общем параличе всех органов воли и движения, кожных складок и сфинктеров, экскременты удаляются непроизвольно из-за растворения всех соков организма...». Невозможность задержания мочи является только выра­жением общего colliquativen Profluvien, проявляющегося в том, что кровь дела­ется «более жидкой, бесцветной, черной и пенистой», а также в кровавом поту и диарее. Рассмотрение любого предмета связано у него с тем, что он немед­ленно видит и описывает глубокие и таинственные связи. «Подобно тому как кожа [тяжело больного] создает вокруг себя атмосферу, насыщенную азотом, с трупным запахом и опасную для жизни, так и мочевая система производит мутную, черную, пенистую мочу, из которой быстро выделяется черный, как сажа, осадок, похожий на осадок кофе, от которого исходит гнилой, отврати­тельный запах» (S. 111). Обратим внимание на то, как совпадают унылые тона, в какие окрашены подробности этой картины: мрачный прогноз — черная моча;

страх смерти и заражения — трупный запах, гнилой и отвратительный. Это не просто эмоциональная фантазия. Здесь явная параллель между описываемы­ми явлениями и смыслом всей картины, как если бы каждая ее деталь опреде­лялась в своем значении этим смыслом: черный цвет мочи как бы символизи­рует печальный прогноз заболевания. Точно так же «цвет, температура, кон­систенция, количество и качество мочи» прямо и «несомненно» сигнализиру­ют о «значительном выделении фосфора». Эти «сигнатуры» исполнены глу­бокого смысла, которого Лёв ищет везде и всюду (он также говорит о «ряде симптомов мочи» при какой-либо болезни или об «утробной сигнатуре мочи»), и они придают явлениям символический характер[148].

Читая подобные описания, мы поражаемся тому, как много в них использу­ется терминов, значение которых нам чуждо. Например, в данном тексте на с. 120 мы читаем о «злокачественной гнойной жидкости коричневого цвета со сморщенной поверхностью», в которую вырождаются жидкости из гангреноз­ных органов. На с. 142 и 146 можно прочитать о «юментозной моче» (jumento- sem Urin), что должно означать внешнее сходство с мочой травоядных живот­ных. Кроме того, в этих описаниях очень много данных о свойствах, которые выглядят для нас плеоназмами. «Картина лихорадки (Synochus) может быть прослежена по моче, которая изменяет свой цвет, становится мутной, не под­дается кипячению и равномерному размешиванию (Mangel an Kochung), окра­шивается в малиновый или темно-красный цвет, становится липкой, в ней вы­падает хлопьевидный, грязно-белый, иногда иначе окрашенный, чаще серый, слизистый осадок, который состоит из разложившейся слизи, белка, мочевины и фосфора. После выпадения осадка моча остается столь же мутной. Эти свой­ства моча сохраняет вплоть до последней стадии лихорадки». А вот как то же состояние описывается сегодня: «Мутная, малиновая или темно-красная моча с хлопьевидным осадком». Все остальное либо не нужно (обесцвечивание мут­ной консистенции, липкость), либо замещается данными о микроскопическом исследовании осадка (сложный анализ мочевого осадка). Такие предложения, как «не поддается кипячению и равномерному размешиванию», нам вообще непонятны. Впрочем, значение этих терминов можно объяснить: они соответ­ствуют патологической теории, согласно которой все болезни развиваются в определенных фазах, первая из которых именуется «стадией незрелости» (cru- ditas). Ей соответствует urina cruda (незрелая моча), «густая, мутная, с непри­ятным цветом, негомогенная». Характерно, что Лёв наряду с очевидными свой­ствами мочи называет эту «невозможность кипячения», как будто она столь же очевидна, тогда как для нас, по крайней мере сегодня, это свойство не суще­ствует. Таким образом, это не что иное как теоретически сконструированный гештальт—Лёв это непосредственно видел, а мы сегодня не видим. Есть много и других, чуждых нам определений, вроде названной выше «юментозной мочи» травоядных животных, которые соответствуют готовым теоретическим геш- тальтам (Gestalten), которых мы не видим, но Лёв, благодаря своей стилевой готовности к их наблюдению, видел непосредственно, аналогично тому, как гештальты современной науки непосредственно воспринимаются нами без каких-либо подготовительных церемоний, непосредственно, как об этом мы говорили в этой главе в разделе о наблюдении и опыте.

Итак, Лёв обладал совершенно иной, чем наша, готовностью к видению предметов и явлений и иным способом научного осмысления увиденного. Здесь не должно быть недоразумений: конечно, он, скорее всего, не был светилом своего времени, и даже вряд ли его можно считать типичным пред­ставителем современной ему науки. Но он являет собой пример научного мышления, отличающегося от нашего. Лёв рассматривает мир сквозь при­зму особого настроя и видит в нем глубокие связи, вещи, наполненные осо­бым символическим смыслом, что в наших глазах выглядит фантастичес­ким и мистическим. Это особая ограничительная рамка мышления (Denkzwang), которая способна обеспечить непосредственное восприятие соответствующих гешталътов. При этом он остается трезвым мыслите­лем, описывающим только то, что наблюдается.

Чтобы еще больше прояснить различия между научными наблюдениями, свя­занными с двумя различными стилями мышления, наверное, стоит сравнить анатомические описания и рисунки из старых и новых школьных учебников. Я перелистал несколько учебников по анатомии XVII и XVIII веков и нашел в них несколько почти одинаково подходящих для этого примеров. Вначале про­цитирую описание ключицы (claviculae) из книги Фомы Бартолина:[149]«Claviculae, kleides, quod thoracem claudant, et instar clavis firment scapulam cum sterno: vel quod claves aedium antiquas referant, Patavii in antiquis aedibus a Spigelio visas. Celsus jugula vocat a jungendo, alii ligulas, os furcale, furcalem superiorem. — Sitae sunt transversim sub imo collo, in pectoris summo, utrinque una. — Figura est oblongi S Latinie, hoc est, convexa, extrinsecus leviter cava, ne vasa ibi lata comprimantur. In viris vero magis incurvantur, ut minus impediatur brachii motus: in mulieribus minus, pulchritudinis ergo, cumfoveae eo in loco поп ita conspicuae sint in foeminis atque in viris, unde et minus agiles sunt ad proji- ciendos lapides. — Substantia crassa est, sed fistulosa et fungosa; unde saepe frangitur, et facile coalescit. — Superficies aspera et inaequalis. — Connectuntur cum scapulae processu superiore per cartilaginem, quae tamen ei connascitur, ut cedat nonnihil in motibus scapulae atque brachii, sed tantum ligamentis detine- tur articulum amplexantibus, capite lato et oblongiusculo et cum sterno alio capitulo jungitur, ut supra dictum. — Usus est, ad varios motus brachii, quod quia hoc osse tanquam palo stabilitur, ideofacilius sursum et retrorsum movetur. hinc bru- ta claviculis carent; exceptissima, scuiro, mure, etechino»[150].

Это описание состоит из (1) лингвистического анализа терминов, который занимает 1/5 всего фрагмента; (2) краткого описания расположения ключицы и довольно детального описания ее связи с другими костями; (3) весьма четко­го, но небогатого подробностями описания формы; (4) очень краткого описа­ния поверхности («superficies aspera et inequalis») и внутренней структуры («substantia crassa est, sed fistulosa et fugosa»); (5) нескольких сравнительно обширных и очень подробных телеологических замечаний, занимающих око­ло 1/4 всего объема; (6) нескольких кратких замечаний по сравнительной ана­томии («Hinc bruta claviculis carent. etc.»).

Сравним с этим современное описание, которое, например, можно найти в весьма сжатом учебнике по анатомии Мёллера-Мюллера:[151] «Clavicula, ключица. На кости выгнутой в форме литеры S, между лопаткой и грудиной, выделяется центральная часть, конец грудной и плечевой. Цен­тральная часть имеет верхнюю и нижнюю поверхности с мелким углубле­нием (musculus subclavicus); переднюю (М. pectoralis major ё deltoideus) и зад­нюю кромки. Плечевой конец призматический, имеет переднюю (М. pectoralis major), заднюю (М. sterno-hyoideus), нижнюю и среднюю поверхности (Fades articularis sternalis), верхнюю (М. sternocleidomastoideus), нижнюю и заднюю кромки. На нижней поверхности находится реберный, костальный бугорок (Lig. costoclavicular). Плечевой конец имеет верхнюю, нижнюю и поперечную поверхности (Fades articularis acromialis), переднюю (М. deltoideus) и заднюю кромку (М. trapezius). На нижней поверхности есть «вороний бугорок» (Lig. coracoclaviculare). Развитие: основной стержень находится в средней части с основанием на грудном конце».

По сравнению с приведенным выше описанием XVII века заметны следующие изменения. Вовсе нет: (1) псевдолингвистического анализа терминов; (2) боль­шей части образных сравнений при описании формы и положения; (3) телео­логических замечаний. Вместо этого имеется: (4) подробная информация о мускулах и их связи с костью; (5) намного больше описаний поверхностей, кромок, отдельных частей кости. Явно заметен сдвиг интеллектуальных инте­ресов: то, о чем Бартолин упоминает в нескольких словах, расширено в десят­ки раз, а то, о чем он долго распространяется, почти полностью исчезло. Вмес­то занимающего почти половину текста анализа термина и телеологии введе­но подробное описание связей внутри телесной структуры. Терминологичес­кая сторона дела, равно как популярный аспект формы и цели, отодвинуты за кулисы, тогда как на авансцену выходит детальное описание взаимосвязей в духе технико-механической теории.

Перечисленные здесь характеристики свойственны всем старым анатоми­ческим описаниям, даже в еще более выразительной и яркой форме. Встреча­ется анализ терминов, занимающий полстраницы с цитатами, дискуссиями, вы­водами, перечислением различных мнений. В «Анатомии» Везалия, изданной фонтанусом[152], в разделе о бедренной кости анатомическому строению в совре­менном смысле этого слова посвящено всего 31 слово, зато 135 слов посвяще­ны описанию термина «femur», как он встречается у Плиния, Плавта, Верги­лия, Горация и др. У Бартолина читаем: «Ventriculus dictus quasi parvus venter» (s. 66), или «Testes seu testiculi, quasi attestantes virilitatem» (s. 208), или «Cor a currendo ob motum dictum» (s. 353). Здесь термин имеет совершенно иное зна­чение, чем сегодня, он вовсе не случаен или произволен, его определение ис­торически обусловлено: в самом термине заложен непосредственный смысл и его исследование является частью знания о том, что им называется; имя есть важное свойство того, что именуется.

Характерна особая графичность старых анатомических описаний и иллюс­траций. Мы видели это в описании ключицы. А вот как Бартолин пишет о поч­ке: «Figura est phaseoli, item folii asari, si planam superficiem spectes. Exterius in dorso seu ad ilia gibbosa et rotunda est figura; inferius ad partem supremam et imam gibba, sed ad mediam concava et sima» (s. 177). В анатомических книжках XVII и XVIII веков можно найти совершенно роскошные графические изобра­жения человеческой иннервации и человеческих внутренностей, которые было бы напрасно искать в новых учебниках. Но эта графичность окрашена особым образом: фигуры скелетов — это не просто кости, или костная система; они являются эмоциональными символами смерти, в руках они держат лопаты, косы или другие знаки смерти[153].Фигуры людей с обнаженными мускулами изобра­жены в виде мучеников, другие фигуры также изображены в патетических по­зах. На их лицах не пустое выражение мертвеца, они изображены не схемати­чески, как на современных иллюстрациях; это выразительные, характерные, скульптурные лица. Если изображен еще неродившийся ребенок, пропорции его тела и положение членов скорее похожи на то, как изображались купидо­ны: маленькая голова, члены сложены в умильной позе, вовсе не напоминаю­щей свернутую фигуру эмбриона[154]. Рассматривая наиболее старые анатомичес­кие рисунки[155], мы поражаемся прежде всего их примитивно-символическим и схематическим видом. Схемы одинаково условны, органы изображены симво­лически, например, как круговой проток в грудной клетке, который должен символизировать протекание воздуха в груди или схематическое 5-дольное изображение кишечника. Это идеограммы (Sinnbilder), которые соответству­ют распространенным в то время идеям, а не формам природы, как мы их те­перь понимаем. Например, на изображениях клубка внутренностей мы не ви­дим определенного количества правильно уложенных слоев, а видим только ряд спиралевидных линий, символизирующих внутренности[156]. Невидим также точного изображения мозговых извилин, в видим только «сморщенную поверх­ность мозга»; не видим определенного числа ребер, а видим некую «ребрис­тость» (грудной клетки)[157]; мы не видим точно разделенных слоев в разрезе глаза, а видим только схематически изображенную многослойность, что делает ри­сунок похожим на изображение разреза луковицы[158].

Это идеограммы, т. е. графические изображения определенных идей, смыс­лов, понятий; через них смысл предстает как свойство изображаемого объекта.

С таким идеовидением (Sirai-Sehen), возможно, связана детально разрабо­танная телеология как стремление найти смысл в каждой детали. В книге Фон- тануса мы читаем: «Inferiores vero costae breviores sunt, ne ventriculus repletus nimium comprimatur, et eandem ab causam molliores» (s. 7). Костные швы чере­па предназначены для выведения «vapores» (испарений) (s. 3). То, что пальцы имеют три фаланги, что хрящевые кольца трахеи не полностью замкнуты и т. д.—все эти детали имеют, так сказать, непосредственное целевое назначение.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: